Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Науки армию питают. После Портсмутского мира, заключившего нашу войну с японцами, в Европе наступило как бы выжидательное затишье





 

После Портсмутского мира, заключившего нашу войну с японцами, в Европе наступило как бы выжидательное затишье, а политики даже утверждали, что война – пережиток проклятого варварства, и зачем, спрашивается, теперь воевать, если в современной войне обязаны страдать одинаково – и победитель, и побежденный. Кого они больше жалели, нас или японцев, это уж не столь важно.

Я приехал в Петербург, когда волнения после небывалого шторма революции медленно затухали, на обломках погибшего еще держались уцелевшие после страшных катастроф... Полиция отыскала на даче в Озерках казненного там Гапона; веревка, на которой он висел, еще не успела перегнить, но повешенный уже начал разлагаться. Впоследствии – уже в Берлине – в запрещенной у нас книге Д. Н. Обнинского «Последний самодержец» я видел редкую фотографию из архивов полиции: вскрытие брюшины Гапона, главного виновника «кровавого воскресенья»... В столичных газетах того времени стали очень модными словечки, начинавшиеся со слога «кон»: контора, конгресс, конвульсии, конспиратор, консул, конспект, но русский читатель, со времен Салтыкова-Щедрина поднаторевший в познании эзоповского языка, понимал, что ему намекают на «конституцию».

Я был очень рад возвращению в город, который стал моими Пенатами, где прошла моя бестолковая юность, и вот теперь я вступал на широкие проспекты столицы офицером с несомненным будущим, но которое еще предстояло завоевать. Над Невою полно было чаек и веяли прохладные ветры (по выражению моего отца – «чухонские зефиры»). Конечно же, появясь в столице, я не преминул заглянуть в клуб «пашутистов» на Загородном проспекте, однако на этот раз любезный Пашу напрасно нацедил для меня в стаканчик крымского вина.

– Рад, что у вас не иссякают бочки с вином доброго урожая, но отныне я обязан хранить свою голову ясной и чистой...

Число «пашутистов» в подвале заметно поубавилось; я думал, они пополнили исторический некрополь столицы, но Пашу по секрету нашептал мне на ухо, что уже немало былых весельчаков и анекдотистов просто «изъяты из обращения».

– Как? Люди ведь – не фальшивые червонцы!

Пашу растолковал, что так говорят об арестованных или сосланных. Издавна считалось, что в России угодить в тюрьму гораздо легче, нежели попасть на концерт Феди Шаляпина. Но теперь сесть в тюрьму оказалось даже затруднительно. Все тюрьмы столицы были заполнены до отказа, многие осужденные интеллигенты маялись в хвосте очереди, ожидая, когда освободится камера; некоторые чудаки даже искали протекции, дабы отбоярить свой срок поскорее, попадая при этом в тюрьму, как говорится, «по блату»... Пашу рассказывал, что из Мариинского театра со скандалом выгнали даже ведущую певицу Валентину Куза, которая однажды, проезжая в коляске мимо рядов Финляндской лейб-гвардии, крикнула офицерам:

– Поздравляю с великолепной победой над рабочими и студентами! Вы гордо несете на своих боевых штандартах дату – девятое января... Вот бы вам так же хорошо воевать с японцами!

Невольно загрустив, я спросил Пашу:

– А где Щеляков? Не изъяли его из обращения?

– Пройди в задние комнаты, он с утра выклянчил у меня журнал «Мир Божий», теперь читает и хохочет...

«Мир Божий», публиковавший Максима Горького, Тарле, Бунина, Джаншиева и Куприна, был весьма популярен среди радикальной интеллигенции. Щеляков, увидев меня, неохотно оторвался от чтения. Он оставался по-прежнему толст, но в необузданном раблезианстве его застольных речей появилась явная горечь. Он сказал, что скоро его засудят за покушение на убийство пристава столичной полиции.

– А вы разве способны на это? – удивился я.

– Конечно. Каждый террорист выбирает для себя любимое им оружие. Я выбрал смех! И так рассмешил пристава, что он не выдержал и лопнул от разрыва сердца. А теперь в юридической практике появится новый фактор кровавого злодейства: убийство казенного человека посредством вызова в нем хохота...

Узнав о моем решении делать военную карьеру, Михаил Валентинович не одобрил «академических» планов:

– Скучно быть офицером армии, проигравшей кампанию.

– Именно потому и хочу быть офицером армии, чтобы она следующую кампанию выиграла, – отвечал я.

Щеляков процитировал мне стихи Соловьева:

 

О Русь! Забудь былую славу,

Орел двуглавый осрамлен,

И желтым детям на забаву

Даны клочки твоих знамен.

 

– Сейчас, – продолжал он, – многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешкам. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить мундир, стараясь появляться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу им отрезало трамваем на углу Невского и Литейного, а к Мукдену и Ляояну они никакого отношения не имеют... Так стоит ли тебе вставать под знамена, поруганные врагом и обесчещенные в народе?

Я ответил, что мне обидно за армию, тем более что ее офицерский корпус давно стал наполовину демократическим:

– Кого ни колупнешь, всякий сыщет отца, служившего писарем, или деда, который еще корячился с сохой на своего барина.

– Твоя правда, дитя мое, – кивнул Щеляков, – но ты не забывай, что идеология прежней кастовости никогда не сдается. Молодежь из кадетских корпусов, какова бы она ни была, сколько бы она ни начиталась Писарева или Белинского, но в полках легко осваивает традиции старого офицерства по самой примитивной формуле Салтыкова-Щедрина: «Ташши и не пушшай!»

Он развернул журнал, показал в нем статью Пильского, писавшего: «Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан. А между тем тихое и затаенное почтение к дворянству и особенно к титулам так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит им головы, туманит воображение...» Щеляков усложнил вопрос своим замечанием:

– Не отсюда ли появляются в армии «мыловары», согласные стрелять даже в народ, лишь бы угодить начальству?

В чем-то, наверное, он был прав. Я стремился в Академию не в лучший период ее истории. Не только левая, но даже правая пресса, выискивая виновников неудачной войны, обрушилась с критикой на Генеральный штаб как средоточие военной доктрины; подверглась насмешкам и сама Академия Генштаба, давшая для войны неправильные рецепты этой доктрины. Критика задела генерал-лейтенанта Н. П. Михневича[6], начальника Академии, и тогда профессор решил принять бой с открытым забралом.

Если мнение литератора Щелякова можно было счесть брюзжанием обывателя, то теперь – на призыв Михневича – откликнулись сами же офицеры, участники войны. Был проведен официальный опрос офицеров и генералов с военно-академическим образованием: в чем они видят причины неудач в войне с Японией? Генералы отмолчались. Зато офицеры в чинах до полковника завалили Академию гневными письмами. По их мнению, главным виновником поражений был бездарный Куропаткин, окруживший себя бездарными генералами, создавшими вокруг него «непроницаемое кольцо интриг, наветов, происков, сплетен и пустого бахвальства... никто не возвысил голоса, все молчали, терпя любую глупость». Канцелярщина штабной бюрократии замораживала любую свежую мысль – не только в стратегии, но даже в полевой тактике. Радиосвязь и телефонная бездействовали, а генералы рассылали под огнем противника пеших и конных ординарцев, как во времена Очакова и покоренья Крыма. Офицеры не только не умели владеть боевым маневром, но пренебрегали и психологией солдата. Между тем единственным и правильным лозунгом в этой неразберихе был бы только один: «Вперед – избавим Порт-Артур от осады!». А перед войной из офицеров старательно делали пешку, грибоедовского Молчалина, который ограничивал свою инициативу словами – «так точно» или «никак нет»; офицер стал вроде официанта в ресторане, готовый подать генералу любое блюдо по его вкусу!

В письмах досталось и самой Академии, которая в своих лекциях пренебрегала новинками боевой техники, от появления моторов попросту отмахивалась, уповая на молодецкое «ура» и на то, что пуля дура, а штык молодец. Вывод из опроса был таков: если даже Крымская кампания с ее неудачами породила реформы в стране, то поражение в войне с Японией должно привести страну к политическим и военным реформам.

...Царь и монархия – эти символы лишь для официального обихода, их задвинули в угол, как устаревшую мебель, чтобы изымать оттуда ради парадных случаев, а для патриотов все наше прошлое, все настоящее и все будущее воплотилось в одном великом и всеобъемлющем слове – Россия!

Вот ради нее и шли в Академию Генштаба офицеры...

 

* * *

 

Было очень боязно видеть абитуриентов с пенсне на носу или с университетским значком поверх мундира; опасными соперниками по конкурсу казались и артиллеристы, отмеченные воротниками из черного бархата; все они были достаточно сведущи в математике. Первый отсев негодных случился в академическом манеже, где сразу отчислили офицеров, кои не могли управиться с незнакомой заупрямившейся лошадью. Не приняли и офицеров с дефектами речи, чтобы не получалось так, как это было с одним генштабистом, который, увидев царя-батюшку, вместо «какая радость!» – в упоении восклицал перед солдатами:

– Ну, какая гадость! Боже, какая гадость...

Мне по-настоящему стало жутко, когда провалились на экзаменах по математике два офицера с университетскими значками. Один из них даже рыдал:

– Режут! Без ножа режут...

Конечно, купринский герой Николаев никогда бы не сдал экзаменов в Академию. Всюду слышались разговоры, что при Михневиче еще ничего, а вот когда в Академии был генерал Драгомиров, так на экзаменах слезами умывались. Одному офицеру, приехавшему из Сибири, он сказал: «Охота было вам из такой дали тащиться, чтобы нам лапти плести». А другого абитуриента он спросил, известна ли ему песня «Огород городить».

– Я знаю другую – о камаринском мужике.

– За находчивость хвалю, – отвечал Драгомиров, – и потому поставлю вам за удачный ответ вместо нуля единицу.

Позднее в секретных германских справочниках я вычитал, что русская Академия Генштаба поставляет армии нервных карьеристов, постоянно нуждающихся в валерьянке. Но мы же не были котами! Такое мнение возникло у немцев, очевидно, по той причине, что среди военных академистов случались самоубийства. Я молчу о товарищах, молодых и талантливых, которые стрелялись только из-за того, что «она не так на меня посмотрела». Но представьте пехотного штабс-капитана, уже с лысиной, обремененного семьей, живущего аж на все 80 рублей жалованья, и вам станет понятно, что для него поступление в Академию – это вопрос его благополучия, его престижа. Не высчитай он параллакс светила, не вспомни дату битвы при Маренго – и надо возвращаться в гарнизон, где неизбежна обструкция со стороны однополчан, где заплаканная жена скажет: «На что ж мы жить будем дальше? Ты об этом подумал?..» В таких случаях тоже стрелялись. Я сторонник того, чтобы офицер всегда был при оружии. Но допускаю случаи, когда револьвер в кобуре лучше заменять салфеткой с куском туалетного мыла...

Постараюсь быть лаконичен. В мое время Академия Генерального штаба размещалась на Суворовском проспекте, близ музея Суворова (который она же и создавала!). Когда я приехал из Граево, полтысячи абитуриентов, различных по возрасту и окраске мундиров, мучительно изнывали перед серией экзаменов, боясь забыть высоту пика Монблана или глубину устья Одера, следовало помнить правила русской орфографии и артикли в немецком, дать исчерпывающую характеристику Валленштейна (не по Шиллеру) и рассказать о Морице Саксонском (не по драме об Адриенне Лекуврер). Спокойными и даже уверенными казались лишь титулованные офицеры старой лейб-гвардии, семеновской и преображенской, для которых неудача с экзаменами не являлась крахом надежд: они и без того были сливками общества.

Но зато пехота, но кавалерия, но артиллерия, но казачество... О, как униженно они «мыловарили», чересчур торопливо раскланиваясь перед каждым ассистентом в коридорах! В такую вот минуту, проходя мимо, старый генерал Константин Васильевич Шарнгорст, профессор военной геодезии, вдруг задержался возле меня. Не где-нибудь, а именно возле меня:

– Поручик, что у вас за странный мундир?

– Отдельного корпуса погранстражи, – отвечал я.

Шарнгорст на меня глядел с большим удивлением:

– Странно! Впервые вижу в этих стенах офицера-пограничника, и уж никак не пойму, ради чего вы здесь оказались... Вы там, на границах, и без того деньги гребете лопатой!

Наверное, этот же мундир и помог мне, ибо выделял меня из общей массы офицеров. Профессора, прежде чем донимать меня вопросами, сначала спрашивали о службе на границе, их интересовало – правда ли есть товары германского производства, которые нарочно пропускаются с контрабандой?

– Да, – рассказывал я, – раньше это касалось лекарств, оптики и красителей, а теперь появился новый товар, на нелегальную доставку которого следует закрывать глаза. Это особый лак, которым пропитываются оболочки аэростатов...

В непринужденном разговоре я скорее устанавливал контакт с экзаменаторами, и мне они даже простили, когда я не сразу вспомнил название реки в Камеруне – Рио-дель-Рей!

На экзаменах выяснилось, что профессура, составленная из светил военного и научного мира, чрезвычайно безжалостная к неграмотным, излишне придирчива и к образованным. Члены приемной комиссии выявляли не только знания, но ценили и сообразительность, умение фантазировать и привычку мыслить нетрафаретными образами. Система в Академии была 12-балльная, я умудрился набрать средний балл 10,87 – и таким образом оказался в числе счастливцев. Всех нас, принятых, собрали в конференц-зале и построили в порядке не чинов, а фамильного алфавита; я со своей фамилией оказался где-то в середине строя, между корнетом и подполковником.

Нас напутствовали на учебу не очень-то сердечно:

– Господа, никаких историй – ни женских, ни картежных, ни ресторанных, ни денежных. Помните, кто вы...

Отвергнутые Академией возвращались по своим прежним казармам, конюшням и батареям; эти несчастные со временем становились самыми вредными ненавистниками не только академического образования – они мстили и лично нам, счастливцам.

– «Моменты»! – так называли генштабистов в армии с оттенком презрения. – Они там не служат, а лишь моменты ловят, оттого и карьера у них моментальная... не как у нас!

Это правда, что карьера генштабистов складывалась скорее и почетнее, нежели в армии. Недаром учебой в Академии не гнушались даже великие князья, отпрыски самых знатных фамилий. Не скрою, что я тоже мечтал сделать карьеру, и не вижу в этом ничего постыдного для себя. Если чиновник служит ради жалованья, военный человек служит ради чести, и плох тот офицер, который не желает стать генералом...

В дальнейшем все мы были предоставлены своим силам, никто нас не «тянул», каждый отвечал за себя, и любая оплошность в учебе или дисциплине без промедления каралась изгнанием. Время не играло никакой роли: если оставалось, допустим, три дня до выпуска из Академии, но ты согрешил, в тебе уже не нуждались: проваливай! Думаю, что в этой железной строгости заключался немалый смысл. Офицер, делающий карьеру за счет обретения знаний, должен высоко нести эти знания. Если он заглянул в шпаргалку, значит, он бесчестен, а без чести нет офицера! И нужен очень крепкий лоб, чтобы пробить несокрушимую стенку наук, за которой твоему взору открывается великолепный стратегический простор для продвижения...

В моей жизни был один случай. Меня не пускали в дом, очень дорогой моему сердцу. В осатанении я треснул ногой в дверь, тогда из-за двери мне было спокойно заявлено:

– Ну, зачем же ногой? Попробуй лбом...

Именно лбом я и делал свою карьеру. Я буквально изнурял себя настойчивым поглощением самых различных знаний.

 

* * *

 

В мое время уже нельзя было сказать, что Академия Генштаба – монархическое или реакционное учреждение. На моих глазах завершилась закладка памятника погибшим в боях офицерам «корпуса генштабистов», сложившим головы в войнах за честь и достоинство российской армии, – и в скорбном списке имен немало выходцев из гущи народа. Не грех в этом случае напомнить, что именно из наших академических стен вышел благородный «Протест Ста Шести» – под таким именем сохранился в истории России призыв 106 офицеров Академии Генштаба и Царскосельской стрелковой школы, в котором передовые русские офицеры смело и резко протестовали против телесных наказаний...

Я уже приступил к занятиям, а серьезного разговора с отцом до сих пор не состоялось. Наконец он сказал мне:

– Не понимаю тебя! Ты не пожелал носить значок Училища Правоведения, а теперь погнался за аксельбантами генштабиста. Неужели так интересно знать, какая должна быть соблюдена дистанция между зарядными ящиками в походном обозе? Какой толк от того, что ты затвердил все пристани по Волге от Казани до Астрахани – вниз по течению и вызубрил пристани на Миссисипи – вверх по течению? И уж совсем непонятно, для чего знать, где самый лучший инжир и где больше всего в мире плотность женского населения по сравнению с мужчинами.

Я ответил отцу слишком подробно:

– Офицер Генштаба обязан знать все или почти все об окружающем его мире. Он должен уметь вести войска даже без карты, держа карту в голове; сидя здесь, в петербургской квартире, я могу представить, какое болото встретится за лесом, ограждающим прусский город Алленштейн, и каковы источники воды в этом городе для водопоя кавалерии.

– Зачем? – хмыкнул отец.

– Именно затем, что наши генералы ни бельмеса не соображают, и потому необходимы именно офицеры Генштаба, которые бы подсказывали: сюда не ходить, а надо идти вот сюда... Если тебя так мучает мое заброшенное правоведение, так у нас в Академии читает лекции по статистике полковник Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич[7], который ранее окончил Межевой институт и Московский университет и все-таки решил посвятить себя служению родине в мундире! До тех пор, пока Россия окружена врагами, всегда будут находиться люди, стремящиеся служить ей и народу именно в мундирах...

Отец на старости лет предался увлечению спиритизмом, столь модным тогда среди интеллигенции, упавшей духом после поражений в войне и угасания революции. Отец ходил «колдовать» в семью министра земледелия А. С. Ермолова, жившего на Мариинской площади, куда хозяин приглашал известного медиума Яна Гузика, который вызывал дух какого-то Шлиппенбаха... чуть ли не того шведского генерала, угодившего в плен под Полтавой. Духовным исканиям отца я никогда не мешал, лишь однажды предостерег его:

– Только не вызывай дух мамы... она жива!

Отец воспринял мои слова на свой мистический лад.

– Если это так, – сказал он, – то теперь понятно, почему ее дух не являлся ко мне, как я ни звал его...

Наверное, отец надеялся получить ответ из других миров, так и не получив ответа матери на этом свете. Вряд ли мама его любила, и мне отца было очень жаль. Мода на магнетизм, теософию и оккультные науки проникла тогда и в Зимний дворец. В обществе Петербурга блуждали слухи об остром помешательстве императрицы Александры Федоровны, свихнувшейся после убийства португальского короля; теперь она якобы все время плачет, отказывается от еды, царице ставят питательные клизмы. При этом она кричит своим лейб-медикам:

– Кровь! Всюду кровь... уберите от меня кровь!

 

* * *

 

Что осталось в памяти об этом постылом времени?

Гаагская мирная конференция 1899 года, созванная по инициативе Петербурга, продолжила работу в 1907 году, и нам, будущим генштабистам, следовало знать, о чем рассуждают в «Рыцарском зале» гаагского замка Бинненгоф. Надо сказать, что Германия старалась не связывать себя международными правилами военной морали, нежно лелея главную формулу своей военной доктрины: «Война есть акт насилия, цель которого принудить противника исполнить нашу волю». Если в Гааге говорили о том, как «гуманизировать» войну, чтобы от нее никак не страдало мирное население, то немецкий генштаб доказывал немцам обратное: «Цивилизованная война – это абсурдное противоречие... бойтесь добрых поступков – старайтесь быть жестоки, безжалостны, хищны и немилосердны! Гражданские лица не должны быть пощажены от ужасов и бедствия войны».

Человечество слишком уповало на мирное разрешение всех спорных вопросов, но кайзер Вильгельм II увидел в Гаагских конференциях лишь заговор врагов, желавших ослабить его железную империю. В мае 1908 года он произнес знаменитую речь перед офицерами своей гвардейской кавалерии:

– Похоже, нас хотят окружить. Ну что ж! Германец всегда сражался храбрее при нападении на него со всех сторон. Пусть они посмеют сунуться. Мы готовы! Уже давно пора, чтобы дерзкая банда врагов испытала на себе гнев нашего гренадера...

Никто не думал «окружать» кайзера, никто не собирался «сунуться» в Германию, но кровью все же запахло. Европа ощутила ее запах в «боснийском кризисе».

 

Date: 2015-11-13; view: 305; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию