Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Прекрасные, но. неверные





XVII век во Франции — это век хорошего вкуса, галантности и разума. Одновременно — это век дамских салонов, диктовавших обществу «правила изысканных манер». Именно в этот период во Франции возникает явление, получившее в истории литературы название «прециозности». Прециозность — термин, образован­ный от французского слова les précieuses (1654), обозначавшего женщин, проповедовавших в XVII в. утонченность чувств и изыс­канность речи3, — не могла не повлиять и на переводческую

1 См.: Mounin G. Les belles infidèles. P. 60.

2 Ibid. P. 61.

3 Мольер по поводу реакции светских дам на его пьесу «Смешные жеман­
ницы» {«Les Précieuses ridicules») говорил, что настоящие изысканные дамы на­
прасно обижались бы, увидев на сцене, как смешны те, кто пытается неумело
им подражать. Однако, как мы видим, жеманство и изысканность уже тогда не­
редко смешивались.


практику. Переводчики продолжали обращаться к тем же авто­рам, что и в предыдущее столетие, но отношение к классическому наследию было уже совершенно иным. Если в XVI в. повсеместно слышалось сетование на недостаточную разработанность фран­цузского литературного языка, на его неспособность выразить все богатство смыслов классических текстов с присущим им изяще­ством, то уже в следующем веке французская словесность пред­ставляется как образец для подражания. Застенчивый пиетет к античной классике сменился критическим отношением к ней. Критические настроения набирали силу по мере того как совер­шенствовались французская словесность и философская мысль французов, достигнув своего апогея во второй половине XVII в., в эпоху абсолютной монархии Людовика XIV. Лучшие писатели Франции активно занимаются «очищением» языка, созданием нормы письменной литературной речи.

Велика и роль переводчиков, доказывающих своими перело­жениями классиков величие, неисчерпаемые выразительные воз­можности и изящество форм французского языка. Переводчиков приглашают в Академию, созданную кардиналом Ришелье в 1634 г. Благосклонное отношение «сильных мира сего» к литераторам, занимавшимся переводом, не могло не привлечь к этой деятель­ности лучших писателей века. В списке переводчиков оказываются такие имена, как Корнель, Расин, Мольер, Лафонтен, Буало и др. После некоторого охлаждения, вызванного в известной степени трактатом Дю Белле о «предателях-перелагателях», перевод снова становится престижным занятием.

Один из первых членов Французской академии Антуан Годо в «Речи о творчестве Малерба» утверждал: «Многие полагают, что заниматься переводом недостойно смелого человека и что разум­ной личности дозволено отвлекаться на разъяснение того, что сказали другие, только если она сознает себя неспособной произ­вести что-либо сама. Но я придерживаюсь иного мнения. Напро­тив, мне кажется, что для того чтобы хорошо перевести великого автора, требуется не менее способностей к рассуждению, не ме­нее мыслей, не менее красноречия, чем у тех, кто выдумывает оригинальное произведение»1. Почему это обнадеживающее ут­верждение, столь актуальное и сегодня, автор помещает в работе, посвященной творчеству Франсуа де Малерба, утвердившего классицизм в его французском варианте?

Порвав с «Плеядой» и проповедовавшимся ей подражанием классическим авторам, Малерб становится одним из основополож­ников классицизма, реформатором языка и поэзии. Его первые

См.: Horguelin P.A. Op. cit. P. 80.


произведения представляли собой свободные переложения с ита­льянского. Но в конце жизни он обращается к переводу. Его ав­торами оказываются Сенека и Тит Ливии.

В «Предисловии» к своему переводу 33-й книги «Истории Рима от основания города» Тита Ливия Малерб формулирует кон­цепцию перевода, которая окажется господствующей не только в современной ему Франции, но и во всей Европе вплоть до пер­вой половины XIX в. «Есть места в этом переводе, где я добавил некоторые вещи, коих не хватало в латинском тексте, и другие, где я изменил слова, ложность которых была очевидной. Если те, кто заметят эти трудности, не согласятся со мной, пусть сделают лучше, я буду доволен», — признавался поэт и объяснял причины своих переводческих решений по «преображению» текста ориги­нала: «Если в некоторых местах я добавлял или выбрасывал что-то, так было раз пять или шесть, то первое я делал, чтобы прояс­нить неясности, которые создали бы затруднения людям, вовсе не желающим их иметь; второе — чтобы не впасть в повторы или иные неуместности, против которых восстал бы, без сомнения, тонкий ум. Что касается истории, то я следовал ей точно и пунк­туально, однако я не хотел гротеска, которого невозможно избе­жать, когда обращаешься в рабство дословного перевода»1.


Французские писатели и поэты, обратившиеся к переводу, почувствовав выразительную силу французского языка, его спо­собность соперничать с классическими языками, а также осознав высокий уровень мышления своих современников, авторитет­ность французской философской мысли, взялись за переделку классических произведений. Подражания предшествующего века постепенно стали уступать место «переводам-переделкам». Страте­гия перевода строится на представлении о том, что переведенный текст должен прежде всего соответствовать изысканным вкусам публики, нормам хорошего тона, установленным престижными салонами госпожи Рамбуйе, госпожи Скюдери и других, которые могли расточать похвалы переводчикам или, напротив, подвер­гать их критике. «Нравиться» — становится девизом переводчи­ков эпохи2, получившей в истории перевода определение как эпоха «прекрасных неверных»3. Совершенство речи, которое не-

1 См.: Ibid. P. 78.

2 См.: Van Hoof H. Op. cit. P. 48.

3 Французское словосочетание les belles infidèles содержит определенную
трудность для перевода, так как оба составляющие его слова belles и infidèles и
результате внутриязыковой транспозиции (перехода одной части речи в другую
без изменения морфологической формы) могут выступать как в функции суще­
ствительного, так и в функции прилагательного. Поэтому словосочетание мо­
жет быть передано по-русски либо как неверные красавицы, либо как прекрасные
неверные.
Вторая форма представляется предпочтительной в связи с тем, что в
ней в большей степени сохраняется двойственность французского словосочета­
ния, позволяющая игру слов.


посредственно связывается с совершенством мысли, оказывается главным критерием оценки результатов труда переводчика. Как не вспомнить здесь известный афоризм: кто ясно мыслит, тот ясно излагает.

Истинным предводителем течения «прекрасных неверных» в переводе считается Николя Перро Д'Абланкур. Метафорическое определение этого переводческого течения — «прекрасные невер­ные», которое иногда ошибочно связывают с именем Амио в силу того, что именно он еще в XVI в. попытался уйти от дословной верности, положив в основу своей стратегии сделать текст пере­вода удобным для чтения, понятным и правильным с точки зре­ния норм переводящего языка, также обязано Перро Д'Абланку-ру. Именно по поводу его переводов французский филолог, автор первого большого этимологического словаря французского языка Жиль Менаж воскликнул: «Они напоминают мне женщину, ко­торую я очень любил в Туре. Она была прекрасна, но неверна»1. Деформации оригинала Перро Д'Абланкур объяснял заботой о совершенстве, чистоте, элегантности, ясности выражения, поис­ком точности и краткости, превосходством вкуса и письменного красноречия над устным, а также принципами искусства, анали­зом души и возвышенности духа2.

Слогом этого выдающегося переводчика XVII в. восхищались многие современники, среди которых поэт Буало, пурист Вожла и другие. В предисловии к своим переводам произведений Таци­та Перро Д'Абланкур сформулировал переводческое кредо, опре­делявшее его переводческую стратегию: «Средство достичь славы оригинала не в том, чтобы следовать ему шаг за шагом, а в том, чтобы отыскивать красоты в своем языке подобно тому, как автор оригинала отыскивал их в своем. Одним словом, следует смотреть не столько на то, что он сказал, как на то, что нужно сказать, и иметь в виду более его цель, нежели его слова»3. Интересно, что Перро Д'Абланкур, как и его предшественники Иероним, Доле и Другие, объясняя и оправдывая свои переводческие решения, вновь ссылается на Цицерона: «Цицерон, который был великим Мастером Красноречия, переведя речи Эсхина и Демосфена, ска­зал, что сделал это non ut Interpres, sed ut Orator, зная, что иначе бы не преуспел»4. Вновь высказывание Цицерона всплывает из глубины веков как главный аргумент в спорах о переводческих стратегиях.


1 См.: Horguelin P.A. Op. cit. P. 76; Van Hoof H. Op. cit. P. 48.

2 См.: Cordonnier J.-L. Traduction et culture. P. 103.

3 См.: Horguelin P.A. Op. cit. P. 92.

4 См.: Horguelin P.A. Op. cit. P. 93.

 


Перро Д'Абланкур оставил немало заметок, в которых объяс­нял свои переводческие решения. Это свидетельствует о том, что у него были верные представления об этической стороне пере­водческого труда. Можно согласиться с мнением современного французского критика переводов Антуана Бермана, который рас­сматривает как переводческое «предательство» лишь те деформа­ции, о которых переводчик умалчивает. «Но переводчик обладает всеми правами, — пишет он, — если играет в открытую»1.

Стремясь создавать прекрасные, с точки зрения вкуса обще­ства, переводы, литераторы «золотого века» не стеснялись вно­сить изменения в текст. Они брали на себя смелость не только исправлять стиль речи автора оригинала, но иногда и вносить из­менения в ход его рассуждений, когда им казалось, что автору не хватает логичности. Они оправдывали свои действия тем, что способствуют славе своего автора, представляя его французскому просвещенному читателю во всем блеске.

Подобная переводческая стратегия была принята столь мно­гими литераторами, что говорили уже о школе или даже о «секте перротистов». Дух «прекрасных неверных» не обошел стороной и великих мужей Франции. Прекрасные и неверные переводы вы­ходили из-под пера Корнеля, Расина, Мольера, Лафонтена, Буа-ло и многих других мастеров французской словесности.

Обычно «прекрасные неверные» оцениваются в истории пе­реводческого опыта со знаком минус. Переводы, выполненные в этом ключе, называют предательством, идевательством, измыва­тельством, надругательством и т.п. над автором оригинала. Но на «прекрасных неверных» можно взглянуть и с другой стороны. При всей их неверности они были прекрасны.

Эта переводческая стратегия, вряд ли похвальная с точки зре­ния представлений о верности и эквивалентности перевода, во многом способствовала дальнейшему развитию французской сло­весности, установлению норм французского классицизма в литера­туре. Распространение «прекрасных неверных» в немалой степени способствовало просвещению века. Массовый читатель, появив­шийся еще в XVI столетии, стремился к получению знаний, со­державшихся в классических произведениях, на своем родном языке. Ему не важен был стиль автора оригинала, не всегда даже важен ход его рассуждений, если по-французски мысль можно было выразить иначе. Передавая систему смыслов автора, пере­водчики облекали ее в изящную словесную и логическую форму. Они не только соответствовали вкусам салонов, но и прививали вкус к изящной словесности массовому читателю.


1 Berman A. Pour une critique des traductions: John Donne. Paris, 1995. P. 93.


В то же время практика «прекрасных неверных» показывает определенный уровень осознания трудности достижения подобия в переводе. «Прекрасные неверные» — это своего рода реакция на непреодолимые трудности в переводе, на так называемую «не­переводимость». Если перевод не может быть слепком с оригина­ла, его полным подобием, он не может быть верным. А раз так, то пусть будет хотя бы прекрасным с точки зрения норм перево­дящего языка. Понимая невозможность создания точного слепка с оригинального произведения, переводчики сменили верность и преданность автору на верность и преданность читателям, решив создать на основе оригиналов такие произведения, которые ус­лаждали бы их слух.

С точки зрения современной семиотической теории перево­да, «прекрасных неверных» можно рассматривать как интересный образец прагматически адекватного перевода. Переводчики обле­кали смыслы, извлеченные из оригинального произведения, в ту форму, которая оказывалась наиболее приемлемой для получа­телей перевода, форму, которую надеялся, ожидал получить чи­татель.

Не следует полагать, что все переводчики того периода строили свои стратегии таким же образом. Как хорошо известно, весь пе­реводческий опыт состоит из противоборства противоположных тенденций. Противостояние «переводческой вольницы» и «пере­водческого рабства», существовавшее всегда, продолжается и сей­час. Реакция на «прекрасных неверных» сформировалась уже во второй половине XVII в., вылившись в горячие споры о правах и обязанностях переводчика. Наряду с прекрасными и неверными переводами создавались совершенно иные произведения, авторы которых стремились не отступать ни на шаг от оригинального текста, передать полностью всю систему смыслов оригинала, ход рассуждений автора, воспроизвести его стилистику и систему об­разов. В 1661 г. выходит трактат «О переводе» (De interpretatione) Пьера-Даниэля Юэ, в котором он порицает вольный перевод и ставит под сомнение справедливость известных высказываний о переводах Цицерона и Иеронима. Он доказывает, что высказыва­ние Горация (Nec verbum verbo...), которое использовал Иероним Для оправдания вольного перевода, не имеет никакого отноше­ния к переводчикам. Юэ показывает, что манера перевода во Многом зависит от жанра переводимого текста. Сакральные тек­сты следует переводить только буквально, в противном случае — это ересь. Точно, слово за словом, должны переводиться и науч­ные произведения. «Можно ли представить себе без улыбки Ар­химеда, изливающегося в красноречии о цилиндре или о шаре,

5-18593 129


или Птолемея, декламирующего о движении звезд? Эти предметы изучаются, а вовсе не украшаются»1, — заявляет он.

Для Юэ этика поведения переводчика заключается в береж­ном отношении к автору. Переделки и исправления в угоду чита­телю не являются переводом: «Переводчик, слишком самоуверен­ный и слишком стремящийся понравиться, имеет склонность присваивать себе роль судьи; он стремится подчинить своим же­ланиям автора, которого он якобы переводит, выбрасывая места, которые ему не нравятся, заменяя их собственными выдумками. Такой человек — путаник, а не переводчик, он латает, а не пере­водит»2.

В 1681 г. выходит в свет сборник стихов Анакреонта и Сапфо в переводе Ан Дасье. Перевод имел неожиданно огромный успех благодаря непривычной простоте и верности. Одновременно он вызвал горячие споры о манере перевода поэтических произведе­ний, так как госпожа Дасье перевела стихи феческих поэтов про­зой. Включившись в споры, переводчица заявляла, что только проза может точно передать все мысли автора, сохранить красоту его образов, сказать все то, что говорит автор; если иногда, что бывает крайне редко, она и оказывается вынужденной придать ему что-то, то это «что-то» она черпает в нем самом3. Однако нормы благозвучия, морали, установленные французским класси­цизмом и выработанные в известной степени благодаря именно «прекрасным неверным», не могли не оказать влияния даже на тех переводчиков, которые видели свою задачу в точном следова­нии тексту оригинала. В 1711 г. Дасье опубликовала прозаичес­кий перевод «Илиады». Она не смогла перешагнуть через нормы словесности и в переводе выпускала или заменяла более мягкими грубые слова, ругательства и другие выражения, способные воз­мутить изысканное ухо. «Что можно ждать от перевода на язык такой, как наш, всегда рассудительный, даже скорее застенчивый; в нем почти нет такой необходимой горячности, он — заложник обычая, лишенный всякой свободы, не знает, что делать со сло­вами низкими, фубыми, неприятными»4, — сокрушалась Дасье в предисловии к переводу.

В 1714 г. Антуан Удар де ля Мот (Ля Мот-Удар), опираясь на прозаический перевод госпожи Дасье, сделал новый поэтический перевод «Илиады». В «Слове», открывающем перевод, он выступил с критикой в адрес Дасье, открыв тем самым жаркую дискуссию о принципах перевода. В этом же «Слове» Удар де ля Мот высказал

1 См.: Horguelin P.A. Op. cit. P. 103.

2 Ibid. P. 104.

3 См.: Van Hoof H. Op. cit. P. 51.

4 См.: Horguelin P.A. Op. cit. P. 113.


весьма интересную мысль, позволяющую глубже понять идеоло-гию «прекрасных неверных». Он писал, что обороты и выраже­ния Гомера — это почти всегда самые прекрасные формы его (рыка, в то время как отвечающие им обороты и выражения французского языка не являются самыми прекрасными в языке перевода. Поэтому переводчик, поняв смысл оригинального про­изведения, должен абстрагироваться от форм оригинала и поста­раться передать оригинал равно совершенными формами, такими, какие бы выбрал сам писатель, если бы писал в XVIII в. по-французски. Таким образом, Удар де ля Мот ставит во главу угла прагматику перевода: текст перевода должен вызывать у читателя то же впечатление совершенства, что и текст оригинала. Семанти­ческая верность оказывается подчиненной прагматической. Следу­ет отметить, что подобный подход вовсе не устарел. И в XX в. многие теоретики перевода предпочитали утверждать примат ди­намической (функциональной, прагматической и т.п.) эквива­лентности.

Удар де ля Мот утверждал также, что существуют два вида перевода. Первый — буквальный. К нему само слово перевод под­ходит лучше всего. Второй — более смелый. Его, скорее, можно определить как элегантное подражание. Он располагается между простым переводом и парафразом. Первый вид перевода полезен тем, кто стремится к эрудиции и хочет изучить предметы, опи­санные автором, и ход его мыслей. Второй вид более дерзкий и малополезный, но он должен нравиться. Даже если он и не пере­дает смысла оригинала, он передает его красоту и силу, а иногда и украшает его, если красоты ему где-то недостает.

Тезис о двух видах перевода, разумеется, не нов. Мы встреча­ли его еще у Цицерона. Интересно то, что он продолжает повто­ряться из века в век. Мы встретим его и в работах критиков пере­вода XIX в., и в работах современных теоретиков перевода. Воз­никает вопрос: не является ли такое упорное разделение перевода на два вида попыткой решить самый сложный, но и самый глав­ный вопрос теории перевода, от которого зависит само определе­ние этого явления, а именно вопрос об эквивалентности, т.е. о Том, что же можно считать эквивалентным при сравнении текста оригинала с текстом его перевода?

Практика «прекрасных неверных» продолжалась в XVIII и в Первой половине XIX в. Но в этот период объектом переводческих экспериментов стала уже не только классическая литература, но и литература других народов. Естественно, чем самобытней и оригинальней оказывался автор, тем больше он страдал от переде­лок и исправлений, когда переводчики стремились «уложить» его в жесткие рамки изящной словесности. «Прекрасные неверные»


оставили яркое пятно в истории переводческого опыта во Фран­ции. Это явление еще раз продемонстрировало значимость пере­водческого труда для развития словесности, для совершенствова­ния философской мысли, для формирования литературного вкуса читателя. «Прекрасные неверные» показали, что переводческая практика, точнее, доминирующие тенденции в ней оправдывают­ся определенным состоянием словесности, степенью развитости языка и литературы. Иначе говоря, не только перевод воздейству­ет на словесность, ускоряя или, напротив, замедляя ее развитие, но и уровень развитости языка и литературы, общее состояние культуры народа предопределяют те или иные тенденции в пере­воде. «Прекрасные неверные» французских переводчиков проис­ходили из всеобщего убеждения в совершенстве французской словесности, в ее превосходстве над словесностью других народов. Это убеждение было действительно всеобщим, т.е. выходило за пределы Франции.

«Прекрасные неверные» остались бы ярким, но все же нацио­нально ограниченным пятном в истории перевода, если бы фран­цузский язык не занял положение языка межнационального обще­ния в Европе, если бы словесность французов, а также главные направления и тендеции в литературном творчестве, в том числе и в переводе, не стали образцом для подражания другими народами Европы. Однако роль этого подражания в развитии словесности других народов далеко не однозначна.

§ 4. Влияние французской словесности на ход развития русской

Les traducteurs sont les chevaux de trait de la civilisation.

Joseph de Maistre Переводчики — почтовые лошади просвещения.

A.C. Пушкин

Пожалуй, нет ни одной европейской культуры, о которой Пуш­кин высказывался бы столь противоречиво, сколько о французской. «Mon ami, je vous parlerai la langue de l'Europe, elle m'est plus familière que la nôtre»1 — «Мой друг, я обращаюсь к Вам на языке Европы, он мне более привычен, чем наш» — так начинается письмо Пушкина П.Я. Чаадаеву, написанное, как всегда, на французском языке. Роль французского языка в русском обществе первой по­ловины XIX в. общеизвестна. Россия — часть Европы. Она при­няла французский язык в качестве языка межнационального обще­ния. Несмотря на политическое недоверие к Франции, вызванное наполеоновским походом в Россию, русское общество продолжает

1 Пушкин A.C. Поли. собр. соч.: В 10 т. 2-е изд. М., 1958. Т. 10. С. 363. 132


в салонах говорить на французском языке, читать в подлиннике произведения французских авторов, а также пользуется француз­ским языком в официальной и частной переписке. «Монархия французского языка», по определению Жозефа де Местра1, не только не рухнула в результате роста национального самосозна­ния народов Европы, но, напротив, еще более укрепила свои по­зиции.

Роль французского языка в русском обществе не ограничива­ется, однако, только выполнением функций средства устного и письменного общения в высшем свете. Нельзя недооценивать значение французского языка для развития русского языка, осо­бенно в его письменной форме, русской словесности. Вспомним, как оценивал Пушкин состояние языка русской прозы в 1825 г. в статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Кры­лова»: «Проза наша так еще мало обработана, что даже в простой переписке мы принуждены создавать обороты для изъяснения понятий самых обыкновенных, так что леность наша охотнее вы­ражается на языке чужом, коего механические формы давно гото­вы и всем известны»2. Слово создавать выделено в тексте самим Пушкиным. И, как известно, это «создание» оборотов речи род­ного языка осуществлялось Пушкиным в немалой степени по мо­делям французского языка, т.е. путем перевода, калькирования французских оборотов речи.

Но не следует и переоценивать роль французского языка в развитии и совершенствовании языка русской прозы, а точнее, письменной формы русского литературного языка.

Как известно, Пушкин не жаловал французскую поэтическую традицию и возможности французского языка в области стихо­сложения: «Нет сомнения, что стихосложение французское самое своенравное и, смею сказать, неосновательное»3. Досталось и «ве­ликим французам»: «Всем известно, что французы народ самый антипоэтический. Лучшие писатели их, славнейшие представители сего остроумного и положительного народа, Montaigne, Voltaire, Montesquieu, Лагарп и сам Руссо, доказали, сколь чувство изящ­ного было для них чуждо и непонятно»4. Не в чести оказалась и французская философия: «...мысли собственно французские уже стары; следовательно, не мысли, а общие места: сами французы заимствуют их у немцев и англичан»5; «она (немецкая филосо­фия. — Н.Г.) спасла нашу молодежь от холодного скептицизма

1 См.: Duron J. Langue française langue humaine. Paris, 1963. P. 67.

2 Пушкин А.С. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 31.

3 Там же. С. 243.

4 Там же. С. 264.

5 Там же. С. 113.


французской философии и удалила ее от упоительных и вредных мечтаний, которые имели столь ужасное влияние на лучший цвет предшествовавшего поколения!»1 И наконец, апофеоз критики в адрес французских писателей: «В них нет и не было бескорыстной любви к искусству и к изящному. Жалкий народ!»2

Эти и многие другие аналогичные высказывания о словесности, поэзии, философии, театре «остроумного и положительного на­рода», казалось бы, с достаточной очевидностью демонстрируют отношение Пушкина к французской культуре. Но в чем причины такого сарказма? Почему Пушкин столь пренебрежительно выска­зывался о французской словесности, о французских культурных традициях?

Возможно, с высоты гения русской поэзии, достигшей уже к тому времени значительного расцвета, он с некоторым скепти­цизмом смотрел на то, что создавалось поэтами других стран, его современниками и предшественниками, чье мастерство он уже превзошел. Или он был уже blasé (Пушкин любит это француз­ское слово и довольно часто употребляет его в письмах, заметках, статьях, не находя достаточно точного эквивалента для перевода в современном ему русском языке), т.е. пресыщен французской культурой, окружавшей его с самого детства, и утомлен подража­ниями французским образцам в русской литературе, театре, фи­лософии.

Попытаемся разобраться в том, что стоит за этими оценочны­ми высказываниями, и определить истинное отношение Пушкина к французской словесности, французской поэзии, французскому языку, его выразительным свойствам и их влиянию на русскую словесность.

Прежде чем проанализировать характер влияния французской словесности на русскую и попытаться установить факторы, сдер­живавшие ее развитие или, напротив, способствовавшие ему, по­пробуем определить, что понимал Пушкин под термином словес­ность. В современном русском языке это слово во всех значениях пока считается архаизмом. Правда, сейчас словесность вновь входит в употребление, заменяя собой словосочетание язык и литература или слово филология. Во времена же Пушкина, если судить по за­меткам, письмам и статьям того периода, термин словесность был весьма употребим и прежде всего обозначал литературу, совокуп­ность литературных произведений какого-либо народа и уже по­том филологические науки и учебный предмет. Поэтому можно предположить, что, говоря о французской словесности, Пушкин

1 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 276.

2 Там же. С. 644.


впервую очередь имел в виду французскую литературу и язык литературы, т.е. тот пласт французского языка, который исполь-

зовался французами в письменной речи.

В черновой заметке, озаглавленной «О причинах, замедливших ход нашей словесности», явившейся откликом на статью А. Бесту­жева «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 г.», опубли­кованную в «Полярной звезде» в 1824 г., Пушкин писал: «У нас еще нет ни словесности, ни книг, все наши знания, все наши по­нятия с младенчества почерпнули мы в книгах иностранных, мы привыкли мыслить на чужом языке; просвещение века требует важных предметов размышления для пищи умов, которые уже не могут довольствоваться блестящими играми воображения и гармо­нии...»1 Таким образом, говоря о словесности, Пушкин имеет в виду литературный язык в целом, способности языка выражать слож­ные и важные «предметы размышления» в интересах просвеще­ния. Иначе говоря, словесность понимается Пушкиным достаточ­но широко. Интересное подтверждение тому можно обнаружить у самого Пушкина. О. Холмская, анализировавшая черновые записи поэта, обратила внимание на любопытную деталь. В черновике статьи «Об альманахе "Северная лира"» (1827) Пушкин, сравнивая заслуги перед отечеством Петрарки и Ломоносова, первоначаль­но написал: «В самом деле сии два великие мужа имеют между собою сходство. Оба сотворили язык своего отечества...» Слова сотворили язык в рукописи были зачеркнуты и сверху написано: основали словесность, отметила О. Холмская2. Таким образом, понятия язык и словесность оказываются у Пушкина тесно свя­занными.

Поэтому для того чтобы понять, как оценивал Пушкин фран­цузскую словесность, а также то, как воздействовала она через переводы и подражания на русскую, необходимо, насколько это возможно, отделить понятие художественной литературы от по­нятия словесности как всей системы выразительных средств язы­ка. Что же касается художественной литературы, то и внутри ее, видимо, следовало бы отделить поэзию от прозы, так как отно­шение Пушкина к французской поэзии и к французской прозе, а также к выразительным способностям французского языка в поэ­зии и в прозе было различным.

В черновых записках, сделанных в 1822 г. и представляющих собой план так и не написанной статьи «О французской словес­ности», Пушкин резко выступает против подражания француз­ским литературным образцам, французской словесности: «...как

' Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 18.

2 Холмская О. Пушкин и переводческие дискуссии пушкинской поры // Мастерство перевода. М., 1959. С. 311-312.


можно ей подражать: ее глупое стихосложение — робкий, блед­ный язык — вечно на помочах...»1 Однако, говоря о французской словесности, он на самом деле имел в виду лишь французскую поэзию и французское стихосложение, так как в первую очередь называл имена Малерба, Буало, Менара и других поэтов, т.е. тех самых, с которыми связывается понятие «прекрасных неверных» в истории перевода. Именно эти поэты не только своими ориги­нальными произведениями, но и переводами-переделками во мно­гом способствовали совершенствованию французского литератур­ного языка и французского стихосложения. Пушкин критикует французов: «Малерб держится четырьмя строками оды к Дюперье... Менар чистый, но слабый... Ракан, Воатюр — дрянь... Буало уби­вает французскую словесность...»2

В то же время подражание остается еще доминирующей тен­денцией в русском творчестве. Подражание предполагает и опре­деленное заимствование форм выражения. Иноязычные формы, модели изящной словесности наводняют русский литературный язык. Правда, уже не только французская словесность представ­ляется единственным образцом для подражания. Пушкин в поис­ке источников для развития национальной словесности анализи­рует литературу разных народов и убеждается, что нет оснований для того, чтобы отказывать русской словесности в достаточной поэтической силе: «Не решу, какой словесности отдать предпоч­тение, но есть у нас свой язык; смелее! — обычаи, история, пес­ни, сказки — и проч.»3

В 1823—1824 гг. в письмах П.А. Вяземскому он развивает эту мысль и, вновь говоря о словесности, имеет в виду поэзию, причем поэзию романтическую, освобожденную от канонов классицизма: «Все, что ты говоришь о романтической поэзии, прелестно, ты хорошо сделал, что первый возвысил за нее голос — французская болезнь умертвила б нашу отроческую словесность»4, а также: «...я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеж­дения, но по привычке пишу иначе»5.

Это внутреннее противоречие, выраженное последней фра­зой, как нельзя лучше характеризует отношение Пушкина к французской словесности и к ее роли в развитии русской словес­ности.

1 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 527.

2 Там же. С. 533.

3 Там же. С. 527.

А Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 10. С. 55. 5 Там же. С. 76.



 


В поэтическом творчестве Пушкин расценивал влияние фран­цузской словесности как помеху, как дурную привычку. Он был убежден в потенциальном превосходстве русского языка над фран­цузским в поэтической речи. А уже в 1836 г. в одной из последних своих работ «Мнение М.Е. Лобанова о духе и словесности, как иностранной, так и отечественной» Пушкин с полной уверен­ностью утверждает, что русская поэзия «осталась чужда влиянию французскому; она более и более дружится с поэзиею герман­скою и гордо сохраняет свою независимость от вкусов и требо­ваний публики»1. Это позволяет сделать вывод о том, что скеп­тически относится Пушкин главным образом к французской поэзии, французским традициям стихосложения, выразительным способностям французского языка именно в поэтической речи. В этой сфере он стремился к полному освобождению русской поэзии, русского поэтического слога от французского воздействия.

Но для Пушкина существовала и еще одна словесность — рус­ская проза и, соответственно, язык русской прозы. По отношению к ней французская словесность играла несколько иную роль.

В конце первой трети XIX в. проза в России еще не стала жанром, равноправным с поэзией. Пушкин неоднократно сетует на ее недостаточную отработанность и в качестве одной из при­чин ее несовершенства опять же называет влияние французского языка. Но это влияние уже совсем иного свойства: если в поэзии следование французским образцам — это следование литературной моде, то в прозаической речи положение иное: русское просве­щенное общество не может полноценно изъясняться по-русски. Французский язык принят в личной и официальной переписке, самые разные идеи легче выражать по-французски. Таким обра­зом, с одной стороны, привычка и леность заставляют обращаться к французскому языку, что, разумеется, тормозит развитие рус­ского языка прозы. С другой — недостаточное развитие русского языка прозы в отличие от поэтического языка не позволяет ис­пользовать его в качестве единственной и полноценной формы общения.

В заметках «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова» Пушкин отмечает, что «ученость, политика и фи­лософия еще по-русски не изъяснялись; метафизического языка у нас вовсе не существует»2. Язык прозы нужно было создать, и Пушкин принимается за это в основном в ЗО-е годы, когда им Уже были написаны основные произведения художественной и исторической прозы.

1 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 405.

2 Там же.


Необходимость развития русской словесности в области на­учной прозы признавали не все современники Пушкина. В этой связи интересно вспомнить довольно резкую отповедь Пушкина известному переводчику Н. Полевому в критической статье «Ис­тория русского народа. Сочинение Николая Полевого», опубли­кованной в 1830 г. «Г-н Полевой, — пишет Пушкин, — в своем предисловии весьма искусно дает заметить, что слог в истории есть дело весьма второстепенное, если уже не совсем излишнее... По крайней мере, слог есть самая слабая сторона "Истории рус­ского народа"... искусство писать до такой степени чуждо ему, что в его сочинении картины, мысли, слова, все обезображено, перепутано и затемнено»1.

Заботясь о совершенствовании русского языка прозы, Пуш­кин довольно высоко оценивал роль французского влияния на русскую словесность. Уже в 1825 г. в письме Вяземскому он пи­сал: «Ты хорошо сделал, что заступился за галлицизмы. Когда-нибудь должно же вслух сказать, что русский метафизический язык находится у нас еще в диком состоянии. Дай бог ему когда-нибудь образоваться наподобие французского (ясного точного языка прозы, т.е. языка мыслей)»2. Влияние же на развитие рус­ской словесности оказывалось именно через переводы.

Пушкин обращается к переводу во все периоды своего твор­чества. Он переводил произведения французских поэтов Парни и Шенье, Вольтера и Мериме, итальянцев Ариосто и Альфери, ла­тинских авторов Катулла, Горация, Ювенала, баллады и поэмы Мицкевича, поэзию Байрона и драматургию Шекспира. В послед­ние годы жизни Пушкин занимался переводом прозаической историко-мемуарной литературы. Он работал над переводом «Же­лезной маски» и «Записок бригадира Моро де Бразе» Вольтера.

В переводах Пушкина с французского «цели перевода... ведут не столько к передаче подлинника, сколько к обогащению языка, на который делается перевод», отмечал Б.В. Томашевский3. Пуш­кин нередко вводил в свою речь французские заимствования, а также переводил на русский язык французские слова и выраже­ния, стараясь подобрать им наиболее точные эквиваленты.

Прямые заимствования из французского в форме транскрип­ций у Пушкина встречаются не так уж часто. Многие из фран­цузских слов, употреблявшихся им в русской транскрипции, так и не задержались в русском языке. Одни из них оказались пере­ведены и заменены русскими эквивалентами (бон-моизречения,

1 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 139.

2 Там же. Т. 10. С. 153.

3 Томашевский Б. В. Пушкин и французская литература // Литературное
наследство. Т. 31—32. М., 1937. С. 11.


аматёр — любитель, регулымесячные и пр.), другие ушли из языка, не оставив соответствий (репортуюсь, прюдство и пр.).

Основной же формой обогащения языка русской прозы за счет французского для Пушкина был перевод, поиск эквивалент­ных форм в родном языке иногда путем развития значений рус­ских слов. Нередко, найдя эквивалент, который казался ему наи­более подходящим, но все же сомневаясь в его точности, Пуш­кин добавлял в скобках французское слово или выражение. Так в обиход письменной речи вводились многие русские слова и сло­восочетания, значения которых требовалось уточнить с помощью хорошо знакомых французских слов: преувеличение (exagération), влияние (ascendant), рассуждение (discussion), простонародность (vulgarité), народный [поэт] (populaire et national), общественные mua (hommes publics), довольство (confort), притворный (forcé), за­нимательность (intérêt), творчество (fantaisie), понятие о чести (point d'honneur), вольнолюбивый (libéral) и др. Большинство из них усвоены современным языком, некоторые немного видоиз­менились (ср. общественные лица — общественные деятели), ка­кие-то заменены другими, напр.: восстановление (Restauration) — совр. Реставрация, отдельные слова из предложенных Пушкиным переводов с французского не задержались в русском языке, напр.: простомыслие (niaiserie).

Интересно отношение Пушкина к собственным нововведе­ниям. Некоторые из них кажутся ему несколько неуклюжими. Так, по поводу слова вольнолюбивый, которое не понравилось цензуре в стихотворении «Чаадаеву» (В стране, где я забыл трево­ги прежних лет), Пушкин писал издателю журнала «Сын Отече­ства» Н.И. Гречу: «Жаль мне, что слово вольнолюбивый ей не нра­вится: оно так хорошо выражает нынешнее libéral, оно прямо русское, и верно почтенный A.C. Шишков даст ему право граж­данства в своем словаре, вместе с шаротыком и с топталищем»1. Позднее он вновь использовал это слово в «Евгении Онегине»: «Он из Германии туманной / Привез учености плоды: / Вольно­любивые мечты». Но в этом тексте слово вольнолюбивый уже до­вольно сильно отличалось от французского libéral (благоприятное отношение к личным свободам) и означало свободомыслие и вольнодумство. В современном русском языке прилагательное вольнолюбивый характеризует стремление к свободе, а значение вольнодумства сохранилось как устаревшее в заимствованном из Французского слове либеральный.

Один из путей развития языка русской научной прозы Пуш­кин видел в переводческой перифразе. В этом его взгляды близки

1 Пушкин A.C. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 31.


взглядам на перевод реформатора французского языка Жака Амио. В письме И. В. Киреевскому в 1832 г. Пушкин призывал избегать ученых терминов: «старайтесь их переводить, то есть пе­рефразировать: это будет и приятно неучам и полезно нашему младенчествующему языку»1.

Переводы Пушкина не только обогатили русский язык от­дельными словами и словосочетаниями. Они привнесли в рус­скую культуру и некоторые «крылатые выражения». Обратимся к известному изречению «Переводчики — почтовые лошади просве­щения». Это высказывание, опубликованное под рубрикой «За­метки и афоризмы разных годов», датировано 1830 г. и не сопро­вождается никакими комментариями. Но, открыв книгу «История перевода на Западе» (Histoire de la traduction en Occident) бельгий­ского исследователя проблем истории и теории перевода Ван Офа (Henri Van Hoof), написанную в 1990 г., мы обнаруживаем в каче­стве эпиграфа следующую фразу: «Les traducteurs sont les chevaux de trait de la civilisation» (букв.: «Переводчики — упряжные лошади цивилизации»), с подписью: Жозеф де Местр (Joseph de Maistre). Жозеф Мари де Местр (1763—1821) — известный французский политический деятель, философ и публицист, автор книги «Пе­тербургские вечера»; Пушкин упоминает о нем в «Записках Сам­сона», опубликованных также в 1830 г. Это свидетельствует о том, что творчество де Местра Пушкину было знакомо.

Аналогия образа и структуры высказываний де Местра и Пушкина очевидны. Первичность высказывания де Местра тоже не вызывает сомнений, даже если сравнить только даты: книга де Местра была опубликована во Франции в год смерти ее автора, а высказывание Пушкина относится лишь к 1830 г. Более того, анализ высказывания де Местра позволяет обнаружить интерес­ные детали, касающиеся значений слов trait и civilisation, т.е. тех слов, которые и создают различия во французском и русском высказываниях и позволяют усомниться в том, что афоризм Пушкина есть не что иное, как перевод афоризма де Местра. Французское словосочетание cheval de trait означает упряжная ло­шадь, т.е. лошадь, предназначенная тянуть повозки (cf.: cheval bête de trait, destinés à tirer une voiture2). В этом значении слово trait восходит к устаревшему переходному глаголу traire, уступившему место в современном французском языке глаголу tirer (тянуть, тащить). Слово trait в прошлом имело и еще одно значение, вос­ходящее к тому же глаголу traire, но уже в непереходной форме, а именно связующее звено, посредник. Таким образом, во француз-

' Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 10. С. 404. 2 Le Petit Robert. Paris, 1970. P. 1812.


 


скомвыражении cheval de trait угадывается не только идея пере­движения в карете (повозке), но и идея посредничества, установ­ления связи между городами, людьми и т.п. Те же идеи обнаружи­ваются в русском выражении почтовые лошади, так как во времена Пушкина почтовыми назывались лошади, на которых осуществля­лась регулярная перевозка пассажиров в конных экипажах, нахо­дившаяся в ведении учреждений связи. Более того, русское при­лагательное упряжной тоже связано с такими перевозками, так как слово упряжка в прошлом обозначало помимо всего прочего еше и расстояние, которое проезжали обычно, не меняя и не кормя лошадей. Поэтому можно сделать вывод о том, что почто­вые лошади — вполне подходящий контекстуальный (несловарный) вариант перевода французского словосочетания chevaux de trait в данном высказывании.

Не менее интересным представляется и соотношение значе­ний французского слова civilisation y де Местра и русского просве­щение у Пушкина. Словарный эквивалент французского слова civilisation — цивилизация, культура — не позволяет поставить знака переводческого равенства между этим словом и русским словом просвещение. Однако французское слово в качестве перво­го значения, зарегистрированного во французском языке с 1734 г. и вынесенного в словарной статье на первое место (т.е. первого и с этимологической, и с семантической точек зрения), имеет про­движение вперед, развитие, прогресс, т.е., как и слово просвещение, имеет семантику действия, прогрессивного развития. Значение же цивилизации, культуры появилось позднее и зарегистрировано во французском языке лишь в 1828 г. Можно предположить, что это французское слово было известно Пушкину лишь в первом, ныне устаревшем значении, семантически, безусловно, связанном со словом просвещение.

Подтверждением этому могут служить следующие рассужде­ния Пушкина. Анализируя характер воздействия французского языка на русский в статье «О предисловии г-на Лемонте к пере­воду басен И.А. Крылова», Пушкин писал: «Приводя в пример судьбу сего (французского. — Н.Г.) прозаического языка, г. Ле-монте утверждает, что и наш язык, не столько от своих поэтов, сколько от прозаиков, должен ожидать европейской своей общежи-телъности. Русский переводчик оскорбился сим выражением; но если в подлиннике сказано civilisation Européenne, то сочинитель чуть ли не прав. Положим, что русская поэзия достигла уже вы­сокой степени образованности: просвещение века требует пищи Для размышления, умы не могут довольствоваться одними играми гармонии и воображения, но ученость, политика и философия


еще по-русски не изъяснялись»1. Пушкин проводит очевидную параллель между просвещением века и тем, что обозначено фран­цузским словом civilisation. Слова же цивилизация, заимствованно­го, кстати, из французского, в русском языке в то время еще не было. Более того, в русском языке оно не восприняло первого значения французского этимона и перешло лишь с более поздним значением, с которым и функционирует в современном русском языке. Поэтому слово просвещение вполне могло быть избрано Пушкиным в качестве переводного эквивалента французского слова.

Таким образом, есть все основания предположить, что «кры­латое выражение» о переводчиках — удачный перевод фразы француза де Местра. Некоторые современные исследователи пола­гают, что фраза де Местра характеризует переводчиков с известной долей иронии2. В ней можно увидеть определенную иронию, так как концепт «лошади» постоянно ассоцируется с изнурительным, а часто и неблагодарным трудом. Но и в этом случае ирония ка­сается, скорее, не труда переводчиков, а отношения общества к этому труду, пренебрежения к тем, кто несет новые знания, про­свещение. Пренебрежение это вызвано не неумением переводчи­ков, не их необразованностью и бесталлантностью, а лишь тем, что они перевыражают то, что было кем-то уже сказано. Мон­тескье в «Персидских письмах» вынес приговор переводчикам: «Если вы все время переводите, вас не будут переводить никог­да». Пушкин повторил эту идею, но уже в персонифицированной форме: «Жуковского перевели бы все языки, если б он сам менее переводил»3. Он записал яркое выражение о «почтовых лошадях», возможно, планируя использовать его в какой-либо работе: он нередко переносил в свои произведения французские фразеологи­ческие формулы. Как отмечала О. Холмская, «это было законное присвоение русскому поэтическому языку оборотов французской лирики»4.

В 1836 г. в ответ на полемику, развернувшуюся в английских и французских журналах по поводу перевода «Потерянного рая» английского поэта XVII в. Джона Мильтона, сделанного в том же году французским поэтом Рене де Шатобрианом (1768—1848), Пушкин начал писать статью «О Мильтоне и Шатобриановом

1 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 30—31.

2 Ср.: «Отношение Пушкина к переводу было далеко не таким восторжен­
ным, как обычно изображают историки перевода. Не случайно в его записях
сохранился перевод иронической, в сущности, фразы Жозефа де Местра: "Пе­
реводчики — почтовые лошади просвещения"». Левин Ю. Об историзме в под­
ходе к истории перевода // Мастерство перевода. М., 1962. С. 391.

3 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 19.

4 Холмская О. Указ. соч. С. 306.


переводе "Потерянного рая"». В поле зрения Пушкина попадает уже не французская словесность, задержавшая, по его мнению, род развития русского поэтического искусства, а французская ма-нера перевода, которая также серьезно повлияла на перевод худо-жественных произведений в России.

Пушкин с нескрываемым сарказмом говорит о французской переводческой традиции исправительных переводов, традиции тех самых «прекрасных неверных», которая расцвела во Франции в XVII в. в отношении классических произведений и была пере­несена в XVIII в. на произведения современников, «соседей» французов. «Долгое время, — пишет он, — французы пренебрегали словесностию своих соседей. Уверенные в своем превосходстве над всем человечеством, они ценили славных писателей иностранных относительно меры, как отдалились они от французских привы­чек и правил, установленных французскими критиками. В пере­водных книгах, изданных в прошлом столетии, нельзя прочесть ни одного предисловия, где бы не находилась неизбежная фраза: мы думали угодить публике, а с тем вместе оказать услугу и на­шему автору, исключив из его книги места, которые могли бы ос­корбить образованный вкус французского читателя... вот к чему ведет невежественная страсть к народности!..»1 В этом высказыва­нии, как нельзя лучше характеризующем эпоху «прекрасных не­верных» во французском переводе, особый интерес вызывает, од­нако, последняя мысль о народности. Ведь категория народности широко обсуждалась в XIX в., особенно в первой половине, и до­вольно часто касалась народности перевода. Что имел в виду Пуш­кин, говоря о ложном стремлении французских переводчиков к народности? Создается впечатление, что народность у Пушкина — не что иное, как перевод французского popularité, появившегося во французском языке в середине XVIII в. и обозначавшего факт признания, любви народа или большого числа людей, т.е. поня­тие, которое сейчас обозначается в русском языке словом попу­лярность.

Вспомнив ситуацию во Франции в XVII—XVIII вв., можно предположить, что речь идет именно о стремлении переводчиков завоевать любовь и признание читателей, прививая им литератур­ный вкус, выработанный в салонах, т.е. утвердить в обществе нормы изящной словесности. В самом деле, французские литера­торы, убежденные в том, что их язык и литература достигли пол­ного совершенства, старались продемонстрировать это совершен­ство всем читателям, делая совершенными, с их точки зрения, в переводах произведения, созданные изначально на других, менее

1 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 487.


развитых языках. Доказав в XVII в. превосходство французского языка над классическими, они уже без особого стеснения стали убеждать читателя в превосходстве французского над современ­ными.

Но в начале XIX в., по мнению Пушкина, ситуация во фран­цузском переводе изменилась. Изменился прежде всего читатель. Ему уже стали интересны иностранцы не переодетыми во фран­цузов, а такими, как они есть. «От переводчиков стали требовать более верности и менее щекотливости и усердия к публике, по­желали видеть Данте, Шекспира и Сервантеса в их собственном виде, в их народной одежде и с их природными недостатками»1. Соответственно изменилась и критика перевода. И критики, и читатели задумались, насколько точно могут они судить о зару­бежных авторах по выполненным ранее французским переводам. Изменилось и отношение к переводу, точнее, к задачам перевода и к нормам перевода, к категории переводческой верности. Пере­вод приобретает, так сказать, этнографическую значимость. Одно­временно возникает интерес и к тому, как чужой мир отражается в чужом языке, чем интересна иноязычная словесность.

В этот период и появляется перевод поэмы Мильтона «Поте­рянный рай», сделанный Шатобрианом, который не только делает перевод, но и предпосылает ему свои комментарии, иначе говоря, «играет в открытую». Разъясняя избранную им для этого произве­дения стратегию перевода, он признает, что буквальный перевод всегда представлялся ему самым лучшим. Подстрочный перевод был бы полным совершенством, если бы можно было убрать из него все, что есть в нем дикого2.

Пушкин с радостным удивлением комментирует этот фраг­мент комментариев французского поэта: «Ныне (пример неслы­ханный!) первый из французских писателей переводит Мильтона слово в слово и объявляет, что подстрочный перевод был бы вер­хом его искусства, если б только оный был возможен! Таковое смирение во французском писателе, первом мастере своего дела, должно было сильно изумить поборников исправительных перево­дов и, вероятно, будет иметь большое влияние на словесность»3. Как обычно, последний тезис оказывается наиболее интересным и значимым. Даже не переводческая деятельность в целом, а лишь изменение переводческой манеры уже способно оказать влияние на словесность. Таким образом, Пушкин, скептически относившийся к переводу, по сути, признает серьезное влияние перевода на развитие словесности.

1 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 488.

2 См.: Horgueün P.A. Op. cit. P. 161.

3 Пушкин A.C. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 488.


Восторженное отношение Пушкина к эксперименту Шато-бриана может иметь разные объяснения. A.B. Федоров полагал, что подобное отступление от переводческой традиции XVIII в., которая во многом диктовалась парижской модой, было обуслов­лено политической обстановкой в Европе. После поражения Франции в наполеоновских войнах во многих странах, особенно в России, произошел подъем национального самосознания. Па­риж перестал играть роль абсолютного диктатора в литературном творчестве. Возрос интерес писателей как к национальному про­шлому своей страны, так и к творчеству других народов1.

Возможно, Федоров прав, указывая на эту причину отхода от моды исправительных переводов. Косвенно подтверждает это и характерная для той поры волна «очищения» русского языка, предполагавшая, кроме всего прочего, искоренение французских заимствований из научных и специальных терминологий. Так, составители Военно-энциклопедического лексикона 1854 г. на­стоятельно рекомендовали воздержаться от употребления таких, например, военных терминов, как деплояда, деплоирование, деплои-ровать, дублировавших русские термины развертывание, развер­тывать.

Однако причина отхода от «исправительного», чрезмерно воль­ного перевода, на мой взгляд, не только в политике. Нельзя за­бывать и того, что если в какой-либо отрасли знаний борются две противоположные тенденции, а в переводе это тенденции к бук­вальному и вольному переводу, то в определенные исторические пе­риоды более сильной оказывается одна из тенденций, затем она уступает место своей противоположности, и так происходит постоянно, хотя возврат сопровождается обязательными каче­ственными изменениями, т.е. происходит как бы уже на качествен­но ином уровне.

Разумеется, и в XIX в. сохранились некоторые черты, свой­ственные «исправительному» переводу XVIII в. Отдельные же чер­ты перевода-переделки: сокращения, перестановки, добавления, адаптации под национальную специфику переводящей культу­ры — продолжают бытовать в переводах художественной литера­туры. Вместе с тем для литературного перевода середины XIX в. уже характерно стремление к большой точности, к сохранению в переводе самобытности оригинала, желание передать все своеоб­разие той эпохи, того народа, той культуры, с которыми он зна­комит читателя перевода.

Шатобриан надеялся, что его перевод, если не будет признан слишком неудачным, сможет произвести революцию в перевод-

См.: Федоров A.B. Указ соч. М, 1963. С. 29.


ческой практике. «Во времена Д'Абланкура, — писал он, — пере­воды называли прекрасными неверными. С тех пор мы видели мно­го неверных, которые далеко не всегда были прекрасными. Мо­жет быть, мы поймем, что верность, даже если ей и недостает красоты, имеет свою цену»1.

В рассуждениях Пушкина по поводу комментариев Шатобриа­на вновь всплывает вопрос о возможностях буквального перевода. Пушкину удается сформулировать некоторые положения общей теории перевода, которые, не отличаясь новизной, в известной степени отражают представления о переводе в России в первой половине XIX в. Восторгаясь по поводу перевода Шатобриана, противопоставившего себя доминирующей тенденции в переводе и загладившего вину других писателей Франции, представивших Мильтона в уродливом, почти карикатурном виде, Пушкин в то же время признает, что Шатобриан совершил «труд тяжелый и неблагодарный, незаметный для большинства читателей и кото­рый может быть оценен двумя, тремя знатоками»2. В этом выска­зывании отчетливо проявляется невысокая оценка социальной значимости буквального перевода, его весьма узкой адресности. Пушкин, по сути, повторяет то, о чем писали Удар де ля Мот, Гердер и многие другие европейские критики перевода, различав-шие две его разновидности — буквальный и вольный — и отчет­ливо сознававшие разное общественное предназначение каждой из них. На какую же революцию в переводческой практике наде­ялся Шатобриан и почему Пушкин полагал, что перевод Шато­бриана способен оказать серьезное воздействие на словесность? Возможно, и русский и французский поэты думали о том, что перевод Шатобриана может открыть новую эпоху в переводе, ту самую третью эпоху, когда перевод достигает своей высшей ста­дии. Ведь положение о трех эпохах перевода и соответственно о трех (а не двух) типах перевода, сформулированное Иоганном Вольфгангом Гёте в «Западно-восточном диване», вполне могло быть им известно. Гёте располагал три типа перевода в истори­ческой плоскости. Первый тип, исторически предшествующий остальным, представляет собой прозаический перевод поэтических произведений, благодаря которому читатели знакомятся с чужой реальностью, выраженной в знакомых им понятиях. На следую­щем этапе переводчики уже стараются показать все проявления чужой реальности. Но на самом деле они осваивают лишь дух чу­жого автора, чужой культуры и передают его в духе собственной культуры. Французы, отмечал немецкий поэт, приспосабливают

1 См.: Horguelin P.A. Op. cit. P. 162.

2 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 7. С. 496.


не только иностранные слова к своим, но также чувства, мысли и даже предметы. Но нельзя долго пребывать ни в убогости, ни в со­вершенстве, так как всякое изменение неизбежно влечет за собой другое, поэтому наступает третий, высший и последний, период, когда переводчики стремяться сделать текст перевода во всем тождественным оригиналу. Такие переводы сначала встречают со­противление публики, так как переводчик, точно следующий за подлинником, отказывается в большей или меньшей степени от собственной национальной оригинальности. Вкус публики должен еще дорасти до понимания и оценки такого перевода. Гёте пола­гал, что в литературе эти три типа перевода могут наступать и в обратной последовательности, а также сосуществовать одновре­менно, Но во всех случаях с точки зрения развития концепции перевода они развертываются в данной последовательности, за­мыкая круг. Именно поэтому третий тип перевода представляет собой не только высшую, но и последнюю стадию перевода. Стремление переводчика максимально отождествить текст пере­вода с текстом оригинала приводит к подстрочному переводу, ко­торый, по словам Гёте, максимально облегчает понимание чужого. Это приближает третий тип перевода к первому, примитивному, и таким образом круг, в котором происходит переход от чужого к своему и от известного к неизвестному, замыкается1.

В.Г. Белинский в критической статье «"Гамлет, принц дат­ский". Драматическое представление. Сочинение Виллиама Шек­спира. Перевод с английского Николая Полевого» в известной степени развивает идеи Гёте. Но он вновь возвращается к двухча­стной оппозиции, противопоставляя поэтический перевод переводу художественному. Он как бы исключает из типологии первый, примитивный, тип перевода. В его двухчастной структуре остаются лишь поэтический (вольный) перевод и перевод художественный, где «не позволяется ни выпусков, ни прибавок, ни изменений. Если в произведении есть недостатки — и их должно передать верно. Цель таких переводов есть — заменить по возможности подлинник для тех, которым он недоступен по незнанию языка, и дать им средство и возможность наслаждаться им и судить о Нем»2. Поэтический перевод предназначен для широкой публики, и его принципы совершенно иные, ведь и цель его иная — по­знакомить широкого читателя с чужой действительностью, позна­комить с иностранным автором. «Если бы искажение Шекспира было единственным средством для ознакомления его с нашей публикой, — и в таком случае не для чего было б церемониться; Искажайте смело, лишь бы успех оправдал ваше намерение: когда

1 См.: Коптев П.И. Указ. соч. С. 189-192.

2 Цит. по: Русские писатели о переводе. М., 1960. С. 198.


две, три и даже одна пьеса Шекспира, хотя бы искаженная вами, упрочила в публике авторитет Шекспира и возможность лучших, полнейших и вернейших переводов той же самой пьесы, вы сде­лали великое дело, и ваше искажение и переделка в тысячу раз достойнее уважения, нежели самый верный и добросовестный перевод, если он, несмотря на все свои достоинства, более повре­дил славе Шекспира, нежели распространил ее»1. Не в этом ли высказывании Белинского кроется ключ к пониманию требова­ния «народности» литературы, столь распространенного в XIX в. в России.

Но Шатобриан, видимо, не стремился к такой народности. Можно предположить, что он рассматривал свой революционный переводческий опыт именно как начало нового, третьего (по ти­пологии Гёте), этапа в истории французского перевода, когда це­лью оказывается создание художественного перевода, максималь­но приближенного к оригиналу. Возможно, так же оценивал труд французского поэта и Пушкин. Но восторга текст перевода, вы­полненный в данном ключе, у Пушкина не вызвал. «Нет сомне­ния, — пишет он, — что, стараясь передать Мильтона слово в сло­во, Шатобриан, однако, не смог соблюсти в своем преложении верности смысла и выражения»2. Пушкин сомневается в состоя­тельности подстрочного перевода. Он восхищается опытом Ша-тобриана, противопоставившего свою работу тенденции француз­ских переводов-переделок, но довольно скептически относится к возможностям подстрочника. «Подстрочный перевод никогда не может быть верен», — заявляет он и приводит хорошо известный аргумент о непохожести языков: «Каждый язык имеет свои обо­роты, свои условленные риторические фигуры, свои усвоенные выражения, которые не могут быть переведены на другой язык соответствую







Date: 2015-06-06; view: 581; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.062 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию