Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть первая 3 page. После школы Юра, не делая решительных шагов к сближению, искусно поддерживал их отношения на той грани
После школы Юра, не делая решительных шагов к сближению, искусно поддерживал их отношения на той грани, на которой они установились: иногда звонил, звал в кино или в ресторан, заходил, когда собиралась вся компания. Обняв Лену в коридоре, Юра перешел эту грань. Неожиданно, грубо, но с той решительностью, которая покоряет такие натуры. Несколько дней она ждала его звонка и, не дождавшись, позвонила сама, просто так, как они обычно звонили друг другу. У нее был ровный голос, она старалась четко произносить окончания слов, обдумывая ударения, и говорила медленно, даже по телефону чувствовалась ее застенчивая улыбка. Но Юра ждал звонка. – Я сам собирался звонить тебе. У меня на шестое два билета в Деловой клуб. Будут танцы. Пойдем? – Конечно. Шестого ноября вечером он зашел за ней. Она вышла к нему в длинном вечернем платье, голубовато‑зеленом, с коротким шлейфом. От нее пахло незнакомыми духами, в черных гладких волосах блестела нитка жемчуга – женщина совсем из другой жизни, пронзительно красивая и эффектная. Только улыбка была по‑прежнему застенчивая, этой улыбкой она как бы спрашивала Юру, нравится ли она ему и понимает ли, что оделась она так ради него. Лена открыла дверь столовой. – Владик, в десять часов ляжешь спать. – Лягу, – ответил Владлен, мастеря что‑то на подоконнике. Подавая ей пальто, Юра спросил: – А где твои? – Папа в Краматорске, мама в Рязани. – На праздниках? – Папа на праздник всегда выезжает на заводы, а мама лектор. Подбирая под пальто длинное платье, она, улыбаясь, сказала: – Вот в этом и неудобство. Им повезло. Со двора выезжала машина. Шофер оказался Лене знаком и подвез их до Мясницкой. Пожилой, важный, из тех, кто возит высокое начальство, он был предупредителен к Лене и не замечал Юру. Но Юра не стал задерживаться на этой мысли, думал о том, что Лена одна и после клуба можно зайти к ней. Она сидела рядом с ним на мягком сиденье, ее близость волновала его, но еще больше волновала и пугала мысль, что именно сегодня все может совершиться. Он встречался с женщинами, но то было совсем другое. Соседская домработница, распутная девчонка во дворе, девчата в деревне, куда он ездил с отцом. С ними было просто, они сами отвечали за себя, здесь он будет отвечать за все, с Будягиным шутить опасно. Другой на его месте женился бы, но что‑то пугало Юру, слишком высокий прыжок. И будет ли Лена той женой, которая ему нужна? Ее семью, чуждую и враждебную, он не представлял рядом со своей семьей. Надо подождать. Он не терял надежды стать адвокатом, добиться независимости. Женившись на Лене, он привяжет себя ко всей этой колеснице. Они остановились у Делового клуба. Юра не знал, как открыть дверь машины, повернул одну ручку, другую, дверь не открывалась. Тогда Лена, перегнувшись через него, нажала нужную ручку и, мягко улыбаясь, сказала: – В этой машине очень неудобные ручки. Ее попытка сгладить неловкость уязвила Шарока – Лена подчеркнула, что он никогда не ездил в таких машинах. Но он опять взял себя в руки. Холодно взглянув на шофера, вошел вслед за Леной в Деловой клуб. Он будет делать то, что хочет, жить так, как ему нравится. Сейчас ему нравится Лена. Он сидел с ней, ловил направленные на них взгляды, он привык к женским взглядам, но сегодня они были другими, особенными: любопытство к мужчине, которого отметила своим вниманием самая заметная здесь женщина. Пела Русланова, Хенкин читал рассказы Зощенко. Потом начались танцы. Лена танцевала послушно. Может быть, не так легко, как девчонки на танцплощадках, но сама смеялась над своей неловкостью, доверчиво прижималась к нему. Она вышла поправить прическу, Юра стоял у колонны, разглядывал собравшихся здесь людей. Командиры промышленности, научные работники, верхи московской технической интеллигенции, те, что работают в наркоматах, трутся возле начальства, получают высокие оклады, премии, отовариваются в закрытых распределителях, ездят в выгодные командировки. Юра хорошо знал, как быстро выдвигаются счастливчики, которые после института попадают в высшие учреждения, и какую лямку тянут те, кого посылают на производство. Чего достигнет он на заводе? Будет бегать по народным судам, вести ничтожные дела об увольнениях и прогулах, тяжбы о плохом качестве брезентовых рукавиц. Другое дело – юридический отдел наркомата, главка, треста. Крупные дела, высокие инстанции – верховные суды Союза и республик. Может пригодиться и для будущей адвокатуры. Но все это потом. Главное – вырваться из общего распределения, а там все уже будет проще. Стрелка часов показывала одиннадцать. Юра хотел вернуться к Лене до того, как швейцар закроет дверь подъезда. – Ты не устала? – спросил он. – Побудем еще, – улыбаясь, попросила Лена. Был уже час ночи, когда они вышли из клуба. Накрапывал редкий дождик, приятный и освежающий после душного зала. По стеклам уличных фонарей стекали струйки воды, на улице ни одного прохожего. Только в здании ОГПУ светились окна. Они подошли к ее дому. – Зайдем, посидим? То, как просто произнесла она эти слова, поразило Юру. Он молча последовал за ней. Дверь им открыл тот же старичок швейцар. Не спросил, почему посторонний человек так поздно поднимается к Будягиным. Вышколенный. Ничему не должен удивляться. Лена зажгла свет в передней, приоткрыла дверь столовой. – Спит… Посиди у папы, я переоденусь. Она зажгла в кабинете верхний свет, еще раз улыбнулась Юре и оставила его одного. Шарок перебрал стопку книг: томик Ленина с заложенными между страниц полосками бумаги, книги по металлургии. «Петр Первый» Алексея Толстого. Не было официальных бумаг, секретных бюллетеней, запрещенных книг, которые дозволено читать им одним, оружия, которое все они имеют, – Юра был убежден, что это «браунинг», его удобно носить в заднем кармане. Им овладело желание увидеть что‑то запретное, недоступное, прикоснуться к тайне их власти. В любую минуту может войти Лена, надо торопиться. Он потянул на себя средний ящик стола – заперт, начал дергать боковые ящики, они тоже не открывались. Едва успел откинуться на спинку кресла, когда вошла Лена, в белой кофточке и синей юбке, такая, какой он привык ее видеть. – Хочешь, я сварю кофе? Она двигалась рядом с ним, касалась его, улыбалась ему, и, когда, разливая кофе, наклонилась к столу, он увидел ее грудь. Он никогда не был с Леной один ночью, никогда не пил такого кофе, такого ликера. – Хочешь еще? – Хватит. Он пересел на диван. – Посидим… С чашкой в руке она тоже пересела на диван. Он взял из ее рук чашку и поставил на стол. Удивленно улыбаясь, она смотрела на него. И тогда с бесцеремонностью уличного парня, прямо глядя в ее испуганные глаза, он притянул ее к себе.
Седьмого ноября Саша ждал институтскую колонну на углу Тверской и Большой Грузинской. Колонны двигались медленно. Над рядами колыхались знамена, транспаранты, портреты… Сталин… Сталин… Сталин… Пожилые мужчины озабоченно дули в трубы, в рядах пели нестройными голосами, танцевали и плясали на асфальте. Громкоговорители разносили звуки и шумы Красной площади, голоса радиокомментаторов, приветствия с Мавзолея, восторженный гул проходящих через площадь демонстрантов. Институтская колонна показалась часов около двух и сразу остановилась. Ряды смешались. Проталкиваясь сквозь толпу, Саша подошел к своей группе. И тут же поймал направленные на себя настороженно‑любопытные взгляды: так смотрят на человека, попавшего в беду. Это не из‑за бюро. Это что‑то другое. Но никто ничего не говорил Саше, и он не спрашивал. Только приятель его, Руночкин, видно, хотел что‑то сказать, но не мог отойти от транспаранта, который нес. – Стройся! Стройся! – закричали линейные. Ряды были рассчитаны, Саша встал в конце колонны, там шли студенты других курсов. Со своего места он видел факультетское знамя и транспарант, который на двух палках несли Руночкин и еще один парень. Преодолевая сопротивление ветра, транспарант вытянулся, запрокинулся назад, полотнище перекосилось, потом выпрямилось. Колонна двинулась. Не доходя до Триумфальной площади, опять остановились. Саша подошел к своей группе, ему навстречу шел Руночкин. – Стенгазету сняли. Маленький, кособокий, Руночкин к тому же еще косил глазом и потому, когда говорил, немного отворачивал и наклонял голову. Сняли стенгазету! За что? Такого еще не бывало. – Кто снял? – Баулин. Из‑за эпиграмм. Опошление ударничества. Редактором был Руночкин. Но написать эпиграммы предложил Саша и одну даже сам сочинил, на старосту группы Ковалева: «Упорный труд, работа в моде, а он большой оригинал, дневник теряет, как в походе, и знает все, хоть не читал». Остальные три эпиграммы написала Роза Полужан. На Борьку Нестерова: «Свиная котлета и порция риса – лучший памятник на могилу Бориса»; на Петьку Пузанова – любит поспать; на Приходько – ловчит во время практической езды и ездит больше всех. Не гениально, даже не смешно, но невинно. «Опошление ударничества»! – В чем опошление? Руночкин наклонил набок голову. – В эпиграммах. Почему только на ударников? Я говорю: мы поместили фотографии только ударников, вот и эпиграммы заодно. А почему нет передовой? Не писать передовую тоже предложил Саша. Зачем повторять то, что будет в других газетах?! Надо выпустить номер веселый, действительно праздничный, чтобы читался, а не висел уныло в коридоре. Ребята с ним тогда согласились. Только осторожная Роза Полужан выразительно посмотрела на Сашу. – Лучше напиши передовую и подпиши ее. – Азизяна боишься? Так ответил он Розе. И вот что из этого получилось. Еще тянется история с Азизяном, а тут новая. Ладно, отобьемся! У Страстной площади колонна снова остановилась. Отсюда пойдут без задержек, и линейные тщательно проверяли, нет ли в рядах посторонних, выравнивали, подтягивали колонну, чтобы потом, не останавливаясь, быстрым шагом пройти последний отрезок пути к Красной площади. К группе подошли Баулин и Лозгачев. На рукаве у Лозгачева красная повязка начальника институтской колонны. – Панкратов, – Баулин сурово смотрел на Сашу, – не считаешь нужным являться на демонстрацию? Баулин был не прав. Живущие в городе всегда присоединялись к колонне по дороге. И Баулин не мог знать, кто из тысячи студентов приехал в институт, а кто подошел позже. А вот о Саше узнал, интересовался, подошел, публично зафиксировал Сашин проступок. Несправедливость тем более унизительная, что Баулин убежден: здесь, на глазах у всех, Саша не посмеет ему возразить. А почему не посмеет? – Я на демонстрации, вы меня видите, кажется. Это не галлю‑ци‑на‑ция, – ответил Саша с той обманчивой вежливостью, с какой интеллигентные арбатские мальчики разговаривают перед дракой. – Смотри не зарвись, – только и сказал Баулин. И, не дожидаясь Сашиного ответа, пошел дальше. Двумя потоками обтекая Исторический музей, колонны вливались на Красную площадь, подтягивались, прибавляя шаг, и по площади уже почти бежали, разделенные сомкнутыми рядами красноармейцев. Сашина колонна проходила близко от Мавзолея. На трибунах стояли люди, военные атташе в опереточных формах, но никто не смотрел на них, все взгляды были устремлены на Мавзолей, всех волновало только одно: здесь ли Сталин, увидят ли они его? И они увидели его. Черноусое лицо, точно сошедшее с бесчисленных портретов и скульптур. Он стоял, не шевелясь, в низко надвинутой фуражке. Гул нарастал. Сталин! Сталин! Саша, как и все, шел, не отрывая от него глаз, и тоже кричал: Сталин! Сталин! Пройдя мимо трибун, люди продолжали оглядываться, но красноармейцы торопили их – не задерживаться! Шире шаг! Шире шаг! У храма Василия Блаженного колонны смешались, беспорядочная толпа спускалась к Москве‑реке, поднималась на мост, заполняла набережные. На грузовики складывали барабаны, трубы, знамена, плакаты и транспаранты. Все торопились домой, усталые, голодные, спешили к Каменному мосту и Пречистенским воротам, к трамваям. В эту минуту гул на площади достиг высшей точки и, как раскат грома, докатился до набережной – Сталин поднял руку, приветствуя демонстрантов.
После праздников назначили срочное заседание партийного бюро с активом. Собрались в малом актовом зале. На трибуне стоял Лозгачев, перебирал бумаги. – На факультете, – сказал он, – произошло два антипартийных выступления. Первое – вылазка Панкратова против марксизма в науке об учете, второе – выпуск тем же Панкратовым стенной газеты. Пособниками Панкратова оказались комсомольцы Руночкин, Полужан, Ковалев и Позднякова. Коммунисты и комсомольцы группы не дали им отпора. Это свидетельствует о притуплении политической бдительности. В праздничном номере газеты, – говорил Лозгачев, – нет передовой статьи о шестнадцатой годовщине Октября, ни разу не упоминается имя товарища Сталина, портреты ударников снабжены злобными, клеветническими стишками. Вот одно из них, кстати, написанное самим Панкратовым: «Упорный труд, работа в моде, а он большой оригинал, дневник теряет, как в походе, и знает все, хоть не читал». Что значит «труд в моде»?.. – Лозгачев обвел зал строгим взглядом. – Разве у нас труд «в моде»? Трудом наших людей создается фундамент социализма, труд у нас – дело чести. А для Панкратова это всего лишь очередная «мода». Написать так мог только злопыхатель, стремящийся оболгать наших людей. А ведь на прошлом партбюро некоторые пытались обелить Панкратова, уверяли, что его вылазки на лекции Азизяна, защита им Криворучко – случайность. – Кто это «некоторые»? – спросил Баулин, хотя он, как и все, знал, о ком идет речь. – Я имею в виду декана факультета Янсона. Думаю, что он не должен уйти от ответственности. – Не уйдет, – пообещал Баулин. – Товарищ Янсон, – продолжал Лозгачев, – создал на факультете обстановку благодушия, беспечности и тем позволил Панкратову осуществить политическую диверсию. – Позор! – выкрикнул Карев, студент четвертого курса, миловидный парень, известный всему институту демагог и подлипала. – Партийное бюро института, – закончил Лозгачев, – решительно реагировало на вылазку Панкратова и сняло газету. Это свидетельствует о том, что в целом партийная организация здорова. Наше твердое и беспощадное решение подтвердит это еще раз. Он собрал листки и сошел с трибуны. – Редактор здесь? – спросил Баулин. Все задвигались, разглядывая Руночкина. Маленький, косоглазый Руночкин поднялся на трибуну. – Расскажите, Руночкин, как вы дошли до жизни такой, – проговорил Баулин с обычным своим зловещим добродушием. – Мы думали, что не стоит повторять передовую многотиражки. – При чем тут многотиражка? – нахмурился Баулин. – Когда вы выпускали номер, она еще не вышла. – Но ведь потом вышла. – И вы знали, какая в ней будет передовая? – Конечно, знали. В зале засмеялись. – Не стройте из себя дурачка, – рассердился Баулин, – кто не дал писать передовую? Панкратов? – Не помню. – Не помните… Вас это не удивило? Руночкин только пожал плечами. – А предложение Панкратова написать эпиграммы удивило? – Раньше мы их тоже писали. – Вы понимаете свою ошибку? – Если рассуждать так, как товарищ Лозгачев, то понимаю. – А вы как рассуждаете? Руночкин молчал. – Дурачка строит! – выкрикнул опять Карев. Баулин посмотрел в бумажку. – Позднякова здесь? Улыбаясь, хорошенькая Позднякова поднялась на трибуну. – Что я могу сказать? Саша Панкратов решил передовой не писать, а ведь он комсорг, мы должны его слушаться. – А если бы он вам велел прыгнуть с пятого этажа? – Я не умею прыгать, – ответила Надя, – и я думала… – Вы ни о чем не думали, – перебил ее Баулин. – Или вам нравится, когда так издеваются над ударниками учебы? – Нет. – Почему не возразили? – Они бы меня не послушали. – А почему не пришли в партком? – Я… – Позднякова поднесла платок к глазам. – Я… – Хорошо, садитесь! – Баулин опять посмотрел в бумажку. – Полужан! – Нечего их слушать, пусть Панкратов отвечает! – крикнули из зала. – Дойдет очередь и до Панкратова. Говорите, Полужан! – Все случившееся я считаю большой ошибкой, – начала Роза. – Ошибки бывают разные! – Я считаю это политической ошибкой. – Так и надо говорить сразу, а не когда тянут за язык. – Я это считаю грубой политической ошибкой. Я только прошу принять во внимание, что я предлагала написать передовую. – Вы думаете, это вас оправдывает? Вы умыли руки, хотели себя обезопасить, а то, что такая пошлятина будет висеть на стене, вас не волновало? Вы сами писали эпиграммы? – Да. – На кого? – На Нестерова, Пузанова и Приходько. – Один обжора, другой – сонная тетеря, третий – жулик. И это вы считаете прославлением ударничества? – Это моя ошибка, – прошептала Роза. – Садитесь!.. Ковалев! Бледный Ковалев вышел на трибуну. – Я должен честно признать: когда шел сюда, мне не была полностью ясна политическая суть дела, казалось, что это шутка, глупая, неуместная, но все же шутка. Теперь я вижу, что мы все оказались орудием в руках Панкратова. Правда, я настаивал на передовой. Но когда речь зашла об эпиграммах, смолчал: эпиграмма писалась на меня, и мне казалось, что, если я буду возражать, ребята подумают, что спасаю себя от критики. – Постеснялся? – усмехнулся Баулин. – Да. – Ковалев сразу пришел в бюро и честно рассказал, как все было, – заметил Лозгачев. – Лучше бы он пришел до того, как повесили газету, – возразил Баулин. Поднялся Сиверский, преподаватель топографии. Саша никак не предполагал, что он член партии. Этот молчаливый человек с военной выправкой, в синих кавалерийских галифе и длинной белой кавказской рубашке казался ему бывшим офицером царской армии. – Ковалев! Вы стеснялись возражать против эпиграмм на себя? – Да. – Почему же вы не возражали против эпиграмм на других? – Демагогический вопрос! – раздался голос Карева. – Запутывает дело! – крикнул еще кто‑то. Баулин обвел рукой зал. – Слышите, товарищ Сиверский, как собрание расценивает ваш вопрос? – Я хотел сказать молодому человеку Ковалеву, что ему не стоило бы так начинать жизнь, – спокойно произнес Сиверский и сел. – Вы можете выступить в прениях, – ответил Баулин. – А сейчас послушаем главного организатора. Панкратов, пожалуйста! Саша сидел в заднем ряду, среди студентов с других факультетов, слушал, обдумывал, что ему сказать. От него ждут признания ошибок, хотят услышать, как он будет раскаиваться, чем будет оправдываться. Жалел ли он о том, что произошло? Да, жалел. Мог не пререкаться с Азизяном, мог выпустить газету так, как ее выпускали всегда. И не получилось бы тогда всей этой истории, которая так неожиданно и нелепо ворвалась в его жизнь и в жизнь его товарищей. И все же надо выстоять, отстоять ребят, заставить выслушать себя. Здесь не только Баулин, Лозгачев и Карев, здесь Янсон, Сиверский, здесь его товарищи, они сочувствуют ему. Зал притих. Те, кто вышел покурить, вернулись. Многие встали со своих мест, чтобы лучше видеть. – Мне предъявлены тяжелые обвинения, – начал Саша, – товарищ Лозгачев употребил такие выражения, как политическая диверсия, антипартийное выступление, злопыхательство… – Правильно употребил! – крикнул из зала, наверно, Карев, но Саша решил не обращать внимания на выкрики. Баулин постучал карандашом по столу. – Доцент Азизян в своих лекциях не сумел сочетать теоретическую часть с практической и тем лишил нас знакомства с важными разделами курса, – продолжал Саша. Азизян вскочил, но Баулин движением руки остановил его. – О стенгазете. Прежде всего я, как комсорг, полностью несу ответственность за этот номер. – Какой благородный! – закричали из зала. – Позер! – Именно я сказал, что передовой не надо, именно я предложил поместить эпиграммы и сам написал одну из них. И ребята это могли рассматривать как установку. – Установку? От кого вы ее получили? – пристально глядя на Сашу, спросил Баулин. В первую минуту Саша не понял вопроса. Но когда его смысл дошел до него, ответил: – Вы вправе задавать мне любые вопросы, кроме тех, что оскорбляют меня. Я еще не исключен. – Исключим, не беспокойся! – крикнули из зала. Уж это‑то точно Карев. – Дальше. Передовую не написали потому, что не хотелось повторять того, что будет в нашей многотиражке и факультетском бюллетене. Там более квалифицированные журналисты… – Судя по эпиграмме, ты даже поэт, – насмешливо сказал Баулин. – Писака! – крикнули из зала. – Я допустил ошибку, – продолжал Саша, – передовую надо было написать. Теперь об эпиграммах. В них самих нет ничего предосудительного. Ошибка в том, что их поместили под портретами ударников. Это исказило смысл. – Зачем поместили? – Думалось повеселить ребят в праздник. – Весело получилось, ничего не скажешь, – согласился Баулин. Все засмеялись. – Но, – продолжал Саша, – обвинения в политической диверсии я отвергаю категорически. – Скажите, Панкратов, вы обращались к кому‑нибудь за содействием? – спросил Баулин. – Нет. Баулин посмотрел на Глинскую, потом на Сашу. – А к заместителю наркома Будягину? – Нет. – Почему же он просил за вас дирекцию института? Саше не хотелось называть Марка, но выхода не было. – Я рассказал об этом Рязанову, моему дяде, а он, по‑видимому, Будягину. – По‑видимому… – насмешливо повторил Баулин. – Но ведь Рязанов на Востоке. – Он приезжал в Москву. – Рязанов случайно в Москве, вы случайно ему рассказали, он случайно рассказал Будягину, Будягин случайно позвонил Глинской… Не слишком ли много случайностей, Панкратов? Не честнее было бы прямо сказать: да, я искал обходные пути. – Я объяснил, как было в действительности. – Выкручивается! Неискренне! Нечестно! К Кареву присоединились еще несколько крикунов. – Больше вам нечего сказать? – Я все сказал. – Садитесь. Саша сошел с трибуны. – Кто хочет выступить? – спросил Баулин. – Янсона! Янсона! Пусть Янсон скажет! Янсон с сердитым лицом поднялся на трибуну. – Товарищи, вопрос, который мы обсуждаем, очень важен. – Это мы и без тебя знаем, – закричали из зала. – Но следует отделить объективные результаты от субъективных побуждений. – Это одно и то же! – Не философствуй! – Нет, это не одно и то же. Но позвольте мне довести свою мысль до конца. – Не позволим! Хватит! Опять поднялся Сиверский: – Товарищ Баулин, призовите к порядку дезорганизаторов. В такой обстановке невозможно работать. Баулин сделал вид, что не слышал замечания. – Панкратов занял позицию аполитичную и, следовательно, обывательскую, – упрямо продолжал Янсон. – Мало! Мало! – закричал Карев. – Подождите, товарищи, – поморщился Янсон, – выслушайте… – Слушать нечего! – Чтобы назвать эти выступления антипартийными, назвать их политической диверсией, мы должны найти у Панкратова преднамеренность. Только при наличии умысла… – Не виляй! – О себе скажи, о своей роли! – Итак, хотел ли Панкратов нанести вред делу партии? Я думаю, что сознательного намерения не было. – Примиренец! Замазывает! – Товарищ Янсон, – сказал Баулин, – вас просят рассказать о собственной роли в случившемся. – Никакой моей роли нет. Я газету не выпускал и санкции на ее выпуск не давал. Доцент Азизян обратился не ко мне, а к вам. – А почему вы не сняли газету? – спросил Баулин. – Наверное, вы ее увидели первым. – А почему вы не увидели? Вам ближе, кажется? Янсон пожал плечами: – Если вы придаете этому значение… – Достаточно! Хватит! Янсон постоял, опять пожал плечами и пошел на свое место. Баулин не вышел на трибуну, говорил из‑за стола президиума. Повесил только пиджак на спинку стула, остался в косоворотке. Он уже не улыбался, не усмехался, рубил категорическими фразами: – Панкратов рассчитывал на безнаказанность. Рассчитывал на высоких покровителей. Был уверен, что партийная организация спасует перед их именами. Но для партийной организации дело партии, чистота партийной линии выше любого имени, любого авторитета… Он выдержал паузу, рассчитанную на аплодисменты. В двух‑трех местах раздались недружные хлопки, и Баулин, делая вид, что не дает себе аплодировать, продолжал: – Стыдно смотреть на комсомольцев Руночкина, Позднякову, Полужан, Ковалева. И это без пяти минут инженеры, советские специалисты. Вот каких беззубых, политически беспомощных людей воспитал товарищ Янсон. Вот почему они так легко становятся игрушкой в руках классового врага. Вот в чем мы обвиняем Янсона. Вы, Янсон, создали почву, благодатную для Панкратовых… Даже здесь вы пытаетесь его выгородить. И это настораживает.
Юра требовал, чтобы Лена сохраняла их отношения в тайне: он любит ее, она любит его – больше ничего им не нужно. Именно поэтому он избегает ее родителей, ее дома, ее знакомых. Лена уступала, боясь задеть его самолюбие. Отец не разрешал ему приводить в дом девушек, но дочь народного комиссара – шутка сказать! Такой у Юрия не было. Старики относились к Лене сдержанно: ходит к Юрию девушка, и ладно, дело молодое, сойдутся характерами – поженятся, не сойдутся – разойдутся. В этом смысле они держались на уровне века. А если поженятся, то должна будет почитать свекра и свекровь: хоть и наркомовская дочь, а пусть спасибо скажет, на таких, кто до свадьбы ложится в постель, не больно‑то женятся. Но Лена эту сдержанность расценивала как проявление достоинства. Родители Юры тоже казались ей необыкновенными. Отец – красивый, представительный мастер, мать – богомольная старуха, патриархальный уклад жизни – совсем другой мир, народный, простой, настоящий. Иногда они обсуждали письма Владимира с Беломорканала, письма заключенного уголовника, с «дорогим папашей», «дорогой мамашей», «дорогим родным братом Юрием», со слезливой тюремной поэзией о загубленной мальчишеской доле, о мечте «пташкой легкой полететь». Юра морщился, видно, стесняясь Лены, а ее умиляли хмурое внимание отца, грустная озабоченность матери, стойкость, с какой Юра переносил эту сложность своей биографии. Ей нравилось все: их непритязательная пища, то, как отец оттирает от мела руки, стряхивает с пиджака нитки, садится за стол со степенностью рабочего человека, для которого обед в кругу семьи – награда за тяжелый труд, нравилось, что именно ему мать кладет первый кусок – он кормилец, второй кусок – Юре, он мужчина, работник, третий – Лене, она гостья, а уж что останется – ей, матери, она при кухне, всегда будет сыта. Семья, спаянная, дружная, не похожая на ее семью, где каждый жил своей жизнью и где неделями не видели друг друга. Иногда она ходила с Юрой в «Метрополь» послушать Скоморовского, в «Гранд‑отель» – Цфасмана. Лена отстояла свое право тратить деньги наравне с ним, она работает, получает зарплату, не принимать ее доли не по‑товарищески. Юра снисходительно согласился. Ему льстило, что такая красавица тратится на него, льстила предупредительность официантов. За соседними столиками сидели красивые женщины и хорошо одетые мужчины, играл джаз, в «Метрополе» тушили свет, разноцветные прожекторы освещали в середине зала фонтан, вокруг которого танцевали. Юра улыбался Лене, сжимал ее руку, ему нравилось, что все обращают на них внимание. Она уходила от него поздно ночью, разреши он, не уходила бы совсем. Ворота запирались на ночь, она звонила, выходил заспанный дворник, каждый раз подозрительно оглядывал ее, она совала ему рубль и выбегала на улицу. Каблучки ее гулко постукивали по тротуару ночного Арбата. Дома опять отметят ее поздний приход, обо всем догадываются, но ни о чем не спрашивают. Отец не любит Юру, говорит о нем насмешливо, даже презрительно. В конце концов, это его личное дело. Она привязана к семье, но, если понадобится, уйдет из дома не задумываясь. В начале декабря Юру вызвали в Наркомюст. В отделе кадров, в большой комнате со многими столами, за которыми, однако, никто не сидел, его приняла средних лет женщина, рыжеватая, узкогрудая, с мелкими подвижными чертами лица. Она назвалась Мальковой, показала Юре на стул против своего стола. – Кончаете институт, товарищ Шарок, предстоит распределение, хотелось бы поближе познакомиться. Расскажите о себе. Чтобы его не взяли в органы суда и прокуратуры, Юре следовало предстать перед Мальковой в неблагоприятном свете. Но действовали инерция самосохранения, годами выработанное правило выглядеть безупречным, ни в чем не запятнанным, скрывать все, что может скомпрометировать. Юра рассказал о себе так, как рассказывал всегда: сын рабочего швейной фабрики, сам в прошлом токарь, комсомолец, взысканий не имеет. Есть и сложность – брат судим за воровство. Упоминание об этой сложности, как ему казалось, придало только искренность его рассказу. Малькова внимательно слушала, курила, потом, потушив окурок о дно пепельницы, спросила: Date: 2015-11-14; view: 287; Нарушение авторских прав |