Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава 3. Грим 13 page. Зрители остаются наедине с потрясенным Фордом
Зрители остаются наедине с потрясенным Фордом. В остолбенении от планов завоевания его жены старым рыцарем, Форд лихорадочно хватается то за одну мысль, то за другую, соображая, как бы предотвратить ужасающее безобразие. Он с трудом выходит из оцепенения, словно пробуждаясь от сна и попадая в мир жуткой реальности, где вот-вот состоится условленная встреча. Форд пришел сюда, чтобы потешиться над Фальстафом, а теперь сам являет собой осмеянного мужа. "Твоя супруга изменой оскверняет честь твою, твое имя и твое ложе". В приступе горести он кричит: "Хвалима будь та ревность, что в сердце моем всегда жила!". Это самая красивая ария, один из немногих "номеров" оперы. Смесь драмы и гротеска дает громадные возможности для вокалиста. Не один подающий надежды молодой баритон использовал эту арию в качестве той ступеньки, которая ведет от второстепенных партий к главным. Каков этот монолог - серьезен он или комичен? Конечно, с точки зрения бедняги Форда, он убийственно серьезен. Однако выражение серьезности должно приобрести столь нервную акцентировку, чтобы со всей неизбежностью выявилась и комическая сторона. Оказавшись жертвой собственных уловок и впав в отчаяние, Форд теряет самообладание, нервы его сдают. Это один из немногих моментов оперы, когда подмостки принадлежат одному персонажу. Насладитесь в полной мере главенством на сцене, но не метьте на роль протагониста. Никто не должен слишком выпячивать свое "я", нарушая гармоничность ансамбля. Фальстаф возвращается, разодетый в пух и прах, готовясь сразить даму так же резво, как это получалось у него в бытность юным пажом ("когда я был пажом герцога Норфолкского", - вспоминает он). Но увы, роскошное одеяние не "расширилось" вместе с ним и теперь облегает его громадную тушу, как кожура - колбасу. Царственно не заботясь о некоторых неудобствах, он важно расхаживает перед скептически взирающим на него Фордом. Они обмениваются комплиментами, не забывают показать друг другу и зубки и после некоторых расшаркиваний перед дверью приходят к согласию, удаляясь рука об руку. Когда-то я получил большое удовольствие, исполнив обе эти роли на телевидении в Лондоне. На студии Би-Би-Си под руководством Патриции Фой была создана удачная серия передач об опере, и я появился в качестве Фальстафа и Форда одновременно... и даже прошелся сам с собой рука об руку. У этой оперы есть три выраженных аспекта: юмористически-иронический, лирико-идиллический и романтико-фантастический, и каждый из них находит свое соответствие в особенностях жанра, называемого comedia lirica. Средоточием юмористически-комического начала является фигура Фальстафа; музыка, принадлежащая ему, характеризует героя во всей полноте. Фальстаф в высшей степени безразличен ко всему, что не касается его лично. Он чувствен и хитер, к тому же боек и остер на язык, что позволяет ему выкарабкиваться из весьма запутанных ситуаций. Хитрость и безмерное тщеславие - главные черты его характера, они проступают в самой первой сцене, потом в двух больших монологах (акты I и III), в очаровательной маленькой кабалетте "Был я когда-то молоденьким пажом". Это не победительная ария, а скорее несколько меланхолические мемуары: вспоминая прошлое, он не может скрыть иронии. Лирико-идиллическая сторона комедии выявляется в болтовне кумушек, в их заговоре против Фальстафа, во взаимоотношениях Нанетты и Фентона (для передачи информации они пользуются помощью миссис Квикли), в свежей музыке, характеризующей влюбленных. Верди все время выводит их на передний план, как только спадает драматизм действия. Кроме того, есть небольшие "семейственные" эпизоды: беседа дам, которые в ожидании новостей от миссис Квикли занимаются привычной домашней работой; обмен репликами в конце пятой картины, когда заговорщики уходят, чтобы устроить на закате свидаиие у дуба Герна; приготовления в лесу, когда отдаются последние распоряжения перед маскарадом, после "колдовской" арии Фентона. Романтико-фантастический элемент проступает в последней сцене оперы, возвещается он звуком рога еще до того, как прозвучала песенка Фентона. Сцена в целом - это большая музыкальная фреска, которой надо насладиться с чисто музыкальной точки зрения. Она позволяет завершить оперу празднично, комедия на сцене оказывается отражением музыки, и написана она в тонах пасторальной волшебной сказки. Вот что говорил Верди в письме, адресованном Джулио Рикорди, относительно исполнителей: "В роли Форда мало пения, но если в финале второго акта он не прозвучит, никакие прыжки или беготня по сцене не позволят ему быть убедительным. Роль Квикли совершенно другого свойства. Здесь нужно и пение и игра, большая сценическая естественность и правильные акценты на определенных слогах. Для Алисы необходимы те же качества, что и для Квикли, но исполнение требует еще большего блеска и чрезвычайной живости. Ведь именно она заправляет всем действием". Сдается, и Мэг он хотел бы видеть бойкой, живой женщиной, немного дерзкой, с чертами комедиантки. Для роли Нанетты Верди требовалась молодая певица с хорошим голосом и актерским талантом, иначе у нее могут не получиться два оживленных маленьких дуэта с Фентоном. Позволю себе еще раз процитировать Верди: "Фентон - сентиментальный юноша, поглощенный любовью. Кайус - педантичный глупец, от которого веет скукой. Пистоль - пустоголовый, но крайне шумный парень, а Бардольф и невежда и негодяй одновременно". В большом монологе третьего акта Фальстаф предстает в своем подлинном обличье (то есть как Фальстаф "Генриха IV"), это отличает данный эпизод от всех остальных. У сэра Джона здесь нет зрителей, ему не перед кем устраивать представление. Он вне себя от ужасного унижения, которому только что подвергся: "Чтобы меня в корзине грязной вдруг швырнули в канаву под грудой грязных тряпок, как топят в мутной луже грязного котенка... Подлый мир! Мир вероломный!" Словно в кошмаре, он видит, как по волнам плывет его вздутое брюхо - единственное, что способно его спасти. "Благородства нет... Ну, старый Джон, тащись по жизни, тащись, пока не придет смерть". Подражая этому хорошо известному пассажу, Верди сочинил трогательное прощание - "довесок" к завершенной партитуре, который не исполнялся, пока тридцать лет спустя его не обнаружил Тосканини: Все кончено. Весь мокрый, дрожа от холода, Фальстаф заворачивается в одеяло, вытянутое из тюка с бельем, и погружается в черную меланхолию. Но тут же он требует у трактирщика кружку вина - горячего! Толстяк выхватывает принесенную кружку и вливает напиток в алчущее горло, - рокочущие струны в оркестре живописуют получаемое им удовольствие. По всему телу Фальстафа разливается благодатное тепло, он расслабляется, и вот уже снова перед нами готовый на любые подвиги галантный рыцарь. Тысяча чертенят оживает в его мозгу, и, забыв обо всех нанесенных ему оскорблениях, он пьет в свое удовольствие и торжествующе хохочет. Внезапное появление Квикли грубо возвращает Фальстафа к действительности. Он приходит в ярость, точно раздразненный бык. Сэр Джон охвачен желанием разрезать Квикли - и всех прочих кумушек - на мелкие кусочки, потому что ясно помнит побои ревнивого мужа, грязное белье, воду... Эту большую сцену он заканчивает воплем на высокой ноте: "Канальи!" Однако самонадеянность и тщеславие снова ведут Фальстафа к неприятностям. Он с потрохами попадает в новую ловушку, введенный в заблуждение несколькими льстивыми фразами Квикли и письмом от Алисы, в котором та приглашает его на свидание в полночь в Королевском парке, у дуба Герна. Фальстаф должен переодеться Охотником Герном, чей дух, по преданию, блуждает в этот час по парку. Исполняя все предписания, Фальстаф появляется в последней сцене; дрожа от страха, он блуждает по лесу под звуки двенадцати чудесных аккордов. Вот он подходит к дереву - на зов молодой голубки Алисы. Но его неясным страхам суждено сбыться: после небесной арии Нанетты, одетой Королевой фей, лес оживает, наполняясь волшебным народцем - тут эльфы и духи, феи и ведьмы и еще много странных и непонятных существ. Шутка, скажем прямо, заходит далеко, доводя до ужасного состояния "буйное чрево и могучую грудь" - не забудем, какого физического напряжения все это требует от исполнителя роли Фальстафа! Тем не менее, обладая неугасимым оптимизмом, сэр Джон сумел вновь воспрянуть духом. Над ним жестоко насмехались, глумились, его колотили люди самого простого происхождения, а он все равно в состоянии сделать величественное заявление: "Это я даю вам живость; мое остроумие делает остроумными других..." В "Генрихе IV" Фальстаф сам рисует свой портрет: "Симпатичный представительный мужчина... хотя и несколько дородный; взгляд у него веселый, глаза приятные и весьма благородная осанка. На вид ему лет пятьдесят или, вернее, уже под шестьдесят"! Стало быть, не делайте из него шута. Подобная ошибка будет иметь самые прискорбные последствия. Сэр Джон-человек, в высшей степени уверенный в своей неотразимости, он и на секунду не поверит, что в нем есть хоть что-то, не вызывающее восхищения и восторга. Фальстаф чувствует себя настолько выше всех этих людишек в Виндзоре... Ведь он среди них - единственный рыцарь, близкий друг - точнее, бывший близкий друг - принца Уэльского, ныне короля Англии. Слава Фальстафа и его физическая удаль стали, благодаря его собственному хвастовству, легендарными. Сэру Джону достаточно что-нибудь проворчать, а для окружающих это уже львиный рык. Солнечное тепло возвращает ему жизнь, а улыбка женщины действует как дыхание весны. В глубине души он трус, но, боясь многого, он все же слишком любопытен, чтобы удержаться от новых приключений, - да, собственно, из этого и получается вся комедия. Верди вкладывает в уста Фальстафа сигнал, который указывает на завершение произведения. "Хор - и комедия закончится!" Актеры, которые выступали в дивертисменте, как это называлось раньше, участвуют в общем хоре. Развлекательное представление - дивертисмент - есть образ нашей жизни, однако не надо искать здесь реальную жизнь и принимать происходящее на сцене слишком серьезно. Финальный хор "В жизни нужна нам шутка" по существу представляет собой мораль сей истории; на эту фразу, сочиненную Бойто, гений Верди создал мастерскую фугу, венчающую оперу. В течение многих лет Мариано Стабиле оставался живым примером, единственным настоящим Фальстафом, на которого все мы взирали в поисках вдохновения. Я жадно изучал его грим, движения и жесты, эти неподражаемые "жирные" ноты, полные сверхъестественного тщеславия, этот незабываемый фальцет! Как я ни пытался скопировать фальцет Стабиле, у меня получался не более чем жалкий хрип, который душил меня и заставлял кашлять. Поэтому в конце концов, по совету дирижеров и постановщиков, мы сделали вот что: Бардольф спиной к зрителям пел мою фразу, а я исполнял ее лишь мимически, просто двигая губами: "Я ваша, сэр Джон Фальстаф". Уловка всегда удавалась, но мне не давало покоя это жульничество, не хотелось надувать публику. Я чувствовал себя униженным. "Право же, хватит обманывать, - сказал я сам себе, - я сыт этими трюками по горло". И, молчаливо попросив прощения у Верди, я спел предыдущую фразу "Родичу, что хочет говорить"! затемненным, "тяжелым" голосом, а затем подчеркнуто "вульгарным" голосом, жеманясь, как влюбленная женщина, я спел на октаву ниже: "Я ваша, сэр Джон Фальстаф". Тем самым был достигнут контраст, которого естественным способом мне найти никак не удавалось. Как я любил эту роль! Как до сих пор люблю ее! Когда я вспоминаю каждый этап работы над ней, самые благодарные мои мысли устремляются к маэстро Серафину - он всем нам был отцом, но позволю добавить, ко мне питал особое пристрастие. Когда впервые он позволил мне приступить к роли Фальстафа (до того я, разумеется, пел Форда), я курсировал между Римом и Неаполем, участвуя в спектаклях "Дон Карлоса", которыми дирижировал маэстро Серафин. Мы все устроили очень разумно: несмотря на нелюбовь Серафина к быстрым автомобилям, я возил его туда и обратно - он сидел рядом со мной, положив клавир на колени, и терпеливо давал свои наставления, разъяснял детали, советовал и поправлял меня. За нашими спинами расположилась преданная ему экономка Розина, которая время от времени чистила апельсин для одного из нас, чтобы мы освежили пересохшие глотки. Это и был мой первый "подход" к замечательной роли. Я пел ее много раз под руководством маэстро Серафина, а потом, позже, с такими дирижерами, как Де Сабата, фон Караян, Джулини, Гавадзени, Вотто, и многими другими. Каждый раз, с каждым новым спектаклем, опыт и удовольствие от роли становились все полнее. Но совершенно особые впечатления ждали меня однажды, когда я пел эту партию в "Ковент-Гарден". До сих пор не могу понять, как такое могло случиться: за границу было послано сообщение, что я в последний раз исполняю роль Фальстафа в столь любимом мною оперном театре. Благодарная публика устроила мне такую овацию, что даже теперь я чувствую комок в горле, вспоминая тот вечер. Это было тем более удивительно, что я такой овации никак не ожидал. Эти возгласы восторга и одобрения, эту демонстрацию всеобщей симпатии невозможно описать. Я бесконечно кланялся в ответ на непрекращающиеся крики "Тито, не уходи! Тито, возвращайся! Тито, мы тебя любим!", и на меня дождем падали цветы и разные подарки. Один из даров я особенно ценю, его вручил мне дирижер - пивная кружка, к крышке которой была приложена карточка с надписью: "Это было редкое наслаждение! Колин Дэвис". ГЛАВА 14. «ПАЯЦЫ» ...Маленькая труппа странствующих комедиантов: трое мужчин, молодая женщина и с ними ослик. Должно быть, они долго скитались от одной деревушки к другой, разыгрывая вечную историю любви, сцены комических измен, изображая нелепые безумства ревности. Но вот на подмостки взошла смерть и положила всему этому конец. Очевидно, еще в детстве Леонкавалло стал свидетелем подобной трагедии. Позднее, вспомнив о ней, он написал либретто для оперы, которая принесла композитору долгую славу. На него снизошло вдохновение, и после неудач и разочарований он создал шедевр, коему суждено было занять достойное место в репертуаре каждого значительного музыкального театра. На долю Леонкавалло выпало изрядно суровых суждений и от музыкантов и от музыкальных критиков. Скептические голоса не умолкают и по сей день: стоит только заговорить о «Паяцах», как непременно находятся снобы, которые презрительно морщатся, всем своим видом показывая, какое оскорбление наносит эта музыка их ушам. Кое-кто из так называемых великих дирижеров, похоже, как чумы сторонится этой оперы, будто позабыв о том, что ее премьерой дирижировал сам Тосканини. Но я убежден: если бы кому-нибудь в наши дни удалось создать произведение, сравнимое по своим достоинствам с «Паяцами», этот человек покорил бы весь мир. Допускаю, что партитуру следует очистить от всяческих наслоений, от накопившихся почти за столетие «привычек» и «традиций» в худшем смысле этих слов. Но зато какую несравненную радость сулит умному, истинно культурному музыканту возможность заново прочесть партитуру, восстановить ее первозданный облик и вернуть величие этому и поныне популярному творению, с которым, увы, порой обращались слишком бесцеремонно. Вряд ли стоит напоминать читателю, что «Паяцы» начинаются знаменитым Прологом, уникальным в мире оперной литературы. Говорят, он был написан композитором по просьбе прославленного баритона Виктора Мореля, выразившего желание, чтобы в его партию был включен большой сольный номер. Что ж, личные интересы и настойчивость в их достижении могут приносить и добрые плоды. И если мы действительно обязаны рождением этой музыки Морелю, выразим ему свою искреннюю признательность, ведь создание Пролога стало событием в истории оперного искусства. Для меня, как и для большинства не лишенных честолюбия начинающих баритонов, первой ролью в этом произведении явилась партия Сильвио, которую я исполнил в миланском «Кастелло Сфорцеско» в 1937 году. Я был зеленым юнцом, но, подозреваю, довольно самоуверенным. Я сразу же влюбился в прекрасную Недду и в любовном дуэте пел с такой страстью, что аплодисменты постепенно сменились продолжительным стоном «о-о-о!», приправленным смешками. Конечно, я переусердствовал в своем реализме. Но, вспоминая о том времени теперь, с высоты почтенного возраста, я должен отметить, что Недда тогда ни в чем меня не упрекнула. Позднее, разумеется, я пел и Пролог, и партию Тонио. Ах, этот Пролог! Есть в нем ля-бемоль, отсутствующая в партитуре, но публика всегда ждет ее от певца, подающего мало-мальские надежды. Особенно, если выступающий перед ней бедняга – новичок. (В дальнейшем он уже вынужден, что тоже скверно, брать эту ноту, дабы попросту не уронить свой престиж.) Никогда прежде я не пытался взять ля-бемоль, и мое горло сжималось при одной только мысли об этой ноте. Да, я мог ее пропеть, но... на октаву ниже, чем нужно. Тем не менее я отважился принять приглашение от театра «Сан-Карло» в Неаполе, где эта высокая нота приобретала особое значение, поскольку речь шла о неаполитанской публике. Роковой день приближался, я погружался в отчаяние, меня охватил непреодолимый ужас. И все же я попытался обнадежить Тильду, решительно заявив: «Представление пройдет отлично, и я стану известным баритоном. Ну а если нет, – добавил я, перестраховываясь, – то мы изменим наши планы на будущее и займемся чем-нибудь другим». Я упорно избегал коварной ноты на фортепианных и оркестровых репетициях, и в конце концов главный режиссер, маэстро Сампаоли, спросил меня: «А та высокая нота, она у вас есть или нет?» «Маэстро, – ответил я обиженным тоном, – если бы я не был способен взять ля-бемоль, то вряд ли согласился бы на эту роль. Просто я полагаю, что бессмысленно впустую растрачивать силы на репетициях». Сомневаюсь, что мое объяснение вполне удовлетворило маэстро. Между тем наступил день генеральной репетиции. Я сказал себе: во что бы то ни стало я обязан взять ля-бемоль. Если Тильда, находясь в ложе, и не преклонила в те минуты колени, то уж наверняка с жалобной настойчивостью мысленно взывала к богу. По мере того как приближался самый ответственный момент, я со все большим упорством старался отогнать от себя мысль о подстерегавшей меня опасности. Потом взял дыхание, и – раз! – из моей груди вышло такое мощное и звонкое ля-бемоль, что я едва не онемел от изумления. Но прервать звук я уже не мог и вынужден был тянуть его, покуда хватило дыхания. Я увидел, как Тильда привстала в ложе, она сияла от счастья. Я стал настоящим баритоном! Позже ко мне в гримуборную зашел Сампаоли и сказал: «Что за преувеличение! Не спорю, нота удалась вам на славу, но уж больно вы ее затянули. Должно быть, вы вложили в нее все, что приберегли за время репетиций...» Актер, поющий Пролог, прохаживается перед занавесом, обращаясь прямо к залу. «Прошу простить...» – начинает он рассказ о том, что за представление сейчас будет дано. И дальше следует почти классическое описание типичной веристской оперы. В основе сюжета – история любви и мести. Новизна оперы мгновенно покорила сердца миланцев в 1892 году, а вскоре «Паяцы» вошли в репертуар каждого второго музыкального театра мира. Актеры, как объясняется в Прологе, не будут копировать на сцене переживания героев, но выразят их на языке жизненной правды. «В души наши вы загляните, там вы себя найдете, свою боль и радость. Ради правды в мир мы приходим, живем на земле и умираем...» Певец развивает эту мысль дальше: для композитора театр и жизнь составляют одно целое. Позднее в разговоре с довольно-таки циничными крестьянами Канио будет утверждать нечто совершенно противоположное. Но кто скажет, где пролегает грань между театром и жизнью, особенно в этом произведении? «Пленяя нас игрой, пройдут по сцене старые маски». И дальше: «Пускай же наш старик Пролог вновь предваряет действо...» Но сцена Пролога на этом не кончается – следует пауза, обусловленная смыслом текста и необходимая исполнителю. Голос на ritenuto подготавливает прекрасную мелодию («Печальной вереницей...»). В партитуре отмечено только одно piano, однако есть другие обозначения: dolce, соl canto doloroso, animando соl саntо). Настойчивость, с какой Леонкавалло то и дело проставляет соl сапtо, напоминает о его благодатном сотрудничестве с Виктором Морелем, свидетельствует о совпадении их творческих интересов. Какое счастье хотя бы однажды, пусть не в полной мере, почувствовать, что судьба твоей арии в руках исполнителя! В партитуре множество пометок и указаний, адресованных исполнителю каждой из партий. Это своего рода подсказки, содержащие необходимую словесную информацию, настоятельные и в то же время не назойливые. Они говорят о культуре, уме и тонком чутье композитора. Даже увлекаясь порой драматургическими и зрелищными эффектами, он проникает в тайны человеческой души в надежде постичь истинную первопричину всепоглощающих страстей, что принесут саму смерть в обыденную жизнь. Возможно, за всем этим кроется достаточно наивная философия, но она явлена в необузданной жестокости простых, грубоватых людей. Да, в тексте иногда встречаются довольно крепкие выражения, но только там, где этого действительно требует ситуация. К тому же надо всегда учитывать, кто из персонажей и в каких обстоятельствах их употребляет. Грубость, обусловленная сценическим действием, оправданная состоянием горя и отчаяния, в котором оказываются герои, не имеет ничего общего с развязностью речи, без разбору уснащаемой бранью. Наверноe, Леонкавалло позволил себе быть исключительно раскованным, чтобы обрести свой собственный путь, не похожий на тот, каким шли другие представители веризма в музыке. И может быть, поэтому он чересчур увлекся драмой жестоких страстей. Однако в любом случае нельзя забывать, что благодаря стремлению к правдивому воплощению своего замысла он дал исполнителям свободу в наполнении смыслом тех слов, что они поют. Взяв за долгие годы моей карьеры бессчетное число ля-бемолей и всякий раз испытывая ужас и замирание сердца в преддверии этого страшного момента, я склоняюсь к мнению тех пуристов, которые настаивают на очищении партитуры от любых следов сомнительных традиций, на бережном к ней отношении. Партитура, созданная Леонкавалло первоначально, гораздо более красива и производит более гармоничное впечатление, чем позднейшая, где ля-бемоль и следующая за ней финальная нота соль производят эффект удара в солнечное сплетение. Мои сомнения и страхи на этот счет рассеял маэстро Серафин, который руководил нашими «чистыми постановками» – они заслужили горячее одобрение и публики, и музыкальных критиков. Перед началом первого действия в партитуре можно прочитать ремарку (она есть почти в каждом добротном издании), точно объясняющую природу и характер театральной постановки: «С поднятием занавеса слышны фальшивые звуки трубы и удары барабана». Полагаю, это было не совсем обычно для оперной постановки 1892 года. Занавес поднимается, открывая взору крутые, поросшие лесом горы за деревней Монтальто в Калабрии. Дата обозначена автором точно – 15 августа, празднества в честь Мадонны. Я нахожу забавным, но совершенно бессмысленным упорство, с каким Леонкавалло чуть ли не в каждом такте настаивает на том, чтобы звучали голоса только половины хористов. Известно, что хору не в полном составе очень редко удается одновременное вступление, а если это все-таки происходит – певцы горланят, а не поют. Конечно, сегодня при поддержке профсоюзов подобные вопросы решаются в пользу исполнителей. Это означает: либо выступают все, либо вообще никто. В начальной сцене с насыщенным драматическим действием артистов подстерегают опасности. Однажды, когда оперу «Паяцы» давали среди величественных развалин терм Каракаллы в Риме я, продвигаясь по авансцене к освещенному месту, дабы начать Пролог, увидел такое несметное множество зрителей, что после первых слов «Si puo...» почувствовал почти непреодолимое желание выпалить: «Non si puo» – и убежать прочь. Но как и подобает опытному актеру, я остался и после финальной торжествующей ноты арии Пролога развел руки в стороны, принимая бурю аплодисментов от признательной публики. Затем я в веселом пируэте удалился за кулисы, чтобы уцепить поводья сардинского ослика, запряженного в небольшую повозку. В повозке находились Беньямино Джильи, Недда и большой барабан. Я потянул ослика за собой, но тот, сделав несколько шагов, уперся, упрямо отказываясь пройти чуть дальше по сцене. Беньямино занервничал: у него не было ни малейшего желания петь из-за кулис либо спрыгивать с повозки. Что делать? За мной наблюдали примерно сорок тысяч глаз плюс та пара, что принадлежала напуганному до смерти ослику. Тогда я демонстративно обнял его – это несчастное крохотное создание ростом было чуть больше козы! – и, оторвав от пола его передние ноги, начал бодро пританцовывать вместе с ним. Наконец с помощью Беппо мне удалось вытащить ослика на середину сцены, где и состоялся его успешный дебют. За исключением Беппо, все действующие лица этой драмы наделены сильными чувствами, дерзкими мыслями, порывами, чисто человеческими страстями, с которыми они с трудом управляются. Именно оттого, что герои оперы не в силах обуздать свою натуру, в жизнь этих людей врываются трагедия и преступление. Поскольку сами по себе текст и музыка отличаются редким эмоциональным накалом и драматизмом, разумнее, на мой взгляд, петь эту оперу «с холодной душой». Сдержанность крайне необходима артисту, и прежде всего тогда, когда он играет человека, не умеющего владеть собой. Горькая ирония заключена в том, что первый выход главных героев вызывает у крестьян приступ бесшабашного веселья. Они окружают прибывших комедиантов и требуют, чтобы их тотчас же начали развлекать. Но Канио (в дальнейшем он будет играть Паяца) объясняет им, что представление начнется поздно вечером. Крестьяне, понукаемые Беппо, уже переодевшимся в костюм Арлекина, не спеша расходятся. Они обмениваются восхищенными замечаниями в адрес красавицы Недды, которая вечером исполнит роль Коломбины. Тонио – он будет играть клоуна Таддео – вызывает лишь несколько насмешливых реплик по поводу его некрасивого лица и уродливого тела. Но по мере развития сценического действия во взаимоотношениях героев начинают обнаруживаться первые трещинки. Тонио, с его безобразными лицом и телом, физически силен, но слаб духовно. Он послушно выполняет обязанности слуги: следит за порядком и чистотой, сооружает примитивные декорации и ухаживает за осликом, единственным своим другом, которому он поверяет сердечные тайны. В его душе, одинокой и смятенной, зарождается что-то вроде поклонения Недде, он боготворит ее, в то время как она относится к нему в лучшем случае с презрительным равнодушием, в худшем – с отвращением и неприязнью. Недда – прекрасная юная дикарка. Ее вызывающие манеры, притягательность совершенно безгрешны. Канио обожает Недду, но разница в возрасте между ним и его молодой женой возбуждает в нем подозрения ревности. Он нашел ее несколько лет назад, почти еще девочку: она сидела в снегу, у обочины дороги, умирая от голода, одинокая и всеми забытая. Канио занялся ее воспитанием, обучил грамоте и нескольким ролям в незатейливых представлениях, разыгрываемых бродячими актерами. Затем в один прекрасный день Недда стала его женой. Канио дал ей свое имя и положение в обществе – как-никак он возглавлял небольшую актерскую труппу. Безусловно, Недда испытывала к мужу благодарность за все то, что он для нее сделал. По-своему они были даже счастливы. Жизнь, существовавшая за пределами мирка бродячих актеров, была ей неведома. Но в очаровательной молодой женщине пробуждались природные инстинкты, она тосковала по настоящей романтической любви. В этот роковой момент на ее пути повстречался привлекательный Сильвио. Крестьяне уводят Канио и Беппо в таверну, чтобы пропустить стаканчик вина, и Недда остается одна. Она ложится на поросшем травой берегу реки под августовским солнцем и напевает томную песню. Девушка завидует вольным птицам, пролетающим над ее головой, мечтая стать такой же свободной, как и они. Как завороженный любуется Неддой Тонио и, обнаружив себя, прерывает ее счастливые грезы. Присутствие подглядывающего за ней шута возмущает Недду, а его жалкие объяснения («Моя душа объята восторгом...») она встречает презрительной усмешкой. Смех Недды ранит Тонио, но он сдерживает себя и с трогательной покорностью признается ей в любви, добавляя: «О да, я уродлив, унижен судьбою. Ничем я не смою природы клеймо». Но затем он все больше распаляется, его слабый рассудок приходит в смятение, и Тонио открывается Недде: он думает только о ней и страстно жаждет завоевать ее. Недда смеется ему в лицо, он же, теряя власть над собой, пытается силой овладеть ею. Схватив хлыст, она яростно бьет им по лицу Тонио. С криком раненого зверя он падает на колени и клянется жестоко отомстить ей. Потом, вскочив на ноги, убегает в лес, окружающий деревню. Когда потрясенный Тонио бредет обратно, он вдруг замечает Недду в объятиях Сильвио, молодого деревенского щеголя. Тонио подсматривает за ними, и в его воспаленном мозгу рождается догадка – вот причина того, почему Недда отвергла его ухаживания! Она любит другого! Она вовсе не добропорядочная супруга, за которую ее принимает Канио («О, ты святая! Мужу верна ты до гроба...»). Да она просто потаскуха! Готовая удрать со своим любовником... И Тонио бежит рассказать обо всем своему хозяину Канио. Date: 2015-11-13; view: 291; Нарушение авторских прав |