Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава вторая 4 page





– Только что здесь постоялый двор, только оттого и слушаю тебя.

Василий опустил вилку с куском, долго глядел жене на лоб с высокими, тоской и мечтой заломленными бровями, на темно‑синие глаза, блуждающие черт те где…

– Ох, Александра, я тих, терпелив…

– Да хоть кричи, – мне‑то что…

Василий укоризненно качал головой. Стыдно и как будто и не за что, а любил жену. В спорах – как начнет она сыпать обидными словами – терялся. Так и сейчас: понимал, что уступит, хотя только о двух головах какой‑нибудь сумасшедший мог решиться без надежных спутников ехать лесами от Вязьмы до Смоленска. Про эти места рассказывали страсти: проезжих разбивал атаман Есмень Сокол. Едешь, скажем, днем. Глядь – на дороге стоит высокий человек в колпаке, в лаптях, за кушаком – ножик. Рот до ушей, зубы большие. Свистнет – лошади падают на колени. Ну, и читай отходную…

– Бояться разбойников – так я бы в Москве сидела, – сказала Александра Ивановна. – У нас лошади добрые, вынесут. И это даже лучше, – будет о чем рассказывать. Не об этом же мне с людьми говорить, как ты на постоялых дворах храпишь.

Оттолкнула тарелку и позвала девку калмычку, – приказала подать тетрадь и стелить постель. Тетрадь, писанную братом Артамошей, – перевод из гистории Самуила Пуффендорфия, глава о галлах, – положила на колени и, низко нагнувшись, читала. Василий, подперев щеку, глядел на красивую Санькину голову, на шею с завитками волос. Королевна из‑за тридевяти земель. А давно ли косила сама и навоз возила. Так вот и в Париж вкатится без страха и еще королю наговорит разной чепухи… Ах, Саня, Саня, присмирела бы да забрюхатела, жить бы с тобой дома, тихо…

Санька читала, шевеля губами:

«…Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры, готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела, и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу себе приписуют и объятия красных лиц женского полу, и все сие с превеликим похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, – сами себе обесчещают и смех из самих себя творят…»

– Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только приноровился, зевнуть, – вздрогнул)… ты бы за дорогу‑то на шпагах, что ли, упражнялся…

– Это еще зачем?

– Приедешь в Париж – увидишь зачем…

– А ну тебя в самом деле! – Василий рассердился, вылез из‑за стола, надвинул шапку, пошел на двор – поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными крышами сараев. В небе – ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквенки.

К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду с бровями, глядела, – будто удивленно чего‑то ждала. Василию вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины… Хрустя валенками, с тоской повернулся, – наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа… Ничего не поделаешь – обречено.

 

 

Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели стволы, задранные корневища, тяжелые лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из‑за откинутой кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за поворотом… Добрые кони, впряженные гусем, – вороной – заиндевелый коренник, рыжая – вторая и сивая злая кобылешка – угонная, – скакали, храпя. Возок кидало на ухабах. Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гоготали, наддавали голоса…

Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из‑за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, – с топорами, с кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать… Четверо кинулись к лошадям, закричали страшно: «Стой, стой». Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников. Его ударили колом в голову.

Случилось все – не опомниться – в одно дыхание… Выручила выносная кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться. Санька откинула полость: «Хватай вожжи». Выдернула у мужа из‑за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье‑то бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное – оттого, что удивились бабе… Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи, – понеслись. Рукояткой пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони».

Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого обоза. Волков пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел Санькины круглые глаза, раздутые ноздри.

– Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола. Эх ты, дура стоеросовая. Курья голова… Что же мы без кучера‑то будем делать. Да как жалко‑то, – мужик хороший… И все через твою дурость бабью, чертовка…

Санька и не заметила, что ругают. Ах, это была жизнь – не дрема да скука…

 

 

Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей для регулярного войска, – иных связанных, как воров, но многие прибывали добровольно, от скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты были писанные на жести грамоты о наборе охотников в прямое регулярное войско. Солдату обещали одиннадцать рублев в год, хлебные и кормовые запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь, жившая впроголодь на многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоуправителем, а то и самому боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно сгонялось до тысячи душ.

Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не выкрикнут всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые преображенцы сурово приказывали раздеться донага Человек робел, разматывая онучи, оголяясь, – прикрыв горстью срам, – шел в палату. Между горящими свечами сидели в поярковых шляпах длинноволосые офицеры, как ястреба, глядели на вошедшего: «Имя? Прозвище? Какой год от роду?» А кто ты таков, – хоть беглый или вор, – не спрашивали. Меряли рост, задирали губы, приказывали показать срам. «Годен. В такой‑то полк».

За дворцовым двором в снежные поля тянулись нововыстроенные солдатские слободы. Толпами годных разводили по избам. В них было тесно набито народу. При каждой – начальником – младший унтер‑офицер с тростью. Новоприбывшим он говорил: «Слушать меня, как бога, два раза повторять не стану, спущу шкуру. Я вам и бог, и царь, и отец». Кормили сытно, но воли не давали – не то что в прежние времена в стрелецких полках. Солдатчина!.. Будили барабаном. Гнали натощак на истоптанное поле. Ставили в ряд по черте. Первое учили – разбирать руки: какая левая, какая правая. Иной мужик сроду и не задумывался – какие у него такие руки. Память вгоняли тростью. Появлялся офицер, по большей части не русский и часто – сполупьяну. Став перед рядом, пучил мутные глаза на армяки, полушубки, лапти, валеные, бараньи шапки. Надув щеки, начинал орать по‑иноземному. Требовал, чтобы понимали, замахивался тростью. От горя мало‑помалу начинали понимать «Марширен» – иди. «Хальт» – остановись. «Швейна» или «русиш швейна» – значит, ругает… После завтрака – опять на поле. Пообедали – в третий раз шагать с палками или мушкетами. Учили неразрывному строю, как в войсках у принца Савойского, ровному шагу, дружной стрельбе, натиску с примкнутыми багинетами. Виновных тут же перед строем, заголив штаны на снегу, секли без пощады.

Трудны были воинские артикулы: «Мушкет к заряду!» Помнить надо было по порядку: «Открой полку. Сыпь порох на полку. Закрой полку. Вынимай патрон. Скуси патрон. Клади в дуло. Вынь шонпол. Набивай мушкет. Взводи курки. Прикладывайся…» Стреляли плутонгами, – один ряд с колена заряжал, другой, стоя, давал огонь; стреляли нидерфалами, когда все ряды, кроме одного, поочередно падали ничком.

Военным обучением руководил цезарец – бригадир Адам Иванович Вейде. Ему, генералу Артамону Михайловичу Головину и князю Аниките Ивановичу Репнину указано было устроить три дивизии по девяти полков в каждой.

 

 

Поручик Алексей Бровкин набрал на Севере душ пятьсот годных в полки людей и сдал их – где воеводам, где ландратам (по‑старому – губным головам) – для отсылки в Москву. Теперь он шел дальше за Повенец, в лесную глушь. Там – рассказывали – по скитам таилось много беглых и праздных. Знающие люди отговаривали его забираться далеко:

«По скитам пошла молва, раскольники насторожились. Их много, а вас – десятеро на трех санях. Пропадете безвестно».

Народ в этом краю был суровый – охотники, лесовики. Жили в кондовых огромных избах, где под одною кровлей был и скотный двор и рига. Села звались погостами. От жилья до жилья – дни пути по лесному бездорожью. Алексей понимал, что затея трудная. Но без страха не прожить. А вот когда Петру Алексеевичу станешь докладывать, что‑де добрался до Севера да забоялся, – взглянет он, как журавель, сверху вниз пожирающим взором, дернет плечом, – отвернется: это – страх, и – конец твоему счастью, хоть лоб расшиби. Алексей был молод, горяч, упрям. Во сне не забывал, как пришел когда‑то в Москву с денежкой за щекой, – белый офицерский шарф выдрал у судьбы зубами.

В Повенце на базаре Алексей встретил промыслового человека Якима Кривопалова и взял его в проводники. Яким уже лет двадцать работал покрученником у купцов Ревякиных, – бил чернобурую лисицу, куницу, белку, в прежние времена бил и соболя, но соболь ныне извелся в этих местах. Мягкую рухлядь сдавал в Повенце приказчику и гулял, покуда не пропивался да шейного креста. Ревякинский приказчик снова снабжал его одеждой, пищалью и огненным припасом. В эту осень промысел был худой, по записи оказалось, что не только Якиму получить, но в две зимы не покрыть всего долгу. Он разругался, пропился, Алексей Бровкин поднял его у кабака на снегу, разбитого и голого. Яким оказался золотым человеком, лишь бы в санях под облучком – известно ему – лежал штоф с вином.

Яким бежал на коротких лыжах впереди саней, указывая дорогу. Леса были дивные и страшные. Сквозь стволы виднелись огромные каменные лбы, поросшие лесом. Выезжали на берег пустынного озера, – глазам было больно от снежной глади. Иногда слышался глухой шум падающей воды. Яким присаживался на отвод саней:

– Здесь отроду людей не считали. Есть такие лешьи места, – один я знаю, как пробраться. Но только народ здесь жестокий, взять его будет трудно.

На ночь сворачивали в зимовище или на починок, на берег речонки, где под снегом лежал поваленный лес, заготовленный к весенней гари. У покосившегося сруба распрягали лошадей. Солдаты рубили еловые ветки, втаскивали в избу. На земляном полу разводили огонь. Тихий дым валил из щели под крышей, поднимался над лесом в серое небо. Яким суетился, покуда не получал чарку водки. Успокоясь, присаживался на ветвях поближе к огню, – широкобородый, с большими губами, с большими дыхалами, глаза круглые, лесные: сам – чистый леший, – начинал рассказы:

– Понимаешь, везде был, Выгу всю излазил, в Выговской обители по неделям живал, знаю такие пустыни, куда одна тропа, и той идешь опасаясь. Не могу добиться, где старец Нектарий скрывается. Прячут, не говорят. Любому раскольнику заикнись о нем, – замолчит, и – хоть ты режь. А для вашего дела его полезно повидать: глядь, он и отпустил бы с вами сотни две молодцов… Ох, сила…

– Кто ж он у них, – спросил Алексей, – патриарх, что ли, вроде?

– Старец. Его протопоп Аввакум в Пустозерске перед казнью благословил… Лет двенадцать назад сжег он в Палеостровском монастыре тысячи две с половиной раскольников. Подошли они ночью по льду, выломали монастырские ворота, монахов, настоятеля посадили в подвал, разбили кладовые, – всех он накормил, напоил. Казну взяли. В церкви иконы все вымыли святой водой. Свечи зажгли и давай служить по‑своему. Мужиков с ним было не так много, а баб этих, ребят!.. Из Повенца идет по льду воевода со стрельцами. «Сдавайтесь!» Дня три мужики грозили боем, но у стрельцов пушка. Натащили в церковь соломы, смолы, селитры и в ночь, как раз под рождество, зажглись. Нектарий все‑таки ушел оттуда, и с ним некоторая часть мужиков. Года через три он сжег в Пудожеском погосте тысячи полторы душ. Совсем недавно около Волозера в лесах опять была гарь. Говорят – он. Нынче пошли слухи про войну, про солдатский набор, – быть скоро большой гари… Поверьте. Народ к нему так и валит.

Алексей и солдаты, слушая, дивились. «Добровольно сжечь себя? Откуда такие люди берутся?»

– Очень просто, – говорил Яким. – Бегут к нему оброчные, пашенные, кабальные, покидают дворы и животы: из‑под Новгорода и Твери, и московские, и вологодские. Здесь человечьих костей по лесам, – боже мой… Соберутся в пустыни тысячи, – где их прокормить? Хлеба здесь своего нет. Они начинают стонать, шататься. Чем так‑то им зря грешить, Нектарий их и отправляет прямым ходом в рай.

– Ну, уж врешь.

– Алексей Иваныч, никогда не вру. Люди живые в гроб ложатся, – вот есть такие… Туды, к Белому морю, – один старичок изюминкой причащает, кому положит в рот изюминку – значит, благословил ложиться в гроб живым…

– Ну тебя – на ночь с твоими рассказами… – Алексей завернулся в тулуп у огня на ветвях. Немного погодя сказал: – Яким, этого старца Нектария надо нам добыть…

 

 

Двое на лыжах вышли из лесу на лунный свет поляны. От зимовища тянуло дымком. У саней понуро стояли лошади, прикрытые рогожами, и, привались к передку, спал сторожевой солдат, обхватя мушкет рукавами тулупа.

Двое на лыжах неслышно обошли вокруг зимовища. Опираясь на рогатины, стояли, слушали. Месяц обвело бледным кругом, в заиндевелом лесу – тишина. За стеной избы глухо кто‑то забормотал. У саней вздохнула всей утробой лошадь. Сторожевой солдат лежал, как застывший, усатым лицом в лунном свете.

Один на лыжах сказал:

– Связать его разве? Спит крепко. Опосля бы в огонь и бросили с молитвой.

Другой, – выставя бороду, всматриваясь:

– Вязать‑то, – нашумишь, закричит. Их там десятеро.

– Тогда чего же?

– Раз ткнуть рогатиной. Тут же бы дверь и подперли.

– Ах, Петруша, Петруша, – первый человек закачал ушастой шапкой. – Кто тебя за язык тянет? Кровь‑то одна, – человек же, не зверь… В огне – сказано – крещение приемлет человек… А ты – рогатиной! Душу погубишь…

– Ну, возьму грех…

– Думать не смей. Не искушай меня ради Исуса…

– А то бы – милое дело: и скоро и тайно…

– За такие мысли что‑то тебе еще скажет отец Нектарий.

– Да я ведь как лучше…

Замолчали. Думали, как быть. По голубому снегу неровно побежала тень от совы: лунь почуял поживу, кружился, проклятый. Дверь избенки вдруг скрипнула, полезла оттуда лешачья голова Якима, – за нуждой, видимо… Увидел двоих, ахнул, кинулся назад, поднял тревогу. Эти двое скользнули за оснеженные ветви, побежали, слышали – грохнул выстрел, встревожил лесную тишину.

Бежали долго, нарочно кружили, путая следы. Пробрались через еловую чащобу к руслу ручья. Было уже близ рассвета, месяц высок. Невдалеке медленно, унывно били в чугунную доску.

 

 

Андрюшка Голиков звонил к ранней обедне. Был он в нагольной лисьей ветхой шубейке, но бос. Переступая обжигаемыми снегом посинелыми ступнями, повторял нараспев речение Аввакума: «Со мученики в чин, с апостолы в полк, со святители в лик» – и раз – ударял колотушкой в чугунную доску, подвешенную вместо колокола на столбе под кровелькой напротив скитских ворот. Такую епитимью наложил на него старец за то, что вчера, в день постный, возжаждал и напился квасу.

На звон собиралась братия. Выходили из келий, мужчины – особе, женщины – особе. Скит, огороженный тыном, был невелик. Многие жили окрест, по берегу ручья, по краю болотного острова. Шли оттуда лесными тропами. Дальние торопились, боясь опоздать: старец был суровенькой.

Посреди скита, между тесно наваленными ометами соломы, стояла моленная – низкая рубленая изба с широкой, в четыре спуска, крышей, с одной, посредине, шатровой главой на восьмистенном срубчике.

Братия, вступив в ворота, шла боязненно, опустив головы, приложа руки к груди: мужики, не старые и средних лет, женщины – в холщовых саванах поверх шубенок, в платах, опущенных на лицо. Глухо и дребезжа – тоскою плотского бытия – в лунном мареве звонило чугунное бухало, да скрипел под лаптями снег.

Перед дверями люди двуперстно крестились, смиренно вступали в моленную с заиндевелыми бревенчатыми стенами. Перед ликами древнего письма горели копеечные свечки. Это казалось чудом, – свеча в дремучих лесах. Становились на колени, мужчины – направо, женщины – налево. Между ними протягивалась из лоскутов сшитая завеса на лыковом вервии.

 

 

Тяжело дыша, те двое на лыжах вбежали в скитские ворота и – громко Андрею:

– Бросай стучать, – беда!

– Скорей скажи старцу, пусть к нам выйдет…

У Андрея вся душа была натянута, как сухая жила, – от поста, от бессонного бодрствования, от вечного ужаса. Испугавшись, он выронил колотушку, задрожал, задышал. Но недаром учил его Нектарий одолевать бесов (а их – тьма темь: сколько мыслей – столько бесов), мысленно торопливо завопил: «Враг сатана, отженись от меня!..» Поднял колотушку, ударил по бухалу под голубком, замотал головой: не мешайте, отойдите прочь…

– Андрей, говорят тебе: тот офицер с солдатами – верстах в пяти отсюда…

– Хоть звони‑то легче, – услышат… С ними Яким. По звону он их прямо сюда приведет…

Андрей – сквозь часто стукающие зубы:

– Старец еще в келье, идите прямо к нему.

Сняли лыжи, пошли. Оба они, Степка Бармин и Петрушка Кожевников, были из повенецкого посада, промышляли рыбой, зверем… За двуперстное сложение повенецкий воевода не раз их грабил и разбивал, свел со двора скотину, и это им надоело. Года уже с два их жены с детьми тайно жили в Выговской обители, а сами – в разных местах, – где удобнее для промысла и поглуше. Когда прошел слух, что в скиты едет офицер с солдаты (обритые мясоеды, на версту смердят табаком – «табун‑травой»), Нектарий приказал Степке и Петрушке следить за ними, сбивать с пути, и если возможно, без греха, и совсем избыть слуг антихристовых.

К отцу Нектарию просто не допускали. В холодные сени вышел послушник, – их у старца было двое: Андрей и этот – хроменький Порфирий, чахлый отрок с подкаченными глазами. Шепотом рассказали ему. Порфирий склонил набок головочку, молвил одним вздохом: «Войдите…» Лесные мужики, сдернув шапки, старались как‑нибудь сжаться, вступая из сеней в келью, – неумеренно были здоровы, грубы. Старец не жаловал буйной плоти.

Стоя у аналоя, – маленький, согбенный, в древнего покроя черной домотканой мантии, – Нектарий покосился на Степку и Петрушку. Узкая борода клином висела едва не до колен, под черными бровями – угли, не глаза. Свеча, прилепленная к изъеденной червями книжной крышке, тихо потрескивала, – к сильным морозам, должно быть… Жаром дышала печь, сложенная из приозерных валунов. Бревенчатые стены чисто выскоблены. Под потолком на мочалках – пучки сухих трав.

У Степки и Петрушки поползли с усов ледяные сосульки, но боялись утереться, пошевелиться, покуда старец не кончит! Он читал грозным голосом. Из темного угла глядел на него, лежа на боку, бесноватый мужик, прикованный поперек туловища цепью к железному ершу в стене. У печи в квашне, прикрытой ветхой рясой, пучилось тесто.

– Ну, вы чего? – Нектарий повернулся к мужикам, двинулся на них седой бородой. Они медведя не боялись, лося один на один брали, а перед ним заробели, конечно. Степка стал сбивчиво рассказывать про давешнее. Петрушка виновато поддакивал.

– Значит, – мягким голосом сказал Нектарий, – значит, ты, Петруша, хотел того солдата запороть рогатиной, а ты, Степа, греха убоялся?

Степан ему на это – горячо:

– Отец, мы за ними две недели ходим. Яким, проклятый, эти места знает, прямо сюда ведет. Мы уж и так и так думали… Они берегутся, а то бы – милое дело: дверь в зимовище подпереть, да – огоньку. Помолясь, и окрестили бы их… И им хорошо и нам… Да, видишь ты, не вышло… А разбоем убивать – сохрани Исус… Нынче только бес попутал…

– Благословил я вас на эту гарь? – спросил старец. (Мужики удивленно поглядели на него, не ответили.) Молитва твоя горяча, значит, Степа, – вот как? – десятерых в огне окрестить? Ох, ох! Кто же тебе власть такую дал? Видишь ты, Петрушу бес толкнул, а ты и беса одолел. Ах, святость! Ах, власть!

Степан насупился. Петрушка моргал на старца, плохо понимая.

– Порфиша, рыбанька, положи уголек в кадило, раздуй с молитовкой, – проговорил старец. Хроменький Порфирий снял кадило с деревянного гвоздя, заковылял к печи, раздул уголек в кедровой смоле, с лобызанием длани подал старцу. Нектарий длинной рукой, едва не шаркая кадильницей по полу, начал со звяканьем дымить на мужиков и в лицо им, и сбоку, и обошел сзади, шепча, кланяясь. Передал кадило Порфирию, взяв из‑за ременного пояса плетеную лествицу, хлестнул Степку по лицу больно, потом Петрушку по лицу. Мужики стали на колени. Он, шепча посинелыми губами: «Гордыня, гордыня окаянная», разгораясь, бил их по щекам. Бесноватый мужик вдруг заржал на всю избу, стал рвать цепь, кидаясь, как кобель:

– Бей их, бей, старичок, выбивай беса.

Старец уморился, отошел, дышал тяжело.

– Потом сами поймете, за что, – сказал, поперхав. – Идите со Исусом…

Мужики осторожно вышли из кельи. Лунный свет помрачнел, – за моленной избой, за черным лесом проступала заря. Сильно морозило. Мужики развели руками: за что провинились? Почему? Что теперь делать?

– Ходили много, а ели мало, – проговорил Петрушка негромко.

– Как у него теперь попросишь?

– Может, хлеба даст?..

– Лучше ему не показываться. Пойдем так, – опять к энтим. Белку убьем, поедим…

 

 

Андрей Голиков влез на печь, дрожал всеми суставами. (Старец, идя в моленную, велел ему бросить звонить, к обедне не допустил: «Ступай сажай хлебы».) Остуженные ноги ныли на горячих камнях, от голода мутилось в голове. Лежал ничком, схватил зубами подстилку. Чтобы не кричать, твердил мысленно из писания Аввакума: «Человек – гной еси и кал еси… Хорошо мне с собаками жить и со свиньями, так же и они воняют, что и моя душа, зловонною вонею. От грехов воняю, яко пес мертвой…»

Бесноватый мужик, шевелясь на цепи в углу, проговорил:

– Ночью нынче старичок опять мед жрал…

Андрей на этот раз не крикнул ему: «Не бреши!», крепче закусил подстилку. Сил не хватало больше давить в себе страшного беса сомнения. Вошел этот бес в Андрюшку по малому случаю. Постились втроем – Нектарий и послушники – сорок дней, не вкушая ничего, только воду, и то небольшой глоток. Чтобы Андрей и Порфирий, читая правила, не шатались, он приказывал мочить рот квасом и парить грудь. Про себя говорил: «Мне этого не надо, мне ангел росою райскою уста освежает». И – чудно: Андрей и Порфирий от слабости едва лепетали, – одни глаза остались, а он – свеж.

Только ночью раз Андрей увидал, как старец тихонько слез с печи, зачерпнул из горшка ложку меду и потребил его с неосвященной просфорой. У Андрюшки похолодели члены: кажется, лучше бы при нем сейчас человека зарезали, чем – это. И не знал – утаить, что видел, или сказать? Утром все‑таки, заплакав, сказал. Нектарий даже задохнулся:

– Собака, дура! То бес был, не я. А ты обрадовался! Вот она, плоть окаянная! Тебе бы за ложку меду царствие небесное продать!

Он стал бить Андрея рогачом, чем горшки в печь сажают, выбил его из кельи на снег в одной рубашке. Мысли от этого на время успокоились. А когда в келье никого не случилось, бесноватый мужик (сидевший здесь с осени на цепи, в тепле, слава богу) сказал Андрюшке:

– Погляди, ложка‑то в меду, а с вечера была вымыта. Облизни.

Андрей обругал мужика. В другую ночь старец опять ел мед, тайно, губами мелко пришлепывал, как заяц. На заре, когда все еще спали, Андрей осмотрел ложку, – в меду! И волос седой пристал…

Треснула душа великим сомнением. Кто врет? Глаза его врут, – мед на ложке, волос усяной, сивый? (Не бесов же волос!) Или врет старец? Кому верить? Был час – едва не сошел с ума: путаница, отчаяние! Нектарий постоянно повторял: «Антихрист пришел к вратам мира, и выблядков его полна поднебесная. И в нашей земле обретается черт большой, ему же мера – ад преглубокий!». А если так – поди уверь, что он сам, Нектарий, – не лукавый? Возить по спине рогачом и черт может. Все двусмысленно, все, как мховое болото, зыбко. Остается одно: ни о чем не думать, повесить голову, как побитому псу, и – верить, брюхом верить. А если не верится? Если думается? Мыслей не задавить, не угасить, – мигают зарницами. Это тоже, значит, от антихриста? Мысли – зарницы антихристовы? То вдруг у Андрея обмирали внутренности: куда лечу, куда качусь? Мал, нищ, убог… Припасть бы к ногам старца, – научи, спаси! И не мог: чудились усы в меду… Пришел в пустыню искать безмятежного бытия, нашел сомненье…

Потом от слабости телесной Андрюшка изнемог, мысли притупились, присмирели. Ежедневные побои выносил как щекотку. Старец лютовал на него день ото дня все хуже. Другому: «Порфиша да рыбанька», а этого – так и лошадь не бьют. Уйти бы… Но куда? Правда, Денисов говорил Андрюшке (когда в конце декабря доставили на санях хлеб в Выговскую обитель): «Поживи у нас, потрудись над украшением храма. Когда лед сойдет, пошлю тебя с товаром в Москву. Я тебе верю». Андрюшка отказался, – желал не того: тишины, умиления… Казалось, так и видел – келейку в лесу, старенького старца в скуфеечке на камне у речки, говорящего о неземном свете любезному послушнику и зверям, вышедшим из леса послушать, и птицам, севшим на ветки, и северному солнышку, неярко светящему на тихую гладь уединенной речки… Нашел тишину! Эдакой бури в мыслях и тогда не было, когда во вьюжные ночи дрожал в щели китайгородской стены, слушая, как ударяются друг о друга мерзлые стрельцы да скрипят виселицы.

Бесноватый мужик, поглядывая на печь, где лежал ничком Андрюшка, разговаривал:

– Тебе долго здесь не прожить, – хил. Старичок тебя в землю вобьет, – ты ему поперек горла воткнулся. Ох, властный старичок, гордый! Ему святители спать не дают. Начитается четьи минеи, и пошел чудить!.. Он бы десять лет на сосне просидел, кабы не лютые зимы. И народ он жжет для того же, – любит власть! Царь лесной… Я его насквозь вижу, я, брат, умнее его, – ей‑богу… Я всех вас умнее. Действительно, во мне три беса… Первый – падучая, это – сильненький бес… Второй бес – что я ленивый… Кабы не лень, разве бы я сидел на цепи… Третий бес – умен я чересчур, ужас! Накануне, как меня начнет ломать падучая, ну, все понимаю. Делаюсь злой, все противно… Про каждого человека знаю, откуда он и какой он дурак и чего он ждет… И я нарочно говорю чепуху, на смех… Цепь грызу, катаюсь, – смешно, верят… Старичок, и тот глядит, разиня глаза. Он меня, брат, боится. Весной опять от него уйду… А тебе, Ондрюшка, он рогачом отобьет печенки, – зачахнешь. А вернее всего – на первой гари ты у него первый сгоришь…

– Ох, замолчи, пожалуйста…

Андрей слез с печи, помыл руки, засучился, снял с квашни покрышку. По другим кельям тесто творили на одну треть из муки, две трети клали сушеную, толченую кору, – здесь тесто было из чистой муки, взошло шапкой. Бесноватый мужик потянулся посмотреть. Рванул цепь, выдернул ее вместе с ершом из стены. Андрей испугался было. Мужик сказал, засучиваясь:

– Ничего… Я так часто делаю. Старец вернется – ерш воткну назад, сяду…

Он тоже помыл руки. Вместе с Андреем стали валять просфоры, сажать в печь.

– Скука все‑таки, Ондрюшка… Бабу сейчас бы сюда…

– Замолчи… Тьфу! (Андрей хотел оборониться крестом от таких слов, – пальцы были в тесте.) Ей‑богу, старцу пожалуюсь…

– Я те пожалуюсь… Дурак, по скитам, думаешь, с ветра брюхатят бабы? В Выговской обители их десятка три, как тельные коровы ходят… А уж на что там строго…

– Врешь ты все…

– Этой сласти, гляжу, ты еще не пробовал, Ондрюшка?..

– До смерти не осквернюсь…

– Позвать гладкую бабу и заставить полы мыть. Она моет, ты сидишь на лавке, разгораешься… Крепче вина это…

Андрей торопливо содрал тесто с пальцев. Вышел из кельи на мороз, – постоять… Утренняя заря широко разлилась за лесом, солнцу вот‑вот взойти. Следы на снегу налиты теплой тенью, сахарные сугробы нагнулись около избенок, зеленели вершины огромных елей. В приоткрытую дверь моленной слышалось унылое пение. Степка и Петрушка опять пробежали мимо Андрея, крикнули:

– Идут сюда! Затворяй ворота…

 

 

Алексей Бровкин послал Якима поговорить с раскольниками: что они за люди и сколько их и почему не отворяют ворота царскому офицеру? Лошадей оставил в лесу на дороге, сам с солдатами, велев зарядить мушкеты, подошел к скиту. Из‑за высокого тына искрились шапки снега на крышах, синел осьмиконечный крест на моленной, – оттуда слышалось пение, хотя время обедни давно прошло.

Яким долго стучал в калитку. Влез на тын, поглядел, нет ли собак, и спрыгнул на двор. Алексей для страху надел треугольную шляпу и поверх бараньего полушубка опоясался шарфом со шпагой, – здесь, видимо, можно было поживиться людьми, если припугнуть. Едва ли в такую глушь заглядывали подьячие или комиссары Бурмистерской палаты, собиравшие двойной оклад с двуперстно молящихся. Время шло. Солдаты поглядывали на низкое солнце, – с утра ничего еще не ели. Алексей сердито покашливал в варежку.

Date: 2015-10-18; view: 366; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию