Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Блеск и нищета русской литературы
Уважаемые господа! Прежде всего я должен извиниться перед вами за то, что не могу прочитать эту лекцию по‑английски. Вот уже три года я живу в Америке и все еще плохо владею английским языком. С первых дней в Нью‑Йорке я был связан с русскими эмигрантскими кругами, занимался исключительно русскими проблемами, был одним из создателей русского еженедельника «Новый американец», и английским языком мне приходилось пользоваться лишь в супермаркете и в сабвее. Вообще, русские эмигранты владеют английским языком на самых разных уровнях, которые можно обозначить следующим образом: сабвей инглиш, супермаркет инглиш, а на более высоких ступенях – тиви инглиш, дейли ньюз инглиш, и наконец, вершина знаний это – чайна таун инглиш, потому что труднее всего нам понимать английский язык, которым пользуются владельцы китайских ресторанов, прачечных и канцелярских магазинов. Мои более разумные друзья часто корят меня за то, что я плохо владею английским. Как правило, они выдвигают два главных довода: 1. Овладев английским языком в совершенстве, ты сможешь читать в подлинниках произведения американских и английских писателей, и тогда перед тобой откроется новый ослепительный мир. 2. Усовершенствовав свой язык, ты сможешь больше общаться с американцами, лучше понять эту замечательную страну и быстрее почувствовать себя полноценным человеком. Отвечая на эти доводы, я, в порядке оправдания, выдвигаю следующие контрсоображения. При самых упорных занятиях английским языком я в лучшем случае смогу следить за развитием сюжета в книгах американских и английских писателей, а также понимать высказываемые ими мысли и идеи. Но мысли, идеи и тем более сюжет – это как раз то, что меня интересует в литературе меньше всего. Более всего мне дорога в литературе ее внеаналитическая сторона, ее звуковая гамма, ее аромат, ее градус, ее цветовая и фонетическая структура, в общем, то, что мы обычно называем необъяснимой привлекательностью. Кроме того, у меня на родине очень хорошо, как это ни странно, поставлено переводческое дело. Многие выдающиеся русские писатели и поэты, не имея возможности писать и публиковать по цензурным соображениям собственные книги, начинали, в поисках средств к существованию, заниматься переводами. Тут можно назвать массу замечательных имен, начиная с Пастернака и Ахматовой и кончая Бродским и Ахмадулиной. В результате уровень переводов явно повысился за счет уровня литературы в целом. Так или иначе в великолепных русских переводах существует Джойс, Оруэлл, Киплинг, Хемингуэй, Фолкнер, Колдуэлл, Томас Вулф, Стейнбек, Воннегут, Апдайк, Сэлинджер и многие, многие другие выдающиеся англоязычные писатели. Что же касается личных контактов, то я не располагаю большим досугом, и если вижусь с людьми, то, как правило, эти встречи связаны с делом, с литературой, а в этом смысле наибольший интерес для меня представляют американские слависты и переводчики, да и я в первую очередь очень могу быть интересен переводчикам и славистам, то есть людям, говорящим по‑русски, таким, например, как мои ближайшие среди американцев друзья – профессор русской филологии Карл Проффер и переводчица Энн Фридмен, чей русский язык не хуже моего. Разумеется, все это лишь отговорки и попытки оправдать свое легкомыслие, и потому я еще раз прошу вас извинить меня за то, что эта лекция звучит по‑русски. Вернемся к теме нашей лекции. В названии я использовал заглавие одного из романов Оноре де Бальзака – «Блеск и нищета куртизанок». В сопоставлении литературы с дамой полусвета я не вижу ничего кощунственного, во всяком случае роль светской львицы более пристала литературе, нежели роль домохозяйки, воспитательницы подрастающего поколения или добросовестной служащей. С дамой полусвета литературу роднит еще и то, что ценность ее заключена в ней самой, а не в исповедуемых ею принципах. Это название кажется мне уместным еще и потому, что в русской литературе на нынешнем этапе можно обнаружить одновременно черты бесспорного величия и несомненного убожества. Начнем с того, что русская литература, в отличие от европейской и американской литературы, с западной точки зрения литературой не является. Этот парадокс требует некоторой расшифровки. Русская Православная Церковь (господствующая Церковь в России), в отличие от западных церквей, Католической и Протестантской, никогда не пользовалась в народе большим авторитетом. В Православной Церкви не было той грозной силы, которая заставляла бы ее уважать и бояться. В русских народных сказках полно издевок и насмешек над священнослужителями – попами и попадьями, которые изображаются, как правило, алчными, глупыми и хитрыми людьми. В истории Русской Церкви было немало мучеников и подвижников, но очень мало религиозных деятелей с позитивной программой. Авторитет Русской Церкви укрепляется именно сейчас, в последние десятилетия, в эпоху диссидентства, когда несколько русских священников выказали огромную силу духа в борьбе с тоталитарными порядками, снискав, таким образом, любовь и уважение народа. Что же касается русской философии, то она гораздо моложе западной и развиваться начала лишь в девятнадцатом веке, дав миру несколько очень ярких имен – Булгакова, Соловьева, Леонтьева, Бердяева и других. Исторически же философов в России заменяли всякого рода антисоциальные личности – юродивые, кликуши, спившиеся резонеры и попросту – балаганные шуты. В отношении к ним русское общество проявляло любопытство, смешанное с некоторым чувством брезгливости. А вот литература в России всегда была очень популярна и пользовалась огромным уважением. Писателя в России всегда воспринимали как пророка, приписывали ему титанические возможности и ждали от него общественных деяний самого крупного, государственного масштаба. Роль и поприще писателя всегда считались в России очень почетными, и потому сказать о себе: «Я – писатель» всегда считалось в России крайне неприличным, все равно как сказать о себе: «Я – красавец», «Я – сексуальный гигант» или «Я – хороший человек». Отношение к писателям в России напоминает отношение американцев к кинозвездам или спортивным чемпионам, так что если бы в Советском Союзе существовала телевизионная реклама, то в перерывах между фильмами появлялись бы на экране не Фара Фосет и не Мухаммед Али, а Курт Воннегут, Апдайк и Айзек Башевис Зингер. Хотя Фара Фосет выглядит гораздо лучше Зингера и даже Воннегута. В силу всего этого литература постепенно присваивала себе функции, вовсе для нее не характерные. Подобно религии, она несла в себе огромный нравственный заряд и, подобно философии, брала на себя интеллектуальную трактовку окружающего мира. Из явления чисто эстетического, сугубо художественного литература превращалась в учебник жизни, или, если говорить образно, литература из сокровища превращалась в инструкцию по добыче золота. Этому немало способствовала русская литературная критика, основы которой закладывали такие выдающиеся общественные деятели, как Белинский, Чернышевский и Добролюбов. Критика предъявляла к литературе требования, менее всего связанные с ее эстетическими качествами и касающиеся главным образом ее общественно‑политических тенденций. От русской литературы ожидали заботы о народном благе, призывов к просвещению и не в последнюю очередь – захватывающей и убедительной нравственной проповеди. Таким образом, история подлинной русской литературы была историей борьбы за сохранение ее эстетических прав, за свободное развитие ее в рамках собственных эстетических законов, ею самою установленных. В этом смысле чрезвычайно показательна фигура Александра Сергеевича Пушкина, величайшего русского поэта и прозаика, олицетворяющего собой все лучшее и наиболее полноценное в русской литературе. Сейчас в Советском Союзе личность и творчество Пушкина канонизированы абсолютно, его именем названы сотни гуманитарных учреждений, его сочинения тщательнейшим образом изучаются в школах и университетах, его портреты встречаются почти так же часто, как портреты Ленина и Брежнева, его изображения, порой безнадежно далекие от оригинала, попадаются в общественных банях, на стадионах, в детских садах и в зубоврачебных клиниках. Творчество Пушкина объявлено священным, как, впрочем, и творчество Ленина с Брежневым, но так было далеко не всегда. Современники обвиняли Пушкина в легкомыслии и пустословии, сочиняли на него язвительные пародии, требовали и ждали от него произведений более четкого общественно‑политического звучания. Я хочу в этой связи привести здесь одну выразительную цитату из переписки Пушкина с его близким другом князем Вяземским. Вяземский в своем письме к Пушкину говорит: «Задача каждого писателя есть согревать любовью к добродетели и возбуждать ненавистью к пороку…» На что Пушкин уверенно и резко отвечает: «Вовсе нет. Поэзия выше нравственности. Или во всяком случае – совсем иное дело». В этом заявлении Пушкина особенно важна последняя часть. Судить о том, что выше, поэзия или нравственность, так же трудно, как выяснить – кто сильнее, слон или кит, и трудно именно потому, что это совершенно разные вещи. Предъявлять Пушкину нравственные, идеологические претензии было так же глупо, как упрекать в аморализме ястреба или волка, как подвергать моральному осуждению вьюгу, ливень или жар пустыни, потому что Пушкин творил, если можно так выразиться, в режиме природы, сочувствовал ходу жизни в целом, был способен выразить любую точку зрения, и его личные общественно‑политические взгляды в данном случае совершенно несущественны. Герои Пушкина редко предаются абстрактным рассуждениям, и если даже это происходит, то предметом рассуждения чаще всего оказывается художественное творчество, чему примером может служить «маленькая трагедия» Пушкина – «Моцарт и Сальери». Пушкин был не художником по преимуществу и тем более не художником по роду занятий, а исключительно и только художником по своему физиологическому строению, если можно так выразиться, его сознание было органом художественного творчества, и все, к чему он прикасался, становилось литературой, начиная с его частной жизни, совершившейся в рамках блистательного литературного сюжета, украшенного многочисленными деталями и подробностями, с острым трагическим эпизодом в финале. Можно сказать, что творчество Пушкина было победой чистого эстетизма над общественно‑политическими тенденциями проповедничества и морализаторства в литературе. Таким образом, если считать, что русская литература началась с Пушкина, то это начало было чрезвычайно многообещающим и удачным. Коснемся теперь творчества четырех гигантов русской прозы, явившихся на смену Пушкину. Я имею в виду – Толстого, Достоевского, Тургенева и Гоголя. Все эти четыре писателя были обладателями громадного пластического дарования, и все они в той или иной степени стали жертвами своих неудержимых попыток выразить себя в общественно‑политических и духовно‑религиозных сферах деятельности. Лев Толстой, написав десяток гениальных книг, создал затем бесплодное нравственное учение, отрекся от своих произведений, исписал тысячи страниц необычайно скучными баснями для народа и почти дегенеративными трактами об искусстве, о балете и шекспировской драме и умер в страшных нравственных мучениях на заброшенной железнодорожной станции, покинув семью и не разрешив ни одну из мучивших его проблем. Показательна также судьба его яснополянской школы. Лев Толстой создал в Ясной Поляне школу для крестьянских детей, сам преподавал в этой школе, восхищался живым умом и непосредственностью своих учеников, внушал им благородные нравственные принципы, в результате многие из них стали «народниками», спились, прожили жизнь надломленными людьми и очень редко поминали своего благодетеля добрым словом. В памяти народа Толстой остался великим художником, а его побочная деятельность, которую он считал главным делом жизни, – забыта и вызывает интерес лишь в академических кругах. Достоевский написал четыре гениальных романа, но в своей журнально‑общественной деятельности, как публицист славянофильского толка, выказал себя реакционером, а главное – страшным занудой. Его необычайно многословный «Дневник писателя» не идет ни в какое сравнение с художественными текстами того же автора. Все лучшее в жизни Достоевского было связано с художественной литературой, а все худшее – каторга, ссылка, солдатчина, финансовые и общественно‑политические неурядицы – с попытками утвердить себя во внехудожественных сферах. Тургенев начал с гениальных «Записок охотника», затем писал романы «с идеями» и уже при жизни утратил свою былую славу. Защищая Тургенева, его поклонники любят говорить о выдающихся описаниях природы у Тургенева, мне же эти описания кажутся плоскими и натуралистичными, они, я думаю, могли бы заинтересовать лишь ботаника или краеведа. Герои Тургенева схематичны, а знаменитые тургеневские женщины вызывают любые чувства, кроме желания с ними познакомиться. В наши дни мне трудно представить себе интеллигента, перечитывающего романы Тургенева без какой‑либо практической или академической цели вроде написания ученой диссертации на тему: «Тургенев и русская общественная мысль 60‑х годов девятнадцатого столетия». Гоголь обладал феноменальным художественным дарованием сатирической направленности, обладал не совсем обычным для русского писателя тотальным чувством юмора, написал лучший роман на русском языке – «Мертвые души», затем углубился в поиски нравственных идеалов, издал опозорившую его книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», в которой пришел к оправданию рабства, загубил в себе художника и умер сравнительно не старым и абсолютно сумасшедшим человеком. На смену этим четырем титанам пришел Антон Павлович Чехов – первый истинный европеец в русской литературе, занимавшийся исключительно художественным творчеством и не запятнавший себя никакими общественно‑политическими выходками и фокусами. Чехов первым добился широкого признания на Западе, лучшие американские писатели охотно говорили о том влиянии, которое оказало на них творчество Чехова, и остается лишь добавить, что у себя на родине Чехов был при жизни объектом самой разнузданной и оскорбительной травли со стороны литературных критиков школы Белинского, Чернышевского и Добролюбова. Его упрекали в цинизме, бессердечии и равнодушии к страданиям народа, а критик Михайловский даже предрекал ему голодную смерть под забором. Однако Чехов выказал силу духа, не опустился до общественно‑политических телодвижений, сохранил в себе художника и обессмертил свое имя. Его творчество исполнено достоинства и покоя, оно НОРМАЛЬНО в самом благородном значении этого слова, как может быть нормально явление живой природы. Тут уместно было бы припомнить одну цитату из Шекспира. В одном из своих монологов Гамлет произносит слова, которые я, к сожалению, могу воспроизвести лишь приблизительно, но за смысл их почти ручаюсь. Гамлет восклицает: «Что же это я, как шлюха, душу свою выражаю в словах…» Гамлет хочет сказать, что слова есть продукт бесплодной рефлексии, что настоящий мужчина должен выражать себя в активной созидательной деятельности, что именно деятели нужны современному обществу и так далее… Все это, может быть, звучит вполне резонно в устах государственного мужа, каковым являлся Гамлет, но совершенно неприемлемо для художника, потому что СЛОВО для художника как раз и является его ДЕЛОМ. Тем не менее лучшие русские писатели, достигнув высочайшего уровня в своем творчестве, начинали испытывать безудержную тягу к общественно‑политической деятельности, и все без исключения потерпели неудачу. Примером такой глобальной неудачи можно считать публицистическую деятельность Солженицына, который начал с потрясающих романов, но, оказавшись на Западе, выступил в роли обличителя и пророка, возглавив чрезвычайно опасную, национально‑христианскую и в конечном счете – авторитарную тенденцию в русской общественной мысли, изрядно скомпрометировав себя в глазах тех читателей, кто хотел бы видеть будущую Россию – европейским демократическим государством. Литературным антиподом Солженицына можно считать великого русского поэта Иосифа Бродского, моего давнего знакомого и кумира, который не соблазнился никакой общественно‑политической ролью, остается поэтом, художником, творцом и, кстати сказать, подвергается за это довольно резкой критике в русской эмигрантской печати, где доживают свой век последователи Белинского и Добролюбова, не обладающие их бескорыстием и страстью, но преумножившие их заблуждения. И к Бродскому, и к Солженицыну я еще вернусь, когда речь пойдет о русской литературе на современном этапе. Означает ли все вышесказанное, что литература лишена возможности оказывать благотворное нравственное воздействие на читателя? Ни в коем случае. Подлинная литература таковое воздействие оказывает и в очень значительной степени, но не прямо, как, допустим, плакат или средство массовой информации, а сложным косвенным образом. Проанализировать механизм этого воздействия трудно, гораздо проще обратить ваше внимание на простое и ясное чувство, которое испытывали чаще или реже все без исключения грамотные, полноценные читатели как в России, так и на Западе. Когда вы читаете замечательную книгу, слушаете прекрасную музыку, разглядываете талантливую живопись, вы вдруг отрываетесь на мгновение и беззвучно произносите такие слова: «Боже, как глупо, пошло и лживо я живу! Как я беспечен, жесток и некрасив! Сегодня же, сейчас же начну жить иначе – достойно, благородно и умно…» Вот это чувство, религиозное в своей основе, и есть момент нравственного торжества литературы, оно, это чувство, – и есть плод ее морального воздействия на сознание читателя, причем воздействия, оказываемого чисто эстетическими средствами… Итак, до революции русская литература сравнительно успешно развивалась в попытках отстоять свои художественные права, в борьбе между требованиями долга перед обществом и желанием служить исключительно собственному предназначению. В России существовала клерикальная и гражданская цензура, иногда довольно мягкая, порой сравнительно жестокая, в России существовала требовательная и бесцеремонная литературная критика, проникнутая интересами общественного блага, но в России до 17‑го года отсутствовала карательная система, направленная против художников, в России не существовало аппарата физического подавления художественного творчества, а значит, лучшие из писателей смогли осуществить свои задачи и если терпели поражение, то в борьбе с собой, а не в безнадежном поединке с государством. После 17‑го года все изменилось. Ленин официально и недвусмысленно сформулировал роль искусства как одного из многих подручных средств переустройства мира, и этот период можно считать началом планомерного истребления русской литературы, которая существовала в невыносимых условиях, теряя лучших своих представителей и унижаясь до полного отождествления себя с государством. По официальным данным, около восьмиста русских литераторов, причем наиболее заметных, было физически уничтожено в сталинских концентрационных лагерях, но даже это не самое страшное. Гораздо страшнее то, что литература в целом стала постепенно утрачивать самое драгоценное и жизненно необходимое качество – способность к открытому и безбоязненному самовыражению. И если в двадцатые и даже в тридцатые годы русская литература еще давала какие‑то яркие, достойные плоды, то это нельзя считать фактом ее нормального естественного развития, это был, выражаясь несколько пышно, – свет погасшей звезды, или, говоря языком Солженицына, – это была пена от ушедшего под землю озера. Истинная литература продолжала существовать еще некоторое время вследствие того, что карательный механизм приводился в действие постепенно, да и в дальнейшем работал с некоторыми перебоями. К началу войны 41‑го года литература была почти полностью истреблена, и в этой сфере на долгие годы воцарилось тягостное убожество. В конце 50‑х годов недолгая хрущевская оттепель вызвала к жизни приток литературных сил, и на страницах журналов запестрели имена талантливых молодых писателей – Аксенова, Гладилина, Войновича, Окуджавы, Ефимова, Ахмадулиной, Шукшина, Искандера, Балтера и многих других. Это было время великих иллюзий, огромных надежд. Многим казалось, что литературный процесс может быть восстановлен, что могут быть наведены мосты от классической русской литературы к здоровым художественным тенденциям начала шестидесятых годов. Увы, этим иллюзиям не суждено было осуществиться. Официальный процесс демократизации общества быстро зашел в тупик, и то, что пришло ему на смену, поразило еще большим убожеством, бесплодием и скукой. Если при Сталине талантливых писателей сначала издавали, затем обливали грязью в печати и, наконец, расстреливали или уничтожали в лагерях (Бабель, Пильняк, Мандельштам), то теперь никого не расстреливали, почти никого не сажали в тюрьму, но и никого не печатали. Лучшие писатели, уподобляясь заговорщикам, писали, как говорится, «в стол», а менее честные и стойкие верой и правдой служили государству, получая за это доступ к очень заманчивым материальным благам. Далеко не все мои друзья разделяют эту крайне пессимистическую точку зрения. Некоторые стараются меня переубедить. Они говорят мне: «Но ведь существуют же талантливые книги. Удается же некоторым писателям обходить цензурные преграды. Существует же какая‑то лазейка между совестью и подлостью… И так далее». В ответ на это я рассказываю им одну и ту же притчу. Эта притча банальна, но при этом она довольно точно выражает суть происходящего. Представьте себе, что у вас есть мать. Что она живет, допустим, в Милуоки вместе с вашим братом. И вдруг вы узнаете, что ваша мать тяжело заболела и попала в госпиталь. Вы посылаете брату телеграмму с вопросом: «Что с матерью? Отвечай немедленно!» Брат немедленно отвечает примерно следующее: «У нас в Милуоки скверная погода». Дальше идет талантливое и яркое описание климата в Милуоки. Но о матери – ни слова. Вы начинаете еще больше волноваться. Вы посылаете еще одну телеграмму с тем же вопросом: «Что с матерью?» Брат отвечает: «Транспорт у нас в Милуоки работает плохо». Дальше идет подробное талантливое описание работы транспорта в Милуоки. Но о матери – ни слова. И так – без конца. О том, что нас по‑настоящему волнует, – ни слова. О главном – ни слова. Под матерью здесь можно понимать нашу родину и ее судьбу или, что сложнее и точнее, – то самое ценное, что делает литературу – литературой, а именно: открытое, свободное и безбоязненное самовыражение… Когда я жил в Советском Союзе и мои рассказы нигде не печатали, моя восьмилетняя дочка, которая очень из‑за этого переживала, как‑то раз дала мне совет. Она сказала: «Папа, что ты все пишешь о плохом? Ты напиши о чем‑нибудь хорошем. Напиши о собаке. Может быть, если ты напишешь о собаке, твой рассказ напечатают…» В ответ на это я придумал короткую сказку. Она тоже довольно банальна и тоже, как мне представляется, выражает суть вещей. В некотором государстве жил‑был художник. Однажды его пригласил к себе король и говорит: – Нарисуй мне картину. А я тебя щедро вознагражу. – Что же я должен нарисовать? – спросил художник. – Все, что угодно, – ответил король, – все, что угодно, кроме маленькой зеленой гусеницы. – Значит, я могу нарисовать все, что я захочу? – еще раз спросил художник. – Разумеется, – ответил король, – за исключением маленькой зеленой гусеницы. Художник отправился домой, чтобы взяться за работу. Прошел месяц, второй, третий, королю надоело ждать, и он снова вызвал к себе художника. – Где же картина? – спросил он. Художник вздохнул и ответил: – Я не могу написать эту картину. Потому что я с утра до ночи думаю о маленькой зеленой гусенице… Итак, картина современной русской литературы представляется мне очень безрадостной. Почему же я назвал свое выступление «Блеск и нищета?». С нищетой, казалось бы, все ясно, а вот блеска что‑то не видно. Это не совсем так. Томас Манн однажды высказался следующим образом: «Немецкая литература там, где нахожусь я». Это заявление может показаться нескромным даже со стороны такого гиганта, как Томас Манн, но лишь на первый взгляд. Томас Манн хотел сказать простую вещь, и упоминание собственного имени было в этом высказывании – условным и случайным. Он хотел сказать, что пока живет и работает хотя бы один настоящий писатель – литература продолжается. Пока живет и работает хотя бы один гениальный русский писатель – русская литература продолжает оставаться гениальной. Зерно литературы может нести в себе один человек, более того, оно может десятилетиями храниться под слоем пошлости и гнили, а затем, в первую же благоприятную минуту – дать ярчайшие всходы. Надежду на возрождение русской словесности дает мне то, что в литературе продолжает трудиться один гениальный русский писатель. Это – Иосиф Бродский. Кроме него в литературе работают несколько мастеров очень высокого класса: Аксенов, Войнович, Искандер, Синявский, Зиновьев, Ерофеев. Помимо этого существует и критика. Мои друзья и коллеги Вайль и Генис пытаются создавать на Западе образцы чисто художественной, сугубо эстетической критики и делают это успешно, о чем свидетельствует хотя бы ненависть к ним со стороны почти всех эмигрантских беллетристов, которые полагают, что убожество с дальнего расстояния может сойти за благородство, а постоянная неизбывная мрачность заменит в их произведениях глубину. С бесконечным нетерпением мы ждем новых художественных книг Солженицына. Я бы хотел дожить до тех дней, когда возродится наше опозоренное отечество, ставшее пугалом мира, и это будут дни возрождения нашей многострадальной литературы. Оба эти процесса неизбежны, и я даже не знаю, какого из них я жду с большим волнением…
<Предисловие к книге Н. Сагаловского «Витязь в еврейской шкуре»>
«Витязь в еврейской шкуре» – первая книга Н. Сагаловского. У поэзии Наума Сагаловского есть характерная особенность. Ею восхищается либо крайне интеллигентная публика, либо – совершенно неинтеллигентная. Так называемый мидл‑класс поэзию Сагаловского – отрицает. И вот почему. Писатель нередко выступает от имени своих героев. Это – распространенный литературный прием. Так писал Зощенко. А из наиболее даровитых современников – Ерофеев. Сагаловский выступает от имени практичного, напористого, цепкого, упитанного – еврейско‑эмигрантского мидл‑класса. Мидл‑класс узнает себя и начинает сердиться. Тогда Сагаловского называют циником, штукарем, безответственным критиканом и даже – антисемитом. Это – глупо. Умение шутить, даже зло, издевательски шутить в собственный адрес – прекраснейшая, благороднейшая черта неистребимого еврейства. Спрашивается, кто придумал все еврейские анекдоты? Вот именно… Сагаловский это знает. Еврей возвращает российской словесности забытые преференции – легкость, изящество, тотальный юмор. Таким же способом – представьте – написан «Домик в Коломне». И тем более – «Граф Нулин». Через множество поколений Сагаловский восходит к рассказчикам неандертальской эпохи. Которым за байки и юмор разрешали не охотиться, а позднее не трудиться… Двадцать лет я проработал редактором. Сагаловский – единственная награда за мои труды. Я его обнаружил. Вернее, он написал мне письмо. И там, между прочим, говорилось:
…Поэты, пусть они и плохи, Необходимы нам, как свет, Поэт всегда – продукт эпохи, А без продуктов жизни нет…
Я понял – это наш человек. Я притащил его в «Новый американец». Я давал ему советы. (Которые он решительно игнорировал.) Мы вместе начинали. Вместе ушли из газеты. Так что судьба наша – общая…
Date: 2015-10-18; view: 305; Нарушение авторских прав |