Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Волчья хватка‑2 3 page– А ладно бы было, – согласился Голован, ибо приютить у себя вольных, а тем паче таких почетных араксов, как Скиф, считалось за честь. Отроки попросили топоры и удалились. Волк не пришел на вечернюю службу, а лишь отозвался где‑то в лесу верст за пять. А когда Голован стал служить заутреню, то уже более не услышал эха своего голоса…
Если бы Ражный оказался здесь в одиночку, то решил бы, что у него высокая температура или заболели глаза: чем дальше шли они, тем более увеличивалось напряжение пространства и сильнее колебалось марево, отчего лес уже плавал и изламывался, будто отраженный в воде. Все выглядело реально – снег на земле и ветках, отдающий прелой листвой запах первого зазимка, приглушенные звуки шагов, звонкий стук дятла, долгий и тоскливый крик синиц. И одновременно все это воспринималось отстраненно, словно он находился в замкнутом пространстве и смотрел на мир сквозь волнистое стекло. – Что, сирый, трясет тебя? – вдруг поинтересовался калик, оглядываясь на ходу. – Здесь без привычки всех трясет… – Я еще пока не сирый, – отозвался он. – Но потряхивает? – Нет… – Ну ты поперечный! – изумился тот. – Идет – качается, а признаться не хочет! Ражному казалось, что он идет ровно, а колеблется окружающее пространство… – Вот и пришли, – наконец‑то прошептал калик, выглядывая из‑за дерева. – Там сорока живет… Зря ты не согласился на кукушку. Сейчас бы к какой‑нибудь деве закатились! – Почему не согласился? Я был «за». Это ты не захотел секретов выдавать. – Ага, знаю я! Выманил бы тайну и взамен гроша не дал. Теперь вот сорокой утешайся, скопидом. Между трех высоких сосен, кроны которых смыкались высоко в небе, стоял старый, почерневший рубленый домик на три окна с резными наличниками, двускатная крыша покрыта замшелой, едва присыпанной снегом дранкой, впереди небольшой палисадник с замерзшими кустами георгинов. Похоже, здесь была кержацкая деревня: на зарастающей сосенками поляне виднелись остовы сгоревших изб, остатки изгородей и даже пара накренившихся электрических столбов с оборванными проводами. Домик сороки оказался последним сохранившимся строением и среди мерзости запустения выглядел оазисом торжества жизни: снег разгребен, крылечко выметено, а половичок, что лежал у входа, тщательно вычищен, выбит от осенней грязи и повешен на косое прясло. Было в этом что‑то уютное, домашне‑теплое и дремотное. Сразу представилась чопорная бабуся в очочках – неизвестно, чьей вдовой в миру была, может, какого‑нибудь туза или светского льва. – Сорока! – панибратски окликнул сирый и постучал посохом по изгороди. – Оглохла или спишь? Зимние, мерцающе белые из‑за снега и трепещущие сумерки были долгими и тихими, как шелест листвы. Пора бы уже зажечь свет, какой есть, хоть лучину, однако окошки отсвечивали черным, а на крыльце никто не появлялся. Всю дорогу смелый и самодовольный, калик здесь отчего‑то сробел: – Что, сами зайдем, непрошеными, или пойдем восвояси? – Зайдем, – отозвался Ражный. Проводник ступил на крыльцо, медленно и боязливо, будто подозревая растяжку, приоткрыл дверь, однако окликнул весело: – Сорока! Было уже ясно, что в избе никого нет, если не считать звуков во дворе, за перегородкой сеней: там переступали козьи копытца, пели и всхлопывали крыльями куры и вроде бы даже хрюкал поросенок – сороки отличались хозяйственностью, но и прижимистостью тоже. Сирый шел, словно каждое мгновение ожидал выстрела, и следующую дверь открывал с не меньшей осторожностью. В лицо пахнуло теплом, и, пока калик зажигал спичку, Ражный затворил за собой дверь. В избе было чисто, ухожено и приятно, как у всякой одинокой, излишне ничем не обремененной вдовы на Руси. На столе, в переднем углу, лежали недовязанный шерстяной носок с клубком ниток и очки – единственное, что оставлено в беспорядке. – Куда‑то улетела сорока! – обрадовался и раскрепостился сирый, зажигая лампу, висящую в простенке. – Интересно, а пожрать что оставила, нет? Он тут же загремел заслонкой русской печи, брякнул ухватом, и через мгновение раздался торжествующий и окончательно расслабленный возглас: – Живем! Борщец по‑белорусски, со слабо выжаренными шкварками! А хлебушко еще горячий!.. Меня ждала, знает, что люблю, старалась угодить. Ражный отряхнул ботинки у порога и, не раздеваясь, присел на лавку. В помещении марево вдруг улеглось и предметы обрели реальные очертания. Тем временем калик скинул модный длиннополый черный плащ, кожаную кепку с ушами и принялся греметь посудой. Через три минуты тарелки с борщом исходили паром на столе, а сирый, хитро подмигивая, поднимал крышку подпольного люка: – Мед хмельной должен быть! У нее три колоды пчел летом стояло! Иначе она – не сорока. Выполз он расстроенный, с миской соленых огурцов: – Не сорока – ворона она! Хоть бы ма‑аленький логушок завела для каликов! От запаха пищи Ражного мутило. Он с трудом хлебнул три ложки и отодвинул тарелку: – Не идет… – Ешь через силу! Неизвестно, когда придется в следующий раз. Народ здесь негостеприимный, а бренка ведь тебя кормить‑поить не станет. Будешь сам добывать… хлеб насущный. – Сирый беспокойно оглядывался, не переставая хлебать борщ, но вдруг положил ложку, побегал от окна к окну и сказал в сердцах: – А ведь не нам борща‑то наварили… По вкусу чую. Должно, к сороке бульбаш прилабунился. Вяхирь, по Суду привели. Шустрый, болтают, жмотистый, как ты, а говорит, истину искать пришел. Потом он долго и сиротливо смотрел в окно и, когда обернулся к Ражному, был уже страдальчески тоскливым. – Ну что такое? – слабо возмутился калик. – Люди идут в Урочище, хоть кто бы стрекотнул. Приходишь к сороке, а ее и дома нет… Вот тебе и птицы, мать их… А балаболят: у нас все надежно, мышь не проскочит!.. Воинству конец приходит, Ражный. Можешь даже бренке не показываться. Просто дергай назад поутру. В райцентре больница есть, хирург – мужик замечательный. Он мне один раз вот такую занозу из ноги вынул! Провокации продолжались. – Не пойду, – отмахнулся Ражный. – Дурак… А заражение крови начнется? Чем помогу? Мы медицинским наукам не обучены. Сирый накинул еще пузатую поварешечку, но сразу есть не стал, а утер вспотевший лоб, без удовольствия отвалился к стене: – Зело!.. Хоть и не для нас сварено. И замер настороженно. Через мгновение он бросился к окну, прислушался и засуетился, беспомощно глядя на стол. – Летит!.. Летит, чую… – Выскочил на улицу и вернулся обескураженный, но счастливый. – Нет никого… А слышал, вроде бы летела. Ложку он не взял, а выпил через край борщ, закусил хлебом и стремительно убрал посуду, наскоро ополоснув под рукомойником. После чего заметнул чугунок в печь, вытер стол и положил вязку – как было. Остальное Ражный не помнил, ибо повалился на лавку, а сирый успел подложить ему подушку. В тот же миг изба закачалась, словно и она, основательная, срубленная из столетних сосен, не устояла в зыбком пространстве… Ражный очнулся от визгливого, взвинченного женского крика и сразу понял, кто это стрекочет. – …Я тебе что говорила? Чтоб зенки свои бесстыжие зажмурил и стороной обходил! А ты еще какого‑то мужика притащил за собой! Кажется, сирый обрел голос: – Что ты мелешь, сорока? Да знаешь, кто это? Это же сын боярина Ражного! – Мне хоть разбоярина! Убирайтесь отсюда! – Сергея Ерофеича сын! – Не знаю никакого Ерофеича! Выметайтесь! Кажется, покладистость и чуткость сорок, отмеченные в сказках, сильно преувеличивались, либо у этой был просто вздорный нрав. Ражный ощущал неловкость, будто присутствовал при некоем семейном скандале, и потому делал вид, что спит, глядя сквозь ресницы. Озираясь на него, сирый пытался говорить шепотом – не получалось: – Да я его по суду Ослаба веду!.. Пожалела бы, молодой поединщик, недавно Свадебный Пир сыграл с Колеватым! Жениться не успел и уже в Сирое загремел! Холостой аракс, сорока! Она несколько снизила голос и напор, хотя еще слышался медный звон в ее стрекоте: – Ну ведь брешешь, а? Такой же, поди, как ты, холостой. А у самого семеро по лавкам! – Между прочим, у него рана нарывает! – вспомнил и обрадовался калик. – Ты бы не стрекотала, а почистила да заговорила. Сорока и тут не преминула огрызнуться: – Думала, от тебя гнилью несет… Она приблизилась к Ражному, и он ощутил ее ледяную ладонь на своем лбу. – Горит… Ладно, вставай, хватит прикидываться. Он с трудом оторвал голову от подушки и сел. Голос вдовы и манера говорить не соответствовали ее внешнему облику: пожилая и миловидная женщина с отблеском прошлой светской жизни в высокомерном и чуть презрительном взгляде синих глаз. Руки были такими же бесцеремонными, когда она стаскивала рваную рубаху и сдирала бинт с предплечья. – Кто тебя так? – спросила без интереса. – Волк! – радостно произнес сирый. – У него был Судный поединок со зверем! Мечта любого засадника! – Что ты мелешь‑то? Мечта… – сердито застрекотала сорока. – Доставай кипяток из печи, будешь помогать! Она ощупала жесткими пальцами коротко стриженную голову Ражного, затем несильно стукнула по темени; он был в сознании, все слышал и видел, но тело утратило чувствительность и стало деревянным, как после травы немтыря. Вводить таким способом в своеобразный наркоз умели многие женщины воинства, но у сороки получилось как‑то очень легко и изящно. Хотя говорила она жестко и голос звучал неприятно: – Черти вас носят… В миру им не живется, все чего‑то ищут! Нашли где искать – в Сиром Урочище… До утра оставайся, а утром чтоб духу не слыхала!
…На исходе следующего, солнечного и морозного дня бренка оказался на своем месте. Со стороны он напоминал причудливо изогнутый и замшелый корень дерева, почему‑то вышедший из земли на свет. Вероятно, он совсем не боялся холода, поскольку прохаживался по своему ристалищу в одной старческой рубахе под широким мягким поясом, словно к поединку изготовился, однако же в портках и валенках. На непокрытой голове торчали ершиком седые и совсем не стариковские жесткие волосы. Причем густые черные брови напоминали изогнутые совиные крылья, и правое было высоко вскинуто, тогда как левое опущено, словно птица вошла в крутой вираж. Его фигура и лицо действительно напоминали скелет, обтянутый кожей, однако он не походил на заморенного и иссохшего; чувствовалось, что в этих мощах и косом, пристально‑недоверчивом взгляде скрыта неожиданная сила. Если не считать сердечной мышцы, в нем практически не осталось сырых жил, которые требовали тепла и питания. Человек обязан был хотя бы раз в день поесть, то есть найти топливо и бросить его в свой ненасытный котел. Внутренние органы, и особенно желудок с кишечником, от бесконечной работы изнашивались, в лучшем случае в течение одного века, и человек погибал раньше собственного тела. Всякое теплокровное существо в первую очередь искало пищу, для того чтобы продлить жизнь, но она, эта пища, разрушала само существо и прекращала жизнь. Сухая жила и костяк, единожды развившись с помощью сырых жил, существовали малой толикой, которую можно было легко получать из воды, от солнца и воздуха, не прикладывая изнуряющего труда. Мало кто знал, сколько жили бренки, рассказывали, что по двести и триста лет, но если говорить о бессмертном существовании человека, то это возможно было лишь в такой плоти, где уже нечему изнашиваться, болеть и выходить из строя. Любопытство Ражного не осталось незамеченным, бренка оперся на высокий посох, прямо посмотрел на яркое солнце и улыбнулся, показывая беззубые, детские десны. – Да! – бодро сказал он. – К этому надо привыкнуть. Несмотря на худобу, лицо у него было живое, подвижное и по‑старчески розоватое, а желтоватая от седины недлинная борода аккуратно подстрижена и ухожена. Никакого особого обряда для такого случая Ражный не знал, потому лишь склонил голову, как положено перед старостью: – Здравствуй, бренка. Воин Полка Засадного… – И не удержался, на мгновение взлетел нетопырем, закружившись над седой головой старца: он источал розовый и длинный язык пламени с зеленоватыми протуберанцами, что означало невероятное спокойствие и самоуверенность. – Погоди, – оборвал его старец и вскинул голову, глядя над собой – почувствовал! – Кто там летает? – Я, – признался Ражный. Бренка выгнул брови к калику, стоявшему поодаль: – Ты зачем привел его? – По суду Ослаба! – доложил тот со скрытой опаской. – Этот аракс утратил Ярое Сердце… – Утратил? – изумился старец. – Да ты посмотри, как он глядит! – Упертый он, бренка, поперечный – страсть! – нажаловался сирый. – Да у него взор волчий! Ты говоришь, утратил… – Это не я сказал – Ослаб! – Ему, конечно, виднее, – заворчал бренка, никак не выдавая чувств. – Но отрока этого в пору хоть на цепь сажать… – У Ражных вся порода такая! – подыграл сирый. – Не возьму я его на послушание! – Старец капризно отошел и сел на замороженный голый камень. – Так и будет кружиться над моей головой… – Что же мне делать‑то, бренка? – засуетился калик. – Куда я теперь с ним? И что Ослабу сказать? Он ведь спросит! – Следует помиловать отрока и отпустить. Нечего ему делать в Сиром! Сколько народу вы наводили сюда? Куда их всех определить? В калики? Но какой из этого аракса калик?.. Посадить рубахи да пояса шить вместе с ослабками? – Нельзя! – со знанием дела сказал сирый. – В том‑то и дело! Все, этого я не принимаю! И тут калик осмелел, подошел и, склонившись к уху, зашептал – лицо бренки не отражало никаких чувств. Выслушав, он утвердительно качнул головой: – Ну, добро… Сирый и вовсе воспрял духом, приобнял старца и теперь зашептал в другое ухо, отбивая некий такт своим словам вытянутым указательным пальцем. Вероятно, кроме официального приговора, существовали некие тайные инструкции Ослаба либо его пожелания, и потому бренка слушал внимательно и брови его слегка выровнялись. Он изредка кивал, но когда калик оторвался от уха, сурово мотнул головой, встал, издав едва слышный костяной стук: – Он единственный аракс в роду Ражных? – Единственный… – И холостой? – Холостой. И жениться не хочет! – А если захочет?.. Калик ухмыльнулся: – Да на ком тут? Ну если только на сороке… Бренка взломал свою бровь, и сирого словно выключили. – Я тебе сейчас покажу сороку! И не уговаривай! Не возьму я его. У меня тридцать два послушника, не успеваю! Какое это послушание – сами себе предоставлены, живут как хотят. Обойти всех за неделю не так‑то просто! Вот и передай Ослабу мое слово. Сирый снова прильнул к уху бренки и минут пять что‑то шептал, вращая глазами. И вроде бы опять убедил. – Что с ним делать‑то? – спросил тот растерянно. – Куда приставить? Без дела‑то он станет по лесам болтаться, как Сыч. – Давай покажем ему Урочище? – уже панибратски предложил калик. – Пусть сам посмотрит, может, что и понравится. Старец прищурился: – На экскурсию сводить? – Что‑то вроде этого… Показать ему тех, кто на ветру стоит. – Ты его в санаторий доставил? Или на казнь? Калик дернулся было к его уху, но тот отстранился. – У тебя‑то какой интерес хлопотать за него? – спросил старец. – Да никакого, – заюлил сирый. – Какой у нас интерес, бренка? Все ради воинства… Я блюду интересы Ослаба. – Вижу, ты что‑то хочешь. Говори! – Ну, добро, есть, конечно, интерес. Что тут скрывать? – нехотя признался сирый. – Хотелось бы получить кое‑что от Ражного. – Ступай себе, калик… – Как же так, старче? По обычаю, сень его знаний должна пасть и на меня. Пусть всего одна двести семьдесят третья часть, но положено. А знаешь, сколько в нем набито всяких тайных премудростей? Я же не прошу его научить волчьей хватке! Мне это даром… – У тебя есть, что он просит? – вдруг устало спросил бренка. – Нет, – отозвался Ражный. – Как нет? – уцепился калик. – Ты сейчас только взлетал и кружил над головой старца. Он почувствовал! Ты же кем‑то оборачивался? Значит, можешь и волком! – Можешь? – спросил старец. – Я могу входить в раж, оборачивать свои чувства. Это не то, что он хочет. – Ладно, снимай с него свою добычу и ступай! – поморщился от назойливости сирого бренка и махнул посохом. Калик с сожалением подступил к Ражному: – Давай пояс. Что с тебя еще взять? – Пояс? – отступил тот. – И рубаху бы с тебя снял, да рваная она, – ухмыльнулся сирый. – Сам донашивай. А пояс мне по закону положен. Тебе‑то на что он в Сиром? Ражный положил руку на пряжки и глянул на бренку. – Сними с него пояс! – прикрикнул старец. – Некогда мне… – Извини, – повинился калик. – Правило такое… Ты ж военный человек, знаешь. Даже на губу сажают, и то без ремня. А тут в Сирое… – Он расстегнул пряжки, снял пояс и тут же, расстегнув пальто, подпоясался сам. – Моя добыча… – Ослабу скажи, я принял отрока, но с условием раннего вече, – сказал ему бренка. – Девять месяцев носить это бремя не стану. Этому одного хватит, если не сбежит. Обиженная согбенная фигура сирого еще долго мелькала среди деревьев, пока от него не осталось пятно в этой странной, зыбкой атмосфере. Но и оно потом истаяло, как парок, а старец все еще неподвижно стоял и смотрел ему вслед, спокойствием своим напоминая сфинкса. – Что я должен делать? – притомившись от долгой паузы, спросил Ражный. – А вот думаю, – отозвался бренка. – Возбудить ходатайство о помиловании или услать тебя в мир, на волю судьбы… У тебя не пропало желание выйти из лона воинства? – У меня не было такого желания. – Ты готов нести все тяготы и лишения своего сирого существования? – Они мне приятнее, чем жить в мире. – За что же ты так возненавидел его? – Нет, старче, я люблю мир. Мне доставляет удовольствие жить среди простых людей, говорить с ними… Он мне ближе, чем Сирое Урочище. – Тогда что же не уходишь? – Мир стоит на пути безумства. Сосуществует то, что не может сосуществовать, – высокие технологии и людоедство. Навязчивое желание продлить жизнь, используя стволовые клетки, препараты из человеческой плоти, и жажда расширить пищевой рацион, нарушив табу. – А если это будущее человечества? – Тогда я не желаю принадлежать к такому человечеству. – Да‑а, – протянул старец. – Вот отчего этот волчий взор… Тебе следует успокоиться, отрок, погасить гнев. Иначе ты не увидишь тонкости и сложности сегодняшнего мира. – Веди меня, старче. Я готов к послушанию. – Нет, ты не готов, – неожиданно заключил старец. – Поживи здесь, остуди голову. Найду тебя, как время будет. Знаешь, сколько у меня таких гордых да гневных?.. Запомни единственное правило послушания: бо́льшим пожертвуешь – больше и самому воздастся. И ушел, оставляя за собой расплывчатый, белесый и уже бесцветный след, едва видимый на фоне леса. Едва бренка скрылся из виду, как из молодых ельников вывернулся калик, с оглядкой подбежал к Ражному: – Ну, понял, что тебя ждет? – Не совсем… – Тебя бренка на произвол судьбы бросил! Бессрочно. Хоть ты и упертый, но мне жаль тебя… – А что значит – раннее вече? – Будешь жить в лесу без крыши над головой, без жратвы и теплой одежды, – с некоторым удовольствием сказал сирый. – Лучше девять месяцев послушания в тепле, чем месяц на морозе под открытым небом. Оглядись – снег кругом! Каково тебе будет в одной рубашонке да куртешке на рыбьем меху? Это, брат, такая школа выживания!.. Через неделю сам покаешься и в мир убежишь! – Да я уже проходил такую школу, – задумчиво проговорил Ражный. – Такую не проходил! Это тебе не вотчина, жилья тут не сыщешь! Вон твои соседи берлоги роют… Попробуй‑ка день и ночь на холоде и с пустым брюхом! – Месяц вытерплю… – Если даже вытерпишь, бренка обязательно еще время назначит. Вот тогда начнется настоящее выживание. Такая борьба за жизнь! Или озвереешь, как Сыч, или сбежишь. – Что ты хочешь? Пояс и так тебе достался… – Да я‑то ничего уже не хочу! Тебя жалко, за что страдания такие? – Не искушай, сирый… – Значит, слушай внимательно… – Он огляделся. – Из тебя начнут выколачивать твое «я», понял? – Давно понял. – А как – знаешь?.. Вот!.. Если выживешь первый месяц, на второй бренка сведет тебя с каким‑нибудь вольным араксом, в одну нору затолкает – еще через месяц вы друг другу глотки перегрызете! Потому что двум медведям в одной берлоге не лежать. Кажется, он действительно начал открывать некоторые тайны послушания. – Как это – сведет? – спросил Ражный. – А не знаешь, как они сводят? – изумился сирый. – Подберет тебе брата, по характеру прямо противоположного. И станете вы друг друга сначала словом цеплять, потом и до кулачной дойдет. День и ночь будете давить друг друга и при этом называться братьями. А тем самым выдавливать из себя гордыню!.. Один кто‑нибудь не выдержит, уйдет, а бренка тебе нового напарника сыщет, еще покруче. И независимо, уживетесь вы с братом, нет, тебе придется делиться с ним своими родовыми тайнами! Слышал, что старец сказал? Бо́льшим жертвуешь, больше и воздастся. А всем известно, у Ражных много чего накопилось. Никто из вашего рода еще в Сиром не бывал и не делился… Вот и станешь раздавать свое «я» одному, другому, третьему, пока тебя не растащат… Нет, разорвут на части, Ражный! Такое послушание выйдет! И мир после него ласковым покажется… Но ты сначала выживи первый месяц! Да еще силенки сбереги, чтоб потом с араксами хлестаться. – Если что, пойду к вдове… – Ох и наивный же ты, брат! Ну сходи, сходи, коль ума нет. – Сирый как‑то обреченно пошел в ельники, потом обернулся: – Забыл, как принимала?.. Покровителей в Вещерских лесах не бывает! Послушникам и куска хлеба не дадут без воли бренки или настоятеля. Я даже не могу научить, как от мороза спасаться! Потому что голодный ты все равно не спасешься! Хоть трижды волком обернись! – Он постоял, качая головой, затем сдернул котомку, достал веревку и бросил Ражному: – На! Хоть этим подпояшешься… А если что, и удавиться можно на горькой осине. Через минуту его следы на снегу заровнялись поземкой, и Ражный остался один. Он поднял веревку, подпоясал рубаху и побродил по кургану, все сильнее ощущая знобкое одиночество. И уже на закате солнца направился к сороке, ибо не найти было иного ночлега, а к вечеру примораживало так, что защелкали деревья. Вдова встретила его равнодушно, хотя уже не ворчала, как вчера, сдержанно спросила о ране, мимоходом кивнула на лавку, где он спал прошлую ночь. Не баловали здесь приговоренных лаской и вниманием, но в чужой монастырь со своим уставом не ходят, поэтому Ражный попил воды и лег. – Поединщики ропщут, – вдруг сказала сорока, когда он уже засыпал, паря сам над собой летучей мышью. – Пересвету челом бьют, считают, Ослаб слишком строго с тобой обошелся, неправедно осудил. Сам‑то как считаешь? Вольные вдовы могли обсуждать все, что происходило в Полку, и перемывать косточки, невзирая на личности. Что с них взять? На то они и сороки… Ражный молчал, а она не унималась: – Года два назад еще в лесах пусто было, живую душу не встретишь. А теперь сколько вашего брата нагнали! И откуда берутся только?.. Неужели все такие грешные, что сразу в Сирое надо? Поговоришь с араксами – вроде не буйные, не злобные и без воинства жить не могут… Ох, не зря говорят, Ослаб не только телом, но и разумом ослабел… Обсуждать с ней разум духовного предводителя Ражному не хотелось еще и потому, что после спроса под древом Правды в Судной Роще у него сложилось совершенно иное убеждение – ум и суждения Ослаба показались ясными, пронзительными и даже провидческими. – Да ты и сам непутевый, зверя дикого пожалел, а себя нет, – уже ворчливо заговорила сорока. – Говорят, на Свадебном Пиру добро погулял, а не женился. Поди, суженая есть? А ей каково, подумал? Хочешь, чтоб кукушкой летела по лесам да куковала по милому? Ему показалось, что за синими, сумеречными окнами в морозной тишине послышался звук, напоминающий пение. Он знал, что это всего лишь обман слуха, психологическое воздействие сорочьего треска, поэтому не придал значения. – Ты вот что, аракс… Послушай совета мудрой вдовы, иди‑ка из лесов, бери невесту и к Пересвету. Пускай найдет подходы к Ослабу. Боярину сейчас не слишком‑то весело, шум по всему воинству идет… Говорят, он даже побежденного соперника своего… Погоди, как имя‑то ему? С которым в последний раз на ристалище сходился?.. – Калюжный, – подсказал Ражный. – Вот‑вот… И Калюжного этого по навету боярина осудили и будто в Сирое пригнали. Что творится?.. Так пусть теперь Пересвет похлопочет перед старцем, чтоб допустил. А как допустит, тут уж не теряйся… Сквозь это сорочье подстрекательство Ражный вновь услышал переливчатый звук и теперь уже точно определил, что это человеческий, тоскующий голос, только странный, похожий на церковное пение. Осторожно освободив второе ухо от подушки, он прислушался, но звук оборвался каким‑то неясным всхлипом. – Мне чудится, будто волк воет. – Сорока, видно, тоже прислушивалась. – Слушаю и радуюсь. – Откуда здесь волки? – после паузы спросил Ражный. – В том‑то и дело… Мне волчий вой как музыка. Пусть поют! – Обычно женщины боятся, – сказал он, а сам ужаснулся зловредности этой сороки. – Боятся… Я тоже боюсь. Но если они придут на Вещеру, это мне знак будет! – Какой знак? – Тебя ведь сначала хотели с Нирвой свести… – заговорила она с бабьей тоской. – Калики уж сюда на лошади с клеткой приехали, чтоб вывезти его из Сирого. Я обрадовалась и молилась, чтоб ты его одолел на Судном поединке… Да передумал ослабленный старец, волка натравил. Должно быть, пожалел тебя. А если б с буйным свел? – А что тебе Нирва сделал? – Завтра утром собирайся и уходи, – вместо ответа строго треснула сорока. – Нечего тут делать. Нет в Сиром ни счастья, ни истины. Так что не ищи. Ражный еще долго прислушивался к пространству за окнами, но отмечал лишь частый треск деревьев, напоминающий далекую и ленивую перестрелку. Рано утром, когда хозяйка принялась растапливать печь, он тихо встал, оделся и попросил топор. Она взглянула на него оценивающе, и в голосе послышалась угроза: – Коль со своей судьбой вздумал потягаться, без топора проживешь. Ступай, и чтоб духу твоего не было! Ражный вспомнил предупреждения калика, поблагодарил сороку и вышел на крыльцо: в небе еще мерцали звезды – единственные неподвижные детали этого колеблющегося пространства, а от изламывающихся деревьев, покрытых инеем, исходил морозный шорох…
Хронический недосып мучил Савватеева вот уже четвертый месяц, с тех пор как родилась дочка. Поздняя беременность у жены проходила трудно, она дважды лежала на сохранении и, хоть кесарево сечение делали в Кремлевке, все равно операцию перенесла тяжело, и сейчас требовались покой и хороший сон, чтоб сохранить молоко. Ребенок был первый, поздний, долгожданный, но когда Олег Иванович взял его на руки, ничего не ощутил – ни волнения, ни каких‑то особых отцовских чувств или радости. И потом, когда это крохотное существо поселилось в квартире и сразу же завело свои, не совсем приемлемые порядки, Савватеев почувствовал даже некоторое раздражение. Особенно его доставал крик, звучавший среди ночи, как тревожная сирена, и заставлявший вскакивать и суетиться. Он терпел, думал, что это все пройдет, начнется эффект привыкания, однако при этом ловил себя на мысли, что когда смотрит на дочку, то ищет черты сходства с ним. И не находит! Почему‑то нос крупный, не савватеевский, волосики жгуче‑черные, разрез глаз не его и не жены – скорее типичный восточный. Так бывает в смешанных браках, когда к устоявшемуся, например, славянскому типу примешивается кровь инородца, способная доминировать два‑три поколения, и прежде всего это заметно по цвету волос и разрезу глаз. В антропологии он кое‑что понимал по долгу службы, как, впрочем, и в других науках, связанных с физиологией и психологией человека. Савватеева это как‑то однажды и сразу оглушило, и он молчал, с затаенным ужасом взирая, как все более развивающиеся расовые признаки выстраивают стену между ним, женой и новорожденной дочкой. В первое время он еще посмеивался над собой, мол, хорошо, что ребенок не африканец какой‑нибудь, однако все анекдоты на эту тему ему показались грустными, когда он почувствовал полное отчуждение и понял, что никогда не будет любить это дитя. Жена все чувствовала или догадывалась о его сомнениях и исподволь пыталась убедить, что девочка – вылитая прабабушка Нина, которую Савватеев никогда не видел, но знал, что будто бы в ее жилах текла кровь кавказской княжны. Однажды у них все‑таки состоялся доверительный разговор, и он открылся жене, пожаловался, мол, это странно, однако он пока не испытывает отцовских чувств к девочке, хотя ждет их. И предположил, дескать, не потому ли, что ему уже сорок и перегорел, переступил некую черту, за которой уже поздно искать юношескую яркость чувств.
|