Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Рационализм в политике⇐ ПредыдущаяСтр 35 из 35
Майкл Оукшот Les grands hommes, en apprenant auxfaibles a reflechire, les ont mis sur la route de I'erreure. Vauvenargues. «Maximes et Reflexions», 221[1]. Данное эссе посвящено рассмотрению характера и достоинств наиболее примечательного интеллектуального течения Европы времен постренессанса. На поверхности этого течения проступают черты рационализма, свойственного более отдаленному прошлому, в глубинных же своих слоях оно совершенно самобытно; эту-то самобытность я и собираюсь рассмотреть — главным образом с точки зрения влияния, оказанного ею на европейскую политику. То, что я называю рационализмом в политике, есть, конечно, не единственное (и, определенно, не самое плодотворное) течение современной европейской политологии. Но это — полнокровный и жизнеспособный образ мысли (являющийся таковым благодаря своему родству со многими другими, столь же полнокровными и жизнеспособными, интеллектуальными течениями современной Европы); он смог придать характерную окраску не какому-то отдельно взятому, а всем без исключения политическим направлениям, невзирая на партийные различия. Рационалистическую или приближающуюся к рационалистической позицию заняли почти все из ныне существующих политиков, и каждый шел к ней собственным путем: одни следуют рационализму по убеждению, другие — вследствие веры в то, что рационализм неотвратим, что он одерживает одну победу за другой, третьи приняли его и вовсе без рассуждений. Общий характер и настрой рационалиста определить, я думаю, несложно. Это прежде всего утверждение (рационалист всегда утверждает) независимости разума в любых возможных обстоятельствах, утверждение свободы мысли, отказывающейся преклоняться перед авторитетом и делающей исключение только для авторитета «разума». Современная ситуация в мире превращает рационалиста в спорщика: именно он оказывается врагом авторитетов, предрассудков, всего традиционного, привычного, застойного. По своему образу мысли рационалист является одновременно и скептиком, и оптимистом: скептиком — потому, что во всем разнообразии мнений, обычаев, верований (какими бы устоявшимися и общепризнанными они ни были) не находится ничего, что избежало бы его критики, ничего, способного уйти от суда «разума»; оптимистом же он является потому, что никогда не сомневается в способности собственного «разума» (коль скоро тот правильно применен) определять истинную ценность вещей, справедливость мнений или уместность действий. Кроме того, он укрепляется верой в «разум» всего человечества, в рациональность как таковую, лежащую в основе любого рассуждения и дающую импульс к тому, чтобы начать рассуждать. Над дверью любого рационалиста можно было бы высечь предписание Парменида — выноси суждения путем разумного размышления. Но и это еще не все: рационалист — это интеллектуальный эгалитарист, к тому же он в некотором роде является и индивидуалистом, считающим, что если кто-то другой способен рассуждать так же честно и ясно, как и он, то ход мысли такого человека вряд ли будет расходиться с его собственным. Но было бы ошибкой приписывать ему излишнее пристрастие к априорным суждениям. Не пренебрегает он и опытом, хотя зачастую создается обратное впечатление — причиной тому его утверждения, будто речь может идти только о собственном опыте (ведь он желает все всегда начинать сначала); пренебрежением к опыту выглядит и та легкость, с какой он сводит любой многообразный и запутанный опыт к набору принципов (которые затем он критикует либо защищает — и все это исключительно с рационалистических позиций). Ему чужды представления о накоплении опыта, для него опыт существует лишь в законченном — преобразованном в ту или иную формулу—виде, а прошлое видится ему не более чем помехой настоящему. Он совершенно не обладает той негативной способностью, которую приписывал Ките Шекспиру, —способностью подчиняться опыту, не выказывая (при столкновении с загадочными и неясными его сторонами) той раздражающей суетливости, что продиктована стремлением все упорядочить, во всем достичь достоверности. Он не способен к тому пристальному и подробному изучению реально явленного, которое Лихтенберг зовет негативным энтузиазмом, все его способности лежат в области обнаружения некоего глобального значения, которое мы начинаем придавать конкретным событиям при рассмотрении их через призму той или иной общей теории. По своему образу мысли он является гностиком, сформулированное Рункеном (Ruhnken) правило Oportet quaedam nescire [2] для него — пустой звук. Встречаются люди, ум которых как бы вбирает в себя весь долгий путь кропотливого познания традиций и достижений той цивилизации[3], к которой они принадлежат; такие люди производят впечатление личностей культурных, способных по достоинству оценить оставленное им наследие. Но не таков ум рационалиста, похожий, в лучшем случае, на хорошо отлаженный нейтральный инструмент; подобный ум уместно назвать тренированным, но вряд ли можно сказать, что он принадлежит культурному человеку. Интеллектуальные амбиции такого человека направлены не на то, чтобы овладеть опытом сообщества, членом которого он является; для него важнее заявить о себе как о неком самородке. А это придает его интеллектуальным и практическим начинаниям почти что сверхъестественные обдуманность и честолюбие, совсем не оставляющие места для пассивности и лишающие его поступки чувства ритма и связности, отчего деятельность его выглядит сплошной чередой роковых обстоятельств, преодолеваемых при помощи демонстрации силы ума (tour de raison). Интеллектуальная атмосфера, в которой живет рационалист, не знает смен времен года и температурных колебаний; его умственные процессы максимально изолированы от внешних влияний и протекают в некой пустоте. Такой человек — отмежевавшийся от традиционных знаний собственного общества и не видящий смысла в том, чтобы усматривать в образованности нечто большее, чем владение техникой анализа, — как правило, склонен считать общество неопытным и потому беспомощным в критические моменты жизни; ему недостает самокритичности даже для того, чтобы спросить себя: а как же столь неопытному сообществу удавалось выживать все это время? В попытках прожить каждый свой день так, как если бы это был его первый день на нашей земле, он достигает почти что поэтической отрешенности от мира; самую возможность того, что что-то станет для него привычкой, он воспринимает как личное поражение. Если же, отвлекаясь от аналитических способностей рационалиста, попытаться присмотреться к особенностям его личности, то не столько в характере его, сколько в темпераменте мы заметим глубинное неприятие феномена времени, нетерпеливую устремленность в вечность и нервное раздражение при столкновении с чем-то злободневным и преходящим. Между тем изо всех сфер человеческой деятельности именно сфера политики может показаться наименее поддающейся рационализации—ведь политике свойственно глубоко увязать в традиционном, случайном и преходящем. Именно на этом поле признавали свое поражение некоторые из убежденных рационалистов: так, Клемансо, в интеллектуальном плане являвшийся детищем современной рационалистической традиции (о чем свидетельствует, например, его отношение к морали и религии), отнюдь не был рационалистом в политике. Но побежденными на этом поле признали себя не все. Если не говорить о религии, то величайшие из несомненных побед рационализма были одержаны именно в области политики: не следует надеяться, будто кто-то из тех, кто сделал рационализм стилем своей повседневной жизни, удержится от превращения его также и в стиль своего поведения на ниве общественной жизни[4]. Однако, говоря о таком типе людей, важно отметить, что узнать их можно вовсе не по тем решениям и поступкам, на которые вдохновляются эти люди, а по тому, что составляет источник их вдохновения: я имею в виду их специфические представления о политической деятельности (ведь представлениям таких людей присуща осознанность и продуманность). Конечно же, рационалист верит в открытость разума, в свободу его от предрассудков и их наследия — обычаев. Он верит в то, что ничем не скованный человеческий «разум» (если только таковой возможен) явится безошибочным советчиком в политической деятельности. Еще он верит в рассудок как некий технический аспект применения «ра- зума», то есть его непосредственное воплощение; ведь все, что нужно рационалисту, это достичь истинности мнения и выявить рациональные основания существования (но отнюдь не использования) того или иного института. Следовательно, политическая деятельность рационалиста во многом сводится к вынесению на суд собственного разума всей совокупности наличных социально-политических, правовых и институциональных структур общества; в остальном же его заботит лишь обеспечение такого рационального управления, при котором «разум» получает безграничные полномочия. Рационалист не может признать ценность чего бы то ни было только потому, что это существует (тем более когда это существует на протяжении многих поколений); то, насколько привычен нам предмет, не имеет никакого значения — ничто не должно ускользнуть от критического рассмотрения. При таком подходе, как правило, легче дается не принятие или реформирование сущего, а разрушение его и созидание нового. Чинить, ставить заплатки (то есть заниматься делом, требующим терпеливого изучения материала) — это для него пустая трата времени; использованию привычного, проверенного средства он всегда предпочтет изобретение чего-то нового. Наличие изменения он признает только в том случае, если таковое произведено сознательно, и из-за этого он склонен допускать ошибку отождествления обычного, традиционного, с неизменным. Ярким примером такой ошибки является отношение рационалиста к идейным традициям. О сохранении или улучшении таких традиций, по его мнению, не может быть и речи, ведь это, в понимании рационалиста, равносильно тому, чтобы по собственной воле подчиниться традиции. Традиция должна быть разрушена. А на место разрушенной традиции рационалист помещает собственное творение — идеологию, представляющую собой формализованную, сокращенную версию того, что, как он полагает, и являлось «рациональным зерном» разрушенной традиции. Практическое ведение дел видится рационалистом исключительно как деятельность, направленная на разрешение проблем; причем совершенно негодными для этой цели объявляются все те, чей разум закоснел под властью привычек, либо оказался замутненным традициями. Пригодными же для названной деятельности рационалист считает людей его собственного склада — таковых он называет «инженерами по духу»: разум таких людей всецело соответствует технике выполнения поставленной задачи. Решение задачи неизменно начинается с исключения из внимания «инженера» всего того, что не имеет непосредственного отношения к стоящей перед ним конкретной задаче. Именно в понимании политики как частного случая инженерии и состоит миф рационалистической политики. И конечно же миф этот непрестанно муссируется в рационалистической литературе. Вдохновляемую этим мифом политику можно охарактеризовать как политику насущных нужд, ибо, в понимании рационалиста, политика всегда отражает сиюминутные настроения. Характер проблем всецело предписывается ему обстоятельствами, решение же их никоим образом от обстоятельств не зависит. Сама мысль о том, что в любой отдельно взятый исторический период что бы то ни было может стать препятствием для удовлетворения данной сиюминутной потребности общества, должна представляться рационалисту со- вершеннейшей чепухой и мистикой. Фактически проводимая им политика есть не что иное как опыт рационального разрешения тех головоломок, которые не перестают возникать в реальной жизни общества, пока это общество придает первостепенное значение собственным сиюминутным потребностям. Благодаря такому подходу политическая жизнь превращается в сплошную череду кризисов, и преодоление всех их выпадает на долю «разума». При этом перед каждым новым поколением и даже перед каждой новой властью как бы открывается нетронутая область безграничных возможностей. Случись же, что эта tabula rasa [5] вдруг окажется исписанной иррациональными каракулями одурманенных традициями предков, — тогда изначальной задачей рационалиста должно будет стать очищение доски; как было замечено Вольтером, единственный способ получить хорошие законы — это сжечь все нынешние законы и начать с чистого листа[6]. Рационалистической политике как таковой присущи и две другие характерные черты. Данная политика всегда стремится, во-первых, к совершенству, а во-вторых — к единообразию; наличие только одной из этих характеристик говорит о принадлежности ее обладателя к иному типу политиков: суть рационализма заключена в сочетании того и другого. Можно сказать, что тезис о недолговечности любого совершенства является первым слагаемым рационалистического кредо — ведь характер рационалиста не лишен и скромности; рационалист допускает возможность возникновения таких проблем, разрешение которых явится для его разума непосильной задачей. Чего он не может себе представить — так это политики, несводимой к деятельности по разрешению проблем; не допускает он и существования таких политических проблем, для которых нельзя было бы найти какого-либо рационального решения. Таковые он относит к лжепроблемам. А «рациональное» разрешение любой проблемы является, по определению, совершенным решением. При этом, называя данное решение совершенным, рационалист имеет в виду решение не просто «лучшее для данной ситуации», а «наилучшее изо всех возможных»; ведь, в его понимании, функция разума как раз и состоит в преодолении любых обстоятельств. Конечно, рационалиста нельзя считать безусловным перфекционистом с помыслами, вечно устремленными к некой всеобщей Утопии; но в том, что касается деталей, он неизменно проявляет себя как перфекционист. А политика, направленная на достижение совершенства, порождает политику насаждения единообразия; игнорирование обстоятельств приводит к тому, что и для многообразия не остается места. «Природа вещей такова, что в ней непременно должна быть предусмотрена единая, лучшая из всех, форма правления, с которой просто не может не согласиться любой разумно мыслящий человек, коль скоро ему удалось очнуться от сна первобытного невежества» — пишет Годвин. Этот отважный рационалист дерзнул придать всеобщее значение тому, что более умеренные сторонники данного кредо готовы признать справедливым лишь для частных случаев. Но, как бы там ни было, сформулированный рационалистами принцип гласит: даже если ото всех политических напастей невозможно найти одного-единственного избавления, то для каждой из них в отдельности всегда имеется некое противоядие, и оно столь же универсально в применении, сколь рационально по содержанию. Коль скоро для какой-то из проблем общества найдено рациональное решение, то допустить, чтобы какая-то из частей этого общества не приняла данного решения, значило бы, ex hypothesi [7], поступить иррационально. Отдать предпочтение какому-то одному решению можно только исходя из рациональных оснований, но все рациональные основания с неизбежностью совпадают между собой. Следовательно, политическая деятельность должна быть направлена на то, чтобы единообразно усовершенствовать поведение всех без исключения людей. Современная история Европы прямо-таки наводнена проектами рационализации политики. Наиболее возвышенный из этих проектов принадлежит, пожалуй, Роберту Оуэну, ратовавшему за «всемирный договор об освобождении рода человеческого от невежества, нищеты, разобщенности, греховности и несчастий» — проект, настолько возвышенный, что даже рационалисту он способен показаться эксцентричным (хотя объяснить, почему ему, рационалисту, этот проект показался таковым, сам рационалист не смог бы). Не менее характерной чертой нынешнего поколения следует признать настойчивые поиски им некой безобидной силы, которую нестрашно было бы возвеличить настолько, что она смогла бы контролировать все прочие властные силы, действующие в человеческом обществе; столь же характерна для нынешнего поколения присущая ему вера в то, что политические структуры способны сделать ненужными нравственное воспитание и политическое образование. Представление о возможности сделать основой общества (будь то общество, состоящее из индивидов или сообщество государств) Декларацию прав человека есть порождение рационалистического ума. Это же можно сказать и о возведении в ранг всеобщих принципы «национального» или расового самоопределения. Такими же перлами рационалистической мысли являются проект так называемого воссоединения христианских церквей, открытая дипломатия, единый налог, концепция государственной службы, при назначении на которую кандидатам «помимо их личных способностей, не понадобится никакой профессиональной квалификации», доклад Бевериджа, закон об образовании 1944 года, федерализм, национализм, наделение женщин правом голоса, закон о регулировании трудовых отношений[8], круше- ние Австро-Венгерской империи, Всемирное государство (по проекту Г. Дж. Уэллса или кого бы то ни было еще), а также восстановление гэльского языка в статусе официального языка эйров. Образ рационалиста связывается в нашем сознании с представлениями о рационализме как о некоем спокойном озере: водная гладь его привычна нашему взору, вид ее впечатляет нас; воды озера питаются из многих лежащих в поле нашего зрения источников. Однако в глубинах этого озера бьет невидимый ключ; и хотя не он был тем источником, что наполнил в свое время озеро, но именно он стал главным гарантом его долговечности. Таким ключом является в рационализме учение о человеческом знании. Тому, что глубины рационализма таят в себе тот или иной родник, не удивятся даже люди, поверхностно знакомые с рационализмом. Превосходство чистого интеллекта состоит именно в том, что он способен получить более обширное и точное знание о человеке и обществе, чем если бы он был чем-то обременен; превосходство идеологии над традицией состоит в том, что она обладает большей точностью и создает видимость доказуемости собственных тезисов. Вместе с тем она не является философской теорией познания в истинном смысле слова, и это можно доказать общедоступным языком. Любая наука, любое искусство любой вид практической деятельности предполагает обладание достоверными знаниями. Эти знания повсеместно бывают двух видов, и оба вида в равной степени участвуют во всякой реальной деятельности. Думаю, в том, чтобы называть их двумя разными видами знания, нет преувеличения — ведь несмотря на то что отдельно друг от друга они не существуют, между ними имеются некоторые важные различия. Первый вид знания я бы назвал техническим знанием или знанием техники. В любом искусстве или науке, в любой практической деятельности не обойтись без знания техники тела. Во многих видах деятельности технические знания облечены в форму правил, поддающихся сознательному заучиванию, запоминанию и могущих, как мы уже сказали, применяться на практике. Но независимо от того, получили ли такие знания точную формулировку или нет, главная их черта — в том, что они могут быть точно сформулированы, хотя для этого могут потребоваться особые умения и глубокое понимание предмета[9]. Техника вождения автомобиля (по крайней мере отчасти) описана в Правилах дорожного движения, техника приготовления пищи — в кулинарной книге, а техника совершения открытий в области естествознания или истории — в соответствующих правилах организации исследований, ведения наблюдений и построения доказательств. Знание второго типа я назову практическим, так как оно существует только в применении, не является рефлективным и, в отличие от технических знаний, не может быть сформулировано в виде правил. Все это, однако, не означает, что речь идет об эзотерическом знании. Это означает, что подобное знание распространяется и стано- вится всеобщим не через формулирование того или иного учения. А если рассматривать его в данном аспекте, то, думаю, не будет ошибкой причислить его к традиционному типу знания. Это знание также присутствует и в любой деятельности; без него невозможно ни овладеть каким бы то ни было умением, ни заниматься какой-то конкретной деятельностью. Таким образом, два названных вида знания отличны один от другого и в то же время нераздельны, они являются двумя компонентами знания, вовлеченного в любую конкретную человеческую деятельность. Если говорить о практическом умении, таком как, например, кулинария, то ведь никто же не думает, что те знания, которыми обладает кухарка, ограничиваются только тем, что написано в кулинарной книге, или что кулинарная книга способна описать все, что умеет делать кухарка; кулинарное искусство там, где оно действительно существует, объединяет в себе то, что я называю техническими знаниями, и знания практические. То же самое можно сказать и об изящных искусствах, музыке и поэзии; обилие технических знаний (пусть даже таковые выступают в утонченном и законченном виде) — это одно, способность же создать произведение искусства, способность сочинить нечто поистине музыкальное или написать прекрасный сонет — это совсем другое: помимо техники, здесь надобен и другой вид знаний. И в любой поистине научной деятельности эти два вида знаний также необходимы[10]. И естествоиспытатель непременно воспользуется такими находящимися в его арсенале техническими приемами, как правила наблюдения и верификации, но эти правила составят лишь часть из имеющихся в его распоряжении инструментов познания; научные открытия никогда не являются результатом простого следования правилам[11]. Аналогичным образом обстоит дело и с религией. Было бы, я думаю, чрезмерной вольностью называть христианином человека, совершенно не знакомого с технической стороной отправления христианского религиозного культа — не имеющего представления, скажем, ни о символе веры, ни о процедуре богослужения, но совершенной нелепостью было бы полагать, что даже самое совершенное знание символа веры и катехизиса дает исчерпывающее представление о том, что есть христианство. А то, что справедливо относительно таких предметов, как кулинария, живопись, естествознание и религия, справедливо и относительно политики: знание политики предполагает обладание как техническими, так и практическими познаниями[12]. Ведь во всех областях деятельности, в центре которых — воздействие на людей (например, медицина, управление производством, дипломатия, а также искусство военачалия), политическая деятельность характеризуется, прежде всего, той двойственностью, о которой идет здесь речь. Относительно этих областей деятельности неправильно было бы утверждать, что технические познания дают возможность человеку (например, врачу) понять, что нужно делать, а практические — как это следует делать, как вести себя у постели больного, как добиться правильного отношения пациента к своей деятельности. Но уже в самом вопросе «что делать?» (в первую очередь на этапе постановки диагноза) содержится описанный дуализм техники и практики: нет и не может быть такого знания, которое не являлось бы определенным ноу хау. К тому же различие между техническими и практическими познаниями не совпадает с различиями между знанием средств и знанием целей, хотя порой может показаться, что здесь имеет место совпадение того и другого. Короче, нигде — и конечно уж не в политической деятельности — технические познания невозможно отделить от практических и нигде нельзя считать их ни тождественными, ни взаимозаменяемыми[13]. Итак, нас интересуют различия между двумя названными видами знания; при этом важны те различия, которые проявляются в том, сколь неодинаково выглядят эти виды знания и сколь несхожими путями они приобретаются. Как мы уже видели, существует тенденция формулировать технические знания в виде правил, принципов, направлений и афоризмов. Технические знания можно изложить в форме книги. Поэтому нас не удивляет то, что, например, художник, пишущий о своем искусстве, освещает лишь его техническую сторону. Делает он это не потому, что ему чужда так называемая эстетическая сторона творчества, и не потому, что он считает данную сторону несущественной, а потому что эту сторону он уже выразил (если он художник) в своих картинах, а другого способа выражения он не знает. То же мож- но сказать и о верующем, пишущем о религии[14], или о поваре, пишущем о кулинарии. Можно заметить, что возможность точно формулировать технические знания придает этим знаниям как минимум видимость достоверности, ибо кажется, что в вопросах техники можно достичь достоверности. В то же время характерной чертой практических знаний является то, что они не поддаются какому-либо формулированию. Им свойственно находить выражение в привычных или традиционных способах действия или, попросту говоря, в обычной практике. А это придает им видимость неточности, а стало быть, и недостоверности; они являются нам в обличье частного мнения, выступают не столько как истина, сколько как вероятность. Ведь знания этого рода обнаруживают себя как вкус, чутье — в том числе, художественные — они лишены категоричности, и разум всякого, кто пытается овладеть этими знаниями, способен оставить на них свой собственный отпечаток. Техническими знаниями можно овладеть по книге; им можно выучиться даже заочно. Кроме того, изрядную часть их можно заучить наизусть, зазубрить и применять механически: именно к техническим знаниям этого рода принадлежит логика силлогизмов. Короче говоря, технические знания поддаются наиболее примитивным формам заучивания и преподавания. Практическим же знаниям невозможно научиться, их нельзя преподавать, их можно лишь усвоить, обрести. Они есть часть практики, и единственный способ обрести их — это пойти в подмастерья к мастеру, но не потому, что мастер способен научить практическим знаниям (этого он не в состоянии сделать), а потому, что обретаются они лишь в постоянном контакте с практическим носителем этих знаний. Обычно, постигая искусства или естественные науки, ученик, получающий от учителя достоверные технические знания, обнаруживает, что ему удалось постичь и нечто иное, но что это за знание, он толком выразить не может. Так, пианист обретает не только технику исполнения, но и артистизм, шахматист — не только знание ходов, но и определенный стиль и понимание игры, а ученый — помимо всего прочего — способность понять, в какой момент технические знания начинают уводить его в сторону; это чутье позволяет ему угадывать и то, какое из направлений исследования является плодотворным, а какое — нет. Итак, рационализм, как я его понимаю, сводится к утверждению о том, что знания, называемые мною практическими, вовсе не являются знаниями; собственно говоря, это утверждение означает, что единственным истинным знанием является знание техническое. Рационалист считает, что под знаниями как составной частью человеческой деятельности следует понимать именно технические знания, а все то, что я зову практическими знаниями, в действительности есть всего лишь разновидность незнания, фактом существования которой можно было бы пренебречь, не доставляй эта разновидность так много беспокойств. Суверенность «разума» равносильна для рационалиста суверенности техники. Все дело в том, какую роль приписывает рационалист достоверности. Понятия техники и достоверности именно потому оказываются в его понимании неразрывно связанными между собой, что обладание достоверным знанием освобождает, как ему кажется, от необходимости искать какие-либо достоверности вне самого этого знания; такое знание, которое не только приводит к достоверности, но и начинается с достоверности, и является достоверным на всем пути приобщения к нему. Ведь именно таковым и представляется техническое знание. Оно имеет вид некоего самодостаточного знания, так как сохраняет свои качества, начиная с отчетливого первого шага (которым оно кладет конец чистому незнанию) и кончая отчетливым последним шагом, когда оно приобретает завершенность (подобную той, что возникает при полном заучивании правил новой игры). Это знание того типа, которое можно полностью уместить в книгу и затем пользоваться им — скорее всего, чисто механически, так как никакого иного знания, кроме описанного в книге, оно не несет. Так, например, превосходство идеологии над идейной традицией состоит в том, что первая производит впечатление самодостаточности. Легче всего насаждать ее между людьми с совершенно пустыми головами; если же пытаться привить ее тем, кто уже и так во что-то верит, то первым шагом учителя должно будет стать «промывание мозгов», с помощью которого можно будет обрести уверенность, что из голов удалены все предрассудки и предвзятости и можно начинать закладывать новый фундамент на незыблемом основании полного невежества. Короче говоря, технические знания являются единственным типом знаний, отвечающим испытываемой рационалистом потребности в достоверности. Далее, я предположил, что ни один конкретный вид деятельности не способен ограничиться только техническими знаниями. А если так, то ошибка рационалистов представляется весьма простой — она состоит в принятии части за целое, в наделении части свойствами целого. Но этим одним ошибка рационалистов не исчерпывается. Если самодостаточность техники можно считать его главной иллюзией, то не меньшим заблуждением рационалиста является представление о достоверности технических знаний. О превосходстве технических знаний заключают на том основании, что они, как кажется, начинаются с чистого незнания и приходят к достоверному и полному знанию; таким образом, создается впечатление того, что данное знание является достоверным от начала до конца. На деле же все это — иллюзия. Процесс приобретения технических знаний, как и любого знания вообще, состоит не в уходе от чистого незнания, а в преобразовании ранее приобретенных знаний. В пустую голову невозможно заложить ничего — даже полностью самодостаточных технических знаний (правил игры); усвоение всего нового зависит от того, что было усвоено ранее. Человек, знающий правила одной игры, благодаря этому знанию быстрее научится правилам другой игры; а самым неспособным учеником окажется тот, кто вообще не знает никаких правил (если такое вообще можно себе представить). И подобно тому, как человек- самородок никогда не является самородком в полном смысле слова, так как за ним стоит определенное общество и обширное, хотя и не замечаемое наследие, технические знания также фактически никогда не обладают самодостаточностью; представить их таковыми можно, лишь забыв те гипотезы, которые являются их исходными точками. И если самодостаточность этих знаний иллюзорна, то столь же иллюзорна приписываемая им достоверность, так как эта последняя рассматривается как следствие самодостаточности. Однако не в развенчании рационализма состоит моя цель; ошибки рационализма интересуют меня только потому, что они вскрывают его характер. Нас занимает не только вопрос истинности доктрины, но и та роль, которую данное интеллектуальное направление играет в Европе эпохи постренессанса. И еще нам предстоит попытаться дать ответы на следующие вопросы: какому поколению принадлежит эта убежденность в самодостаточности техники? Откуда проистекает эта непоколебимая вера в человеческий «разум», понятый в духе рационализма? В какой среде, в каком контексте обитает данный интеллектуальный тип? При каких обстоятельствах проник он в европейскую политику и каковы были последствия этого проникновения? 3 Возникновение нового интеллектуального типа подобно появлению нового архитектурного стиля; он складывается почти незаметно, испытывая на себе влияние бесчисленного множества факторов, искать его истоки—пустой труд. Ведь таких истоков попросту нет; все, что удается проследить, это медленные изменения, бесконечное перетасовывание точек зрения, приливы и отливы вдохновения — и, наконец, появление на свет новых очертаний. Любой историк счел бы делом чести попытаться избежать огрубленного изображения данного процесса, не забегая вперед и не запаздывая с выработкой точной дефиниции того, что рождалось у него на глазах; но, находясь под впечатлением от того, что он стал свидетелем возникновения нового явления, историк вместе с тем должен был бы постараться не переоценить его значения. Однако для менее амбиционных исследований данный момент зарождения нового представляет первостепенный интерес. Так что я намерен не затягивать описание того, как именно происходило зарождение современного рационализма и интеллектуального образа рационалиста. Начну с того времени, когда уже безошибочно можно было судить о появлении этого нового направления, — начну, рассмотрев лишь один из элементов рационализма в контексте его становления. Речь пойдет о начале XVII века: данный период, помимо всего прочего, нес на себе отпечаток тогдашнего состояния знаний — как естественнонаучных, так и гуманитарных. Начало XVII века характеризуется особым состоянием развития знания в Европе — в этой области уже имелись значительные достижения, тяга к исследованиям была так высока, как никогда ранее в истории, и питающие эту исследовательскую страсть исходные допущения далеко еще не исчерпали в этот период своего потенциала. Но вместе с тем вдумчивый наблюдатель мог бы прийти к выводу о том, что описываемому состоянию знаний не достает чего-то весьма и весьма важного. «Состояние знания, — писал Бэкон, — не отличается ни процветанием, ни большими успехами»[15]. И это отсутствие процветания невозможно было объяснить сохранением прежнего образа мыслей, враждебно настроенного по отношению к проводимым тогда исследованиям. Данный образ мыслей представлялся помехой для умов, уже освободившихся от исходных посылок (но не от деталей) аристотелевской науки. Интерес к осуществлению исследований, методические приемы исследований — всего этого было в избытке; чего не хватало данной эпохе — так это сознательно сформулированной техники исследования, искусства интерпретации результатов исследования, закрепленных на бумаге методических правил. Намерение восполнить данный пробел как раз и послужило изначальным импульсом к зарождению нового интеллектуального настроя, определяемого мною как рационализм. Главными фигурами эпохи формирования рационализма явились, конечно же, Бэкон и Декарт; в их сочинениях уже присутствуют основные черты рационалистического подхода. Бэкон стремился наделить разум всем необходимым для достижения достоверного, доступного проверке знания о мире, в котором мы живем. Такое знание недостижимо для «естественного разума», способного только к «мелким вероятностным выводам», а не к достоверности[16]. Именно этим несовершенством объясняется то, что нынешнее состояние знаний далеко не благополучно. «Новый Органон» открывается анализом интеллектуальной ситуации того периода. В частности, констатируется отсутствие ясного понимания природы достоверности, равно как и адекватных средств достижения такого понимания. «Остается, — говорит Бэкон, — лишь один способ возвращения к полноценному, здоровому состоянию, а именно, сызнова начать всю работу по пониманию, не позволяя разуму с самого начала идти своим путем, а направлять каждый его шаг»[17]. Требуется «надежный план», новый «способ» понимания, «искусство» или «метод» исследования, «инструмент», способный (подобно механическим средствам, используемым людьми с целью повышения эффективности их природной силы) восполнить недостатки естественного разума, короче, нужна четко сформулированная техника исследования . [18] . Он признает, что подобная техника явится своего рода помехой для естественного разума, так как отнюдь не окрылит, а, напротив, утя- желит его, дабы не позволить ему посягать на слишком многое[19]; но это будет такая помеха, которая устранит другие помехи—те, что лежат на пути достижения достоверности, ибо естественному разуму достичь достоверности в знании о мире мешает отсутствие дисциплины. Бэкон уподобляет данную технику технике построения силлогизма, показывая, что первая годится для установления истинности вещей, а вторая — для установления истинности мнений[20]. Рекомендуемое Бэконом искусство проведения исследования обладает тремя главными характеристиками. Во-первых, оно представляет собой набор правил, благодаря чему это искусство и является истинной техникой — точной инструкцией, поддающейся заучиванию наизусть[21]. Во-вторых, это такой набор правил, применять который можно чисто механически; это истинно технические знания, так как для пользования ими не требуется обладать никаким другим знанием или пониманием кроме того, что заключено в самой этой технике. Бэкон совершенно недвусмысленно говорит об этом. Дело осмысления природы «совершалось бы механически»[22]. «К этому не имеет никакого отношения сила и совершенство разума (исследователя)»[23], новый метод «делает все умы и способности к пониманию приблизительно равными между собой»[24]. И в-третьих, подобный набор правил универсален в применении; его чисто технический характер обусловлен тем, что как инструмент исследования он безразличен к предмету исследования. Далее, значимым элементом данного проекта является не (позитивный или негативный) характер правил ведения исследования, а само представление о возможности разработки подобной техники. Ибо предлагаемый набор неких непогрешимых исследовательских правил представляет собой нечто весьма примечательное — этакий философский камень, универсальную отмычку, «науку наук». В описании деталей данного метода Бэкон немногословен: он не посягает на роль создателя метода в целом. Но убежденность его в возможности создания такого метода глубока и безгранична[25]. Для нашего анализа наибольшее значение имеет первое из представленных им правил, предписывающее нам отречься ото всяческих предубеждений и «начать сначала, с основ»20[26]. Постиже- ние истинного знания начинается с «промывания мозгов», ибо такое знание должно быть самодостаточным и достоверным с начала до конца. Между знанием и мнением нет ничего общего. О том, чтобы вычленить истинное знание из «изначально присущих нам детских представлений», не может быть и речи. Именно в этом, заметим, состоит отличие рационализма современного от рационализма Платона и схоластов: Платон — рационалист, но его диалектика не является методом; у схоластов же метод всегда служил ограниченным целям. С нашей точки зрения, в суммарном выражении концепция «Нового Органона» может быть представлена как тезис о самодостаточности метода i technique). Повышенное внимание к методу не дополняется здесь пониманием того, что одними лишь методическими познаниями знание не исчерпывается; напротив: данная концепция равнозначна утверждению, будто знание слагается исключительно из метода и того материала, к которому этот метод надлежит применить. Вместе с тем все это — еще не начало нового интеллектуального направления, а лишь самый первый безошибочный признак скорого его появления; само же это направление можно назвать следствием не столько самих взглядов Бэкона, сколько связанных с ними преувеличенных ожиданий. Для Декарта, так же как и для Бэкона, источником философских озарений служили недостатки, присущие современным ему исследованиям; он тоже понимал, что этим исследованиям недостает сознательного, четко сформулированного метода. И то, что предложено им в «Discours de la Methode» и в «Regulae»[27], во многом соответствует методу «Нового Органона». Декарт не менее Бэкона озабочен достижением ясного и отчетливого знания. А ясные познания возникают только в очищенном разуме; с очищения разума и начинается метод исследования. Первым из принципов, которым следует Декарт, является «de ne recevoir jamais aucune chose pour vraie que je ne la connusse evidemment etre telle, c'est-a-dire d'eviter soigneusement la precipitation et la prevention»[28], а также «de batir dans un fonds qui est tout a moi»[29]; об исследователе же говорится, что он — «comme un homme qui marche seul et dans les tenebres»[30]. Во-вторых, техника исследований описывается в виде набора правил, из которых в идеале должен слагаться некий непогрешимый метод, метод всеобщий и применяемый совершенно механически. И в-третьих, в познании не существует никаких степеней, всякое неотчетливое знание есть просто незнание. От Бэкона Декарта отличает, однако, более основательная образованность в области схоластической философии, а также то, что особую роль он отводит принятой в геометрии системе доказательств; в результате данных образовательных и идейных различий выработанные им формулировки техники исследования отличаются большей точностью, а следовательно, и большей критичностью. Помыслами своими он устремлен к созданию некоего непогрешимого и универсального метода или исследования, но так как предлагаемый им метод позаимствован из геометрии, то там, где речь идет не об абстракциях, а о реальных вещах, границы применимости этого метода очевидны. Декарт более последователен, чем Бэкон, постольку поскольку свою критику он обращает и на себя самого; и в конце он признает ошибочной ту мысль, что метод способен служить единственным средством исследования[31]. Самодостаточность метода оказывается мечтой, а не реальностью. Однако поистине усвоен последователями Декарта был именно тезис учителя о самодостаточности метода, а отнюдь не его сомнения относительно возможности создания непогрешимого метода. Таким образом, будет вполне позволительно, упрощая подлинную историю возникновения рационализма, сказать, что данное интеллектуальное течение явилось плодом, с одной стороны, преувеличенных ожиданий Бэкона, а с другой, недооценки скептицизма Декарта; современный рационализм — это то, во что превратили заурядные умы вдохновенные и незаурядные начинания гениев. Les grands hommes, en apprenant aux faibles a reflechire, les ont mis sur la route de l'erreure.[32] Но история рационализма не сводится только лишь к истории постепенного становления и оформления этой новой интеллектуальной тенденции, кроме этого, она является и историей того, как учение о самодостаточности метода стало неотъемлемой частью всех видов интеллектуальной деятельности. Сам Декарт так и не стал картезианцем, однако, как говаривал о XVII столетии Буйе, «le cartesianisme a triomphe; il s'est empare du grand siele tout entier, il a penetre de son esprit, non seulement la philosophic, mes les sciences et les lettres elles-memes»[33]. Общеизвестно, что в это время в поэзии и драматическом искусстве огромное внимание уделялось технической стороне — правилам композиции, соблюдению правил хорошего тона в литературе; и так продолжалось на протяжении почти что двух веков. Неиссякаемым потоком обрушивали издательства на головы читающей публики книги об «умении слагать стихи», «умении жить», «умении мыслить». Ни религии, ни естествознанию, ни образованию, ни самому образу жизни не удалось остаться в стороне от влияния нового рационализма; ни один вид деятельности, ни один слой общества не ушел от этого влияния[34]. Этот процесс подспудных изменений, приведший к превращению рационалиста XVII столетия в современного рационалиста, — история долгая и сложная, пересказать ее я не берусь даже в сокращенном виде. Отмечу лишь го важное обстоятельство, что с каждым последующим шагом рационализм отдалялся от своего первоисточника, приобретая при этом все более грубое и вульгарное содержание. То, что в XVII веке было "L"art de penser[35], в наше время превратилось в опус типа: Ваш разум и как им пользоваться: стратегия всемирно известных специалистов по тренировке ума при минимуме затрат. То, что раньше было Умением жить, стало теперь Техникой успеха, а предшествующие, более скромные начинания в области образовательных методик переросли в пельманизм.[36] Естественно, более глубинные основания возникновения этого интеллектуального поветрия весьма туманны; след их теряется на задворках европейского общества. Но, помимо всего прочего, возникновение его связано с утратой веры в Провидение; место всемилостивого и непогрешимого Господа занял всемилостивый и непогрешимый Метод; там, где Провидению не под силу справиться с ошибками людей, особенно важно таких ошибок не допускать. Разумеется, подходящей средой для подобных убеждений явилось общество или поколение людей, ценящих не столько унаследованное от предков, сколько добытое собственными силами[37]. То было поколение, поражающееся собственным успехам, поколение, склонное становиться жертвой иллюзий собственного интеллектуального величия (типичного умопомрачения в Европе периода постренессанса), поколение, которое, так и не сумев примириться с прошлым, не смогло поладить и с самим собой. Представления же о методе, благодаря которому становились равны между собой все умы, явились желанным упрощением для тех из людей, кто спешил обрести ученый вид, будучи, однако, не в состоянии должным образом — детально — овладеть всем имеющимся [духовным] наследием. Начиная с XVII века численность таких людей неуклонно возрастала, и отчасти в том была заслуга самого рационализма[38]. Ведь можно сказать, что все или почти все из тех влияний, что способствовали в свое время становлению рационализма, впоследствии, в рамках нашей сегодняшней цивилизации еще более усилились. Однако не следует думать, будто утверждение рационализма происходило легко и не вызывало противодействия. Поначалу к нему, как и ко всякому новшеству, относились с подозрением, и некоторые сферы человеческой деятельности — те, где изначальные позиции рационализма были весьма тверды (как, например, в литературе), — впоследствии освободились от его влияния. Ведь сопротивление рационалистическим учениям, не прекращаясь, шло все это время во всех областях и на всех уровнях жизнедеятельности людей. В полной мере прояснить значение доктрины самодостаточности метода помогает знакомство с позицией одного из первых и наиболее основательных критиков этой доктрины. Со здравой критикой Декарта выступил Паскаль, противостоящий ему хотя и не во всех, но в самых существенных моментах[39]. Во-первых, он понял, что картезианское стремление к достоверному знанию основано на ложном критерии достоверности. Декарту необходимо было взять в качестве отправной точки что-то столь достоверное, что в этом нельзя было бы усомниться; поэтому он и пришел к мнению, согласно которому истинное знание есть знание метода. Паскалю же удалось избежать подобного вывода при помощи учения о вероятностном характере знания; достоверным может быть лишь знание частностей; парадокс состоит в том, что вероятностное знание является более истинным, чем знание достоверное. Во-вторых, Паскаль понимал, что ни в каком конкретном виде деятельности знание в целом не сводится только к картезианскому raisonnement [40]. To, насколько успешно функционирует человеческий разум, утверждает он, зависит не только от сознательного использования им четко сформулированного метода; там же, где использование такого метода действительно имеет место, разум пользуется им «tacitement, naturellement et sans art»[41]. Точная формулировка правил исследования, преувеличивая значение метода, снижает шансы исследования на успех. Данное направление мысли, начало которому положил Паскаль, имело своих последователей, в результате чего значительная часть современной философии развивалась вокруг данной проблемы. Но мало кому из последующих авторов, выступавших на данную тему зачастую с более развернутой критикой, удалось четче, чем самому Паскалю, зафиксировать тот факт, что истинное значение рационализма состоит не в обнаружении им знания как метода, а в неспособности признать существование какого бы то ни было иного вида знания: философское заблуждение рационализма заключается в том, что методу и учению о его самодостаточности приписывается здесь качество достоверности; практическая же ошибка рационализма заключена в убеждении, что сознательное поведение— это всегда благо. Столь мощное и динамичное интеллектуальное течение, каким явился рационализм, не могло не сказаться и на политике. Вместе с тем обращает на себя внимание тот факт, что политика оказалась во власти рационализма раньше а полнее, чем любая другая сфера человеческой деятельности. В большинстве сфер нашей жизни влияние рационализма на протяжении последних четырех зеков сказывалось неравномерно, в политике же оно постоянно шло по возрастающей, и теперь оно сильнее, чем когда бы то ни было. Выше мы уже говорили о том, чем отличается общий интеллектуальный настрой рационалиста, занимающегося политикой; остается рассмотреть лишь то, при каких обстоятельствах европейская политика почти безоговорочно сдалась на милость рационализма и каковы были результаты подобной капитуляции. То, что рационализм прочно укоренился в современной политике, возможно отрицать лишь в том случае, если смотришь на этот факт совершенно иными глазами. Рационализм присущ не только отрицательным, но и положительным сторонам нашей политики. Наши проекты являются в основном проектами рационалистическими — как по своим целям, так и по характеру, — но, что еще важнее, таков же и сам образ нашего политического мышления. Что же касается традиционных черт политики (в частности, английской), способных оказывать противодействие экспансии рационализма, то они демонстрируют ныне почти полный конформизм в отношении преобладающего интеллектуального настроя; мало того, подобный конформизм выглядит уже как проявление их жизнеспособности, умения приспосабливаться к веяниям времени. Рационализм уже больше не является одним из возможных стилей осуществле- ния политики, он превратился в своего рода критерий респектабельности любой политики вообще. Своеобразным показателем глубины влияния рационализма на сам образ нашего политического мышления и действования является то, в какой степени идеология стала подменять собой традиционное поведение, а политику восстановления стала вытеснять политика разрушения с последующим созиданием нового, вследствие чего всему, что возникает как продукт конструирования, осуществляемого на основе сознательного планирования, оказывается предпочтение передо всем, что складывается, постепенно, само собой и как бы неосознанно. Подобное превращение привычного, гибкого и бесконечно изменчивого поведения в относительно жесткую систему абстрактных идей само по себе, конечно, не ново. В Англии данный процесс начался уже в XVII веке, на заре рационалистической политики. Но если в ту пору он шел с трудом, встречая на своем пути молчаливое сопротивление, благодаря, например, неформальному характеру английской политики (данный неформальный характер позволял нам долгое время проводить политику, не придающую чрезмерного значения активистской стороне и достижению определенных целей; он позволял нам, по крайней мере в политике, уйти от той иллюзии, будто с несовершенством возможно когда-либо покончить), то теперь и само это сопротивление преобразовано в идеологию[42]. Поэтому основное значение такой книги, как «Дорога к рабству» Хайека[43], состоит не в стройности предложенной им доктрины, а в том, что предложенное им является доктриной. План, состоящий в том, чтобы отказаться ото всяческого планирования, возможно, лучше плана противоположного содержания, но он принадлежит к тому же стилю политики, что и его противоположность. Только в обществе, основательно зараженном рационализмом, преобразование традиционных источников сопротивления тирании рационализма в сознательно исповедуемую идеологию может рассматриваться как укрепление этих источников. Кажется, теперь, для того чтобы участвовать в политике и быть услышанным, необходимо являться носителем настоящей доктрины; неготовность (нежелание) исповедовать какую бы то ни было доктрину воспринимается ныне как признак легкомыслия, считается даже, что не иметь доктрины неприлично. А тот ореол священнодействия, который некогда окружал традиционное политическое действо, теперь принадлежит исключительно рационалистической политике. Рационалистическая политика, как я уже сказал, является политикой удовлетворения насущных нужд, никак не связанных с истинным конкретным знанием того, в чем состоят постоянные интересы общества и каково направление развития этого общества; вычитанная из книжки рационалистическая политика дает этим нуждам «разумное» толкование и удовлетворяет их в соответствии с принятой ею идеологической стратегией. В этом состоит еще одна характерная черта почти всей без исключения современной политики: с точки зрения этой политики, не заручиться тем или иным пособием — значит пытаться обходиться без необходимого; не следовать в точности написанному в книге — значит быть несерьезным политиком. Ведь следование книге стало теперь настолько важным требованием, что даже те из политиков, которые до сих пор обходились без пособий, были вынуждены (по принципу «лучше поздно, чем никогда») засесть за написание собственного пособия. Это еще один признак того, что принцип следования методу, являющийся, как мы показали, краеугольным камнем современного рационализма, одержал полную победу, ибо любое пособие содержит лишь то, что возможно передать посредством печатного слова, а именно, методологические предписания. Так, с книгой в руке (ибо хотя правила и можно заучить наизусть, зубрежкой заниматься не всегда хочется) европейские политики и колдуют над котлом, з котором готовится наше общее будущее, при этом ведут они себя подобно зарвавшейся кухонной прислуге, пытающейся в отсутствие повара готовить самостоятельно — ведь познания их ограничиваются лишь тем, что им удается вычитать в книжке, поэтому руководствуются они только предписаниями, а отнюдь не вкусом самого приготавливаемого блюда. В числе прочих свидетельств господства рационализма в современной политике можно назвать расхожее притязание «ученых» (химиков, физиков экономистов или психологов) на то, чтобы тоже иметь свое слово в политике, так как, хотя научное знание как таковое никогда не сводится только к методологии, в политике оно способно выступать только в своей методологической ипостаси. Вследствие этого интеллект в политической сфере перестает выполнять функцию критики политических обычаев, подменяя собой эти последние, а жизнь общества утрачивает привычную размеренность и плавность и превращается в сплошную череду проблем и кризисов. Фольклор — поскольку в нем нет метода, начинают отождествлять с невежеством, начисто забывая о необходимости сохранения того, что Бёрк называл партнерством между настоящим и прошлым[44]. Между тем сам тезис о том, что рационалистический настрой является наиболее характерной чертой современной политики, не нуждается в особом доказательстве; в пользу этого тезиса красноречиво свидетельствует уже то распространенное убеждение, будто заниматься политикой легко. За примером далеко ходить не надо: достаточно вспомнить о том, какие были предложены нам меры по контролю над производством и потреблением ядерной энергии. Рационалистической верой в самодостаточность метода пронизано как допущение самой возможности реализации всеохватывающего механического контроля, так и детали каждой из предложенных конкретных схем: ведь данная проблема причислена здесь к разряду «административных». Но если наше общество дошло уже до практически ничем не ограниченного господства рационализма, то следует поставить вопрос: в силу каких обстоятельств возникло подобное положение дел? Ведь истинное значение победы рационализма зак- лючено не только в ней самой, а и в том контексте, в рамках которого она реализовалась. Вкратце ответ на данный вопрос сводится к тому, что политика рационализма отличает политически неопытных людей и что ярчайшей чертой европейской политики последних четырех столетий являлось вторжение в нее политически неопытных деятелей, среди которых различается, по крайней мере, три категории: во-первых, это деятели, принадлежащие к новому типу правителей, к новому правящему классу и к новому политическому обществу — и это если не принимать в расчет представителей новой сексуальной ориентации, недавно представленной в лице мистера Шоу. Стоит ли говорить о том, что именно человек, по воспитанию и образованию не предназначенный для политической деятельности, но обличенный политической властью и вынужденный, в силу обстоятельств, выступать с политическими инициативами, явится наиболее вероятным сторонником рационалистического подхода. Такой человек просто не может обойтись без некоего чудотворного метода ведения политики, способного компенсировать отсутствие у него надлежащего политического образования; поэтому он совершенно не склонен сомневаться в том, что подобный метод существует. Он хватается за него, как за спасительную соломинку; услышав, что все необходимые сведения содержатся в одной-единственной книге и что по своему характеру эти сведения таковы, что их можно заучить наизусть и применять совершенно механически, он просто не верит своему счастью. А между тем, именно такого рода руководство или нечто, чрезвычайно похожее на него, предлагают (как представляется неопытному политику) Бэкон и Декарт. Ибо, хотя ни тот и ни другой не оставили подробных инструкций относительно того, как применять их метод в политике, некоторые высказывания о рационалистической политике в их сочинениях присутствуют — правда, высказывания эти отмечены скептицизмом, который, впрочем, можно легко проигнорировать. Кроме того, неопытному политику, нуждающемуся в методе, вовсе не обязательно было дожидаться, пока его изобретут Бэкон и Декарт; — уже за сто лет до них новобранцы в сфере политики могли воспользоваться сочинениями Макиавелли. Утверждают, что сочинения Макиавелли имели своей целью создание науки о политике, но я думаю, что это утверждение не учитывает одного важного обстоятельства. Наука, как мы уже отмечали, представляет собой конкретное знание, поэтому ни ее выводы, ни те средства, с помощью которых они достигаются, невозможно полностью изложить в виде книги. Ни искусство, ни наука не укладываются в набор правил; для того чтобы овладеть тем или другим, требуется обретение определенного мастерства. Другое дело — метод, им можно овладеть именно как некой техникой. И если говорить о Макиавелли, то его работы посвящены именно технической стороне политики. Он признавал, что техника управления республикой несколько отличается от техники управления княжеством — ведь в его работах исследуется и то, и другое. Но, рассматривая методы управления княжествами, он приспосабливал изложение их к уровню восприятия нового князя, своего современника. Так поступал он по двум причинам, одна из которых была принципиальной, а другая — личностной. Ведь если бы перед ним был полноправный династический владыка, на воспитании которого оставили свой отпечаток традиция и роль наследника векового опыта предков, то таковой и безо всяких руководств являлся личностью, достаточно подготовленной к деятельности на открывающемся перед ним поприще; возможно, усвоение по ходу дела техники правления могло быть полезно и ему, но, как правило, он и так знал, как себя вести на названном поприще. Правитель же новой формации, пришедший на поприще исключительно благодаря тем качествам, которые позволили ему заполучить политическую власть, правитель, которому ничего не давалось на этом поприще легко, кроме приобщения к порочным сторонам пребывания во власти, к свойственным княжескому сану капризам, — находился в совершенно ином положении. Так как все его образование сводилось к усвоению властных замашек, он должен был побыстрее научиться тому, чтобы так или иначе производить впечатление образованного человека, следовательно, он нуждался в книге. При этом ему нужна была книга особого рода — книга-шпаргалка: неопытность мешала ему скрывать от посторонних взоров то, как он сражается с государственными проблемами. От шпаргалки же требуется, чтобы автор ее владел тем же языком, которым изъясняются образованные люди, чтобы написавший ее человек был в состоянии поступиться собственной гениальностью (если он обладал таковой) ради роли простого переводчика; вместе с тем, шпаргалка не полностью гарантирует невежественного читателя от ошибок. Таким образом, замысел Макиавелли состоял в том, чтобы оснастить политиков шпаргалкой — суррогатом подлинного политического образования, методом, рассчитанным на властителей, не знакомых с традицией. То был ответ на требование времени, кроме того, Макиавелли выказывал личную страстную заинтересованность в том, чтобы удовлетворить назревшую потребность, так как «наличие трудностей распаляло его». Правитель новой формации был для него более интересен, потому что он — куда чаще, чем династический владыка, — попадал в затруднительные ситуации и, следовательно, чаще нуждался в советах. Но, как и все вообще великие предтечи рационализма (Бэкон, Декарт), Макиавелли понимал, что возможности технических знаний ограничены; вера в самодостаточность метода была присуща не самому Макиавелли, а его последователям, видевшим в правлении не что иное, как «публичное управление», коему можно научиться по книгам. Новому князю Макиавелли предлагал не только свою книгу, но и самого себя — на случай, если каких-то необходимых сведений в книге не окажется: он никогда не утрачивал понимания того, что политика, в сущности, есть дипломатия, а не метод. Что касается новых, политически неопытных социальных классов, обретших за последние четыре века политические полномочия, классов, превратившихся в агентов политических инициатив, то о них позаботились не хуже, чем позаботился Макиавелли о появившихся в XVI веке новых князьях. Ни один из названных классов не располагал временем для того, чтобы прежде, чем прийти к власти, получить надлежащее политическое образование; каждый из них нуждался в шпаргалке, политической доктрине, способной подменить собой политические навыки. Некоторые из подобного рода творений являют собой подлинные образчики политической вульгарности; в них не то чтобы полностью отрицается наличие политической традиции или ценность таковой (ведь их авторы являются политически образованными людьми), а просто дается сокращенное изложение традиции, представляющее собой некую рационализацию, нацеленную на выявление «сути» традиции и изложение ее в виде набора абстрактных принципов; однако при этом изложении неизбежно упускается из виду значение традиции во всей его полноте. Сказанное, в первую очередь, относится ко Второму трактату о государственном правлении Локка — политической шпаргалке, по популярности, долговечности и ценности не уступавшей величайшей изо всех религиозных шпаргалок, книге Палея Очевидность христианства[45]. Но есть и другие авторы (такие, как Бентам или Годвин), которые пытаются удовлетворить потребности не только этого, но и последующих поколений неопытных политиков путем сведения всех вообще политических традиций и обычаев, бытующих в собственном обществе, к некой чисто спекулятивной идее: рационалистические «секты» подобного рода отличаются крайним ригоризмом. Если же говорить об авторитарности, то здесь ничто не может сравниться с произведениями Маркса и Энгельса. Конечно, не будь этих двух авторов, европейские политики все равно пребывали бы во власти рационализма, но эти двое несомненно принадлежат к числу титанов нашего политического рационализма; и в этом нет ничего удивительного, ибо их произведения предназначаются для инструктирования класса, политически наименее просвещенного изо всех тех, кому когда-либо приходила мысль взять в свои руки бразды политического правления. Эта величайшая из всех политических шпаргалок была выучена и применена теми, на кого она была рассчитана, в лучших традициях зубрежки. Ни один другой метод не был навязан миру так, как если бы это было вполне конкретное знание; ни один другой метод не породил столь огромной армии интеллектуального пролетариата, коему нечего терять, кроме самого этого метода[46]. Поучительным моментом истории рационалистической политики является ранняя история Соединенных Штатов Америки. Ситуация, требовавшая от тогдашнего американского общества безотлагательных политических инициатив, в общих чертах напоминает аналогичную ситуацию, в которой приходилось оказываться как отдельно взятым личностям, так и отдельно взятым складывающимся классам, когда ни те, ни другие не были еще вполне подготовле- ны к тому, чтобы взять на себя реализацию политической власти. Сходство еще более усиливается, когда, на первых порах, независимость данного общества воспринимается как нечто незаконное, как конкретное и демонстративное отрицание традиции — отрицание, основанием которого, следовательно, может служить лишь нечто такое, что само по себе ни с какой традицией не связано. Если же говорить конкретно об американских колонистах, то к тому, что их революция приняла рационалистическое Date: 2015-11-13; view: 1463; Нарушение авторских прав |