Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Полуправда





Работая над этими моими "Записками", я в "Книжной лавке писателей" на Невском наткнулся на небольшую книжку эмигрантских воспоминаний. По-моему, кто-то указал мне на нее: "Не читали? Посмотрите: очень любопытно…"

На титульном листе книги была, естественно, указана фамилия автора: Д. Мейснер. Я взял книгу, и вдруг, совершенно неожиданно для меня, эта, словно бы довольно обычная русско-немецкая фамилия задрожала в моих глазах, поползла в сторону как занавес, затуманилась… И за ней мне увиделся среднего роста аккуратно одетый юноша, скорее светлый шатен, нежели блондин, гимназист с манерами взрослого, по меньшей мере – студента-первокурсника… Этим манерам несколько противоречил его профиль – с остреньким, как бы лисьим, носом, всегда с чуть заметным непорядком в конце весьма тщательного пробора. Гимназист – не в тогдашней форме, а в хорошо сшитой серой паре – значит, из частной гимназии. Очень милое впечатление производивший молодой человек, предельно скромно державшийся, чуть-чуть вкрадчиво вступавший в беседу, но затем ведущий ее основательно и уже не по-первокурсному, а, я бы сказал, по-приватдоцентски, как имущий если еще не самую власть, то ясное понимание путей к этой власти… С нами – своими ровнями, со взрослыми – одинаково.

Я очень давно не сталкивался с этой фамилией, можно сказать – нацело забыл ее. А тут она явилась передо мною из небытия, словно на глазах материализуясь из тумана далекого прошлого…

Д. Мейснер… Дима Мейснер был у нас в ОСУЗе представителем учащихся Петроградской стороны. С самых первых дней революции он вошел в нашу среду, обладая уже тем, чем мы в большинстве своем не обладали, – совершенно точной политической позицией. Он сразу же заявил себя и все время с большой уверенностью продолжал думать, говорить, поступать как хорошо определивший свои взгляды юный кадет.

В эти дни, собственно, уже нельзя было бы называть кадетов "кадетами": "ка-дэ" значило ведь "конституционный демократ"… С момента Революции смысл этих слов утратился: "конституционность" предполагала наличие монархии: какая же может быть "неконституционная республика"? Но – то ли по языковой инерции, то ли в силу смутных надежд на Учредительное собрание, которое авось да вернет в Россию монархический, на английский манер, строй, – и они сами, и окружающие продолжали именовать этих "конституционалистов" по-старому. Кадетом не без гордости считал и звал себя и Дима Мейснер.

Он был кадетом не только по настроению и верованиям. Он, как теперь мне представляется, был лично связан с Павлом Милюковым, являлся при нем чем-то вроде "адъютанта по молодежным делам". Когда я восстанавливаю сейчас в памяти его образ, он рисуется мне стопроцентным милюковцем, одним из тех кадетских деятелей – правда, в те времена только "in spe", в зародыше, – у которых и во внешности, и в жестах, и в "способе держать себя с окружающими" все было пропитано "кадетизмом".

Что такое был истинный кадет? Прежде всего, все они были до мозга костей интеллигентами, даже интеллектуалами: полуполитическими деятелями, полупрофессорами. Настоящий кадет выглядел, да и в глубине своей был, человеком хорошо образованным, человеком с хорошими теоретическими познаниями по части истории страны, Европы, мира… Среди них были англофилы, подобные В. Д. Набокову, и галломаны, подобные, пожалуй, Ф. И. Родичеву… Все они были несомненными западниками… Всюду – и на кафедрах университетов, и на думской трибуне – они стремились быть прежде всего "джентльменами". Одни из них как бы подсознательно ориентировались на Кондорсэ или на Тьера, другие – на английских вигов – на Питта, на Гладстона… Но при этом все они, начиная со своего идейного вождя и учителя Милюкова, оставались, если вспомнить меткое слово Александра Иванова, художника, обращенное к позднему Гоголю, "прекрасными теоретическими человеками"… Они превосходно разбирались в политике Древнего Рима, в эпохе Кромвеля, во всем том, что рассказывали о прошлом их современники – историк Сеньобос или наши профессора-сеньобосы Виноградов и Платонов. Они были до предела "подкованными" (употребляя не тогдашнее, – нынешнее словцо) во всем, что касалось прошлого – далекого и близкого. Но у них не было ни малейшего представления о реальных закономерностях современной жизни…

Джентльмены, они и выглядели и держали себя как джентльмены. Даже такие бурнопламенные, как Федор Родичев или Василий Маклаков, они умели "трибунствовать", так сказать, "не повышая голоса", не выходя за рамки приличия. Выдерживая все правила парламентаризма. У кадетских лидеров, начиная с Милюкова, было "влеченье, род недуга" к Министерству иностранных дел, к дипломатии высшего полета, к изяществу и изысканному лукавству послов, посланников, полномочных министров, к закулисным переговорам – на том же "джентльменском" уровне, к самому тону дипломатических приемов, конференций, раутов…

Таким, конечно в уменьшенной копии, сохранился в моей памяти и Дима Мейснер тех дней.

Он не шумел, не потрясал аудиторию юнцов дантоновским красноречием. Но, как начинающий Кондорсэ, он говорил всегда умно и убедительно и, может быть, предпочитал вести свою линию защиты и пропаганды кадетских взглядов не с высоких кафедр, а в кулуарах, неторопливо, вкрадчиво, понемногу…

И вот теперь я увидел его фамилию на обложке эмигрантской книги, изданной, однако, у нас, в СССР. Еще не вполне уверенный, что Д. Мейснер это и есть наш, осузский Дима Мейснер, я быстро полистал ее и довольно скоро попал на слово "ОСУЗ". Это был – он!

Я прочел затем всю его хорошо написанную, пропитанную искренней горечью книгу – исповедь гражданина, по-своему (и по-настоящему, только не так, как следовало бы!) любившего Родину и по своей собственной вине-ошибке потерявшего ее. Человека, всю долгую жизнь по доброй воле добросовестно крутившего на полный ход тяжкий привод огромной эмигрантской машины и под конец убедившегося, что все многочисленные шкивы, ремни и шестерни этого механизма кончались ничем, были ни к чему не прилажены, ничего и никуда не двигали… Что крутил он их – впустую…

Я пожалел Дмитрия Мейснера – умницу, человека настоящей культуры и настоящей души, совершившего такую большую ошибку: очень печально, когда ты собственной рукой неправильно перевел перед собой стрелку в самом начале жизненного пути – и вот, пройдя много сотен верст, прожив много десятилетий, видишь, что избранные тобою рельсы привели твой эшелон в тупик…

Но, читая его книжку, я обратил внимание на то, что было для меня всего ближе: на тогдашние наши осузские дела. А он их поминает, и даже уделяет ОСУЗу довольно много внимания. И рассказывает он о нем как об организации, созревшей в недрах кадетской партии, возникшей по инициативе руководителей этой партии, в ее центральном клубе на Французской набережной, и по этой причине оставшейся верной платформе и программе своих созидателей.

Из всего, что я уже написал, можно без труда понять, что я не переоцениваю "революционность" ОСУЗа, и особенно его Управы первого созыва. Плоть от плоти буржуазно-интеллигентской столичной средней школы, мы были – я в этом вполне уверен – примерно такими, какими я тут этих "нас" нарисовал. Мы довольно много знали о мире, но не знали о нем главного, того самого, что нужно было знать. Мы считали себя прогрессивной частью молодежи; нам представлялось, что начавшаяся революция породит на долгие годы, может быть даже на вечные времена, такую передовую, такую "демократическую" республику, образцы которой мы видели в республиках уже существовавших, в первую голову – во Французской.

Мы думали о том, как пойдет жизнь этой республики, каждый по-своему. Многим из нас казалось, что она покатится по отличным от европейских образцов, как бы "улучшенным", как бы "исправленным", рельсам. Потому что ведь нам не был заказан критицизм по отношению к западным формам государственности.

Но в общем-то мы отталкивались от ненавистных и нашим родителям и нам черт царской России, черт самодержавной монархии, и полагали – скорее интуитивно, нежели рационально, – что первым и долговременным этаном преобразования русской жизни будет – догнать западные страны.

А уж о том, станем ли мы их перегонять, явим ли миру новый образец общества, нам – осузского образца молодым людям – и во сне не виделось. Самое понятие социальной революции не фигурировало в программах нашего обучения. Мы – я говорю именно о большинстве "управцев" первого созыва – просто о нем почти ничего не слыхивали. И те из нас, которые представляли себе значение слова "социализм", видели его в утопическом, реформистском, обескровленном и обезжиренном виде. Я думаю, что многие из нас были тогда несомненными фабианцами.

Но кадетами мы – за редким исключением – не были и возникли вовсе не в утробе кадетского клуба.

Мне кажется, что отчасти Д. Мейснер рисует события так, как ему представлялось когда-то, что они идут, или так, как ему, "кадету всей душой", хотелось бы, чтобы они шли тогда. Отчасти же ему просто иной раз изменяет память.

Это с ним случается. Так, скажем, он упорно именует нашу тогдашнюю организацию ОУСУЗом, составляя это словечко из первых букв словосочетания "Организация учащихся средне-учебных заведений". Но мы всегда звали ее ОСУЗом (Организация средне-учебных заведений) и себя звали "осузцами", а наших "барышень", членов ОСУЗа, (увы) – "осузками". Чтобы не быть голословным, приведу здесь не бог весть какое талантливое, но доказательное четверостишие, сочиненное в те дни кем-то из осузских рифмачей:

 

Депеша на Землю

 

"Парнас, алтарь Эвтерпы,

Одной из девяти, прекраснейших из муз.

Успенский, гордый бард! Ты вдохновенье черпай

Отныне лишь в словах, рифмующих с ОСУЗ…"

 

Эвтерпа, как известно, муза лирической поэзии." Кто это сочинил и по какому точному поводу, я теперь уже сказать не могу, но самые стихи запомнились мне, и они ясно свидетельствуют о том, что Д. Мейснер ошибся в слове.

Могла бы послужить доказательством того же и так называемая "Осузиада" – своего рода "ирои-комическая драма", тоже сочиненная в недрах ОСУЗа. Ее у меня, увы, давно уже нет.

Но это все пустяки: "ОСУЗ" или "ОУСУЗ". Существенно другое. Дмитрий Мейснер не может не помнить, что после того, возможно первого в ряду, собрания учащихся Петроградской стороны, о котором я рассказал в главе "Тот февраль", вскоре состоялось другое, уже общегородское, собрание в зале Тенишевского училища на Моховой. Оно было несравненно представительнее, многочисленней, красочней. Именно там была избрана первая Управа ОСУЗа.

В состав этой Управы вошло немало учащихся – в том числе многие ученики "Тенишевского". Среди них были молодые люди самых различных – в определенных границах, конечно – взглядов и политической ориентации. К ним присоединились ученики других гимназий и реальных училищ, и состав Управы от этого стал еще много более пестрым и разноликим. И судьбы – будущие далекие, тогда еще невидные нам самим, судьбы – этих юношей и девушек оказались очень непохожими друг на друга, одна на другую.

Да, конечно, были среди нас юнцы, которых несколько лет спустя вихрями бурного времени нашего занесло далеко за границы Советской страны. Мейснер называет фамилию Николая Быстрова, "управца второго созыва", говоря о русских, которых он встречал в пражской и парижской эмиграции. Все мы знали Колю Быстрова, высокого и плотного энглизированного юношу, со стриженной под "первый номер" головой, не без театральности курившего "кепстен" в трубке, носившего на близоруких глазах не вульгарные очки, а изящное пенсне в золотой оправе, цитировавшего Киплинга, стрелявшего у себя в комнате в карточные двойки и тройки из "монтекристо" – для киплинговского же колорита. Я могу назвать Ивана Савича – он был даже председателем первой Управы – позднее профессора в Сорбонне. Но ведь не они же одни были с нами тогда, и не они делали погоду.

Несколько раз я уже упоминал умницу и обаятельную девушку Лялю И., признанную "мисс ОСУЗ" тех дней. Ляля И. уже в начале двадцатых годов стала членом партии, работала и на транспорте и в газетах; в тридцатых годах авторствовала на радио, была работницей облпрофсовета… Я помню блокадную крышу сорок первого года и еле живую, исхудавшую до скелетообразности Елену И. на этой ленинградской крыше – в качестве смелого ж находчивого бойца противовоздушной обороны.

Кладбище у деревни Даньки хранит по сей день прах этой нашей осузки, этой беззаветно преданной идеям коммунизма партийки, этого до кристальности честного человека… Нет, никогда Ляля И. не была кадеткой, и, как бы ни был уверен в своей правоте Д. Мейснер, она стояла не на одной с ним платформе в 1917 году, а на прямо противоположной.

А лучший осузский оратор, с бурного выступления которого началось наше "основоположенное" собрание в тенишевском зале, сам "тенишевец", сын врача-дантиста, необыкновенно одаренный человек – Лев Александрович Рубинович-Рубинов?

Про жизненный путь Левы Рубинова можно написать книгу, и она читалась бы как приключенческий роман. У меня нет сейчас в руках документов, которыми я смог бы подкрепить и подтвердить его биографию, но ведь мне это пока что и не нужно. Достаточно двух фактов.

В дни гражданской войны коммунист Лев Рубинов пошел добровольцем на фронт и сражался там до тех пор, пока тяжелая болезнь не вывела его из строя. Он тогда был девятнадцатилетним юнцом с гимназической скамьи. А в 1941 году Лев Александрович Рубинов, вчерашний юрисконсульт мощных ленинградских предприятий, аттестованный по военной линии на интенданта первого ранга, в первые же дни войны, не ожидая мобилизации, пошел в дивизию народного ополчения рядовым. В первый же день на фронте, у станции Сольцы, он был тяжело ранен во время бомбежки, эвакуирован в Сибирь, вернулся оттуда полным инвалидом и все же до самой кончины своей работал, думал, писал, жил полной жизнью… Как ни старайся насиловать свое воображение, никак не представишь себе Льва Рубинова – прокурора и следователя начале двадцатых годов, адвоката-защитника в их конце, юрисконсульта учреждений и заводов в годах тридцатых, воина гражданской и Великой Отечественной войны, до мозга костей советского человека – кадетом, по Дмитрию Мейснеру. Да он никогда и не был им. Наверняка и сам Мейснер помнит Л. Рубиновича семнадцатого года.

Я мог бы назвать немало фамилий тех моих товарищей по первой и второй осузским Управам, которые еще живы сегодня и вершат свои – большие и малые – советские дела в Советской стране. Им не в чем упрекнуть себя на всем протяжении их жизней, и, я уверен, задай им Дмитрий Мейснер вопрос – понимали ли они себя как "кадетов" в 1917 году, – они пожали бы плечами, улыбнулись бы в ответ и сказали бы: "Если бы это было так, мы не были бы теперь теми, кем мы ныне являемся!" Я не удивлюсь, если получу, когда эта книга выйдет в свет, весточку от Э. М. Арнольди, кинематографиста и ученого, теоретика советского кино – нашего осузца.

Если бы она была жива, она ядовито посмеялась бы над ошибкой Мейснера – осузка не петроградская, а киевская, но все-таки осузка, – писательница и сказочница Ирина Валерьяновна Карнаухова, книги которой бурно расходились среди советских ребят, которая много лет работала в советской детской литературе, которую ("Сказки бабушки Арины") знала вся наша страна.

А Вероника Браун?.. Я потерял ее очень давно из вида, но до меня доходили слухи, что в двадцатых годах Ника Браун была прокурором на Урале – и в те горячие, бурные, непримиримые годы… Кадетка?

Отнюдь не кадетом был и Владимир Владимирович Пруссак, о котором я уже достаточно рассказал раньше.

Годы, которые неслись над нами, непосредственно вслед за тем разбросали нас в разные стороны, и я потом лишь изредка, то там, то здесь, встречал своих осузцев. Да, надо сказать, самый "разброс" этот проходил тогда нередко весьма странно, причудливо, неожиданно. Теперь, вспоминая, тоже нелегко понять – каким движением переводились в те бурные, нелегкие и такие памятные, такие дорогие всем нам годы стрелки наших рельсов то в одну, то в другую сторону…

Вот какая, в теперешнем моем представлении – почти гротескная история разыгралась в 1918 году на нашем осузском фоне.

Когда возник ОСУЗ, я был семиклассником. Почти все мои сотоварищи по первой Управе были учениками восьмых классов, кончали курс в мае 1917-го. Осенью была избрана вторая Управа ОСУЗа. Ее состав был несравненно левее, нежели предыдущий, хотя большевиков я там не помню. Меня избрали и в этот второй состав Управы: я-то должен был кончить гимназию весной следующего года, восемнадцатого. Председательницей новой Управы оказалась белокурая, голубоглазая решительная Нина Г., дочка известного военного хирурга.

Этот ОСУЗ, новый, уже не открещивался от практических дел: был образован, например, "ученический кооператив". Стали мы иначе относиться и к происходившему вокруг нас: помнится, когда после Октября на дальних подступах к городу начались схватки с подходившими с юга казачьими частями генерала Краснова, была сделана попытка сформировать и отправить на фронт гимназический летучий санитарный отряд ОСУЗа. Не могу Сейчас утверждать точно, но кажется, она была осуществлена. Отряд выехал на гатчинское направление, однако красновцы так быстро были разбиты и сдались, что, как будто, осузским санитарам почти не пришлось поработать в боевой обстановке.

ОСУЗ и в эти времена, да и всегда, начиная с момента своего образования, был организацией, существовавшей, так сказать, "на фуфу". Никаких источников денежных средств, никаких финансовых фондов у него не было. Он был на сто процентов общественным органом, а в то смутное "временное" время, по-моему, никому даже и в голову не приходило как-то в плановом порядке кредитовать, принимать на снабжение, на "бюджет" такие, возникавшие на каждом углу и по самым неожиданным поводам, органы.

Я не помню также, чтобы существовал какой-то постоянный порядок внесения членских взносов; никаких членских билетов ни у кого из нас не было.

Не было, откровенно-то говоря, и крупных "расходных статей", а если они возникали, то средства на их погашение образовывались, так сказать, "вскладчину": мы сами предлагали себе внести по такой-то сумме на такую-то надобность – ну, скажем, на тот же кооператив при его организации, на тот же санитарный отряд.

Кроме того, существовала резервная возможность выклянчить какую-нибудь небольшую дотацию у того или другого из располагавших деньгами многочисленных эфемерных, то возникавших, то исчезавших общественных и государственных учреждений Временного правительства… Надо было только уметь клянчить. Или – "ловчить".

Мне ни разу не попалось за все эти долгие годы ни одной работы, которая была бы посвящена проблемам экономической и финансовой практики Временного правительства. Но я не сомневаюсь, что, если бы кто-либо занялся такой темой, выяснились бы обстоятельства фантасмагорические.

У второй Управы ОСУЗа был чудесный председатель. Девушка решительная и категорическая в суждениях, быстрая если не "на руку", то на словесное воздействие на "управцев", да к тому же обладавшая весьма на них влиявшей внешностью, Нина Г. тогда напоминала то ли персонаж из скандинавских саг и преданий – юную кайсу, то ли этакую григовскую Сольвейг. Пшеннобелые волосы, голубые глаза, решительный тон… Председатель была избрана очень удачно.

Полнейшая безденежность ОСУЗа обычно ничуть не задевала никого из нас. Но председательница Управы иной раз сталкивалась с нею как с огорчительным обстоятельством. И, несомненно, она всегда вынуждена была бы признать себя в этом смысле беспомощной жертвой рока, неспособной ни на одну керенку увеличить наличность осузских касс, если бы не казначей Управы второго созыва Левин.

Если Нина Ивановна Г. была отличным председателем, то Левин (я не то что забыл, я и тогда не знал его имени) был поистине чудо-казначеем Управы. Ибо он был из другого теста, нежели большинство из нас.

Этот Левин был учеником реального училища Богинского на Невском проспекте, 83. Юноша несколько выше среднего роста, он обладал внешностью отчасти комической, – внешностью этакого меланхолического клоуна. Он был длиннонос, черняв. Цвет лица его был, что называется, "нечистым".

Метафорически выражаясь, само реальное Богинского тоже обладало "не вполне чистым лицом". В дореволюционном Петрограде оно пользовалось репутацией учебного заведения, в которое можно поступить, решительно ничего не зная, и спустя несколько лет кончить его и получить аттестат, ни на йоту не увеличив сумму своих познаний. Там можно было по нескольку лет сидеть в каждом классе, учиться на двойки, но быть избавленным от воинской повинности – если только плата за право учения вносилась регулярно. Считалось, что реальное Богинского в этом смысле дает много очков вперед даже знаменитым гимназии и реальному училищу Я. Гуревич, на углу Лиговки и тогдашней Бассейной.

Я не буду уверять, что данные эти совершенно точны: в училище этом одно время побывал, судя по его мемуарам, В. Б. Шкловский – ясно не все сплошь там были чистыми двоечниками и тупицами.

Но Левин, как я себе это представляю, относился, вероятно, все же к одному из этих двух разрядов. Возможно, до Февраля он делал усилия, чтобы хоть немного исправить свое положение, но с началом революции счел все это напрасной тратой энергии. Он не бросил училища, нет; он просто совершенно перестал заниматься науками, вышел на Невский и примкнул к размножавшимся, как треска, в условиях всеобщей неразберихи и всяческих недостатков мелким спекулянтам.

Не скажу, чем именно он спекулировал, – летом и осенью семнадцатого года перед инициативными гражданами открылись в этом смысле весьма широкие перспективы.

Думается, Левин еще не успел стать спекулянтским боссом. Вероятнее всего, он ходил в подручных, в исполнителях; может быть, просто состоял на побегушках у более крупных персонажей с солнечной стороны Невского. Несомненно, у него в этой области были таланты. Его можно было постоянно встретить в те месяцы в пространстве от Литейного до церкви Знамения, в обществе таких же, как он сам, уже нуждавшихся в бритве молодых людей в кожаных куртках, в широчайших галифе, в полувоенных, полуштатских френчах…

Все эти люди интересовались очень многим – по-моему, уже и сахарин тогда начал появляться на черной бирже. Но две вещи, два предмета были им абсолютно чужды: учение, в чем бы оно ни заключалось, и любая политическая деятельность. И то и другое не могло принести им немедленного, быстрого барыша, а о далеком будущем они не задумывались.

Да и зачем бы? Их толканье в подъездах и подворотнях на Невском, их сиденье в ближайших кафе приносили им неплохие доходы. Тот же Левин был всегда при деньгах (он навалом держал их в карманах плохонького пальто). Приносило все это им и другую пользу – связи, знакомства… Какие именно? Ну вот этого я точно не могу сказать, но – разнообразные. Временные, как было "временным" все вокруг, но нужные! И в организациях Земгора, и в работающих на шаткой, не определившейся еще базе органах самоуправления, и всюду, где делались те или иные денежные дела.

Словом, Левин был, объективно говоря, жук хороший; может быть, скорее – жучонок, личинка жука, чем жук, но во всем остальном он был весьма мил, несмотря на свою комически-унылую внешность. Веселый парень, готовый в любой миг ссудить своего брата гимназиста некоторой суммой в мятых керенках или свести его в одно из тогдашних, уже полубутафорских, ненастоящих кафе, угостить пирожным… А кроме того, у этого, уже начавшего проходить медные трубы спекуляции, жучка обнаружилась своего рода слабость, ахиллесова пята: ОСУЗ!

Представления не имею, кто и почему выбрал его в ОСУЗ? Впрочем, "богинцы" могли и не такого выбрать: Левин-то был среди них явным интеллектуалом.

Удивительнее мне другое: каким образом он попал во вторую Управу ОСУЗа? Здесь, среди столь "высоколобых" девушек, как наша председательница, как Грациэлла Джоновна Говард (дочка учителя английского языка в "Аннен-Шуле" на Кирочной, человека более чем респектабельного, да еще к тому же Джона Эбенезера), рядом со считавшими себя левыми эсерами Изачеком и Шполянским, рядом с уже упомянутым мною Николаем Быстровым в золотом пенсне и со шкиперской трубочкой в зубах, Левин выглядел не столько "белой вороной", сколько, наоборот, так сказать, "черным гусем".

Входя в зал заседаний Управы (это было обыкновенно либо класс, либо учительская в одной из подвластных ОСУЗу школ), он сразу же робел и терялся. И уж окончательно немел он, как кролик перед удавом, если на него бросала гневный взор белокосая, голубоглазая Нина Г.

В пустом помещении было обычно беспорядочно и шумно. Заседали нередко сидя прямо на столах, отчасти из-за отсутствия стульев, а отчасти и по юношеской небрежности к обстановке: так было революционнее! На краю стола, как амазонка в седле, красовалась председательница. Почти всегда первым вопросом повестки было – полнейшее отсутствие средств в осузской кассе. Не миллионов, не тысяч. Мелочи, на самые пустяки! На выкуп несчастных номеров газеты "Свободная школа", которую никто не желал читать. На карандаши и резинки для кооператива. На всякую ерунду. Что делать? Ужас! И тут, как самый робкий вассал в замок сюзерена, крадучись входил в помещение казначей Управы Левин. Дорого бы он дал, чтобы его не заметили!

Но его видели все. И – всего опаснее – видела его – она!

– Левин! – не давая ему вздохнуть, налетала она на него. – Левин, о чем вы думаете?..

– Ну, может быть, о том. чего бы вечером покушать… – слабо пытался сострить Левин.

– Как вам не стыдно шутить, Левин? Вы же знаете – у нас в кассе – ни копейки. Вы что, хотите, чтобы газету пустили на макулатуру?

– А, эта газета! – с довольно справедливым презрением махал рукой Левин. – Если бы моя власть, я бы плюнул на эту газету…

– Этого недоставало – плюнуть на газету! Да и вообще, ОСУЗ не может жить совсем без денег!

– А Левин может жить без денег? – Тут он чуть-чуть грешил против правды. – Ну хорошо, хорошо, только не кричите на меня… Только не кричите! Разве я сказал – нет? Ну хорошо, будут вам деньги. Немного, но будут…

И Левин шел в какие-то немыслимые тогдашние учреждения, в те, что тогда заменяли нынешние отделы народного образования, районные финотделы… Он шел к своим знакомым "земгоровцам", и в какие-то экспедиции, ведавшие распространением прессы, и хлопотал, и убеждал, и доказывал, и неизменно являлся к нам с пусть не бог весть какими крупными, но деньгами. Чаще всего он честно добывал их, пользуясь той финансовой и правовой неразберихой, которая царила на всех этажах еще не вошедшего в свои нормы государства. Никто еще не понимал, как следует, кто и на что имеет право, кому можно, кому и в чем нельзя отказать? ОСУЗ! Гм! Печать есть, бланки есть… Наверное, и право на какой-то кредит есть…

Но опасаюсь, что бывали и такие случаи, когда так достать ему ничего не удавалось, а предстать перед очами Нины Ивановны с пустыми руками он и помыслить не смел. И вполне возможно, что, ни слова не говоря об этом председательнице, он открывал Управе в таких случаях личный кредит из своих, набитых керенками, спекулятивных карманов. Открывал и молчал как могила, потому что, если бы такое выяснилось, ему не было бы пощады… Ни от нас, ни от нее.

Так обстояли дела с Левиным летом и ранней осенью 1917 года. Управа и самый ОСУЗ были совершенно не нужны ему. Но, по-видимому, они являлись для него каким-то символом "другой жизни". Ему самому импонировало быть казначеем Управы, быть осузцем. Вот он им и был.

В декабре я уехал из все крепче подголодывавшего Петрограда в Псковскую губернию. Я думал через месяц сдать досрочно экзамен на аттестат зрелости, а готовиться к нему на тощий желудок было очень трудно.

В январе или феврале, подкормившись и подзубрив курс восьмого класса, я вернулся в Питер. У себя дома я нашел записку: "управцы" хотели меня видеть такого-то числа на внеочередном собрании, вечером, на квартире "у Нины". Я понял, что речь идет о чем-то вроде обычной управской "вечеринки".

Нина Г. жила в большой родительской квартире в огромном сером доме No 58 по Бассейной улице, сразу же за Мальцевым рынком.

Вечеринки, которые мы тогда устраивали и на которых очень славно веселились, вызвали бы сардонический смех у современных семнадцатилетних.

Ничем спиртным на них и не пахло. Ничем жареным – тоже или почти тоже. Было принято приносить на такие собрания то, что у тебя нашлось дома или что ты обрел на ходу, по дороге, в кое-где еще открытых ларьках и магазинах. Одному счастливилось, и он добывал по пути два фунта грузинского лакомства, которое в одной лавчонке именовалось "рузинаки", в другой – "гозанахо", а в третьей – даже и просто "козий нак"… Другой притаскивал изрядный картуз соленых сухих снетков, и его встречали восторженным гулом. Третьему удавалось ухватить где-то пяток черствых, крепких как тес, глазированных пирожных: это было уже пределом мечтаний и воплощением грез; это уже пахло мороженым из сирени и ананасами в шампанском… Но как все это было тогда для нас "удовлетворительно" и как никому не было дела ни до еды, ни до питья! Потому что всех нас занимали мы сами и бесконечные бурные, яростные и дружеские беседы, разногласия, споры, гадания, размышления…

От хозяйки или хозяина дома требовалось одно – горячий чай. И было нам тогда и интересно, и – отчасти – загадочно (никто же не знал, что и как пойдет дальше), и весело…

Наверное, так же было все и в тот день, в большой, никем посторонним в те времена еще не заселенной и никак не поделенной профессорской квартире.

Родители Нины Ивановны, по-моему, на один миг появились и затем куда-то исчезли. Мы свободно расположились в обширной, несколько сумрачной в тот вечерний час столовой.

Вокруг тяжкого, длинного и широкого "боярского" обеденного стола высились там такие же основательные, ставшие перед революцией модными, высокоспинные стулья "стиль-рюсс", похожие на деревянные солонки из "Кустарного склада" – магазина на Литейном. Мы, восседавшие на этих стульях, я полагаю, выглядели, да и по сути своей были, представителями уже совсем другой стилевой эпохи. Все перечисленные были здесь: полуангличанка-полуитальяночка Говард со своим неотрывным спутником и кузеном Гугелем – оба почти одного роста, оба черные, оба с чуть пробивающимися на верхних губах усиками, прибавлявшими Грациэлле Говард много южного смуглого очарования. Были тут и рыжий Шполянский, обладатель неслыханно-трубного председательского голоса, и быстрый, суетливый Изачек, и многие другие, имена и фамилии которых изгладились за полвека из моей памяти.

Был тут, разумеется, и казначей Управы: не сомневаюсь, что его вклад в тогдашнее наше пиршество заслуживал упоминания, но я об этом вкладе совершенно забыл…

Как всегда, было шумно. Молодость никогда не бывает вдосталь сыта – мы усердно жевали то, что сами "послали себе", хлебали горячий чай и говорили, говорили без конца. О чем – было не занимать стать. Вокруг нас сгущались и аккумулировались события непосредственной значимости и важности. Все вызывало живой интерес и споры, все, от реформы календаря (только что из жизни каждого из нас вылетели в небытие целые две недели), до декретов о создании Красной Армии и Красного Флота. До отделения церкви от государства. До совсем недавних боев с немцами у Пскова и нашей победы над ними. Наши осузские дела – по правде сказать, довольно невнятные – тоже давали повод для полемики и даже криков… Мы шумели, а время от времени немолодая женщина в темном, видимо продолжавшая еще жить в этой семье старая горничная или няня, тихо ступая, приносила не без некоторого недоумения из кухни то, что ей удавалось там наколдовать из наших странных запасов…

И внезапно на всю квартиру долгим раскатом зазвенел электрический звонок в передней. Раз… Два раза… Три…

Нет, в это время электрические звонки еще не означали чего-то тревожного, да и мы не числили за собой никаких прегрешений: мы не сочувствовали ни восставшим недавно юнкерам, ни продолжавшим саботировать Советскую власть чиновникам. Наши братья не были юнкерами. Наши отцы не были в рядах саботажников. И все-таки "незапный глас" этого звонка заставил молодую хозяйку нашу недоуменно поднять брови: "Кто это может быть?"

Прошло несколько секунд, может быть минута. Дверь приоткрылась.

– Нина Ивановна! – негромко произнесла из коридора та женщина в темном. – На минуточку. Телеграмму тут принесли… господину Левину…

– Левину? – Нина недоуменно вздернула плечи. – Левин, что это за новости? С какой стати вы даете для ваших телеграмм мой адрес?

– Ну, так получилось… – смущенно проговорил Левин, вставая. – Потому что у меня своего – нет…

– Ну так идите же, получите вашу… телеграмму… в конце концов…

Левин проследовал в прихожую. Несколько мгновений спустя он вновь появился на пороге. В руке у него был бесспорный телеграфный бланк. На лице – растерянное выражение.

– Ну, что? – закричали мы все. – В самом деле – вам телеграмма?

– Да вроде мне… – как-то не вполне уверенно ответил казначей Управы.

– Что за глупости, Левин? – возмутилась хозяйка. – Как это "вроде мне"? Откуда телеграмма?

– Да из Шанхая… почему-то… – уж совсем растерянно проговорил Левин, ученик реального училища Богинского, держа бланк на некотором отдалении от себя, как бы не вполне ему доверяя, как ядовитую змею…

– Что? Из Шанхая? А что там говорится? На китайском языке?

– Нет. По-моему – по-французски, – очень серьезно и как бы даже грустно сказал Левин, поднося наконец бланк совсем близко к глазам. – Тут написано: "Арриве осито Шанхай!"

Воцарилось глубокое молчание.

– Левин, дайте сейчас же это сюда! – потребовала наконец Нина Ивановна. – Что еще за глупости… Ой, смотрите, действительно…

Это был самый настоящий официальный бланк тогдашнего телеграфа, с обычной ленточкой-заклейкой, с самым обычным почтовым штемпелем на обороте, со множеством понятных и непонятных пометок карандашом и с совершенно необычным текстом: "Arrivez aussitot Chang-Hay Glickmann" (Немедленно приезжайте в Шанхай, Гликман).

– Кто это – Гликман? – спросил, по-моему только чтобы не молчать, Шполянский.

Левин безнадежно пожал плечами:

– А я знаю? Может быть, у моей мамы был какой-нибудь троюродный брат?

– Погодите, Левин, – собравшись наконец с мыслями, сказал кто-то из нас. – Но… Что же вы теперь будете делать?

Никогда не забуду беспомощного жеста, которым Левин встретил этот вопрос. Ссутулясь, он потерянно развел руками…

– Да… Наверно, придется ехать?! – спросил он не то нас, не то самого себя.

Я решительно ничего не знаю, что случилось с этим Левиным дальше, уехал он в свой полумифический "Шанг-Хай" или нет. Могу сказать только, что больше я, да и все мы его никогда не видели…

Почему я вспомнил этот гротескный эпизод? Только потому, что он ясно показывает: и осузцы бывали совершенно разными, и судьбы их уже тогда могли складываться по-разному. Время было необычное, сложное, пестрое, многопланное. Далеко не все мы могли в те годы выступать как умудренные опытом сознательные стрелочники на своих собственных путях.

Бывало так, что стрелки, таинственно щелкнув, переводились перед нами сами, как нынешние автоматические. Случалось, их переводили перед нами руки наших отцов или матерей.

Но бывало, что у того или другого из нас просто не хватало твердости духа собственной своей волей определить направление своего дальнейшего пути. А случалось – хватало.

За полгода до этого вечера, в августе семнадцатого, мне самому довелось задуматься над такой – лично моей – стрелкой.

Летом семнадцатого года материальное и бытовое положение почти всех нас стало нелегким. Рябушинские грозились задушить Революцию "костлявой рукой голода". Все денежные накопления (а в кругу, к которому принадлежала моя семья, они были эфемерными, ничтожными) превратились в дым и прах. Старшие просто перепугались; многие впали в то состояние, которое английский уголовный кодекс определяет как "пребывание в телесном страхе".

Моя родная мама, отчасти под влиянием своей старшей сестры, тоже впала в панику: "Петроград погибнет от голода! Надо уезжать. На Украину, на юг!"

Почему именно туда? Там когда-то служил в артиллерийских частях мой дядя, и там у моей тети сохранились связи, дружба, возможность обрести какое-то временное прибежище.

В один прекрасный день мама – а она была не очень склонна проводить семейные плебисциты по таким вопросам, – живучи у тети под Москвой, поставила семнадцатилетнего меня и пятнадцатилетнего брата перед своим не подлежащим обсуждениям решением: перебраться на время голода на Полтавщину, туда, где текут молочные реки в кисельных берегах. Выяснилось при этом, что наш отец не собирается переезжать никуда из Петрограда, но, чувствуя, что его собственное положение из весьма благоустроенного и прочного превратилось в достаточно шаткое и неопределенное и что далеко еще не известно, как и чем он сможет прокормить семью на новой и неустойчивой базе, он вроде как одобряет этот проект. Как временную меру.

Все, с точки зрения мамы, было решено и подписано. Но выяснилось нечто, для нее совершенно неожиданное. Я категорически отказался куда бы то ни было уезжать из Петрограда. Я намеревался кончить свою гимназию Мая. Я намеревался поступить в Лесной институт. Я любил свой город, свой север, своих друзей. Я не желал менять того, что наметил и поставил перед собою как юношеские свои цели. И мама увидела, что преодолеть мою волю на этот раз ей не удастся.

Было очень много шума, споров, волнений, слез. Дядя и тетя неистовствовали: "Ты не имеешь морального права потакать капризам мальчишки!" Самой маме тоже было нелегко признать за мной право решать такие вопросы вопреки ее намерениям. Но я внезапно (сам доныне удивляюсь, как у меня хватило твердости) уперся. И даже угроза, что мама уедет туда, на Украину, без меня, но с братом (ему-то в его пятнадцать никто не позволил бы "рыпаться"), как ни тяжела была для меня такая перспектива, не поколебала меня.

И тогда случилось в нашей семье невероятное: мама отказалась от своих замыслов. Тетя Женя с дядей Мишей сердито уехали и увезли с собою мою двоюродную сестру Верочку, с которой меня связывала с самых ранних лет глубокая и нежная дружба, а мама – гневная, но постепенно потухающая взяла билеты до Петрограда и вернулась туда вместо с обоими нами.

А теперь для меня ясно: не выдержи я тогда характера, уступи старшим – совершенно неизвестно, как бы пошла в дальнейшем моя жизнь.

Я ничего не знаю о дальнейшей судьбе семьи Тимофеевых – ни дяди Миши, ни тети Жени, ни Верочки – и имею основание думать, что всех их уже очень давно нет на свете.

Но я собрал тогда свою волю в комок и остался. А другие не сумели, не смогли или были еще слишком молоды, чтобы это у них получилось. Вот и у Левина в том числе. Если он, конечно, послушался своего дядю Гликмана.

Повторю еще раз: мы были разные и дороги перед нами открывались и закрывались разные. Но могу сказать точно: тот ОСУЗ, членом которого я был, может статься и должен был, по планам и замыслам кадетского клуба на Французской набережной, сделаться цельно-кадетской организацией, но он ею не стал.

А то, что об этом написано Д. Мейснером, в его субъективно-искренней и честной книжке, – и не правда и не ложь. Это – полуправда. А она порою бывает опаснее прямой лжи.

 

Date: 2015-10-19; view: 369; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию