Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Наука о земле 17 page





Мы видели, как два учения противоположные, восточноиранское и кушитское, мирились и сливались в бесцветной системе эманаций и как эта система проникла в оба учения, изменяя их первоначальную резкость. В ней исчезла навсегда и без возврата строгая духовность веры в свободу, но необходимость, как мы сказали, принимала только другой вид, переходя из внешней во внутреннюю. Коренной перемены в ней не было.

Оттого религии кушитские представляют нам везде какую‑то дикую насмешку над новым бессмысленным учением. Между тем как иранское начало облекает эманацию в благородный символ вооруженной Паллады, исходящей из головы Дия–Зевеса, вещественный шиваизм в Индии, грубо вещественное служение Ифесту в Греции и почти все другие отделы кушитства избрали самоосквернение символом эманаций. Не нужно упоминать о сказках Индии, Греции и Малой Азии, об отдельных произведениях Шивы, Бгавани, Иры, Кивелы, Ифеста и прочих, но сказание о рождении Эрихтона очень важно, потому что оно вводит афинскую жизнь в круг южного и финикийского влияния. Около этого сказания соединяются Пандион [212] (всебог, таинственное название мира в системе южного всебожия), Кекропс змееногий, следовательно, Кушит, и два божества, Афина (Нейф) и Ифест (Фоакс), также кушитские, в нем является таинственный ящик Изиды и Бгавани, тот же ящик, к которому беотийцы носили Дионисиев фаллос, наконец, является опять Гермес (Таут) как любовник дочери Кекропса. Гермес носит прозвище Кадма, Кадм—муж Гармонии, т. е. Герме–онии. Скипетр Гермеса (бога подземного) есть змееувитый кадуцей, и все эти имена и эмблемы снова толпятся около Афин, как они собраны были в Фивах. Не ясен ли след первого кушитского просвещения, когда еще не развивался в Элладе дух Севера, попирающий змею? Заметить должно, что от любви Афины и Ифеса родился сын, Аполлон Патрос, между тем как в Фивах поклонялись Аполлону под именем Онкеиос [213], следовательно, признавали его также за сына Онки, той же Онки, или Минервы. Афина же сама, дочь моря и жена Ифеста, очевидно та же Венера [214], но вооруженная и отделенная от Афродиты–Дионы только местным названием. Пора заменить изучение подробностей изучением характеристики религиозной и не искать большой правды в детских попытках синкретизма.

Несмотря на всю бесцветность эманационной системы и на бессмыслицы человекообразного многобожия, добросовестная и просвещенная критика никогда не должна терять из виду первых оснований двух главных религий, разделявших детство человечества. Упорные начала необходимости и свободы продолжали жизнь свою еще долго после их соединения в разнообразных мифологиях древнего мира. Вражда беспрестанно проглядывает сквозь покровы мнимого примирения, и дух нравственной свободы, побежденный логическою последовательностью вещественного кушитства, часто облекал в таинственные мифы свои надежды на будущее торжество, между тем как учение необходимости старалось приобрести недоступное ему нравственное достоинство и возвысить признание неволи до самопроизвольной и смиренной покорности.

Так, в Индустане окончательная победа десятого аватара Вишну [215] и в Иране пришествие последнего пророка [216] предобразуют гибель мира стихийного и просветление мира духовного. Так, в Греции освобождение Промифея и обещанное рождение бога, перед которым исчезнет сила олимпийских богов, должны возвратить человечеству утраченное счастие. Имя богини Мете, или Метис, от которой родится победитель Зевса, царь неба и земли, совершенно чуждо всем другим эллинским мифам. Оно звучит как отголосок иного племени и иного, лучшего верования, полное тайных сил и глубокого значения. С другой стороны, мы видим в гностиках–офитах, отъявленных врагах свободы, несмотря на всю безнравственность их верования, стремление к его облагорожению посредством возврата человеческой души к первобытному источнику эонов. До сих пор еще не обращали внимания на разительное сходство учения гностического с рассказом о Промифее. Оно очень важно, потому что доказывает древность Гнозы, в которой высказывается весь смысл змеепоклонения и кушитства, и в то же время подтверждает ясным доводом все другие признаки сношений между Элладою и Египто–Финикийскими областями. Эон Саваоф [217] творит род человеческий в состоянии свободы и духовной независимости. Это возмущение прекращается посланником высшего Зона, змеем. Он искушением плода вещественного, данного первой жене, вводит человека в область вещества, в <состояние> зависимости. Промифей, сотворив человеческую чету, запрещает ей кланяться богам и принимать от них дары. Он ставит ее, так же как и Саваоф, в состояние независимости. Устрашенные боги присылают первой жене, Пандоре, ящик с гибельными дарами, которые ее соблазняют. Боги Олимпа являются искусителями, как высший Зон в Гнозе. Их дары сводят человека с высокой степени, на которой он был поставлен, из свободы в рабство. Ящик, по иным сказаниям, передается Пандоре змееносцем Гермесом, Кадмом, змием кушитским (ибо характер Гермеса, кроме прочих явных признаков, определяется враждою его с Аполлоном). Наконец, самый дар, ящик, есть тот же священный символ вещественно–производительного начала, который известен нам по рождению Эрихтона, по обрядам Диониса Фивского, Изиды, Шивы, Адониса и пр. Не явно ли повторение гностического мифа? Прибавим еще, что Промифей не принадлежит к роду олимпийцев, но к непокорным титанидам, и должен быть врагом южного начала, к которому привита была вся мифология Греции, ибо хотя эллину уже неизвестно было истинное значение Тифона и его сподвижников, но Египет или Финикия, откуда приходила повесть о Промифее, никогда вполне не забывали их происхождения. Никогда эта повесть не входила в систему греческого верования, никогда род человеческий не был связан местным эллинским преданием с четою, творением рук Промифеевых. Вот новое доказательство его иноземной колыбели. Но в Элладе существовали два направления, и от этого развязка трагедии Промифеевой была двоякая. В одной торжествуют боги, и побежденный Промифей, смирив свою гордость, соглашается носить всегда знак рабства, кольцо из камня и железа: это выражение чувства кушитского. В другой Промифей еще не освобожден, он не покоряется, но ждет исполнения своего оракула, торжественного мгновения, когда родится сын Меты (Мети, или Метис), и расторгнутся все цепи, приковывающие его к Кавказу, а людей, им созданных, к власти олимпийских богов. Это предание Ирана. Очевидно, гностики не думали о Промифее и не почерпали ничего из эллинской сказки: основой обоим мифам было предание, сохраненное в Ветхом Завете. Гностики же, сами не отвергавшие Нового Завета, но отвергавшие все еврейское, были выражением египто–финикийского учения, старающегося привиться к христианству. Не поклонение змее, вещественность, признанная за проявление высшего духа, а свобода духовная, понятая как возмущение, были наследством старого кушитства, сохраненного гностиками и живущего до сих пор в их вековой родине, на горных скатах приморского Ливана.


Для того, чтобы ясно понять эти отношения, облеченные в образы религиозные, должно вглядеться в самый смысл предания еврейского. Он объясняется из полного объема самого учения. Человек был сотворен с полною свободою и с правом ею пользоваться, мир был чистым и выражением чистой божественной мысли. Злоупотребление человеческой свободы (т. е. произвол человеческий) создало новый мир глубокого вещества и вещественной необходимости. Освобождение человека есть возврат его к чистой разумной свободе. Вот характер иранства, враждебного змее и чувственности. Кушитство представляло систему не полярно противоположную, но основанную на началах совершенно чуждых учению еврейскому, ибо в одном необходимость чувственного мира допускалась как вечно разумная, в другом — как временная и злая. У нас нет памятников, в которых бы выражалась мысль Ирана или Куша насчет враждебной религии. Древность не завещала нам творений аналитических: в ней все синтез. Одно изучение книг Моисея и израильских пророков освещает этот мрак. Беспрестанно возвращающееся предписание сыновьям не открывать наготы своих родителей указывает на презрение первобытного Израиля к чувственной жизни. В этом правиле, без сомнения, заключается заповедь почтения к родителям, но форма заповеди определяет коренную мысль: вещественная производительность есть унижение человеку, итак, не обнажай унижения отца своего или предка. Смешно бы было видеть в ней вывод из предания о Хаме. Предание связано с духовным строем верования, но не служит ему источником; сказание же о Ное, до сих пор не оцененное здравою критикою, бросает яркий свет на все отношение между двумя учениями. В нем ясно высказывается тайна их вражды. Упоенный незнакомою силою виноградного сока. Ной засыпает под навесом своего шатра, бесчувственный и обнаженный. Хам, смеясь, призывает братьев, но богоизбранные Сим и Яфет скрывают под мантией невольный позор родителя. Следуют благословения двум старшим братьям и тяжкая казнь меньшему и его потомкам. Отдельно взятое, это сказание не имеет никакого значения, кроме простодушного урока непокорным детям. В связи с историей человечества, оно было истолковано как жалкая попытка белоликого писателя, объясняющего черный цвет африканцев. Такое толкование не стоит опровержения. Смысл наказания может быть темным, но характер преступления ясен и определяет взгляд еврея на мир кушитский. Дети Хама, кроме Пута, которого местность неизвестна, населяют Эфиопию, Египет, Южную Вавилонию и Палестину. Хам не выходит из повиновения у отца, не оскорбляет его власти. Он смеется над его упоением и его наготою: он смеется потому, что его собственное нравственное чувство не оскорблено. В его смехе есть сочувствие с миром вещественого упоения. Братья прикрывают позор отца потому, что признают его как позор. Зародыш мира кушитского представлен в безыскусственности религиозного сказания. Этот мир, смеясь, обнажил перед человечеством чувственную жизнь его и праздновал наглые празднества винодателя Дионисоса. Этот мир определен одним словом: он не знал стыда. Преступление потомков изображено преступлением родоначальника, так же как все человечество изображено Ноем (или Ноахом). В величественной простоте своего синтеза пророк Израиля заключил весь анализ религии, против которой обращена его законодательная деятельность. Древнейший исторический памятник человеческой словесности заключает в себе самую верную данную для истории духовного раздора, разорвавшего младенчество человеческого рода. Отзывы еврейского предания, как мы уже видели, слышны в самых темных системах верования, в землях самых чуждых Израилю. Показание этого народа служит окончательным пополнением фактов, определяющих отношения кушита и иранца. В нем разгадка надежд и обещаний, сохраненных Индустаном, Мидией и Элладою иранскою; в нем предание падения, принятого за торжество Гнозою палестинскою, Египтом и кушитскою Элладою; в нем сказание о змие объясняет противоположный символизм двух систем, обнявших всю землю, а сказание о детях Ноя показывает верность объяснения.



<ДВА ЦЕНТРА РЕЛИГИОЗНЫХ НАЧАЛ >

Вдали от всемирной борьбы между двумя резкими и отвлеченными началами необходимости и свободы тихо и бессмысленно влачилась жизнь духовная одичавших семей, утративших достоинство религиозного развития. В темных образах, в темных сказаниях, в темных представлениях о чем‑то сверхземном и безусловном, заключался какой‑то слабый отголосок лучшего духовного быта, едва слышный в умственном сне племен, равнодушных к невидимому и занятых только ближайшими, вещественными потребностями. К этим племенам доходили изредка богатства мысли чистой или искаженной, но во всяком случае пробуждающей сокровенную деятельность ума. Любознательные путешественники, предприимчивые купцы и смелые колонисты переносили на север и на юг, к народам, кочующим по вольному простору малонаселенной земли, понятия и религии, развившиеся в благодатных странах южной Азии около колыбели иранства и кушитства. На самых отдаленных точках земного шара повторялись попытки нескладного синкретизма, как в Греции и Италии, или неправильное брожение, то просыпающееся, то впадающее снова в бесчувственный сон. Воинственные или мирные соприкосновения отдельных поколений и различие имен, которыми у каждого из них называлось верховное существо, имели уже необходимым последствием слабые начала многобожия, или лучше сказать, склонность к нему, ибо, собственно, многобожие нигде не существовало без примеси кушитства. Положительные знания наши об тех странах, до которых не могло дойти влияние просвещения египетского или финикийского, доказывают в кочевых жителях северной Сибири, северной Америки и островов, соединяющих оба материка, какую‑то грубую беззаботность о мире божественных мыслей, но в то же время коренное понятие единобожия, с признанием одного или двух, или множества служебных духов. Мы не имеем права предполагать в древности у этих народов характер религиозный, противный современному.

Мы видели взгляд пророка ветхозаветного на ближайших соседей народа еврейского и поняли всю важность его показания. Мы не должны также пренебрегать его взглядом на отдаленные племена, приписанные им к родам Яфета и Сима. Обоим изречено благословение, но не обоим равное. Быть может, предпочтение Симу объясняется происхождением самих евреев; быть может, израильтяне находили менее религиозных начал, сходных с своим учением, в поколениях, которых родоначальником они считали Яфета. Разрешение вопроса могло бы повести -ясному познанию человеческого просвещения в эпоху Моисея, но у нас данных недостает для успеха в этом деле. Ясно только, что яфетиды считались племенем северным, а семиты — племенем, окружающим землю ханаанскую со всех сторон кроме запада и смешавшимся с хамидами во многих местностях, в землях Луд, Ассур, Себа и Гавила; но из них нам известна только Ассирия. Семитическое начало в Ассирии оправдывает нам позднейший рассказ другого учителя, проповедовавшего покаяние в роскошной Ниневии, или предполагавшего возможность такой проповеди. Все попытки для объяснения народов, исчисленных в древнейшей их переписи, остались до сих пор бесполезны, и прибавим, что даже смысл слова Яван, принятого за Элладу, подвержен великому сомнению, ибо хотя грекам в позднейшую эпоху действительно давалось это имя, но по памятникам словесности санскритской, яваны, кажется, совершенно совпадают с ванадами.

Ванады и ваны Индустана, та–ван китайцев и ваны, венды северной Европы, представляют нам только разные формы одного и того же имени, которое, в соединении с именем азов, составило название Афганистана, Аза–Вана. Вспомним еще, что Аз и Альф однозначащи в скандинавской поэзии, ибо мнение, смешивающее альфов с ванами, совершенно ложно, и в песне о сватовстве Фрейра его посланник говорит: «Я не из сильных азов, то же, что альфы, я не из мудрых ванов» и т. д. При этом изменении слова аз, мы получаем составное альф–ван, ясно то же, что Аф–ган. Не то же ли составное имя Аз, — или Яз–ван перешло в Яван? Это ближе чем Иония. Но кто скажет, имеет ли Яван Моисеев какое‑нибудь сношение с Явана санскритским?

Есть несколько вероятности в толковании слова Мадаи как означающего племя мидийское. Сведя его с яван (будь они эллины или венды), мы имеем две отрасли так называемого индо–германского корня в числе яфетидов и видим, что он представляется в географии Ветхого Завета разрезанным на две области, азиатскую и европейскую, между которыми втеснились Ассур и, может быть, Арам Семитские. Не должно приписывать излишней важности этому показанию и нельзя его оставлять совсем без внимания: оно согласно со всем дальнейшим развитием народов, которое во все века показывает нам большее сродство Европы с ирано–индийскою системою, чем армяно–сирийскими племенами. Как ты то ни было, в Моисее нет следа религиозной вражды между Израилем и северными народами, между тем как Ханаан и Египет являются ему гнездом разврата и чувственного безумия.

Позднейшие писатели не дают нам никакого отчета о религиях стран, лежащих вне того пространства, которое заключало в себе две враждебные стихии Ирана и Куша. Набеги скифов на Персию, Вавилонию и Палестину, кимвров или киммерийцев на Малую Азию, кельтов на Элладу и Италию, закаспийских туранцев на Иран обогащают историю племен, но бесплодны для истории верований. Китай, практический и глубоко равнодушный к отвлеченной жизни духа, не дает нам ни малейших данных, кроме каких‑то уродливых картинок, в которых будто бы представлены боги миаосов. Индия не знает своей истории и ни слова не может сказать об остальном мире. Заметно в некоторых поэтических сказках, что индустанцы предполагали своих северо–западных соседей поклонниками той же брахманской системы; по крайней мере это заметно в Гаривансе. Видно также, что им что‑то было известно об огнеслужении иранском (Калаявана приносит жертву огню); но самые произведения, из которых можно почерпать эти бедные сведения, не принадлежат к глубокой древности.

Так, например, рассказ о ссоре между великим царем, обладателем мира, Висва–Митра и брахманом Васишта за символическую корову, о победе безоружного брахмана и о пламенном покаянии, посредством которого царь из касты кшатрия достигает брахманского достоинства, рассказ, которому приписывали великую древность, потому что он находится в Рамаяне и Магабарате и содержит мысль о возможности перехода из касты в касту, — несмотря на все это, есть произведение довольно позднего времени (т. е. помакедонского) и содержит простой нравственный или религиозный аполог. Корова, за которую царь предлагает брахману тысячи и тысячи стад и все богатства, которые могли быть придуманы воображением индустанским, представляет смиренную силу власти духовной, на которую хотели посягнуть воины. За этим преступлением следует наказание. Варвары один за другим выходят из недр земли по велению Брахмы и плачу его смиренных служителей. Земля Бактрийская, Персия, Греция присылают своих бесчисленных воинов. Индия за преступную гордость царей наказывается нашествием иноземцев–завоевателей, но все они гибнут, побежденные мечом непобедимых кшатриев. Тогда загорается ярость самого брахмана, и сила вещественная гибнет, спаленная огнем силы духовной. Немощен воин перед брахманом, немощно оружие всех богов, даже Мага–Девы и Вишну, перед словом учения и словом проклятия, невидимыми оружиями Брахмы. Миф простой, призывающий к смирению перед хранителями мудрости религиозной и относящийся к такому времени, когда потоки северо–западных народов перестали врываться в Индустан, т. е. к промежутку между парфянами и аравитянами. Можно даже предположить, что нравоучительный аполог, в том виде, в котором он до нас дошел, не древнее победы брахманства над буддаизмом, т. е. третьего или четвертого века после Р. Х., следовательно, гораздо моложе Рамаяны, хотя рассказывает происшествие, которое должно бы было предшествовать жизни Рамачандра. Очевидно, тут лица исторические приняты не как лица, а как основа для аполога Впрочем, все творения индустанской поэзии, которых древность не подвержена сомнению, молчат о внеинду–станских богах.

У скифов, которых греки смешивали с народом саков, совершенно иного происхождения, нашли мы имя божества Таргитаос [218] (Тенгри–Тауш), которое явно представляет форму доселе существующую, Тенгри, в смысле бога или неба. Слишком смело было бы по такой слабой примете предположить, что постоянство имени есть при знак постоянства религиозной мысли, но, с другой стороны, ответ скифских посланников Александру: «Мы только одного боимся, как бы небо не упало нам на голову», принятый греками как хвастовство, едва ли не указывает также на поклонение небу как высшему богу. То же самое желтое племя на восточном краю Азии, в просвещенном Китае, признавало Фианг (небо) за первое начало всего, а нельзя не узнать в Фианге корень слова Тенгри. Везде присутствует понятие единобожия, и ни одно свидетельство не опровергает этого предположения. Северная оконечность Америки, бесспорно населенная финскими племенами, принадлежащими к среднеазийскому отделению народов, но давно уже оторвавшаяся от материка Азиатского, представляет ту же первоначальную духовность верования и ту же слабость в его развитии. На протяжении двенадцати тысяч верст, разделяющих Огненную Землю от новооткрытых берегов и островов Северного океана, живет несчетное множество отдельных человеческих семей потерянных в глуши безвыходного леса или безграничной степи, разрозненных величайшими реками всего мира непроходимым морем озер и болот и горами, которых снежная высота уступает только Гиммалайской твердыне. Всякое общение и единство между этими семьями потеряно. Семя словесное разрослось так своевольно, так прихотливо, что труд этимолога для одной Америки превзошел бы все труды этимологов остальной земли. Изменения в очерках лица, в складе тела и в цвете кожи так же многочисленны, как и в форме наречий; физиономии переходят от оклада финского и турецкого почти до африканского; цвет от светло–желтого почти до черного. При всем том, с большей или меньшей чистотою выдаются две стихии, уже знакомые нам по другим материкам. Мулат иранского или семитического племени с негром дает все видоизменения, замеченные в Египте, Абиссинии и Индии, ибо преобладание очерков белого рода, соединение с преобладанием темного цвета кожи, объясняется тем, что белоликие народы от действия климата и солнца уже получают сильный нагар и что одно поколение негров при смешении с тремя поколениями аравитян или юж- но–иранцев дает такого же смуглого мулата, как и при смешении с одним поколением европейцев, но черты теряют почти весь свой негрский характер. От этого там, где около экватора племя представляет обыкновенные черты мулата и признаки равного смешения стихии, там цвет его приближается к чисто негритянскому. Это простая, наглядная истина, в которой невозможно сомневаться и которая давно бы уже была признана, если бы односторонняя система, отыскивающая в Индустане колыбель белого племени, не скрывала от ученых глаз самых ясных и бесспорных фактов. Но до сих пор обращали. внимание только на мулата из белого и черного племени и поэтому видели в полинезийце особенный род людей, которым необходим коренной родоначальник. Бесполезно было бы строить теории и рассуждать о возможности смелых мореплаваний в такой глубокой древности, в которой, по мнению многих знатоков этого дела, человек еще должен был ходить на четвереньках, но должно сказать, что если бы догадались, что желтое племя может, так же как и белое, соединяться с черным, давно бы заметили, что эта смесь в разных степенях дает все очерки и цвет полинезийца, папу или австралийца.

Про это надобно спросить у любого живописца. Всякий из них, взглянув на этого колченогого дикаря, с толстыми губами и широким ртом, с выпятившимися и вытянутыми ушами, с редкими волосами на бороде и на теле, с приплюснутым носом, с выдающимися скулами, с жирными, черными, иногда вьющимися, иногда висящими волосами на голове и с коричневою кожею, которая представляет счастливое сочетание охры с черноземом или жженою костью, скажет вам не обинуясь: это мулат из негра и финна. Но возможность еще не доказывает факта. Очевидно, что предположение самобытного оливкового племени (даже самое название нисколько не выражает особенности типа полинезийского) остается предположением совершенно произвольным и так же мало содержит в себе коренной истины, как название зеленой краски первоначальною. Религиозное его развитие, неопределенное и грубое, но содержащее в себе основу чисто стихийную или вещественную, находится также в логической (хотя бы и случайной) связи с строгим развитием ку- шитства в формах буддаизма, фиваизма и фетишизма. Есть несколько островов на бесконечном просторе Тихого океана, в которых отзывается начало среднеазиатское в лицах, так же как и в верованиях; есть даже некоторые слабые отзывы корня общего с семитами и иранцами, напр., в слове Эла и Элаа, означающем иногда солнце, иногда бога, или Тий в смысле духов, но отагейти, с своею чувственною жизнию, кровожадность Новой Зеландии и ее мрачная религия, остатки строений, превышающих теперешнюю силу и способности одичавших островитян, фетишизм и таинственность, не имеющая нравственного характера, сродство некоторых наречий и великая обрядность, при недостатке религиозного смысла, все связывает Полинезию более с системою Африки, чем с жизнию Средней Азии.

Материк Американский, весьма недавно поступивший в область просвещения и знания человеческого, давно уже посещенный бесстрашными судами северных удальцов (еще в конце десятого века), может быть еще ранее оставивший о себе предание в памяти южных народов под именем Атлантиды, этот материк представляет нам в глубоком севере племя, совершенно сходное с северно- или среднеазийским. При теперешнем состоянии науки уже не позволительно сомневаться в тождестве лабрадорцев, гренландцев, жителей Алеуто–Курильской системы и северо–восточной Сибири. Лица, язык, обычаи, все обличает их родовое единство. Вопрос же об их переселении и о том, как они перебрались с острова на остров от берегов Камчатки до берегов Америки, останется навсегда неразрешенным и недостойным разрешения. Частный факт получает значение историческое только в связи с судьбою всего человечества. Когда он признан и понят в своей общности, подробности его годны только для пра дного досуга ученых, для мира — история его уже известна.

Характер религии, если можно дать такое название тёмным сказаниям диких племен, совершенно сходен с верою тех сибирских народов, которые не приняли в себя буддаистского шаманства. По крайней мере, явного буддаизма в них никто не замечал, и должно предположить, что время их переселения древнее распространения кушитского начала на северо–востоке и что нравственная духовность их верований происходит от древнего общего источника, не измененного еще никакою чуждою примесью.

Собственно американское племя, несправедливо названное краснокожим, занимает весь материк, кроме северной оконечности.

Признавая неверность прозвища краснокожих, мы не должны приписывать излишней важности названиям, так сказать, живописным. Действительно, те, которые многословно толковали об этом слове, забывали, что европейцев звали белыми и негров черными. Хороша белизна и чернота! Такие прозвища содержат только относительную правду, и на этот счет можно поверить простолюдинам. Их чувство редко обманывает в наглядных наблюдениях.

Все подразделения американских народов, несмотря на довольно значительные разницы между ними, очевидно принадлежат к одному типу. Делавар, ботокуди и патагонец представляют между собою различия резкие, но эти различия встречаются везде и во всех ветвях одного племени. В Америке весьма часто наречия двух поколений поражают своим сходством, а физиономии своим несходством; весьма часто, наоборот, — сходство физиономий сопровождается несходством наречий, но склад лица менее подвержен изменениям, чем слово (образ мысли человеческой, но также и произвола человеческого). Слегка орлиный нос, довольно полные губы, редкие и жидкие волосы, лоб, откинутый назад, выдавшиеся скулы, малые и тонко очерченные оконечности отличают всех краснокожих. Цвет их, вне Америки, замечен на иных островах подэкваторной Полинезии и, кажется, везде есть признак белоликой примеси к мулату племен желтого и черного. Вообще, все наружные приметы так же мало оправдывают самостоятельность американской или красной отрасли человечества, как и полинезийской или оливковой. Но повторим, что возможность есть во всяком случае только повод к сомнению, а не к положению догматическому.

Средняя Америка одна представляет нам религиозный центр с определенным характером и замечательным развитием. Мексика и Перу, азтеки и тольтеки, инкасы и москосы [219] оставили по себе следы верования, образовавшегося в полную систему, и памятники, достойные сравнения с Индустаном и Египтом. Письменные показания завоевателей, размочивших кровью землю, открытую благородным подвигом Христофора Колумба, и затоптавших в кровавую грязь крест, принесенный Колумбом, заслуживают столько же веры, сколько дела их заслуживают славы. У мертвых камней должны мы спрашивать ответа о прошедшем быте американских народов: свидетельство европейцев служит разве к пополнению наших сведений. Только ясное понятие о характере двух первоначальных верований может уяснить нам мрак, покрывающий древность Америки, а взгляд на ее памятники может подтвердить выводы, сделанные из сличения религий, давно уже известных.

Позволительно еще говорить о туземстве краснокожих, но смешно говорить о туземном начале их религиозного просвещения. Тождественность — не обрядов, которые ничего не значат, потому что один и тот же обряд получает разные смыслы от своей обстановки, но тождественность характера между Средней Америкой и областями кушитского образования поражают самого невнимательного наблюдателя. Те же громады храмов и зданий, то же безумие каменосечцев, те же формы в своей второй эпохе, т. е. в переходе от пещеры к пирамиде с сохранением глубоких таинственных святилищ, то же неистовство разврата, то же поклонение производительной силе вещества, и особенно та же святость змея, которая так резко отделяет египто–финикийский мир от иранского. Первоначальное поклонение змею как астрономическому символу есть, как мы уже сказали, бессмыслица, не заслуживающая опровержения. Из этого совсем не следует, чтоб змей не перешел в звездную повесть (первая форма ученого описания), напротив, символическая важность его на земле должна была дать ему и в небе место не последнее, но это дело позднейшего знания. В Мексике змей не принадлежит еще астрономии: он сохраняет свое первоначальное, высоко философское значение. Шиваизм, кроме имени (но имя ничего не значит, ибо оно только прозвище), не изменился. Фаллос и змей, бесстыдство и вещественность, знакомые нам издревле по сказаниям Израиля и памятникам ваяния, опять встречают нас на развалинах Мексиканского царства. Имя великого бога содержит в себе коренное слово змея [220]. Символ грозной богини опять змея. Добро и зло нравственное еще не входили в систему религии. Поклоняются жизни, только жизни одной, только вещественно проявляющейся силе. Не нужно далеко следить это сравнение, не нужно показывать, что во многих местах даже сохранилась память о борьбе двух органических полюсов, Шивы и Кали, Зевса и Иры, изображенных между прочим, домашним раздором старого Бохака или Цухе и его молодой жены Хиу [221]. Таких признаков множество, но тот, кому уже известен ход древних религий вообще, отыщет их легко и поймет внутренний смысл своей системы. Поистине, хотя змея и довольно значительное животное, красивое, разнообразное и страшное, но выбор ее как эмблемы не так уж прост и естественен, чтобы всякому народу, выходящему из -бессмыслия дикой жизни к просвещению ума, надобно было непременно наткнуться на него. Глубокое значение этого отвлеченного символа, в котором олицетворена сила необходимо–живущего вещества, сделалось понятным для нас через изучение двух враждебных вер, родившихся на верховьях Евфрата и Нила; самый символ открывает нам основу забытой религии, некогда царствовавшей в Средней Америке. Первоначальное предание, сохраненное в древнейшем из письменных памятников, обнимает собою все эти веры и само выказывает свой глубоко таинственный смысл, скрытый под разнообразием изменяющегося мифа, но всегда дающий мифу определенный характер начала свободно творящего и нравственного или необходимо производящего, закованного в вещественные узы и чуждого всякой свободы и всякого нравственного значения. Африка живет в Америке передачею духа и учения, бесспорно—передачею и племенного своего начала. Исчезание шиваизма и именно Шивы, с именами Саба и Сабу, по мере того как мир островов редеет на безграничности Тихого океана, не должно нас удивлять. Присутствие имени важно, отсутствие его ничего не значит, ибо названия богов меняются легко, не изменяя коренной идеи: Кали, Бгавани, Дурга, Рудра, Шива, Мага–Дева в самой Индии употребляются почти без разбора. С изменениями языка, с привитием новой мысли, может измениться имя верховного бога и исчезнуть без следа из народной памяти. Мексиканский Вотан, которого, конечно, не выдумали европейцы, носит на себе все отпечатки Будды азиатского (Фо–та китайский). Описание его лица, сохраненное преданием, его странствования, так живо напоминающие бродящую жизнь буддаизма, связь его со змеем (ибо он сам себя назвал змеем) [222], цвет одежды, данной им сословию (не касте) жрецов и в котором преобладают священные краски буддаистов, желтая и черная, более же всего собственное его показание о себе, что он третий Вотан, показание, в котором отзывается мнение о беспрерывном аватаре великих пророков буддаизма и о периодических воплощениях самого Будды, все это не позволяет нам сомневаться в тождестве имени Вотан и того таинственного имени, которое из недр земли Кушитской проникло в Индию, Тибет, Китай, Японию и острова юго–восточного моря, призывая все племена людские к одному знамени: пантеизма [223]. Те, которым буддаизм кажется реформою брахманского учения или самобытною верою, созданною философским направлением Индустана, те, которым Будда является в непременной связи с кротким и созерцательным развитием нового буддаизма, в цветочных венках под тению широколиственной пальмы, те не могут уже понять имени Вотана в жестокой системе мексиканской веры и в столь кровожадных обрядах, что они без всякого преувеличения были пагубнее для человечества, чем постоянная моровая язва. Для тех, которые поняли, что буддаизм первоначальный был постоянным спутником шиваизма, таинственною изнанкою этой чисто вещественной религии, ясен смысл загадки, представленной нам Мексикою [224]. Будда не расставался с Шивою даже тогда, когда шиваизм освирепел в борьбе своей с иранством. Может быть, слова Кабреры: «Вотан говорил, что он Хивим», показывают даже связь слов Будда и Шива: ибо, хотя переход звука х в ш и казался сомнительным некоторым германским ученым, он не подвержен сомнению для знающего славянский язык. Обратный переход точно так же возможен. Соединение же Будды–Вотана и кровожадного шиваизма оправдывает бедных брахманов, которых обвиняли в клевете, когда они говорили про буддаизм: «Это была вера людей настика (безбожников), дозволяющая человеческие жертвоприношения». На поверку, брахманы знали дело лучше своих критиков. Приняв таким образом древность буддо–шиваизма в Средней Америке и убедившись, что он уже введен был в своем искаженном виде, т. е. в эпоху раздражения, произведенного долгою борьбою с западноиранскою верою, мы не думаем отрицать вторичного вторжения буддаизма в Мексику и Перу, хотя оно нисколько еще не доказано и только основано на сильной вероятности. Движения народов американских, сколько они нам известны, представляют величайшее сходство с такими же явлениями на Азиатском и Европейском материке. Нашествие Севера на Юг и почти постоянное торжество Севера, удаление побежденных в страны, неудобные для жительства человеческого, одичание побежденных и освирепение победителей, вражда, начинающаяся от самолюбия или корыстолюбия племен, и все пороки, развивающиеся от жаркого пара человеческой крови, все это в Америке, как и везде. Только должно заметить, что подэкваторные горы не служили, или редко служили, убежищем для побежденных народов. Свежесть вольных высот и их здоровый климат были слишком сильною заманкою для победителей. Такова причина, по чему богатые равнины на вершине горных хребтов и светлые их озера делались центром самых образованных государств. Такова причина, почему юг и север Америки не имеют ничего подобного аристократическому разделению народов, а центральные области представляют сильное развитие этого начала. Были везде нашествия и напоры племен друг на друга, но дикари легко меняли свои кочевья и удалялись в другие привольные страны. Оседлые и уже образованные поколения перешейка, соединяющего северный и южный полуострова, также и жители Перуанской твердыни, нелегко расставались со своей благословенной родиной. Побежденные, они склонялись под иго и падали на степень касты плебейской. Этот простой факт объясняет сохранение преданий довольно подробных о судьбах народов, давно исчезнувших. Предания сохранялись плебеями, и история прежнего Тольтекского царства [225] жила в памяти индейцев Мексики, уже покоренных воинственными азтеками [226]. Трудно определить хронологию незаписанных происшествий, но нельзя отрицать замечательный синхронизм в основании Перуанского государства и в первом нашествии поколений азтекского племени на упадающее царство тольтеков. Быть может, этот синхронизм не совершенно случайный, ибо трудно считать инкасов (или инка) за потомков одного завоевателя. По крайней мере, огромное их размножение в короткий срок, приписанный их царствованию, очень невероятно, и можно бы предположить, что Инка было названием целой миграции, принесшей с севера в область Куско и Лимы обычаи, образованность и гражданское устройство своей родины, из которой они были изгнаны или междоусобицей, или начинающимся вторжением иноземцев. Движения хихимеков, нахуальтеков, акольхуанов и азтеков к югу не были единовременны, но последовательны; завоевания их были медленны, и сплавление их в одно могучее царство относится ко времени довольно позднему, в сравнении с первым их нашествием. К промежутку между падением Тольтекского государства и восстановлением нового, павшего впоследствии пред силою вооруженных дикарей Гишпании, можно бы отнести миграцию инков и основание Перуанской державы [227]. Но с другой стороны, предание местное о белизне и неиндейском складе Манко–Капака [228] ничем не отвергнуто; оно даже подтверждается белизною всей инкасской семьи, несмотря на попытки объяснить это отличие единственно влиянием довольства и удаления от всякого труда. Мексиканец не мог бы показаться белым человеком в глазах перуанца, тогда как разница цвета между ними почти ничтожна. Почти невозможно отрицать нетуземное происхождение царственного дома у перуанцев, но приметы, по которым должно бы было определить его родину, так неясны, что из них ничего положительного извлечь нельзя. К какому бы племени ни относились инки, очевидно они менее представляют данных для разрешения вопросов о первобытном просвещении и населении Америки, чем предания, сохраненные в Мексике. Развитие сабеизма не имеет резкого характера, который замечен в мексиканской религии; оно могло быть последствием первых познаний астрономических, поразивших воображение невежественного народа. Язык квихуа, введенный насильно инками, носит на себе весь отпечаток туземства, но на этом нельзя основать предположения о туземстве самой семьи. Власть ее распространялась мало–помалу, а поэтому языком придворным или государственным могло сделаться наречие первого округа, признавшего власть ее. За всем тем изучение языка квихуа и чуждых слов, вкравшихся в него, дало бы, вероятно, средство определить самую родину исторического Манко–Капака; но этот труд еще не начат, и во всяком случае результаты его могут иметь только частную, а не общеисторическую важность. Огромные труды, предпринятые или исполненные родом Инка, заслуживают нашего внимания. Их большая дорога превосходит почти все другие памятники, подобные ей. Горы прорезаны, громады камней, утвержденных на дне болот и оврагов, обеспечивают сообщение двух великолепных столиц; здания, посвященные богослужению, освящают дело государственной мудрости; внутри и на краях царства поднимаются почти несокрушимые валы крепостей, грозивших диким и враждебным племенам, и все это совершено в такое короткое время и в таких исполинских размерах, что изумленный европеец платит памяти погребенного рода царей невольную дань почтения. Но заметим, что строительный характер в Перу так же мало имеет первобытной самостоятельности, как его религия. Здание, посвященное общей пользе, заслуживает похвалу; огромность его обличает силу воли и могущество устройства общественного. Рим, Китай, и в наш век Англия, представляют бесспорно образцы, достойные подражания; но самая польза здания указывает уже на позднюю эпоху в человеческом развитии. Маленькая пещера, вырытая без нужды в гранитных недрах пустынной горы, более свидетельствует о зодческом стремлении народа, чем миллионы кубических саженей камня, поднятые крепостным валом или погруженные в морскую глубину для защиты торговых кораблей. Пещеру вырыл жар страсти, твердыня крепости или пристани создана расчетливостью ума. В Перу преобладает государство; в Мексике самое государство, очевидно, подчинено вере. Перу, по своему устройству, по своей внутренней жизни, более, чем Мексика, напоминает Восточную Азию. Суровое государство, кроткая вера, отсутствие аристократизма (кроме царского рода), личность, принесенная в жертву обществу, царь–первосвященник, все это принадлежит столько же государству американскому, как и Китаю. Мексика во всех отношениях носит клеймо южных азиатских стран или Египта. Воинственная аристократия, могущество целого народа жрецов, кровавая и развратная религия, силы народа, посвященные сооружению великолепных, но бесполезных зданий, глубокие пещеры, вырытые человеческою рукою, жертвы человеческие, все напоминает чисто шиваитское государство. С другой стороны, должно признать, что наречия мексиканские, грубые, склонные к учащению согласных, к одногласности и почти лишенные грамматических изменений, ближе к характеру восточноазиатскому, а язык квихуа мягкостью, гибкостью и грамматическим своим строением напоминает южную и юго–западную Азию. Но всему этому не должно приписывать излишней важности. Большее или меньшее преобладание одной стихии в языке, соединенное с преобладанием противоположной стихии в религии, понятно в землях, которых население имеет два источника, северный, т. е. народов среднеазийских, и западный, т. е. народов югоазийских, между тем как религия была одна и та же кушитская, в разных своих развитиях, т. е. буддаизма и шиваизма. В земле инкасской незаметно завоевания, основывающего государство, а только завоевание, распространяющее его; этим объясняется отсутствие коренной аристократии. Народ и формы языка менее представляют сходства с ближайшею Япониею и Китаем, чем с дальнею системою западной Полинезии. В истории Перу нет борьбы религиозной: это простая повесть о племени, одичавшем на свободном просторе населенной страны и тихо вызванном к лучшей жизни общественного быта действием неизвестного просветителя, пробудившего дремлющую силу ума и принесшею с собою бесцветную веру сабеизма. Та же самая религия заметна и в областях, лежащих на север и северо–восток от Перуаьского царства; но вера, так же как и просвещение, рода тунка, бесспорно, гораздо древнее рода инка и потому может считаться источником перуанской образованности. С другой стороны, самые тунка, хвалившиеся глубокою древностью, которой начало относилось по их преданию к пятому или шестому веку до Р. Х., говорили, что вера принесена к ним из восточных равнин, белоликим пришельцем, божественным Бохикою [229].







Date: 2015-11-13; view: 328; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.012 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию