Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Встреча разумов. Разумеется, никто и не питал иллюзий, что оно окажется снежным; единственное, что способен предложить на Рождество этот город





 

В Ковентри Рождество.

Разумеется, никто и не питал иллюзий, что оно окажется снежным; единственное, что способен предложить на Рождество этот город, — сырость и серость. Да и в любом случае, снежное Рождество означало бы замерзшие печные трубы и заледеневшие окна.

Оставалось еще четыре недели, или двадцать четыре дня, рождественской торговли, когда Ричард купил последнюю поздравительную открытку. Как вы понимаете, мы имеем дело с весьма организованным человеком. Последняя открытка предназначалась бывшей подружке, и выбрать ее оказалось сложнее всего. Когда ты с кем-то встречаешься, то все просто — покупаешь самую большую и самую дорогую открытку, рисуешь на ней несколько вычурных слов, внизу приписываешь «Целую», суешь ее в почтовый ящик — и все, работа на год вперед выполнена. Но как может простая открытка, даже самая элегантная, самая изящная, выразить всю сложность твоих чувств к женщине, которой ты, по сути дела, не видел уже три года — почти столько же, сколько длилась ваша помолвка (неофициальная)?

В конце концов Ричард выбрал снеговика, запускающего фейерверк в компании северного оленя довольно рассеянного вида.

Как же утомлял торговый центр в это время года. Не потому, что его переполняли люди (толпа успокаивала), и не потому, что Рождество, как ясно даже последнему кретину, превратилось в порочное коммерческое предприятие (и в этом отношении чем оно отличается от прочих всенародных праздников?). Нет, утомляла атмосфера принужденного веселья, которая так угнетала, которая словно окутывала коконом едва сдерживаемой паники и отчаяния. Люди не могут позволить себе выглядеть в Рождество несчастными. В любое другое время года — пожалуйста, но если человек несчастен в Рождество, то в глубине души он понимает, что несчастность его абсолютна. И признаки этой унылой истины читались на каждом втором лице.

Не люблю я эту манеру письма. Ты делаешь вид, будто передаешь мысли персонажей (с помощью некого дара ясновидения?), когда в действительности это твои собственные мысли, лишь слегка замаскированные. Невыразительный, примитивный прием, который влечет еще и бесчисленные грамматические корявости. Поэтому в будущем я попытаюсь ограничиться честным (честным!) изложением.

Итак, Ричард жил в квартире с двумя спальнями, на тринадцатом этаже башни, в самом поганом районе. Он делил квартиру с другом по имени Майлз. Они были достаточно близки, их связывали кое-какие общие черты — в числе прочего ленивость и снобизм. Оба учились в университете, расположенном неподалеку. («Неподалеку»! Иногда я задаюсь вопросом, почему я не брошу это дело и не займусь чем-нибудь полезным. Ну какова вероятность, спросим мы, что они окажутся студентами университета, расположенного за четыреста миль от их жилища?) В этом городе оба жили недавно, и оба не были уроженцами центральных графств. Ни один из них не состоял в близких отношениях с представительницами противоположного пола — ни сейчас, ни в обозримом прошлом.

В тот вечер, после того как Ричард отправил открытку бывшей невесте, одолеваемый столь сложными чувствами, полными столь тончайших нюансов неоднозначности и несовместимости, что вы бы умерли со скуки, если бы я попытался их описать, у них с Майлзом вышел спор. Они смотрели новости, и показали сюжет, посвященный Северной Ирландии. То ли одного солдата разорвало на куски или же с ним случилось что-то в этом духе, то ли двух мирных жителей хладнокровно убили рядом с их домом, то ли на глазах у какой-то женщины террористы до смерти забили ее детей-близняшек. Это, в общем-то, не имеет значения для нашей истории. Майлз и Ричард принялись перечислять за и против британского военного присутствия, причем тема эта была близка обоим. Однако вскоре спор вылился в язвительную перепалку, и они обнаружили, что у них имеются фундаментальные разногласия о причинах ирландского конфликта, при этом Майлз настаивал на его религиозной природе, а Ричард утверждал, что конфликт политический. Вскоре разговор перерос в ребяческое упрямство.

— Нет смысла спорить с тобой, — сказал Ричард. — Давай попьем чаю.

— Что значит «нет смысла»? — спросил Майлз, последовав за ним в кухню.

— Я хочу сказать, что всякий раз, когда мы заговариваем о религии, получается одно и то же. Всякий раз я наталкиваюсь на каменную стену твоего долбанутого католицизма.

— Ясно. Значит, считаешь меня фанатиком, да?

— Нет, конечно. Слушай, давай только без обид. Я не хочу ссориться. Просто твое поведение стало вдруг предсказуемым. Да и вообще все теперь предсказуемо. Наши споры вдруг перестали быть спорами, а просто каждый из нас играет определенную роль. Я знаю, что я могу и что не могу тебе сказать, и что бы ты ни сказал, я вынужден спрашивать себя: «Он действительно так думает или просто ему говорят, что ему так следует думать?»

Майлз подавленно отозвался от двери:

— Не знал, что ты принимаешь все это близко к сердцу.

— Дело не в тебе, Майлз. Дело в проклятых компромиссах, на которые нам приходится идти каждый день нашей жизни. Мы никогда не постигнем истину, потому что слишком заняты бесконечными уступками. И наступает такой момент, когда ты перестаешь говорить, что думаешь, а говоришь то, что другой хочет услышать. И к каждому контексту ты приспосабливаешь новую истину. С консерваторами ты не говоришь о социализме, а с социалистами не говоришь о консерватизме. Если ты хочешь поговорить о религии, то говоришь то одно, то другое, в зависимости от того, с кем дискутируешь — с буддистом, христианином или атеистом. Если ты спрашиваешь мнение ученого, то строго в научных рамках, если врача — то сугубо в медицинских, если спрашиваешь адвоката — то в юридических. Когда мы становимся социально активными, то сразу приносим честность, цельность и беспристрастность в жертву стремлению избежать конфронтации. — Он вздохнул и закончил: — Это ужасно угнетает.

— Ты говоришь, как один мой друг, — сказал Майлз.

— Правда?

— Да. У меня есть друг, который думает точно так же.

— Как его зовут?

— Карен. Разве я не упоминал при тебе это имя?

— Что-то такое припоминаю.

— Она постоянно жалуется, что ни с кем не может нормально поспорить. — Майлз на мгновение задумался. — Знаешь, вам обязательно надо встретиться.

Еще через несколько минут это предложение изучалось уже всерьез. Но Ричарду не улыбалось встречаться с подругой Майлза. Он утверждал, что разговор, который он имеет в виду, только в том случае будет по-настоящему беспристрастным, по-настоящему бескомпромиссным, если собеседники держат дистанцию. Он предложил обменяться письмами.

— Хорошо, — согласился Майлз. — Позвоню ей прямо сейчас.

Вскоре он принес весть, что Карен горячо поддержала эту идею.

— Она попросила тебя написать первым, — сказал он, — и она хочет знать, какая страна больший агрессор — Соединенные Штаты или Советский Союз. Она попросила ответить с учетом либерализации в горбачевской России и пояснить, считаешь ли ты этот факт показателем кризиса самоопределения в коммунистических странах вообще. Так сказать, для затравки.

В ту ночь Ричард не ложился до трех часов, он писал письмо. И чувствовал он себя необычайно свободным. Майлз ничего не рассказал ему о Карен; Ричард знал только, что она женского пола и приблизительно его возраста. Свободный от необходимости приспосабливаться к собеседнику, он мог выражать свои мысли честно и до конца, так, как велят ему разум и сердце. Он не знал даже фамилии, не знал, куда отправится письмо. Он просто написал на конверте: «Карен» — и предоставил Майлзу надписать адрес и отправить письмо.

Через три дня пришел ответ. Ричард подобрал письмо, лежавшее на коврике у двери, сел за кухонный стол и оглядел конверт. На нем стоял штамп Бирмингема. Марка — специальный рождественский выпуск. Его имя и адрес впечатаны. Конверт был дорогим.

Вскрыв письмо, он обнаружил десять листов, исписанных крупным, решительным, аккуратным почерком. В тексте было много зачеркиваний, а в одном месте даже замазана целая фраза. Письмо начиналось словами «Уважаемый Ричард», но заканчивалось «С наилучшими пожеланиями. С нетерпением жду ответа». (Свое письмо он закончил чисто формальным «с уважением».)

Изучив эти подробности, Ричард взялся за само письмо.

Ее анализ последних событий в странах Восточного блока был отмечен одновременно проницательностью и хорошей информированностью. Кроме того, письмо было буквально пропитано воинственным антиамериканизмом, который немного напугал Ричарда. Основной тезис рассуждений Карен сводился к тому, что цена, которую Горбачев может заплатить за либерализацию Советской России, — это ее американизация, и такой исход Карен считала безоговорочной победой общества потребления. Потребительство и агрессия — это, по ее мнению, две стороны одной медали.

По правде говоря, где-то к середине письма Ричард заскучал. Ему вдруг пришло в голову, что он наверняка имеет дело со студенткой, изучающей политологию, и хотя ему, как и всем остальным, нравились дискуссии на политические темы, студенты-политологи, насколько он мог судить по собственному опыту, были самыми невыносимыми людьми на земле. Но к концу письмо снова заинтересовало его — когда Карен начала рассуждать о влиянии средств массовой информации на отношения между супердержавами и вообще на общепринятые формы политических отношений. Ричард видел, как вывести эти рассуждения на более широкую тему о распаде традиционных видов передачи информации, особо выделив воздействие такого процесса на литературу. Ему больше не хотелось писать о политике, поскольку он подозревал, что в этой области она его превзойдет.

Следующее его письмо начиналось так:

 

Уважаемая Карен,

Большое спасибо за интересное и продуманное письмо. Вы не можете поверить, как я рад обрести такого корреспондента; бывают времена, которые, уверен, знакомы и Вам, когда ты просто не можешь быть откровенен даже (и особенно) с друзьями, и хотя интеллектуальную среду университета я нахожу вполне стимулирующей, мне кажется, что наши дискуссии в итоге принесут куда большую пользу. Кроме того, я считаю, что различия в складе ума непременно сделают наш спор плодотворным: я специализируюсь на английском языке и литературе, тогда как Вы (я сделал такой вывод — или Вы сочтете нужным меня поправить?), по всей вероятности, изучаете или политологию, или историю. Было бы слишком скучно, слишком неплодотворно, если бы мы практиковали одинаковые подходы к каждой теме, но я знаю, я чувствую, что такого не произойдет.

 

Ответ Карен пришел с обратной почтой, после чего переписка продолжалась без перерыва две следующие недели. В течение этого срока обсуждались — с различной степенью въедливости — следующие темы: политика (опять); упадок государства всеобщего благоденствия с упором на работу Национальной службы здравоохранения; половая дискриминация, ее происхождение и последствия; религия; астрология; мода; отношения между людьми. Соответственно, через две недели Ричард в той или иной степени был уверен в следующем: Карен — социалистка; носит очки, прописанные Национальной службой здравоохранения; блондинка; нерелигиозна; знак Зодиака — Рыбы; брюки предпочитает юбкам, как правило, джинсы; не пользуется косметикой; любимые цвета — красный и синий; у нее было два любовника, но уже более года она ни с кем не встречается.

Тут они столкнулись с непредвиденной проблемой. До Рождества оставалось всего десять дней, и хотя ни Карен, ни Ричард пока не собирались ехать к родителям (Карен, как выяснилось, на самом деле изучала историю искусств в Бирмингемском университете), приближение праздничного сезона тем не менее грозило нарушить их переписку. Из-за того что почта не справлялась с резко возросшим объемом почтовых отправлений, доставка писем растягивалась на три дня. Ричарду подобная отсрочка казалась невыносимой, и потому в постскриптуме к очередному письму он предложил — разумеется, исключительно в качестве временной меры — продолжить общение по телефону.

Через три дня Карен ему позвонила.

Конечно же, у нее оказался такой очаровательный голос. Если Ричард не ошибался, угадывался легкий шотландский акцент. Звук «р» ласкал ухо раскатистой протяжностью в таких словах, как «структурализм» и «Деррида» (ибо начали они с обсуждения теории литературы), приятная гортанная интонация оттеняла такие фразы, как «заговор режиссеров авторского кинематографа» и «камера как вуайерист» (ибо закончили они обсуждением эстетики кинематографа). Ричард спросил себя, не раздражает ли Карен его слишком уж явный окололондонский акцент.

— Ну, до свидания, — сказала она минут через сорок.

— Завтра в то же время? — спросил он.

— Хорошо. Было приятно с тобой поговорить.

— А мне с тобой.

— Значит, пока не едешь домой на Рождество? — спросила она после неловкой паузы.

— Нет, пока не еду.

— Много получил рождественских открыток?

— Немного. А ты?

— Тоже немного.

Ричард никогда не получал много рождественских открыток — точно меньше, чем посылал, а посылал он всегда не больше дюжины. Пока на его каминной полке лежала всего одна открытка — от соседей, небольшого, но шумного семейства, с которым они с Майлзом ни разу в жизни не общались. Он даже не знал, как их зовут, поскольку текст открытки просто гласил: «Счастливого Рождества всем в 48-й от всех в 49-й». В этом году, как и в прошлом, он немедленно ответил: «Счастливого Рождества всем в 49-й от всех в 48-й». Ричард знал, что другие его соседи тоже получают каждый год открытку, адресованную «всем в 47-й от всех в 49-й», и потому никак не мог решить, не следует ли ему тоже послать открытку всем в 47-й от всех в 48-й, тем более что они неизменно быстро возвращали комплимент, посылая открытку всем в 49-й от всех в 47-й. (Он так и не поговорил с небольшим шумным семейством, жившим по соседству. Несколько месяцев спустя, вернувшись домой ранним вечером, Ричард обнаружил, что соседская квартира кишит полицией и санитарами. В результате коллективного самоубийства муж застрелил жену, сына, дочь и, наконец, самого себя. Они оставили записку: «Прощай, жестокий мир, — от всех в 49-й». Этот случай попал в газетные заголовки, а на третьей странице вечернего выпуска поместили фотографию Ричарда.)

Честно говоря, безличный характер общения казался Ричарду удивительно трогательным и задушевным, особенно по сравнению с одной открыткой, что он получил на следующий день, — напыщенное послание от школьного друга, к нему прилагался многословный и непонятно зачем отксерокопированный отчет о минувшем годе. Ричард наскоро пробежал листок глазами, после чего вскрыл другой конверт, в котором лежала открытка от Карен.

Открытка была большая, с фрагментом картины Моне «Пруд с кувшинками».

«Дорогой друг, — говорилось в ней. — Не самый подходящий сюжет для Рождества, но я подумала, что тебе все равно может понравиться. Желаю очень счастливого Рождества. С любовью, Карен».

Ричард показал открытку Майлзу, который только что вышел к завтраку, и сказал:

— Забавно, мы вообще не говорили о живописи. Интересно, откуда она знает, что я без ума от Моне.

— Я ей сказал.

Ричарду понадобилось некоторое время, чтобы переварить эти слова.

— Ты сказал? Ты имеешь в виду, ты с ней виделся? Когда?

— Около недели назад я ей написал. Я много чего рассказал ей о тебе.

Ричард расстроенно отшвырнул тост.

— Господи, Майлз, ну зачем ты это сделал? Ты же все испортил, нарушил чистоту нашего… опыта. Весь смысл заключался в том, что мы ничего друг о друге не знаем.

— Так она сама меня попросила.

Ричард уставился на него:

— Что значит — она тебя попросила? Когда попросила?

— Она мне написала. Прислала письмо с кучей вопросов о тебе.

— Что она сделала?

Несколько минут Ричард размышлял над этим фактом в полной тишине, нарушаемой лишь чавканьем Майлза, пожиравшего хлопья с молоком.

— И?

— Что — и? — спросил Майлз, поднимая взгляд.

— Что ты обо мне рассказал? Что она знает?

— Я ей рассказал, чем ты занимаешься, что ты изучаешь. Я рассказал, откуда ты приехал. Я рассказал о твоих любимых писателях, композиторах, художниках и поп-группах. Я рассказал, какую ты носишь одежду, какую еду любишь, что любишь пить. Я описал твою личность. Я сказал, что ты немного напыщенный, немного самодовольный, жадноватый, немного высокомерный, но в общем и целом вполне нормальный парень.

— Понятно. Здорово. Значит, теперь нет ничего, чего бы она не знала обо мне. Благодарю покорно. — Тут Ричарда поразила еще одна мысль. — Ты ей рассказал, как я выгляжу?

— Нет.

— Ну, хорошо. Благодарю тебя за сдержанность.

— Я отправил ей фотографию. Знаешь, ту, где ты загораешь на Капри.

Ричард молча встал и ушел к себе в комнату. Позже, тем же утром, он слышал, как Майлз вышел из квартиры. Как только хлопнула входная дверь, он бросился в комнату Майлза и принялся терпеливо и дотошно искать письмо Карен. Оно оказалось запрятано в стопке старых конспектов в самом дальнем ящике. Отрывок, который жадно выхватили его глаза, гласил следующее:

 

Теперь ты должен мне рассказать все о своем загадочном друге. Я сумела почерпнуть из его писем отрывочные факты и сведения, но он не очень стремится раскрыться. Как он выглядит? Как он разговаривает? Он наверняка с юга. Он показался мне человеком, который высокого мнения о себе, но это высокомерие делает его очень милым.

Ты можешь спросить, какое отношение все это имеет к нашей якобы строго интеллектуальной переписке. Честно говоря, я сама не думала, что меня когда-нибудь заинтересуют подобные детали. «Какое это имеет значение, — думала я, — когда встречаются разумы?» Но затем, и это, наверное, было неизбежно, за мыслями, идеями, аргументами начала проглядывать личность, и очень привлекательная личность. Тогда я решила: к черту, дружба важнее, чем дурацкий научный эксперимент. Так что, пожалуйста, окажи мне любезность, Майлз. Будь Пандаром моей Крессиде; будь Пировичем моей Кларе. [3] Просто чтобы удовлетворить мое любопытство, только и всего.

 

Ричард отложил письмо, чувствуя себя так, будто его предали, он пребывал в диком волнении. Часы до очередного телефонного звонка тянулись с мучительной неспешностью.

В тот вечер они обсуждали политизацию изобразительного искусства в двадцатом веке — в духе тех европейских художников (особенно группы «Наби»[4]), которые увязли в полемическом театре. Разговор длился минут двадцать, когда Карен вдруг спросила, знает ли Ричард, что сейчас в бирмингемской галерее «Айкон» проходит выставка, на которой, как утверждается, представлены потрясающие и редкие экземпляры того, что она любит называть «политикой композиции».

— Да, — сказал он. — Я читал о выставке.

— Было бы неплохо сходить на нее вместе. Тогда у нас бы появилась конкретная тема для разговора.

— Что ж, у меня завтра свободный день.

— У меня тоже.

— Тогда давай завтра.

— Порознь, разумеется.

— Разумеется. Ты пойдешь утром, а я во второй половине дня.

— Утром я не могу.

— Я тоже не могу.

— Кроме того, — сказала Карен с едва заметным колебанием, — было бы разумнее поговорить о каких-нибудь конкретных картинах… понимаешь, находясь непосредственно перед ними.

У Ричарда перехватило дыхание.

— Совершенно справедливо, — согласился он.

Они встретились в два часа у книжного киоска. Обменялись парой скомканных фраз, слишком скомканных, чтобы приводить их здесь. При этом они внимательно разглядывали каждую подробность лица и тела собеседника. Выставку они осматривали в течение примерно получаса, их плечи находились в подрагивающей близости друг от друга, их глаза осваивали язык быстрых, смущенных взглядов, их головы то склонялись одна к другой, то отодвигались, в то время как они судорожно пытались заинтересовать себя дискуссией о картинах. В галерее было слишком жарко. Выйдя на улицу, они обнаружили, что идет легкий снежок, засыпает тротуары и машины, тает на рукаве пальто Карен, задерживается на секунду на кончиках ресниц Ричарда. Он взял ее руку, и они пошли сквозь редкую толпу послеполуденных покупателей, пока не поравнялись с дверью закусочной, разряженной блестками.

Они выбрали столик на двоих, и тут выяснилось, что они не знают что сказать, такое было впервые. Карен удалось нарушить молчание.

— Ну вот, — сказала она почти со смехом. — Наконец мы встретились.

Они потянулись навстречу друг к другу и взялись за руки. Снег усилился. Из громкоговорителей все громче звучала оркестровая аранжировка «Однажды в граде царя Давида».

В ночь накануне сочельника Ричард в своей квартире на тринадцатом этаже жилой башни засыпанного снегом Ковентри приготовил для Карен рождественский ужин. В это утро Майлз уехал к родителям, а на следующий день Карен собиралась отправиться в Глазго. Свою последнюю дискуссию они собирались посвятить идеологическому значению Рождества и, в частности, его вкладу в пагубное укрепление роли семьи как основной ячейки патриархального капиталистического общества, но так получилось, что эта тема в разговоре не всплыла. Вместо этого они обменялись подарками и поспорили о сравнительных достоинствах яблочного и клюквенного соусов в качестве приправы к индейке.

Помимо всего прочего, теперь их объединяла боль физического желания, нестерпимое влечение, невыносимое, подобное сладостной пытке. Они медленно раздели друг друга, неловко расстегивая молнии, копошась с пуговицами, мешкая перед неожиданной близостью плоти, которую никогда прежде не видели, никогда прежде не трогали, никогда прежде не целовали. Затем их тела затеяли долгий и замысловатый разговор, осторожно выдвигая различные предложения, конкретизируя их, исследуя, перебирая снова и снова, не гнушаясь приятных обходных путей, продвигаясь в соответствии с неумолимой логикой к внезапному разрешению всех противоречий.

Они лежали спокойно, с час или больше, вжавшись кожа в кожу.

— Тебе удобно, милая? — наконец спросил Ричард.

— Да, — ответила она. — Очень.

Он сходил за переносным телевизором и поставил его в изножье кровати.

— И сейчас удобно, милая?

— Да. — Карен не очень понравилось, что ее называют «милая», но она ничего не сказала. — А тебе удобно?

— Очень.

По телевизору показывали рождественское богослужение. Камера скользнула по ангельским лицам мальчиков из хора и остановилась на мерцающих электрических свечах рядом с витражным стеклом. Ричард с Карен молча смотрели.

— Ты счастлив? — спросила она посреди «Иисуса в яслях».

— Да. А ты?

Их глаза закрылись еще до конца богослужения.

 

— Это ничего не объясняет, — сказал Тед, едва подавляя пещерообразный зевок.

— Да? — отозвался Робин. — Разве это не объясняет, почему мы с Апарной никогда не спали друг с другом? Разве это не объясняет то, что тебе представляется любопытным случаем самодисциплины?

— Нет. — Тед осушил стакан и тут же понял, что давно потерял счет выпитому. — Если этот рассказ о чем-то говорит, то как раз о том, что тебе следует сделать.

— И каким образом?

— Ведь у него счастливый конец, так?

Робин поднял на него изумленный взгляд.

— Там сказано несколько обиняком, — продолжал Тед, — но я подумал, что финал… в общем, я подумал, что они влюбились друг в друга.

— Ну, если ты предпочитаешь цветистый слог, то да.

— Тогда весь смысл рассказа в том, — заговорил Тед после мучительной паузы, — что этот Робин…

— Его зовут Ричард.

— Ну да, точно, Ричард. Так вот, этот Ричард и эта Кэтрин…

— Карен.

— Ну да, точно. Карен. Эти два человека, наговорив друг другу кучу интеллектуального вздора, наконец образумились и… влюбились.

Робин глубоко вздохнул и с демонстративной терпеливостью сказал:

— Имелось в виду, Тед, что по пути они что-то потеряли.

И Тед ответил:

— Чего-то спать хочется.

Они допили и вышли в сумрачный и жаркий предрассветный сумрак Они долго шли до дома Робина узкими освещенными улочками, мимо черных зданий, подземными переходами и вытоптанными лужайками в районах муниципальной застройки. Каждый был занят собственными усталыми мыслями, и заговорили они только раз.

— Что там? — спросил Тед.

Робин остановился и посмотрел на яркую точку, где-то на последних этажах многоквартирной высотки на противоположной стороне кольцевой дороги.

— Апарна, — сказал он. — У нее горит свет.

Тед проследил за его взглядом.

— Ты можешь разобрать отсюда?

— Да. Я всегда смотрю, когда прохожу здесь ночью. У нее всегда горит свет.

— Чем она занимается так поздно?

Робин не ответил, и Тед, который не мог заставить себя заинтересоваться этим вопросом всерьез, настаивать не стал. Когда они наконец добрались до квартиры, он молча наблюдал, как Робин, отыскав фонарик, вытягивает из-под кровати выцветший спальный мешок и кладет его на диван.

— Годится?

Тед, постаравшись не содрогнуться, кивнул. Он попытался вызвать в памяти образ своей уютной двуспальной кровати — с одной стороны, откинувшись на подушки, сидит Кэтрин, хмурясь над последними вопросами сложного кроссворда, уголок одеяла приветливо отвернут, торшер лучится теплым розовым светом, регулятор электрического одеяла установлен в среднее положение. В соседней комнате спит Питер.

— У тебя есть будильник? — спросил он.

— Есть, а что?

Тед объяснил, что ему нужно посетить доктора Фаулера, и они завели будильник на девять часов.

— Я могу подбросить тебя до университета, — сказал Тед. — Наверное, у тебя есть там дела.

Робин, который успел раздеться и лечь в постель, ничего не ответил. Тед решил, что он заснул. Но Робин не спал. Он лежал, слушая, как Тед раздевается и складывает одежду, ворочается, силясь принять удобное положение, вздыхает, как его дыхание выравнивается. Он слушал, пока не установилась полная тишина, пока единственным звуком не стало редкое, сонное бормотание Теда, повторяющего: «Кейт, Кейт».

 

* * *

 

Будильник не смог их разбудить, и в университете они появились далеко за полдень. Тед отправился на встречу с доктором Фаулером, а Робин сел пить кофе в одной из многочисленных закусочных на территории университета, но через десять минут Тед вернулся — в дурном настроении. Его клиент уехал на выходные домой, оставив на двери записку, что вернется только во вторник Робин был не один. Рядом с ним сидел седой бородач с покатыми плечами; высокий (под два метра), он тем не менее не выглядел особо внушительным — из-за сильной сутулости, достаточно странной для человека его возраста (по словам Робина, ему было тридцать пять, хотя Тед решил бы, что он гораздо старше). Желтые зубы у него были изъедены коричневыми пятнами. Курил он не переставая.

— Это Хью, — небрежно представил Робин.

Они почти не обращали внимания на Теда, сидели себе бок о бок, погрузившись в чтение. Хью горбился над объемистым библиотечным томом, Робин листал газету. Казалось, это занятие его возбуждает.

— Ты видел? — обратился он к Хью. — Ты видел, что говорят эти маньяки?

Тед понадеялся, что они не заведут политическую дискуссию, и перевел дух, когда Хью не обратил на Робина никакого внимания; вместо этого, оторвав глаза от книги, он выхватил взглядом две фигуры в другом конце кафе.

— Вон Кристофер, — кивнул он, — и профессор Дэвис.

Робин резко обернулся, свернул газету и встал:

— Прошу прощения. Я хочу почитать в уединении.

Когда он поспешно скрылся, Тед повернулся к Хью и спросил, что все это означает.

— Профессор Дэвис заведует факультетом английского языка. Считается, что он научный руководитель Робина. Они избегают друг друга.

— Понятно, — ответил Тед, ничего не поняв. — Вы тоже пишете диссертацию?

— Нет, — сказал Хью. — Свою я закончил восемь лет назад. О Т. С. Элиоте.

— И чем вы с тех пор занимаетесь?

— Чем придется.

И он снова погрузился в чтение.

— Я старинный друг Робина, — сообщил Тед. — Мы не виделись несколько лет. Точнее, со времени окончания Кембриджа. Наверное, он обо мне рассказывал.

— Как, говорите, вас зовут? — спросил Хьюго, отрываясь от книги.

— Тед.

— Нет, по-моему, он не упоминал вашего имени.

Его ответ навел Теда на мысль, что Робин, похоже, постарался окутать свое прошлое таинственностью. Он подался вперед и вполголоса спросил:

— Скажите, вы могли бы назвать Робина своим близким другом?

— Да, довольно близким.

— Тогда объясните, что, по вашему мнению, с ним происходит?

— Происходит? Что вы имеете в виду?

— Как по-вашему, почему с ним это случилось?

— Случилось? Да о чем вы?

Тед понял, что с ним не желают говорить на эту тему. По счастью, четыре года торговли компьютерными программами научили его — как он полагал — улавливать психологическую подоплеку подобных ситуаций. Поэтому он спросил:

— Когда вы в последний раз видели Робина, если не считать сегодняшнего дня?

— По-моему, около двух недель назад.

— Это нормально?

— Ну, не совсем ненормально.

— Где он был все это время?

— Где он был? А я почем знаю?

Тогда Тед решил сменить тон и перекинулся на спокойные, но настойчивые утверждения:

— Мне кажется, Робин переживает что-то вроде психологического срыва.

Хью отложил книгу, несколько секунд смотрел на Теда, после чего истерически захохотал. Затем столь же внезапно замолк и вновь принялся читать.

— Значит, вы мне не верите? — спросил Тед. — Тогда почему его несколько недель не было в университете? Почему он не спит, не ест, не моется, не бреется? Почему он не выходит из квартиры? Почему он так похудел? И почему он вдруг позвонил мне, самому старому и близкому другу?

— Где, вы сказали, вы познакомились с Робином? — спросил Хью.

— В Кембридже.

— Так это было четыре года назад. Возможно, с тех пор он изменился. На мой взгляд, в последнее время с ним ничего необычного не происходит. Он часто пропадает на несколько дней. Он часто забывает побриться. От него всегда такой запах. Он студент. Хуже того, он аспирант. Какой смысл сохранять приличный внешний вид?

Логика этого довода была Теду недоступна.

— Робин пишет диссертацию. Вполне уважаемое занятие, не хуже любого другого.

— Какое, к черту, занятие, — весело сказал Хью. — Робин никогда не допишет диссертацию. Я видел десятки таких, как он. Сколько он уже ее пишет? Четыре с половиной года. А вы знаете, что до окончания ему так же далеко, как и тогда?

— Почему?

— Потому что он и не начинал.

К их столику приближался профессор Дэвис. В очках, худой и почти лысый, он озирался по сторонам, словно с надеждой высматривал какого-то человека, в глубине души зная, что того здесь нет. Шел он с мучительной медлительностью, в одном месте споткнулся о ковер, потом зацепился за пластиковый столик. По пятам за ним следовал Кристофер (на вид примерно того же возраста, что и Робин) с подносом, на котором стояли две чашки кофе и тарелка с одним миндальным печеньем.

— Профессор Дэвис у нас настоящая знаменитость, — сказал Хью. — Вы, наверное, о нем слышали.

Тед счел уместным согласно кивнуть.

— В научных кругах он снискал репутацию иконоборца. Его новая книга «Крах современной литературы» посвящена радикальному и вызывающему анализу последних двадцати лет. Критика приветствовала ее выход, назвав логическим продолжением предыдущей книги «Культура в кризисе», которая посвящена радикальному и вызывающему анализу предыдущих двадцати лет. Мы с ним старые друзья. Мы одновременно пришли в университет.

— Когда это было?

— Шестнадцать лет назад.

Пока Тед размышлял над этим фактом, профессор наконец добрался до их столика, и Хью поспешно пододвинул стул, на который Дэвис опустился с астматическим хрипом. Кристофер придвинул четвертый стул и поставил поднос посреди стола.

— Итак, — заговорил Хью после небольшой паузы, — как самочувствие, профессор? Как дела на факультете?

— Не так плохо, не так плохо, — ответил Дэвис, кладя в чашку сахар.

Ученики, ловившие каждое его слово, глубокомысленно кивнули. Снова наступило молчание. Когда профессор, казалось, собрался опять заговорить, Хью с Кристофером в предвкушении даже подались вперед.

— Вся сложность с кусковым сахаром, — сказал Дэвис, — в том, что двух всегда мало, а трех всегда много. Вы не находите?

И профессор задумчиво глотнул кофе.

— Я вижу, у вас новая книга по эстетике повествования, — сказал Кристофер, беря библиотечную книгу Хью. Он повернулся к Дэвису. — Вы, конечно, читали?

— Мне она кажется слишком немецкой и теоретической, — ответил тот с кроткой улыбкой. — Экземпляр, присланный мне на рецензию, я отдал племяннику из Чиппинг-Содбери.

Кристофер вернул книгу Хью.

— Чем старше становишься, — сказал Дэвис, набив рот печеньем, — тем меньше пользы видишь в литературной критике.

— Вы считаете, что следует обратиться непосредственно к текстам? — спросил Хью.

— Да, наверное. Хотя чем больше их читаешь, тем менее интересными они кажутся.

— Именно этот тезис вы отстаиваете в своей новой книге, — заметил Кристофер. — Это радикальная и провокационная точка зрения, если позволите мне так высказаться.

Дэвис кивнул, позволяя.

— Но означает ли это, — беспечно спросил Хью, — что близится конец литературы в том виде, в каком мы ее знаем?

— В каком мы ее знаем?..

— Какой ее преподают в школах и университетах.

— А! Нет-нет, конечно, нет. Совсем нет. В действительности я думаю… — последовала могучая пауза, неизмеримо превосходящая все предыдущие, —..я думаю… — Дэвис вдруг поднял взгляд, в его глазах сверкнуло озарение. Напряжение, висевшее в воздухе, можно было буквально пощупать. — Я думаю, что неплохо бы съесть еще одну печеньку.

Теду профессор Дэвис понравился сразу. У этого человека начисто отсутствовала зацикленность на собственной профессии, что так характерно для большинства ученых. Несмотря на многочисленные попытки Хью и Кристофера вовлечь профессора в мутную научную дискуссию, тот оказывал упорнейшее сопротивление, совершенно явно желая потолковать о компьютерах и о работе Теда. Он даже принялся убеждать Теда, что университет — прекрасное место для проведения следующей выставки-продажи продукции его фирмы, а Тед, в свою очередь, убеждал профессора, что человеку его уровня жизненно необходимо универсальное и гибкое программное обеспечение по обработке текста, которое таит широчайшие возможности. Профессор поразился, сколько рабочего времени способно сэкономить это программное обеспечение, и признался, что давно ищет альтернативу утомительному процессу правки рукописи вручную. К моменту прощания они прониклись друг к другу большим уважением, и Тед ушел с чувством глубокого удовлетворения оттого, что побеседовал с таким дальновидным и таким практичным деловым человеком.

 

* * *

 

— Дэвис — безмозглый осел, — сказал Робин, садясь в машину Теда. День клонился к вечеру, и они возвращались в Ковентри. — Единственная радикальная и провокационная вещь, которую он практикует, — это пожирание в неимоверных количествах миндальных печенек. Не знаю, что Хью в них находит.

— А я не знаю, что ты находишь в Хью, — ответил Тед. — Он не из тех людей, кого бы ты выбрал в друзья в Кембридже. Насколько я смог понять, он весь день только и делает, что слоняется по университету, хлещет кофе и набивает брюхо сандвичами.

— Так поступает большинство моих друзей.

— Почему он не найдет себе работу?

— Потому что рабочих мест в науке нет.

— Тогда пусть поищет что-нибудь другое. Пора наконец начать реально смотреть на жизнь.

— Если бы он начал реально смотреть на жизнь, это стало бы катастрофой. Он бы понял, что жизнь больше ничего для него не приберегла. И наверняка покончил бы с собой.

Тед фыркнул:

— Не перегибай палку.

— К тому же Хью — далеко не исключение. Здесь, в университете, полно таких, как он. Люди, которые стали здесь лишними, но которым здесь слишком нравится, чтобы уйти. Хотя «нравится» — неподходящее слово для подобного рода публики, очень уж оптимистичное, ибо всякий, кто так привязан к университету, в действительности ненавидит жизнь.

— Все так, но наверняка через несколько лет, если он сумеет отыскать свою дорогу в жизни и сумеет поступить на соответствующие курсы…

— Такой, как Хью, никогда не найдет работу, — перебил Робин, — потому что его разум слишком далеко зашел во вполне определенном направлении. У Хью особый склад мышления, которое он считает — то ли благодаря своеобразному защитному механизму, то ли из эгоцентризма, — единственным достоинством. Этот особый склад мышления сделал его в буквальном смысле непригодным к обществу других людей. — Робин посмотрел на часы. — Если хочешь, можешь просто подбросить меня до дома. Полагаю, тебе уже пора ехать.

— Да, пожалуй покачу-ка я назад.

Тед удивлялся, почему он до сих пор не уехал. Всего два дня разлуки, но ему уже до смерти хотелось увидеть Кэтрин и Питера, и в то же время его гнело ощущение недоделанного дела, неисполненного долга. Теда потрясли перемены в Робине, и — наверное, из-за шока — он постепенно начал придумывать объяснения странностям в собственном поведении. Робин просто забыл того человека, каким он был прежде, в те дни, когда был счастлив, а потому приезд старого друга по Кембриджу стал для него ни больше ни меньше, а даром Божьим, нечаянным-негаданным. Теперь можно восстановить неразрывную связь с прошлым, с прежним своим «я», которое он столь отчаянно хочет обрести вновь; и Тед станет тем посредником, который поможет выковать недостаюидее звено. Упустить этот шанс — значит предать их дружбу. По крайней мере, такая цель стоит того, чтобы пропустить ужин.

— Хотя торопиться мне особенно некуда, — сказал Тед. — Как собираешься провести день?

— Я устал, — ответил Робин. — Пожалуй, лягу спать.

— Ты же встал всего несколько часов назад.

— Можно посмотреть новости. Полюбоваться, сколько еще военных преступлений совершили сегодня наши лидеры.

— Не стоит тревожиться о том, что происходит в других уголках света. Оставь это политикам. Ты не хочешь еще что-нибудь написать?

— Надоело. Какой смысл? — И после паузы Робин добавил: — Может, поправлю второй рассказ. Он пока еще сыроватый.

— А давай прогуляемся? — предложил Тед. — Наверняка здесь есть парк, где мы могли бы пройтись. Давай проведем еще один приятный вечерок. Ты мог бы прихватить свою рукопись. Глядишь, появятся новые идеи.

Они подъезжали к улице, на которой жил Робин. Тед припарковал машину, Робин сходил за вторым блокнотом, а затем они двинулись в направлении Мемориального парка.

— Чудесный вечер, — вздохнул Тед, ослабляя узел галстука. — Знаешь, похоже, мне здесь нравится.

— Дурацкая мысль, — сказал Робин.

 

* * *

 

Еще один теплый вечер ранним летом, и мир, кажется, пребывает в полном покое; и они, два этих странных сотоварища, вновь шагают по финишной прямой дороги их дружбы.

По Олбани-роуд и по Спенсер-авеню. Эта местность должна быть знакома Теду, он шел здесь накануне ночью, но тогда он был занят своими мыслями, впрочем, он и сейчас ими занят, и в глазах его не мелькает и проблеска узнавания. Что касается Робина, его знакомство с этим районом подобно дурному привкусу во рту, подобно камню на шее. Он всей душой жаждет покинуть эти милые пригородные улочки, покинуть как можно скорее и желательно навсегда, но у него нет ясного плана, как этого достичь, и он так устал, у него нет даже сил, чтобы обидеться на Теда за то, что тот отказывает ему в возможности сбежать отсюда хотя бы на время.

Они молча проходят мимо пустой спортплощадки старой школы, и они сворачивают к шоссе. Они ждут на пешеходном переходе, когда зажжется зеленый свет, и тут происходит любопытное явление: мысли их внезапно обретают целеустремленность и напор, концентрируясь на одном и том же человеке. И вот, после стольких вполне намеренных недоразумений, после непонимания, отчужденности и различия, их разумы в каком-то смысле встречаются. Оба они думают о Кэтрин. Тед с блеском далекого удовлетворения в глазах представляет, как обрадуется она его возвращению, каким чистым и приветливым она сделает дом, готовясь к его приезду. Он представляет блюда, которые она ему приготовит в эти выходные, вино, которое он купит к этим блюдам, он думает о любви, которой они займутся после вина. Он думает о том, как красива она будет; и он спрашивает себя, распустит ли она волосы или сделает прическу. И вновь с благодарностью сознает, какая ему выпала удача — какая им выпала удача, что они нашли друг друга.

А мысли Робина обращены в прошлое. Он страдает от воспоминаний о чувствах, которые целых пять лет пытался подавить, о которых, как ему казалось, он забыл — казалось до вчерашнего дня, до приезда Теда, до того, как он вновь услышал по телефону ее голос. Робин вспоминает о своей одержимости Кэтрин и спрашивает себя, знала ли она о его чувствах, подозревала ли. Или, быть может, он просто бежит от ответа — ради спокойствия, ибо большинству людей наверняка совершенно очевидно, что Кэтрин все подозревала, и лишь потому, что она отчаялась услышать от него о его намерениях, лишь поэтому прямолинейное предложение Теда показалось ей просветом в облаках. Так что будь Робин чуть поактивнее, чуть порешительнее, то кто знает, пробил бы час, и она вышла бы за него замуж, и они стали бы жить-поживать, счастливо поживать, даже Кэтрин, которой, если вас это так интересует, не будет дано слово в этой истории, потому что это история о Робине и Теде, но они, каждый по своим причинам, решили утаить ее от Кэтрин. В каком-то смысле жаль, ибо я уверен, что вы наверняка предпочли бы им обоим Кэтрин, если бы только вам дозволили познакомиться с ней.

И они уже у входа в Мемориальный парк, и когда они проходят через увитые листвой ворота, Тед понимает, что тянуть больше нельзя, что нужно сделать попытку, — ради Робина подтолкнуть их общую память в нужном направлении, напомнить Робину о том времени, когда их дружба была свежа и крепка, показать ему, что прошлое можно вернуть, если оно еще живо в их головах. Поэтому он усаживает Робина на скамейку и говорит:

— Ты помнишь тот день, когда мы ездили в Грантчестер, впятером, ты, я, Берни, Оппо и Маленький Дэйв, на велосипедах, и какое светило солнце, и как мы сдали экзамены, и как по пути туда мы останавливались в «Красном льве» и в «Зеленом драконе» на обратном пути, а в «Черной лошади» мы пообедали, и я ел скампи, и все мы пили шампанское, а солнце с неба так и жарило, и мы сидели в саду у реки, рядом с мостом, у дамбы, и рядом колыхались лодки, и в саду было полно людей, молодых людей, как ты и я, полных надежд, полных веселья, полных весенней радости, только это было летом, а раз так, то понятно, почему шел дождь, какое-то время, недолго, и мы зашли внутрь, и Берни напился, и Оппо нажрался, и Маленький Дэви лыка не вязал, и все это напоминало сцену из «Возвращения в Брайтсхед».[5]

Но у Робина немного иные воспоминания о том путешествии: он помнит лишь майский день, моросящий дождь, экзамены еще сдавать и сдавать, они в самом разгаре, и его оттащили от письменного стола, за которым он вчитывался с неустанностью, порожденной скорее паникой, чем энтузиазмом, в страницы Августа Стриндберга и Антона Чехова, и Тед усадил его на велосипед в компании трех напрочь незнакомых ему людей, и всю эту катавасию затеяли под предлогом, что ему надо «чуток развеяться». Поездка оказалась долгой, день холодным, пабы переполненными, скамейки мокрыми, шампанское пресным. И Робин тоже умудрился напиться, и потому не смог в тот вечер сосредоточиться на подготовке к экзамену, и получил крайне низкую оценку за работу, которая должна была бы стать одной из лучших.

И тогда Тед, слегка сбитый с толку различиями в их общих воспоминаниях, предпринимает еще одну попытку:

— Ты помнишь долгие разговоры, какие мы любили вести, до самой глухой ночи, иногда целой компанией, беседовали о самых разных вещах, обменивались мыслями, спорили, творили в мире порядок, говорили о политике, книгах, жизни, искусстве, а порой мы были только вдвоем, и мы пили кофе, и нас так распирало от слов, что мы говорили до… до самой глухой ночи о самых разных вещах — об искусстве, книгах, политике, вероятно, мы были идеалистами, но в таком возрасте все идеалисты, со временем мы это переросли, вероятно, мы были оптимистами, но юные люди часто бывают оптимистами, но потом ты преодолеваешь такое. Ты помнишь наши разговоры, вдвоем, допоздна, словно это сцена из «Блестящих наград»?[6]

Но память Робина о тех вечерах хранит несколько немаловажных противоречий, воспоминания распадаются на отдельные дольки: он помнит вечера, когда в его комнате собиралось несколько человек, несколько его друзей — теперь жизнь разбросала их по свету и связь с ними утеряна, — и они пытались вдумчиво обсудить достоинства какой-нибудь конкретной книги, или стройность какой-нибудь конкретной философской системы, или какого-нибудь конкретного политика — заслуживает он доверия или нет, а затем в дискуссию встревал Тед, и снижал высокий тон, и разрушал атмосферу, и сворачивал на интересные только ему темы, которые даже тогда не отличались разнообразием. Или вот еще: Робин уже готовится лечь спать, возможно, несколько рановато, потому что спозаранку он запланировал кое-какое важное дело, и вдруг заявляется Тед, с двумя чашками жидкого кофе в качестве предлога, и садится на кровать, и начинает болтать о своей жизни, которая даже тогда не отличалась занимательностью. А иногда, посреди болтовни о своей жизни, он вдруг заговаривает о чувствах к Кэтрин, и Робин, у которого тоже есть чувства к Кэтрин, и они не так уж отличаются от чувств Теда, расстраивается и не может потом заснуть, так что важное дело, намеченное на следующее утро, так и остается несделанным.

Но Тед, которого невозможно сбить с толку мелкими несоответствиями в паре версий одного и того же события, предпринимает очередную попытку:

— Ты помнишь тот чудный день тем чудным летом, когда мы плыли по реке, втроем — я, ты и Кэтрин? Мы с Кэтрин только-только обручились, минул всего один денек или два после того, как я задал ей вопрос, который вверил ее мне. Мы так любили друг друга. Ты стоял, отталкиваясь шестом, а мы сидели и смотрели на тебя. Какими избранными мы себя чувствовали. Избранными, но не потому, что мы были в белых одеждах, вкушали клубнику, сандвичи с огурцами, пирожные и шампанское, но потому, что мы были в обществе друг друга, в твоем обществе. Да, мы оба чувствовали себя избранными оттого, что были рядом с тобой, Робин, мы видели в тебе друга, общего друга. В те дни ты нас объединял так, словно у нас был ребенок Теперь у нас, конечно, есть Питер. Но я должен знать, Робин, мне нужно знать прямо сейчас — чувствовал ты тогда то же самое? Понимал ли, как много ты для нас значишь?

Но Робин втайне подозревает, что Тед обманывает себя, ибо он-то отчетливо помнит вышеупомянутый день, и все было совсем-совсем не так, как описал Тед. Кэтрин с Тедом, разумеется, не обрели никакого взаимопонимания, в этом он совершенно уверен, ведь это наверняка сказалось бы на их поведении, а в таком случае Робин не провел бы всю вторую половину дня в мучительной нерешительности, в исступленной тревоге, в оцепенении от невысказанных слов и несделанных предложений. Ясно, что Тед, увлеченный воспоминаниями о том дне, который и впрямь мог показаться романтичным человеку, не владеющему всеми оттенками этого слова, спроецировал на него то скрытое, что таилось в той ситуации, но что так и не проступило наружу. Кроме того, Робин никогда не умел грести шестом, как и Тед, если уж на то пошло, и единственной, кто умел грести шестом, была Кэтрин. Поэтому Робин раздумывает, не сообщить ли Теду, что обе его концепции об избранности имеют изъяны, но что-то подсказывает ему, что не стоит бросать слова на ветер.

И вновь немного (но не вполне) обескураженный количеством несоответствий в изложении вроде бы общих впечатлений, Тед предпринимает последнюю попытку заманить своего друга в ностальгические воспоминания:

— А как насчет той ночи, незабываемо прекрасной ночи последнего майского бала? Той волшебной ночи, многие подробности которой, признаюсь, я подзабыл, но одно навеки засело у меня в памяти, а именно — наш памятный разговор на мосту, когда кулик возвестил о наступлении рассвета. Памятный разговор, точное содержание которого, скрывать не стану, вылетело у меня из головы, но я отчетливо помню, что тогда присутствовала Кэтрин, и мы втроем наблюдали, как над рекой клубится туман, наблюдали, как гуляют гуляющие в пиджаках и бальных платьях, мы шли вдоль реки, взявшись за руки, и я знаю, что мы трое составляли прекрасную троицу или, быть может, четверку, так как я подзабыл, был ли у тебя кто-нибудь в то время, хотя сейчас, когда я об этом вспоминаю, мне кажется, что кто-то все же был. Помнишь ты то чудное утро, Робин? Помнишь ту зарю? Зарю, как теперь мне чудится, нашей новой жизни, нашего светлого будущего?

И на этот раз Робин едва верит ушам, настолько мало общего между вариантом Теда и его собственным вариантом той сцены, которую он помнит так отчетливо, с такой тошнотворной ясностью. Он помнит бал, на который отправился вопреки желанию, только чтобы угодить приятелю, попросившему сопровождать его сестру. Он помнит эту сестру приятеля, которая бросила его через полчаса ради какого-то другого парня, и ему пришлось бродить в беспомощном одиночестве, несчастным и смятенным. Он помнит, как случайно столкнулся с Тедом и Кэтрин, под аркой, она стояла, прижавшись спиной к стене, а Тед обхватил ее руками; помнит ее испуганные глаза, когда она увидела его приближение, ее губы, еще влажные от поцелуя. И он помнит, что был с ними на мосту, только это было несколько часов спустя, после того как они хорошо поели и выпили, и Тед в позе человека блюющего склонился над мутными водами Кема.

— Ну, ну, — говорила Кэтрин, медленно гладя его по спине. — Ну, ну.

— Нет, — говорит Робин теперь, пять лет спустя. — Нет, я этого совсем не помню.

 

* * *

 

В этом месте их диалог прервался внезапным явлением пластикового футбольного мяча, который упал на колени Теду. К ним подбежал мальчик лет трех-четырех и протянул ручки. Тед рассмеялся, дразняще предложил ему мячик, но тут же отдернул, затем протянул и отдернул снова и лишь потом отдал. Мальчик не увидел в том ничего смешного.

— Ну, — сказал Тед, — ведь это был очень-очень сильный удар для такого маленького человечка?

Робин с отвращением отвернулся. Он заметил, что отец мальчика пристально смотрит на них. Он не был точно уверен, но ему показалось, что этого человека он уже где-то встречал.

— Джек! — позвал отец, и мальчик убежал. Тед все еще улыбался, но улыбка застыла, когда он увидел лицо Робина, полное скуки и безразличия.

— В чем дело? — спросил он. — Ты не любишь детей?

— Я их люблю не так, как ты.

И только Робин замолчал, как на лице Теда появилось удивительно странное выражение, в котором таилось столько подозрения и неловкости, что Робин поспешил добавить:

— Я хочу сказать, не в такой степени. — И он пустился в длинные объяснения: — Полагаю, разница в том, есть ли у тебя свой ребенок, но… я не могу себе представить, чтобы такое случилось со мной… Во всяком случае, не в ближайшем будущем.

— Да, — сказал Тед. — Я тоже не могу.

Тед чувствовал неминуемое приближение неприятных эмоций: гнева — из-за провала своих попыток сыграть на воспоминаниях; отвращения — из-за того образа жизни, что ведет Робин; отчаяния — при мысли о ближайшем будущем; страха, когда он задумался о пропасти, которая пролегла между ними, о тех мрачных, невысказанных побуждениях, которые отдалили от него Робина и которые, возможно, привели его к нынешнему тупику. Он решил уйти, немедленно, пока эти эмоции не выплеснулись. Его поведение покажется странным, но он вовсе не обязан деликатничать. Через полчаса он может оказаться на трассе, ведущей в Суррей, ведущей домой.

— Послушай, Робин, я, пожалуй, пойду, — сказал он.

— Хорошо.

— Если хочешь немного здесь побыть, то не волнуйся, я найду дорогу к машине.

— Прекрасно.

Тед напрасно ждал жеста, взгляда, чего-нибудь.

— Ну, было приятно тебя повидать, — сказал он. — После стольких лет.

Робин улыбнулся.

Тед направился по дорожке, которая вела от мемориала к выходу. У ворот он обернулся и в последний раз взглянул на Робина. И увидел сгорбленную фигуру — теплым летним вечером, в парке, на краешке скамейки. На мгновение у него мелькнула мысль, о чем это может думать Робин. Затем он покачал головой и направился к шоссе.

Робин думал: «Весь мир словно сговорился против меня».

 

Date: 2015-11-13; view: 223; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию