Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Афганский пленник





 

Каждое утро теперь она разговаривала с маньяком, и сегодня тоже; и хорошо, что сегодня тоже, потому что, если бы он не позвонил именно сегодня, она бы заподозрила, что он что‑то знает про этот день, знает, что у нее день рождения, а это было бы уж совсем неприятно – если бы он обладал хоть какой‑то информацией о ней, кроме несчастного номера телефона. Он звонил всегда в восемь утра. Она пробовала вешать трубку и не подходить – он продолжал звонить с маниакальной (какой еще?) настойчивостью, один раз продержался сорок минут, и она чуть не сошла с ума, мечась по квартире под бешеный трезвон, и в конце концов все‑таки сдалась. Отключать телефон ей не хотелось. На какой срок его отключать? Только на утро? Опыт показал, что тогда он, разъяренный, звонит позже, рыдает, рычит, неистовствует. А вообще отказаться от телефона… Ей как‑то это совсем не нравилось, ей много звонили, она сама много звонила. Перейти полностью на мобильный? Ну, дороговато, во‑первых, а главное – она категорически не желала подстраиваться под этого безумца, вбившего себе в голову, что она то ли его жизнь, то ли его смерть. Ну что это – испугалась и отключила телефон и все, сидит, зарывшись с головой в подушечные перья. Нет уж, пусть все идет как идет. И он продолжал звонить, в восемь утра.

В восемь утра он был совершенно безумен, но кроток. Точнее – не сразу, конечно, начинал он всегда с высокой ноты, с рыдания, он Никитин, он переводчик, он переплетчик, она – мразь, мразь, за что ему это, бедному Нестратову, она сломала все, все, ВСЕ!

Сначала надо было ответить. И она отвечала – очень тихо, заставляя его прислушиваться, очень тихо, без малейших эмоций – это было важно. Ни ласковости, ни угрозы не было в ее голосе, на снисхождение он отвечал воем, на запугивание сатанинским хохотом. К концу этого клинического месяца она нащупала единственно верную интонацию и теперь автоматически начинала с нее. Он постепенно затихал. Ей казалось, она тушит пожар – то тут, то там сполох пламени, но все тише, тише… Минут сорок он бормотал, там уже могла она начать заниматься своими делами, но тоже с осторожностью, прислушиваясь к стрекотанью на другом конце линии. Она умывалась, причесывалась, ставила кофе – но нельзя было включить телевизор – он свирепел немедленно, он готов был терпеть шум воды или рев кофемолки, но другой человеческий голос выводил его из себя. Музыку – если без слов – он сносил. Вешал трубку, умиротворенный. А на следующий день звонил снова.

Это надо было умудриться – стать бесплатным лекарем для психа, бальзамом на его кровавые раны. Но выхода‑то не было. Когда месяц назад он позвонил впервые, она испугалась страшно, до истерики, онемела от ужаса и весь день не знала, куда деваться, воспоминания о его безумном тенорке накатывали весь день мутной тошнотой; она перебрала двести вариантов – кто это, откуда, зачем, кто дал ее номер; ей было страшно плохо весь этот день. К вечеру она заставила себя сесть и вспомнить его бредовый текст от начала и до конца. Да, потихоньку, с сигаретой, преодолевая горловые спазмы, что он там говорил, как он там говорил…

И нашла. Неструхин Олег Викторович, он себя назвал однажды, среди Никитиных, Нестратовых, Нечаевых, Максимов Леонидовичей и так далее. Переводчик, перевозчик, перебежчик, переплетчик… Да. Да.

Пару лет назад Сереже понадобился переплетчик. Она наугад спросила в своем издательстве, ей дали какой‑то телефон, назвали этого самого Неструхина. Через пару дней Сережа абсолютно между делом, между двумя чашками кофе, сказал: «Ой, Надь, а переплетчик‑то твой псих, кажется!» Она заметила, что он такой же мой, как и твой, а в чем, собственно, дело?

«Да ну, абсолютный шизоид! Попросил две тысячи долларов за переплет восьмидесяти страниц». Да, да, это Сережка тогда как раз защищал диплом. «Но главное, понимаешь, он больной, это просто слышно. Визжит, вскрикивает… Ну его на фиг».

Она согласилась, что безусловно на фиг и немедленно. Переплетчика нашли другого.

А Надин домашний номер отразился у загадочного Неструхина на дисплее мобильника. И вот, сколько‑то лет спустя, утром ее разбудило страшное и несчастное кваканье из трубки. Не троньте, не троньте, не ТРОНЬТЕ!

Ей стало немножко легче, когда она его вычислила, – неизвестно почему. Назавтра он позвонил снова. Она опять дернулась, правда, не так страшно, как накануне, когда он только выл, хрипел и квакал, и она в спросонном ужасе орала ему, срывая голос: «Дима, это ты? Что‑то случилось? Плохое? Страшное? С Аленой? С детьми? Убили?» – и каждое его взрыдывание в ответ слышала как «Да! Да! Да!».

Похоронила всех за эти полминуты. Потом уже поняла, что кто‑то чужой, мелькнула мысль, что балуются, но тут же стало ясно, что – нет, так не балуются, такое звериное безумие не сыграешь никогда и ни за что.

Вой перерос в слова, и он понес свое – про то, что она мразь, мразь, надо, надо, надо, НЕМЕДЛЕННО!!

Она упала лицом в подушку и рыдала, захлебываясь, кусая наволочку. Трубка стрекотала рядом, а минут через пятнадцать смолка. Она потом звонила по всем‑всем и говорить не могла, а только слушала, что они подходят к телефону, раздраженно кричат: але, вас не слышно! – слава богу, живые.

Второй раз она уже, конечно, не рыдала так безобразно, но ох эта волна тошной жути… Дождавшись мельчайшей паузы, она спросила: «Что вы хотите?»

Он хотел, чтобы она сейчас же, СИЮ ЖЕ МИНУТУ поклялась, что оставит его в покое и никогда больше не позвонит!

Сейчас она уже понимала, что надо было спокойно и очень тихо говорить – я вам обещаю, даю честное слово, что никогда ни за что вам не позвоню. Это бы не отменило его следующих звонков, но успокоило бы в ту минуту. Но она тогда еще ничего не понимала и закричала базарно и беспомощно: да это ВЫ мне звоните, да какого ж черта, чего‑то там милицию…

Милицию… Ох, ну тут она сама виновата.

То ли на четвертый, то ли на пятый день она пребывала в полном раздрае. Ее уже понемногу отпустил первый первобытный ужас, но теперь она отчетливо понимала, что дело приобретает характер хроники. И тут как раз в гости забежал Дима, с которым они теперь виделись редко, а когда все‑таки виделись, то она только расстраивалась – такой он был вымотанный на своей работе и так ему было не до нее. А в этот раз он приехал неожиданно – веселый, благостный, с замасленным бумажным мешком – пончики жаренные в машинном масле, страшный сейчас раритет, увидел и не смог удержаться. Она схватилась за старую ручную кофемолку. И так они хорошо, прямо взахлеб, стали трепаться, выпили галлон кофе, как кашалоты накинулись на эти адские пончики… что в момент какой‑то блаженной паузы после трех часов разговора она, посмеиваясь, сказала: а у меня тут вот какая история…

Дима… Ох, отмотать бы назад и прикусить бы ей язык, честное слово! Дима мгновенно стал мрачен и серьезен, как‑то подсобрался и подобрался, пересел с дивана на табуретку и учинил ей допрос. Какой тембр, что говорит, сколько времени говорит, знаком ли ей хоть отдаленно этот голос, кого‑нибудь напоминает… Услышав, что звонки длятся уже пять дней, уничтожил ее холодным изумлением: и ты за все это время ничего не предприняла? Мне не рассказала? – Услышав историю с переплетчиком, рассвирепел: почему Сергей ничего никогда не может сам?! Почему надо тебя втягивать?!

Сережа тут был настолько ни при чем, что она только руками всплеснула. Она у м о л я л а ничего не делать. Но Дима уже ничего вокруг себя, кроме себя, не видел и не слышал. И через пару дней приволок какого‑то мента, то ли кем‑то рекомендованного, то ли просто участкового, она даже не поняла. Дело вышло пыточное. Спокойный, как черепаха, майор выслушал ее рассказ, улыбаясь. Потом долго, так же улыбаясь, молчал. Дима не выдержал и резко осведомился, не собирается ли милиция предпринимать что‑либо по этому поводу. Майор продолжал улыбаться. Не мы, а вы, – молвил он, выразительно интонируя, – кажется, это из какой‑то комедии, что ли? Она не помнила точно. – Не мы, а вы… Мы‑то что тут можем сделать? В чем сыр‑бор? Где состав преступления? Вас никто не ограбил, не побил… Телефонный разговор это, знаете… Вот вы – вы, лично, да! – вы можете предпринимать какие‑то действия… Только опять же – какие?

Дима насупился:

– Это запугивание, и мне удивительно, что вы не признаете такого ммм… Это телефонный терроризм! Его, этого психа, можно вычислить, запеленговать, явиться к нему и тогда…

– Да? – радостно спросил мент. – И тогда?..

– Ему можно пригрозить! – сказал Дима, теряя уверенность. – Напугать его можно. Объяснить, что так и по рылу схлопотать недолго. Если не прекратит названивать…

– Ага, – с удовольствием подхватил мент. – Это вы сейчас планируете противоправные действия. В присутствии меня. Не есть хорошо…

То есть все было ясно. Она опускала глаза – она же знала, что так и будет! Дима в две минуты скис и утратил прыть. А потом совсем мучение – мент отозвал Диму на кухню и – она прекрасно все слышала – спрашивал его там: а она, родственница ваша или кто она вам? – не могла это придумать? Знаете, женщины иногда…

Мент ушел, Дима просил прощения, а на нее навалилась ужасная тоска, которую она с трудом закурила и засмотрела сериями Пуаро. Псих продолжал звонить.

 

Первый звонок в день рождения ей поступил вчера, то есть уже сегодня – в полпервого ночи. Она думала – кто‑то решил поздравить первым, но нет – звонила Бойцова, неуемная старуха; без всякого алё бодро закричала в трубку:

– Надя! У нас беда!

Всегда у них была беда.

– Надо с Ольгой поговорить, у ней теперь чеченец. Никого нас не слушает, меня не слушает, мать не слушает, вся беcпринципная, ничего, говорит, не знаю, это любовь навсегда. В гороскопе вычитала. Давай я тебе ее пришлю.

– Начинается, – мрачно сказала Надя. Как она этого не любила.

– Нааадь! – Бойцова сменила тон и заговорила искательно. – Ну я тебя прошу. Ну ты гляди, чего делается – только‑только в институт поступила, сколько наших слез, а? Еле‑еле запихали ее. Только‑только… А она нам заявляет, что они сейчас женятся и она уезжает с ним туда… С Иринкой‑то я так не мучилась никогда. А эта – бестолковая! И упрямая! Как что в голову войдет, так все! Вылитая я!

– Ну хорошо, а я‑то что могу, Нина Петровна? – как это все ее раздражало… Дайте покою хоть в день рождения, так нет – на тебе, пожалуйста, чужую любовь и какую‑то ахинею.

– Наааадь. Ты поговори с ней. Ну вы ж подруги. Она всегда говорит – я только Надю буду слушаться. И Иринка мне – как Ольга нам все объявила, Иринка сразу мне говорит: мать, звони Наде, больше некому.

Условились, что Ольга приедет завтра, то есть уже сегодня.

До часу она сидела заведенная и злая, в час не выдержала и полезла в шкаф, налила маленькую рюмку «Хеннесси» и стакан тоника и потом до половины четвертого смотрела «Город Бога». А в восемь утра, разумеется, позвонил он.

 

Но как же он странно говорил… Лейтмотив был такой: она ему все‑все сломала. Все дело в ней. Он бедный перебежчик, переборщик, перебанщик, переменщик, а она его страшная судьба. Все из‑за нее. Поэтому‑то ей и надо звонить каждое утро – так она понимала. Тут она его утешала. Но на этот неизменный стерженек наматывались гроздья других смыслов и идей. Колючая сладкая вата так наматывается на несъедобный прутик, ох. Если бы этот безумец только обвинял ее и тосковал о своей несчастной судьбе, она справлялась бы с ним одной левой. Она уже навострилась утешать и утишать за две минуты. Но дальше шла сладкая вата – ворох слов. И угадать его было нельзя. Поэтому она не могла просто отложить трубку на стол и спокойно заниматься своими делами – все время надо было быть начеку и как‑то реагировать. Вот он выпаливал: эф‑фералган! Эф‑фералган! Федерация называется – чужих лекарств набрали и лечимся! – хоть хмыкай, хоть поддакивай, но молчать было нельзя. И она поневоле вслушивалась. Это бы еще полбеды – у нее накопился кое‑какой опыт сочувственного подвякивания, и она вроде уже виртуозно умела не вникать – недаром за ней закрепилась слава человека, «который ТАК умеет слушать».

Но. Но. В вате бредятины то и дело попадались два‑три слова, которые били ее током. Очень страшно. Он что‑то про нее знал. И поэтому она его слушала. Как это началось? Пожалуй, где‑то на десятый‑одиннадцатый день. Он ворковал что‑то про любовь – поезд в огне, поезд в окне, сломанные цветы, Джармуш, сломанные побеги, этот, как его – начал злиться, она тихо сказала: «Да‑да, я понимаю, но тоже не помню, неважно»; Лилиан Гиш! – торжествующе прокричал он. – Лилиан! А ты сможешь ТАК улыбнуться? Сломано все, ты понимаешь, все? Да? Дааа! – И вдруг: – Наследники великих! Психопотомки!

И она вздрагивала.

 

…сидели вечером огромной компанией, как всегда. Не день рождения, не Новый год, а просто вечернее чаепитие, как у них это принято, человек на пятнадцать – только самые близкие. Преферанс. Все сидели в большой комнате, дымили. Эту комнату она знает наизусть, стоит закрыть глаза, она представляет: стол, очень красивая скатерть в желтых пятнах, тень от ободранного роскошного абажура, два черных комодика, заваленных барахлом, книги, книги по всем стенам, статуэтки, вазы, пожелтевшие карты на стенах; комната, куда ни плюнь, забита антиквариатом, под завязку. Перекошенный Поленов на единственном свободном от книг пятачке – сначала он ее раздражал, и она просила: можно я поправлю картину? – и Гелена ворчала в ответ: ты не сможешь, она тяжелая, у нее центр тяжести смещен, надо перевесить, а кто это будет делать? Полон дом мужиков, никто не может, что – я буду ее ворочать? Не буду и тебе не дам, пусть так висит, если никому дела нет.

А потом она привыкла. И каждый предмет интерьера встает у нее перед глазами – так можно знать только свое жилье. А эта квартира ей и впрямь родная.

И вот тогда кто‑то, Ирка или Тоня Блохина, кто‑то из них, приволок с собой какого‑то потомка великого поэта‑символиста, Бальмонта – не Бальмонта, черт знает… Какой‑то давности и ветвистости наследника. Это было у них принято – вечно они все, и она тоже, кого‑то в компанию притаскивали. Компания разбухала.

Потомок хватил коньяка, пару раз прицельно сострил, подсказал чего‑то в преферанс и освоился.

– Ничего, милый такой, – осторожно сказала она Блохиной.

– Милый, – отозвалась та, – только манерный, не могу. Прицепился как репей. Полночи шагане‑магане и не уходит. Куда мне его было девать?

Шутили, смеялись, вечер шел. Потомок парил и царил; сновал по квартире, громко восхищался, убегал в коридор звонить, тянул Блохину плясать; затем вдруг сел за стол, обвел всех сияющим взглядом и сказал: «Веселитесь? Ну‑ну, резвитесь, милые мои. А я уж полчаса как газ на кухне открыл».

Ринулись на кухню – точно, газ из всех конфорок, мерзкий запах разливается.

Витька тогда этого наследника с лестницы спустил. Кроме всяких шуток – вышвырнул с довольно крутой винтовой лестницы. И тоже до сих пор у нее перед глазами эта лестница и пижонистый горе‑террорист вверх тормашками.

 

В день ее рождения псих как будто решил сделать ей подарок. Он почти не орал и не рыдал. Очень спокойно, интимно, как будто сто лет знакомы, он спросил – ну как?

Она осторожно ответила – да все ничего.

– Да? Ну как это ты хорошо сказала! – обрадовался он. – Но знаешь, одна мысль у меня, одна такая… Почему она не бежала с ним? Гордость! Это адская ваша гордость! ооооооох, как я плюю! Я плюю на нее, понимаешь? Одноклеточные меркантилки! Только бы о своем и о своем. Вот почему так, ответь мне! Вот, допустим, отечество отцов‑героев – ну, представила себе? И я буду эту вашу гордость свиномордскую проявлять? Да никогда! Да миру не вертеться просто! А вы‑то, – тихо и горько прокричал он, – вы‑то что же, ну?!

– Я думаю, это слабость, – ровным голосом отвечала она. – Это нужно простить.

– Простить?! – тут он уже ерничал, надо было осторожнее. – Хорошо. В с е п о н я л о н. Простить. Простить меркантилок, мягкотелок, субфибрилок. А н а р к о т и к о в? Тоже простить, скажешь? Уроки наркотиков, ты видишь, чувствуешь? Да, да, да.

И ее залихорадило, как лихорадило тогда.

 

Снимать нечего, нет сюжета, нет фактуры – она понимает это мгновенно, еще в аэропорту. Вроде бы так давно не была в Кабуле, так ждала, а снимать нечего. Все уже двести раз показано‑рассказано. И делать тут нечего. И ничего не меняется вообще, сплошь выжженное небо, сплошь горелый песок. Афган, Афган, страна моя, и от песка страшно першит в горле. И жарко. Вязкий запах пота везде. И ее лихорадит, лихорадит. «Ю гот фивер», – говорит Хамид и предлагает ей воду – она мотает головой, вода в какой‑то подозрительной баклажке неизвестного происхождения, это нельзя ни в коем случае. Проверенная вода в бутылке у нее есть, но в рюкзаке, и как же теперь за ней лезть? неловко. Как она ждала этой командировки – и что?

– Гоу эхед! – командует Хамид, шофер оборачивается, подмигивает, старый «хаммер» взревывает, как раллийный болид, она не успевает закрыть окно, глотает облако песка и заходится от кашля. Хамид бьет ее по спине и хохочет.

Йеее, бейби! Зай гезунд!

Суржик‑пиджин‑бастард‑инглиш‑идиш. Прекрасно. Замечательно.

 

Школа на горе Навабад – когда‑то здесь была каменная крепость, а сейчас уже невозможно разобрать, что за обломки валяются в пыли, есть ли в них хоть какой‑то интерес. На всякий случай она фотографирует и обломки, и каменные глыбы. Порывается подойти поближе и щелкнуть хотя бы школьное окно, но Хамид свирепо шипит и оттаскивает ее за локоть, довольно больно и бесцеремонно. Уонт трабл, э? Айайай. Уэйт.

Ее уже не бьет током от его прикосновения, как било в первый раз. Сейчас это просто мерная лихорадка, субфибрилка, включившаяся как только она увидела его в зале аэропорта, издалека. И его рука на ее плече или спине – ну что рука, ну еще одна волна жара.

Все было не то, что тогда, тогда было страшно, пару месяцев спустя после 11 сентября, упоение и холодок бежит за ворот постоянной опасности. А потом он. Как это было?

 

А теперь она просто уныло убеждается, что в нем сконцентрировалась ее жизнь. И делай что хочешь. Она так рвалась в эту командировку, так изнывала – ну что, все то же? или вдруг – отпустило? Прошло несколько лет, и наконец подвернулся идиотский повод: в кабульских школах ввели новый предмет – о вреде наркотиков. Она приехала («Надь, ты уверена, что это повод? Ты уверена, что там есть что снимать?»). Снимать нечего. С ней все то же – полная потеря личности, мерное сумасшествие, от которого она умрет.

Он трогает ее за рукав. Мальчики ушли, перерыв, после начнутся занятия девочек, можно идти разговаривать с учителями. Он трогает ее за рукав, и жар снова заливает ей глаза и живот.

 

Ольга ворвалась в квартиру как ураган и кинулась целоваться.

– Бабушка просила передать извинения, она тебя не поздравила вчера!

Надя подавилась саркастической шпилькой и спросила только: кофе будешь?

– Я, если честно, есть хочу!

– Нечего есть. Только картошка и кофе.

Картошка есть – это сильно сказано. Были три серенькие картофелины, Оля смела их мгновенно, полезла в холодильник и захлопала глазами, высунувшись из‑за дверцы:

– Как – вообще больше нет еды?

– Отстань от меня со своей едой, – беззлобно огрызнулась Надя. – Я худею.

И тогда Оля стала рассказывать про свою любовь. Идиотка она была вдохновенная.

В общем, они предназначены друг другу судьбой, это аксиома. Если нужны кому‑то доказательства, то пожалуйста: за день – буквально! – до встречи с ним она купила книжечку про свое имя, бывают такие маленькие брошюрки – про разные имена, и вот она купила «Ольгу», и там на первой же – буквально! – странице написано, что самая идеальная пара для Ольги – Руслан. Встретить его в наших широтах, сама понимаешь, не так легко – где взять Руслана в Москве? И вот на следующий день она буквально поймала машину, а за рулем… – Тут Надя случайно отвлеклась на таксу за окном и пропустила большой пассаж – описание внешности и первый диалог.

Короче, он был Руслан.

На салфетке лежали свежепожаренные зерна. Море, магнолии, жара, Батуми. Надя неторопливо, преувеличенно неторопливо, как в замедленной съемке, крутила ручку старой кофемолки. Две ложки кофе, смолотого в бархатную пудру, две – сахара, очень хорошая вода. Больше ничего. Любые добавки просто скрывают неумение варить кофе.

Короче, тут нет сомнений, и только дома скандал, дикие люди, у них расовые предрассудки. Вчера, когда она им сказала, такое началось! мать с валокордином, орет, бабка набычилась и молчит, но она, конечно, тоже против, короче, Надя, вся надежда буквально на тебя. Ты знаешь, что они мне вчера говорили? Что все чеченцы – поголовно буквально – наркоманы! Что их прям с детства учат: героин, опий, марихуана, гашиш!..

Дальше Надя уже не слышит.

 

– Героин, опий, марихуана, гашиш. Мы рассказываем детям о вреде наркотиков, приводим примеры. Школьники уже сейчас должны знать, к чему может привести их употребление, – преподаватель сносно говорит по‑английски.

– Вы думаете, что действительно их убережете?

Рахим смотрит на нее не мигая.

– Что мне вам ответить?

– Что бы он сейчас ни ответил, статья будет роскошная, – сладко говорит Хамид. – «Да! мы спасем наших детей!» – сказал мне этот наивный и прекрасный в своей наивности человек. «Нет. Мы никого уже ни от чего не убережем!» – сказал мне этот молодой афганец, удивительный в своей ранней мудрости.

Прежде чем почувствовать боль от этого предательского укуса, она успевает опешить: он начинает фразу с whatever, он говорит гладко, без единой ошибки, без этой дурноватой придури!

Она с детства боялась клоунов. Они невыносимо говорили – раскатываясь на «р‑р‑р» и уродливо кривляясь. Отвращение ее граничило с ужасной тоской. Когда она впервые услышала речь Хамида, ей чуть плохо не стало – «Кабаре», мастер церемоний, Джоэл Грей, бриолин, все то же аккуратное гаерское юродство.

Тогда она еще спрашивала его:

– Ты ж Гарвард закончил, как ты можешь так говорить по‑английски!

– Форгот! – улыбался он. – Абсолютли.

Таджикско‑еврейский мальчик, верный воин альянса. Ее переводчик, забывший язык, переметнувшийся на сторону своей страны. Ох, что она говорит? Как это было? Когда ввели войска и его, маленького совсем, одиннадцатилетнего, увозили из Кабула – его, родителей, братьев и бабушку‑еврейку, проклинавшую тот день, когда она вышла замуж за таджика, тот день, когда родила дочь, тот день, когда дочь вышла замуж за афганца, тот день, тоддень, тоддень, тоддень. Она так и слышит стук копыт, то есть колес – то есть на самом деле в этой машине просто стучит кардан. У нее слипаются глаза, и она видит как наяву – у него слипаются глаза, он сворачивается клубочком где‑то в углу, в кузове грузовика, который везет его в политическое убежище. И засыпает.

– Вор килльд май ленгуич, юноу.

 

Это было тогда, в первую их встречу. Теперь она не задает никаких вопросов. Она проглатывает обиду молча – он прав. Говорить с Рахимом не о чем. Да, уроки наркотиков – неплохое название для статьи. Да, час в день учитель талдычит что‑то такое несчастным мальчикам. Мальчики слушают, опуская глаза. Потом идут мыть машины. «Чтобы заработать на школьный обед, одному ученику надо вымыть пять машин». Еще годик в школу походят, а потом пора завязывать – засиживаться нечего, надо дело делать, семью содержать. Учатся пусть мелкие, им пока можно. «По уровню неграмотности Афганистан лидирует среди всех прочих стран региона». И ей разом становится худо от этих ладных формулировок, которыми она думает; она закусывает губу, вспоминая вечные репортерские презенс: «Я иду под грохот канонады» или имперфект – «Мы шли под грохот канонады».

– Ладно, – резко говорит она, чуть резче, чем стоило бы, – спасибо, Рахим. Вы очень помогли.

 

Зачем дальше было все это? не иначе как ей не на память, а на муку, на какую‑то больную радость. Они выходят из школы и спускаются по кривым ступенькам, Хамид вдруг останавливается, оборачивается к ней и, глядя снизу, улыбается своей невозможной улыбкой.

 

– Ты поедешь со мной в Джелалабад?

Мальчик мой. Восточный мой мальчик.

Он перехватывает мой взгляд,

и черные глаза, насмешливые,

и веки наливаются тяжестью.

 

Карие глаза, насмешливые, я правда не могу дышать, как же это – астма, паническая атака, сердечная недостаточность – какая там недостаточность, это уж тогда избыточность, потому что у меня сердца этого – еще на троих, если надо – на четверых, заберите у меня излишек, потому что я от него – правда – дышать не могу – совсем.

Отпусти меня, отпусти.

Она только смотрит на него и не может спросить хотя бы – хотя бы! – про разрешение.

И они едут: разрешение он достал.

 

На прощание Оля поцеловалась с ней двести раз. Надька, Надька, если б не ты, я вообще б не знаю, как на свете жила! Спасибо тебе такое, такое!

Сотни раз она это слышала – участь доброго друга. Оля волной – шарфик на шею, сумку из какого‑то ничтожного крокодила на плечо, еще поцелуй, финальный, взрывчик аромата духов Angel, противных таких. Ну все, пока‑пока‑пока.

Пока она мыла на кухне турку и чашки, телефон в комнате разрывался. Не подойду, хоть вы все лопните.

 

Ей не страшно, ей очень‑очень весело. И ничего не понять.

– В провинции Лагман сегодня ночью взорвали цистерну с нефтью, я тебе говорил, – голос глухой. Неужели это он – растерянный? Неужели я вижу его – беспомощным?

Это верно – еще днем, когда они ехали в школу, по дороге им встретился натовский патруль – две зверские ощетинившиеся каракатицы: пара бронированных машин, отовсюду торчат солдатики со стволами на взводе. Хамид тогда сказал ей – они нервничают, транспорт шел из Джелалабада в Кабул, и ночью взорвали… Жертв вроде бы нет. Она сделала умные глаза. Но сейчас ей хоть убей не понять, как связаны между собой две вещи: вот эта несчастная нефть, броское словечко, склеившееся с броским же баррелем, нефть, которой она козыряла в разговорах, статейный штамп – и вот ее жизнь: пистолет, упирающийся ей под лопатку. Под лопатку кололи от кори. Как это все связано, как?!

Человек с пистолетом что‑то клокочет Хамиду, тот отвечает коротко и покорно. Потом переводит:

– Он говорит, что мы можем разговаривать тихо. Что ты еще хочешь спросить? Перестань смеяться. Это захват.

За окном коричневая пыльная страна и голубые горы – это из ее репортажика, судьба которого сомнительна, ох сомнительна. Она пытается понять, и ее разбирает смех. Этот талиб – шизофреник‑неудачник, он рассчитывал на серьезную диверсию, а всего‑то, бедняга, – одну цистерну с нефтью. Потом он притаился, просидел в засаде всю ночь, а они попались ему на пути и теперь сидят – заложники в собственной машине. Все это очень смешно.

 

– Але!

– Надя, дорогая, с днем рождения тебя! Будь… Дима звонит – ну надо же чего делается! Вспомнил! Позвонил в тот же день – дааа, история! Надя повеселела, прижала трубку плечом к уху и полезла за сигаретами. Дима неловко пожевал какие‑то поздравительные слова, помялся и решительно двинул в атаку.

– Слушай, я, как всегда, по делу. Но ничего. Скажи – ты ведь сегодня не празднуешь?

– Нет, – едко ответила Надя, предчувствуя недоброе и заранее ему радуясь.

– Слууушай… а ты не приедешь тогда на Кировскую сегодня вечерком? Мы хотели маме собаку оставить, а мама на Кировской. Мы собаку туда, а они никто не справляются… собака психует, соседи жалуются, ну ты понимаешь… А, Надь? Ты ж все равно не празднуешь.

Для порядка она буркнула – совесть есть?

Но они уже хохотали и договаривались. В восемь. Прекрасно. Замечательно.

– Але!

Скрежет и вой. Псих звонит второй раз за день – это бывало, но редко, что‑то, значит, у него не то. Что‑то я за него беспокоюсь, – фыркнула про себя и тихо‑тихо проговорила: да‑да, я слушаю…

 

Какая же у нее ужасная любовь. Восточный мальчик. Ресницы. Усмешка. А то вдруг улыбка эта невозможная: чуть дернется уголок рта – а ей, как марионетке, мгновенная отдача: боль и ломка. Цель одна – дотронуться до его ключицы, один раз только дотронуться, и все, ну пожалуйста. Об этом она думает давно. Об этом она думает и сейчас, когда они оба под прицелом. И еще она вспоминает, как жаловалась Блохиной на плохое настроение. «Плохое настроение?! – гневно переспросила та. – Плохое у тебя настроение?! Плохое настроение было у Корчака на вокзале! Все остальные не смеют иметь плохое настроение!»

И вот теперь она с горьким торжеством говорит сама себе – у меня ОЧЕНЬ плохое настроение. Я помешалась на бездушном афганском мальчике, я рехнулась, вся моя жизнь – тоска о нем; мне нету дела и места нигде без него – а он едва ли помнит мое имя; я говорила – он выжигает из меня жизнь, – и вот, пожалуйста: мне и в самом деле жить осталось очень мало. Этот безумец‑талиб с пистолетом вообще ничего не меняет – мне и так оставались считаные часы. Да. Да. Могу я хотя бы сейчас сказать – у меня ОЧЕНЬ плохое настроение?!

Она поднимает на него глаза. У него кривится рот.

И тогда будь что будет, да будь он проклят, да будь ты проклят, мне не выжить иначе, это инстинкт‑самосохранение – рванулась к его губам, выплевывая на ходу какие‑то ошметки сердца.

Дальше все очень быстро.

В этот же момент Хамид выбивает…

Или нет.

В этот же момент она выбивает пистолет из рук террориста.

Я выбила, да?

А Хамид его перехватывает и…

 

А псих‑то явно в ударе. Зачем он позвонил второй раз?

– Ты была не права, – с порога заявил он. – Врачевание ран? Зубоублажение? Напрасно, напрасно!

Она вздохнула – ну что за напасть. А он и не ждал ее ответа.

– Нет, ты послушай, послушай меня. Ты всегда говоришь гиль. Гладиолусную глупость. А ты вот просто послушай. Я вижу, зачем быть – ну как это – цель вижу, и иду – как Цинцинат, как Цицианов. Наперерез и кор! Тогда – зачем простить? Зачем тогда жалость? Жабья дурь, я тебе говорю! И бабья тоже. Видишь цель – пошел! Без гордости, без жалости! Ни шагу назад! Приказ 227 слыхала?

И тут память играет с ней адскую шутку.

 

…в каком‑то медицинском кабинетике. Окна, белым замазанные до половины. Солнышко. Их четверо – сильно беременная тетка в белом халате, большеглазый перепуганный лейтенантик, убийца и она сама. У нее какая‑то странная тяжесть внутри, перенасыщение. Солнышко слепит. Вдалеке кто‑то жарит на баяне, гадость какую‑то, «Яблочко». У нее и у лейтенантика связаны руки, беременная у убийцы под прицелом.

«Отпусти меня, отпусти, – беззвучно молит она, – отпусти меня, и я никогда больше ни о чем не попрошу, и я больше никогда так не буду».

Этот, с наганом, не слышит ее – он в каком‑то вздорном восторге говорит про приказ 227 – «Ни шагу назад», про дезертиров‑мерзавцев, про жар огня.

И тогда она в ярости швыряет трубку и отчаянно плачет. Плача, она идет в ванную, причесывается, потом выбирает одежду, телефон трезвонит, но ей совершенно плевать, пусть хоть взорвется; плача, переодевается и, уже успокаиваясь, курит. На улице, говорили в новостях, + 17, она накидывает куртку, проверяет ключи и мобильник и захлопывает за собой дверь.

 

На празднование Надиного восьмидесятипятилетия мы с мамой и бабушкой приехали с опозданием. Поэтому мы не видели самого главного – ее отчаянного восхитительного изумления, когда она, думающая, что приехала отпустить Диму с Аленой в гости, перешагнула порог комнаты и увидела огромный стол и всех‑всех‑всех, кричащих ей: «С днем рождения!» Поэтому я только могу представлять себе, как она сияла, как чуть не плакала, как вглядывалась в огромную разновозрастную толпу и постепенно всех узнавала: вот племянники – Дима и Шура, вот внучатые – Сережа, Ленка, дети друзей – Даня, Гриша, внуки друзей… Алена с детьми и огромным черномордым псом; неуемная старуха Бойцова с семейством, однополчане, с работы, из газеты, издательства… Это была действительно блестящая Димина идея – вытащить ее обманом на Кировскую и устроить сюрприз.

И вот она сидит во главе стола с маленькой рюмочкой коньяка, со стаканом тоника – и, улыбаясь, щурится на свет; книги, желтые карты на стенах, черные комодики, драный абажур… Она немножко растрепанная и пока еще немножко растерянная и растроганная, но уже стремительно обретает способность ехидничать.

Мы не застали Геликова тоста, но я знаю его наизусть: он говорил о том, что знавал Надю аж под другим именем, когда от ее нелепого полного «Надина» (ох, Гелик, опять ты?! как тебе не надоест!) вдруг образовалось дурацкое неправильное уменьшительное; что они с Надей связаны страшным общим испытанием. Он вспоминал о том, как они, потерявшие друг друга после войны, случайно встретились на Гоголевском, узнали друг друга, он притащил ее на Кировскую и с тех пор они созваниваются каждый день. Он говорил, что Надя – один из самых мужественных и романтических людей в его жизни. Что ей довелось пережить столько потерь, сколько мало кому под силу (ох, Гелик…), но только она могла сохранить такую силу, такую… (тут он запинается, и Надя мгновенно отвешивает ему какую‑то искрометную едкость – взрыв хохота, снимающий патетику). Что Надя лучший друг – обратите, между прочим, внимание – с ней все всегда на «ты»! Что она, с одной стороны, человек поразительного репортерского зрения, пронзительного, в корень – и пусть она много лет назад ушла из журналистики… вот вам, кстати, пример удивительной Надиной романтической бескомпромиссности: не смогла писать, что хотела, – и ушла! Но, с другой стороны, у нее дар редкого писательского воображения – и этот дар видеть и переживать она пронесла через всю жизнь (Ну уж и через всю!)…

Но в этот момент мы своим звонком прерываем тост, и Надя с рюмочкой в руке бежит нас встречать, как – еще гости?! Прекрасно. Замечательно.

 

Date: 2015-10-19; view: 370; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию