Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Леонид ПантелеевПакет
Нет, дорогие товарищи, героического момента в моей жизни я не припомню. Жизнь моя довольно обыкновенная, серая. В детстве я был пастухом и сторожил заграничных овечек у помещика Ландышева. Потом я работал в городе Николаеве плотницкую работу. Потом меня взяли во флот. На "Двенадцать апостолов". Потом революция. Потом воевал, конечно. Потом учили меня читать и писать. Потом - арифметику делать. А теперь я заведую животноводческим совхозом имени Буденного. А почему я заведую животноводческим совхозом имени Буденного, я расскажу после. Сейчас я хочу рассказать совсем небольшой, пустяковый случай, как я однажды на фронте засыпался. Было это в гражданскую войну. Состоял я в бойцах буденновской Конной армии, при особом отряде товарища Заварухина. Было мне в ту пору совсем пустяки: двадцать четыре года. Стояли мы с нашей дивизией в небольшом селе Тыри. Дело было у нас плоховато: слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду генерал Улагай напирает. Отступали. Помню, я два дня не спал. Помню, еле ходил. Мозоли натер на левой ноге. В ту пору у меня еще обе ноги при себе были. Ну, помню, сел я у ворот на скамеечку и с левой ноги сапог сымаю. Тяну я сапог и думаю: "Ой, - думаю, - как я теперь ходить буду? Ведь вот дура, какие пузыри натер!" И только я это подумал и снял сапог, - из нашего штаба посыльный. - Трофимов! - кричит. - Живее! До штаба! Товарищ Заварухин требует. - Есть! - говорю. - Тьфу! Подцепил я сапог и портянки и на одной ноге - в штаб. "Что, - думаю, - за черт?! У человека ноги отнимаются, а тут бегай, как маленький!" - Да! - говорю. - Здорово, комиссар! Зачем звали? Заварухин сидит на подоконнике и считает на гимнастерке пуговицы. Он всегда пуговицы считал. Нервный был. Из донецких шахтеров. - Садись, - говорит, - Трофимов, на стул. - Есть, - говорю. И сел, конечно. Сапог и портянки держу на коленях руками. А он с подоконника встал, пуговицу потрогал и говорит. - Вот, - говорит, - Трофимов... Есть у меня к тебе великое дело. Дай мне, пожалуйста, слово, что умрешь, если нужно, во имя революции. Встал я со стула. Зажмурился. - Есть, - говорю. - Умру. - Одевайся, - говорит. Обулся я живо. Мозоли в сапог запихал. Подтянул голенище. Каблуком прихлопнул. - Готов? - говорит. - Так точно, - говорю. - Готов. Слушаю. - Вот, - говорит. И вынимает он из ящика пакет. Огромный бумажный конверт с двумя сургучовыми печатями. - Вот, - говорит, - получай! Бери коня и скачи до Луганска, в штаб Конной армии. Передашь сей пакет лично товарищу Буденному. - Есть, - говорю. - Передам. Лично. - Но знай, Трофимов, - говорит товарищ Заварухин, - что дело у нас невеселое, гиблое дело... Слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду Улагай напирает. Опасное твое поручение. На верную смерть я тебя посылаю. - Что ж, - говорю. - Есть такое дело! Замётано. - Возможно, - говорит, - что хватит тебя белогвардейская пуля, а то и живого возьмут. Так ты смотри, ведь в пакете тут важнейшие оперативные сводки. - Есть, - говорю. - Не отдам пакета. Сгорю вместе с ним. - Уничтожь, - говорит, - его в крайнем случае. А если Луганска достигнешь, то вот в коротких словах содержание сводок: слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду Улагай наступает. Требуется ударить последнего с тыла и любой ценой удержать центр, дабы не соединились разрозненные казачьи части. В нашей дивизии бойцов столько-то и столько-то. У противника вдвое больше. Без экстренной помощи гибель. - Понятно, - говорю. - Гибель. Давай-ка пакет, товарищ... Взял я пакет, потрогал, пощупал, рубашку расстегнул и сунул его за пазуху, под ремень. - Прощай, комиссар! - Прощай, - говорит, - Трофимов. Живой возвращайся. Выбежал я на крыльцо. Зажмурился. Каблуком стукнул. "Ох! - думаю. - Только бы меня мозоль не подвела, дьявол!" Бегу на выгон. Там наши кони гуляют - головы свесили, кашку жуют. Выбрал я самого лучшего коня - Негра. Чудесный был конь, австрийскопленный. Поправил седло я, вскочил, согнулся, дал каблуком в брюхо и полетел. Несется мой Негр, как леший. Несемся мы по шоссе под липками, липки шумят, в ушах жужжит. Что ни минута, - верста, а Негр мой только смеется, фырчит, головой трясет... Лихо! Вот мост деревянный простукали... Вот в погорелую деревню свернули... Вот лесом скачем... Темно. Сыро. Я поминутно голову поднимаю, солнце ищу: по солнцу дорогу узнать легче. Голову подниму - ветки в лицо стегают. Снова сгибаюсь и снова дышу в самую гриву Негра. Вдруг, понимаете, лес кончается. И вижу: течет река. Какая река? Что за черт?! Неожиданно. Скачу по берегу вправо. Мост ищу. Нету. Вертаюсь, скачу налево. Нету. Река широкая, темная - после узнал, что это река Донец. - Фу, - говорю, - несчастье какое! Ну, Негр, ныряй в воду. Спускаюсь тихонько с обрыва и направляю конягу к воде. Коняга подходит к воде. - Но! - говорю. И пришпорил слегка. И поводьями дернул. Не двинулся Негр. - Но! - говорю. - Дурашка! Воды испугался? Стоит и боками шевелит. И уши тоже шевелятся. - Да ну же, - говорю, - в самом деле!.. Обозлился я тут... Как ударил в бока, свистанул: - А ну, скачи!.. Подскочил Негр. И ринулся прямо в воду. Прямо в самую глубину. Уж не знаю, как я успел стремена скинуть, только вынырнул я и вижу один я плыву по реке, а рядом, в двух саженях, круги колыхаются и белые пузыри булькают. Ох, пожалел я лошадь!.. Минут пятнадцать все плавал вокруг этого места. Все ждал, что вот-вот вынырнет Негр. Но не вынырнул Негр. Утонул. Захлюпал я тут, как маленький, и поплыл на тот берег. Вылез. Течет с меня, как с утопленника. Шапку в воде потерял. Сапоги распухли. В мягких таких сапогах и идти легко. Пошел. Иду по тропиночке. Солнце мне левую щеку греет - значит, Луганск правее - где нос. Иду по направлению носа. Между прочим, все больше и больше обсыхаю. И сапоги обсыхают. Все меньше и меньше становятся сапоги - ногу начинают жать. Вдруг откуда-то человек. Не военный. Вольный. В мужицкой одежде. Страшный какой-то. - Здорово, - говорит, - пан солдат! И смеется. Я говорю: - Чего, - говорю, - смеешься? Я испугался немножко. Все-таки не в деревне гуляю на масленице. На фронте ведь. А он говорит: - Я смеюсь с того, пан солдат, что вы очень ласковые. - Как, то есть, - говорю, - ласковые? Ты кто? - Я, - говорит, - был человеком, а теперь я - бездомная собака. Вы не смотрите, что у меня хвоста нет, я все-таки собака... - А ну тебя, - говорю. - Выражайся точнее. Смеется бродяга. - Вы, - говорит, - у меня жену убили, а я сейчас вашего часового камнем пристукнул. - Как, - говорю, - часового? И сразу - за браунинг. А он за горло себя схватил, рубаху на себе разорвал и как заорет: - Стреляй, стреляй, мамонтов сын!.. Я тут и понял. Фуражки на мне нет, звезды не видно - вот человек и подумал, что я белобандит, сволочь, мамонтовский казак. - Кто, - говорю, - у тебя жену убил? Отвечай... - Вы, - говорит. - Вы, добрые паны. И домик вы мой сожгли. И жинку, старушку мою, штыком закололи. Спасибочки вам... И на колени вдруг встал. И заплакал. "Фу! - думаю. - На сумасшедшего нарвался. Что с ним поделаешь?" - Встань, - говорю, - бедный человек. Иди! Ошибаешься ты: не белый я, а самый настоящий красный. Встал он и смотрит. Такими глазами смотрит, что век не забуду. Большие, печальные, как и действительно у собаки. - Иди, - говорю, - пожалуйста. А он смотрит. - Иди, - говорю, - пройдись немножко. Страшно мне стало. Браунинг все-таки, шесть патронов в обойме, а страшно. Жутко как-то. Мужик молчит. Тогда я свернул с тропиночки и осторожно пошел мимо него. И дальше иду. Нажимаю. И тут, понимаете ли, опять начинает скулить мозоль. Пока я стоял с сумасшедшим, сапоги у меня совершенно ссохлись. Невозможно до чего заскулила мозоль. Еле иду. И вдруг сзади топот. Оглядываюсь - бежит сумасшедший. За мной бежит, орет чего-то. Ох, испугался я - мочи нету. Побежал. Не могу бежать. Остановился. Поднял браунинг и спустил курок. И конечно, выстрел у меня не вышел. Пока я купался, патроны промокли и отсырели. Но сумасшедший остановился. Остановился и снова кричит: - Пан товарищ! Не ходите до той могилы. За могилой вам смерть. Не понял я. За какой могилой? Чепуха! Пошел. Не знал я, конечно, в то время, что они тут всякую горку могилой называют. На горку как раз и взбираюсь. Карабкаюсь я на эту горку и вдруг вижу: навстречу мне с горки - конный разъезд. Сразу я догадался, что это за разъезд. Блеснули на солнце погоны. Мелькнули барашковые кубанки. Сабли казацкие. Пики... Тут на своих ужасных мозолях я все-таки побежал. Я побежал в кусты. Выкинул браунинг. И руками - за пазуху, за ремень, где лежал у меня тот секретный пакет к товарищу Буденному. Но - мать честная! Где же пакет? Шманаю по голому животу - живот весь на месте, а пакета нема. Нету!.. Потерялся пакет... А уж кони несутся с горы, уж слышу казацкие клики: - Гей! Стой!.. Уж даже фырканье лошадиное слышу. Даже свист из ноздрей слышу. А бежать не могу. Невозможно. Не позволяют, понимаете, мозоли бежать, и все тут. Глупо я им достался. Тьфу, до чего глупо! Ну, у меня еще в те времена, по счастью, обе руки при себе были. Я показал им, как в нашей деревне дерутся. Один - получай в зубы, другой - в ухо, а третий... третий меня по башке стукнул. Упал я. И память потерял. Но не умер. Очнулся я - мокрый. Течет на меня вода. Хлещет вода, не поймешь откуда. И в нос, и в уши, и в глаза, и за шиворот. Фу! Закричал я: - Да хватит! Бросьте трепаться! И сразу увидел: лежу я на голой земле у колодца, вокруг офицеры толпятся, казаки... Один с железным ведром, у другого в руках пузырек какой-то, спирт нашатырный, что ли... Все нагибаются, радуются... Сапогами меня пинают. - Ага, - говорят, - ожил! - Задвигался! - Задышал, большевистская морда! - Вставай! - приказывают. Я встаю. Мне все равно, что делать: лежать, или стоять, или сидеть на стуле. Я стою. Мокрый. Весь капаю. - Ну как? - говорят. - Куда его? - Да что, - говорят, - с ним чикаться! Веди его, мерзавца, прямо в штаб. Повели меня в штаб. Иду. Капаю. И невесело, вы знаете, думаю: "Да, - думаю, - Петя Трофимов, жизнь твоя кончается. Последние шаги делаешь". И, между прочим, эти последние шаги - ужасные шаги. Мозоли мои, товарищи, окончательно спятили. Прямо кусаются мозоли. Прямо как будто клещами давят. Ох, до чего тяжело идти! "Да, - думаю, - Петечка!.. Погулял ты достаточно. Хватит. Мозолям твоим уж недолго осталось ныть. Через полчаса времени расстреляют тебя, буденновец Петя Трофимов!" "Ох... Буденновец! - думаю. - Баба! Растяпа!.. Пакет потерял! Представить только: буденновец пакет потерял!.." "Ой, - думаю, - неужели я его потерял? Неужели посеял? Невозможно ведь. Не мог потерять. Не смел..." И себя незаметно ощупываю. Иду, понимаете, ковыляю, а сам осторожно за пазухой шарю, в штанинах ищу, по бокам похлопываю. Нет пакета. Ну что ж! Это счастье. С пакетом было бы хуже. А так - умирать легче. Все-таки наш пакет к Мамонтову не попал. Все-таки совести легче... - Стой! - говорят конвоиры. - Стой, большевик! Вже штаб. Поднимаемся мы в штаб. Входим в такие прихожие сени, в полутемную комнату. Мне и говорят. - Подожди, - говорят, - мы сейчас доложим дежурному офицеру. - Ладно, - говорю. - Докладывайте. Двое ушли, а двое со мной остались. Вот я постоял немного и говорю. - Товарищи! - говорю. - Все-таки ведь мы с вами братья. Все-таки земляки. С одной земли дети. Как вы думаете? Послушайте, - говорю, земляки, прошу вас, войдите в мое тяжелое положение. Пожалуйста, - говорю, товарищи! Разрешите мне перед смертью переобуться! Невозможно мозоли жмут. Один говорит: - Мы тебе не товарищи. Гад! Россию вразнос продаешь, а после - мозоли жмут. Ничого, на тот свет и с мозолями пустят. Потерпишь! Другой говорит: - А что, жалко, что ли? Пущай переобувается. Можно, земляк. Вали, скидавай походные! Сел я скорее на лавочку, в уголок, и чуть не зубами с себя сапоги тяну. Один стянул и другой... Ох, черт возьми, до чего хорошо, до чего приятно голыми пальцами шевелить! Знаете, так почесываешь, поглаживаешь и даже глаза зажмуришь от удовольствия. И обуваться обратно не хочется. Сижу я на лавочке в темноте, пятки чешу, и совсем уж другие мысли в башку лезут. Бодрые мысли. "А что? - думаю. - Не так уж мои дела, братцы, плохи. Кто меня, между прочим, поймать может? Что я такое сделал? Красный? На мне не написано, что я красный, - звезды на мне нет, документов тоже. Это еще не известно, за что меня расстрелять можно. Еще побузим, господа товарищи!.." Но тут - не успел я как следует пятки почесать - отворяется дверь, и кричат: - Пленного! - Эй, пленный, обувайся скорей! - говорят мне мои конвоиры. Стал я как следует обуваться. Сначала, конечно, правую ногу как следует обмотал и правый сапог натянул. Потом уж за левую взялся. Беру портянку. И вдруг - что такое? Беру я портянку, щупаю и вижу, что там что-то такое - лишнее. Что-то бумажное. Пакет! Мать честная! Весь он, конечно, промок, излохматился... Весь мятый, как тряпка. Понимаете? Он по штанине в сапог провалился. И там застрял. Что будешь делать? Что мне, скажите, бросить его было нужно? Под лавочку? Да? Так его нашли бы. Стали бы пол подметать и нашли. За милую душу. Я скомкал его и в темноте незаметно сунул в карман. А сам быстро обулся и встал. Говорю: - Готов. - Идем, - говорят. Входим мы в комнату штаба. Сидит за столом офицер. Ничего. Морда довольно симпатичная. Молодой, белобрысый. Смотрит без всякой злобы. А перед ним на столе лежит камень. Понимаете? Огромный лежит булыжник. И офицер улыбается и слегка поглаживает этот булыжник рукой. И я поневоле тоже гляжу на этот булыжник. - Что? - говорит офицер. - Узнаёшь? - Чего? - говорю. - Да, - говорит, - вот эту штучку. Камешек этот. - Нет, - говорю. - Незнаком с этим камнем. - Ну? - говорит. - Неужели? - В жизнь, - говорю, - с камнями дела не имел. Я, - говорю, - плотник. И вообще не понимаю, что я вам такого плохого сделал. За что? Я ведь просто плотник. Иду по тропинке... Понимаете? И вдруг... - Ага, - говорит. - И вдруг - на пути стоит часовой. Да? Плотник берет камень - вот этот - и бьет часового по голове... Камнем! Вскочил вдруг. Зубами заляскал. И как заорет: - Мерзавец! Я тебе дам голову мне морочить! Я тебя за нос повешу! Сожгу! Исполосую!.. "Ах ты, - думаю, - черт этакий!.. Исполосуешь?!" - Ну, - говорю, - нет. Пожалуй, я тебе раньше ноги сломаю, мамочкин сынок. Я таких глистопёров полтора года бью, понял? Ты! - говорю. Гоголь-моголь! И бес меня дернул такие слова сказать! При чем тут, тем более, гоголь-моголь? Ни при чем совершенно. А он зашипел, задвигался и кричит мне в самое лицо: - А-а-а! Большевик? Товарищ? Московский шпион? Тэк, тэк, тэк! Замечательно!.. Ребята! - кричит он своим казакам. - А ну, принимай его. Обыскать его, подлеца, до самых пяток! Ох, задрожал я тут! Отшатнулся. Зажмурился. И руки свои так в кулаки сдавил, что ногти в ладошки вонзились. Но тут, понимаете, на мое счастье, отворяются двери, вбегает молоденький офицер и кричит: - Господа! Господа! Извиняюсь... Генерал едет! Вскочили тут все. Побледнели. И мой - белобрысый этот - тоже вскочил и тоже побледнел, как покойник. - Ой! - говорит. - Что же это? Батюшки!.. Смиррно! - орет. - Немедленно выставить караул! Немедленно все на улицу встречать атамана! Живо! И все побежали к дверям. А я остался один, и со мной молодой казак в английских ботинках. Тот самый казак, который меня пожалел и мне переобуться позволил. Помните? Стоит он у самых дверей, винтовкой играет и мне в лицо глядит. И глаза у него - понимаете - неясные. Улыбается, что ли? Или, может быть, это испуганные глаза? Может быть, он боится? Боится, что я убегу? Не знаю. Мне рассуждать было некогда. Я сунул руку в карман, нащупал пакет и думаю: "Вот, - думаю, - последняя загадка: куда мне пакет девать? Уничтожить его необходимо. Но как? Каким макаром уничтожить? Выбросить его нельзя. Ясно! Разорвать невозможно. Что вы! Разорвешь, а после, черти, его по кусочкам склеят. Нет, что-то такое нужно сделать, что-то придумать". Стою, понимаете, пакет щупаю и на своего надзирателя гляжу. А надзиратель - ей-богу! - улыбается. Смотрю на него - улыбается. Подозрительная какая-то морда. То ли он мне сочувствует, то ли смеется. Пойми тут! И главное дело - винтовкой все время играет. "А что, - думаю, - дать ему, что ли, пакет на аллаха? Вот, дескать, друг, возьми, спрячь, пожалуйста..." "Нет, - думаю, - нет, ни за что. Подозрительная все-таки морда. Очень, - думаю, - подозрительная". Но, дьявол, куда ж мне пакет девать?! И тут я придумал. "Фу, - думаю. - Об чем разговор? Да съем!.. Понимаете? Съем, и все тут". И сразу я вынул пакет. Не пакет уж, конечно, - какой там пакет! - а просто тяжелый комок бумаги. Вроде булочки. Вроде такого бумажного пирожка. "Ох, - думаю, - мама! А как же его мне есть? С чего начинать? С какого бока?" Задумался, знаете. Непривычное все-таки дело. Все-таки ведь бумага - не ситник. И не какой-нибудь блеманже. И тут я на своего конвоира взглянул. Улыбается! Понимаете? Улыбается, белобандит!.. "Ах так?! - думаю. - Улыбаешься, значит?" И тут я нахально, назло, откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал есть. И ем, знаете, почем зря. Даже причмокиваю. Как вам сказать? С непривычки, конечно, не очень вкусно. Какой-то такой привкус. Глотать противно. А главное дело - без соли, без ничего - так, всухомятку жую. А мой конвоир, понимаете, улыбаться перестал и винтовкой играть, перестал и сурьезно за мной наблюдает. И вдруг он мне говорит... Тихо так говорит: - Эй! - говорит. - Хлеб да соль. Удивился я, знаете. Что такое? Даже жевать перестал. Но тут - за окном, на улице, как загремит, как залает: - Урра-аа! Урра! Урра! Коляска как будто подъехала. Бубенцы зазвенели. И не успел я как следует удивиться, как в этих самых сенях голоса затявкали, застучали приклады, и мой часовой чучелом застыл у дверей. А я испугался. Я скомкал свой беленький пирожок и сунул его целиком в рот. Я запихал его себе в рот и еле губы захлопнул. Стою и дышать не могу. И слюну заглотать не могу. Тут распахнулись двери и вваливается орава. Впереди - генерал. Высоченный такой, косоглазый медведь в кубанской папахе. Саблей гремит. За ним офицеришки лезут, писаря, вестовые. Все суетятся, бегают, стулья генералу приносят, и особенно суетится дежурный по штабу офицер. Этот дежурный глистопёр уж прямо лисой лебезит перед своим генералом. - Пардон, - говорит, - ваше превосходительство. Мы, - говорит, - вас никак не ожидали. Мы, так сказать, рассчитывали, что вы как раз под Еленовкой держите бой. - Да, - говорит генерал. - Совершенно верно. Бой под Еленовкой уже состоялся. Красные отступили. С божьей помощью наши войска взяли Славяносербск и движутся на Луганск через Ольховую. Подошел он к стене, где висела военная карта, и пальцем показал, куда и зачем движутся ихние части. И тут он меня заметил. - А это, - говорит, - кто такой? - А это, - говорят, - пленный, ваше превосходительство. Полчаса тому назад камнем убил нашего караульного. Захвачен в окрестностях нашей конной разведкой. - Ага, - говорит генерал. И ко мне подошел. И зубами два раза ляскнул. - Ага, - говорит, - сукин сын! Попался? Засыпался?! Допрашивали уже? - Нет, - говорят. - Не успели. - Обыскивали? Застыл я, товарищи: Зубы плотнее сжал и думаю: "Ну, - думаю, правильно! Засыпался, сукин сын". А все, между прочим, молчат. Все переглядываются. Плечами пожимают. Неизвестно, дескать. Не знаем. И тут вдруг, представьте себе, мой землячок, этот самый казак в английских ботинках, выступает: - Так точно, - говорит, - ваше превосходительство. Обыскивали. - Когда? - А тогда, - говорит, - когда он без памяти лежамши был. У колодца. - Ну как? - говорит генерал. - Ничего не нашли? - Нет, - говорит. - Нашли. - Что именно? - Именно, - говорит, - ничего, а нашли тесемочку. - Какую тесемочку? - Вот, - говорит. И вынимает из кармана ленточку. Ей-богу, я в жизнь ее не видал. Обыкновенная полотняная ленточка. Лапти такими подвязывают. Но только она не моя. Ей-богу!.. - Да, - говорит генерал. - Подозрительная тесемочка. Это твоя? спрашивает. А я, понимаете, головой повертел, покачал, а сказать, что нет, не моя, - не могу. Рот занят. И тут, понимаете, опять казачок выступает. - Это, - говорит, - ваше превосходительство, тесемочка не опасная. Это, - говорит, - плотницкая тесемка. Ею здешние плотники разные штуки меряют, заместо аршина. - Плотники? - говорит генерал. - Так ты что - плотник? Я, понимаете, головой закивал, закачал, а сказать, что ну да, конечно, плотник, - не могу. Опять рот занят. - Что это? - говорит генерал. - Что он - немой, что ли? - Да нет, - говорит офицер. - Должен вам, ваше превосходительство, сообщить, что пять минут тому назад этот самый немой так здесь митинговал, что его повесить мало. Тем более, - говорит, - что он мне личное оскорбление сделал... - Так, - говорит генерал. - Замечательно. Ну, - говорит, - подайте мне стул, я его допрашивать буду. Сел он на стул, облокотился на саблю и говорит: - Вот, - говорит, - мое слово: если ты мне сейчас же не ответишь, кто ты такой и откуда, - к стенке. Без суда и следствия. Понял? Конечно, понял. Что тут такого особенно непонятного? Понятно. К стенке. Без суда и следствия. Я молчу. Генерал помолчал тоже и говорит: - Если ты большевистский лазутчик, сообщи название части, количество штыков или сабель и где помещается штаб. А если ты здешний плотник, скажи, из какой деревни. Видали? Деревню ему скажи? Эх!.. "Деревня моя, - думаю, - вам известна: Кладбищенской губернии, Могилевского уезда, деревня Гроб". И я бы сказал, да сказать не могу - рот закупорен. А я об одном думаю: "Как бы мне, - думаю, - мертвому, после смерти, рот не разинуть! Раскрою рот, а пакет и вывалится. Вот будет номер!.." - Нет, - говорит генерал, - это, как видно, из тех комиссариков, которые в молчанку играют. Такой, - говорит, - скорее себе язык откусит. А впрочем... Вот, - говорит, - мое распоряжение. Попробуйте его шомполами. Поняли? Когда говорить захочет, приведите его ко мне на квартиру. А я чай пить пойду... - Но только, - говорит генерал, - смотрите, не до смерти бейте. Расстрелять мы его всегда успеем, а нужно сперва допросить. Поняли? - Так точно, - говорят, - ваше превосходительство. Будем бить не до смерти. Как следовает. Ну, генерал чай пить ушел. А меня повели в соседнюю комнату и велели снимать штаны. - Снимай, - говорят, - плотник, спецодежду. Стал я снимать спецодежду. Свои драгоценные буденновские галифе. Спешить я, конечно, не спешу, потому что смешно, понимаете, спешить, когда тебя бить собираются. Я потихонечку, полегонечку расстегиваю разные пуговки и думаю: "Положение, - думаю, - нехорошее. Если бить меня будут, я могу закричать. А закричу - обязательно пакет изо рта вывалится. Поэтому ясно, что мне кричать нельзя. Надо помалкивать". А между прочим, бандиты поставили посреди комнаты лавку, накрыли ее шинелью и говорят: - Ложись! А сами вывинчивают шомпола из ружей и смазывают их какой-то жидкостью. Уксусом, может быть. Или соленой водой. Я не знаю. Я лег на лавку. Живот у меня внизу, спина наверху. Спина голая. И помню, мне сразу же на спину села муха. Но я ее, помню, не прогнал. Она почесала мне спину, побегала и улетела. Тогда меня вдарили раз по спине шомполом. Я ничего на это не ответил, только зубы плотнее сжал и думаю: "Только бы, - думаю, - не закричать! А так всё - слава богу". Пакет у меня совершенно размяк, и я его потихонечку глотаю. Ударят меня, а я, вместо того, чтобы крикнуть или там охнуть, раз - и проглочу кусочек. И молчу. Но, конечно, больно. Конечно, бьют меня, сволочи, не жалеючи... Бьют меня по спине, и пониже спины, и по ребрам, и по ногам, и по чем попало. Больно. Но я молчу. Удивляются офицеры. - Вот ведь, - говорят, - тип! Вот экземпляр! Ну и ну!.. Бейте, братцы!.. Бейте его, пожалуйста, до полусмерти. Заговорит! Запоет, каналья!.. И снова стегают меня. Снова свистят шомпола. Раз! Раз! Раз! А я голову с лавочки свесил, зубы сдавил и молчу. Помалкиваю. - Нет, - говорит офицер. - Это так невозможно. Что он такое сделал? Может быть, он и в самом деле язык себе демонстративно откусил?.. Эй, стойте!.. Остановились. Сопят. Устали, бедняжки. - Ты, - говорит офицер. - Плотник! Будешь ты мне отвечать или нет? Говори! А я тут, дурак, и ответил: - Нет! - говорю. И зубы разжал. И губы. И что-то такое при этом у меня изо рта выпало. И шмякнулось на пол. Ничего не скажу - испугался я. - Эй, - говорит офицер, - что это у него там изо рта выпало? Королев, посмотри! Королев подходит и смотрит. Смотрит и говорит: - Язык, ваше благородие... - Как? - говорит офицер. - Что ты сказал? Язык?! - Так точно, - говорит, - ваше благородие. Язык на полу валяется. Дернулся я. "Фу! - думаю. - Неужели и вправду я вместе с пакетом язык сжевал?" Ворочаю языком и сам понять не могу: что такое? Язык это или не язык? Во рту такая гадость, оскомина: чернила, сургуч, кровь... Поглядел я на пол и вижу: да, в самом деле лежит на полу язык. Обыкновенный такой, красненький, мокренький валяется на полу язычишко. И муха на нем сидит. Понимаете? Понимаете, до чего мне обидно стало? Язык ведь, товарищи! Свой ведь! Не чей-нибудь! А главное - муха на нем сидит. Представляете? Муха сидит на моем языке, и я ее, ведьму, согнать не могу! Ох, до того мне все это обидно стало, что я заплакал. Ей-богу! Прямо заплакал, как маленький... Лежу на шинельке и плачу. А бандиты вокруг стоят, удивляются и не знают, что делать. Тогда офицер говорит: - Королев, - говорит, - убери его! - Слушаю-с, - говорит Королев. - Кого убрать? - Язык, - говорит, - убери. Болван! Не понимаешь? "Ну, - думаю, - нет! Шалите! Не позволю я вам надсмехаться над моим язычком". Проглотил я скорее слезы и заодно все, что у меня во рту было, протянул руку, схватил язычок и - в рот. И чуть зубы не обломал. Мать честная! Никогда я таких языков не видел. Твердый. Жесткий. Камень какой-то, а не язык... И тут я понял. "Фу ты! Так это ж, - думаю, - не язык. Это - сургуч. Понимаете? Это сургучовая печать товарища Заварухина. Комиссара нашего". Фу, как смешно мне стало! Размолол я зубами этот сургучный язык и скорей, незаметно, его проглотил. И лежу. И не могу, до чего мне смешно. Спина у меня горит, кости ломит, а я - чуть не смеюсь. А над чем, вы думаете? Смеюсь я над тем, что бандиты уж очень испугались за мой язык. Вот испугались! Вот им от генерала попадет! Ведь им генерал что сказал? Чтобы они меня живого и здорового привели к нему на квартиру. А они?.. Офицер - так тот прямо за голову хватается. - Ой! - говорит. - Ай! Немыслимо!.. Чего он такое сделал? Ведь он язык съел! Понимаете? Язык уничтожил! Боже мой, - говорит, - какая подлость! И ко мне на колесиках подъезжает: - Братец, - говорит, - что с тобой? А? Зачем ты плачешь? А я и не плачу. Я смеюсь. - А? - говорит. - Может быть, - говорит, - тебе лежать жестко? Ты скажи тогда. Можно подушку принести. Хочешь, - говорит, - подушку? Отвечай. А я ему отвечаю: - Мы-ны-бы-бы... - Что? - говорит. Я говорю: - Бы-бы... И головой трясу. Понимаете? Будто я настоящий немой. - Да, - говорит офицер. - Так и есть. Он язык слопал. А ну, говорит, ребята! Сведем его, пожалуйста, поскорей в околоток к доктору. Может быть, с ним еще чего-нибудь можно сделать. Может быть, он не совсем язык откусил. Может быть, пришить можно. - Одевайся! - говорят. Стали мне помогать одеваться. Стали напяливать на меня гимнастерку, пуговки стали застегивать, будто я маленький и не умею. Но я отпихнул их и сам оделся. Сам застегнулся и встал. Встал на свои ноги. И ясно, что первое дело - спину пощупал. Надо же поглядеть, что и как. И - как вам сказать? Чешется. Липкая какая-то, противная стала спина. И - ноги. Ноги еле стоят. Фу, до чего плохие стали ноги! - А ну, - говорят, - пошли! Пошли. Выходим на площадь. Идем. Я иду, офицер идет и - представьте себе - казачок в английских ботинках идет. Его фамилия Зыков. - Слушай, Зыков, - говорит офицер. - Веди его, пожалуйста, поскорей в околоток. А я тебя сейчас догоню. Я, понимаешь, к его превосходительству должен сбегать. Подхватил свою кавалерийскую саблю и побежал. А мы идем через площадь. Я - впереди, а Зыков - немного сзади. Винтовку свою он держит наперевес. И молчит. Я говорю: - Послушай, земляк... А он отвечает: - Молчать! Я говорю: - Брось ты, братишка!.. А он: - Не разговаривать! Смир-рно! Вот ведь какой чудной! Вот белая шкура! Ну, я больше с ним разговаривать не стал и иду молча. Иду, понимаете, ковыляю и разные мысли думаю. И думаю все о том, что дело мое окончательно гиблое. Что всюду, куда ни сунься, - один каюк. Ну, сами подумайте, что мне такое делать? Бежать? Так сзади с винтовкой шагает. Беги - все равно спасу нет. Нет, невеселое мое дело! Ох, до чего невеселое! Только одно и весело, что пакет слопал. Это - да! Это еще ничего. Все-таки совесть во мне перед смертью чистая... А тут мы пришли в околоток. Это по-нашему если сказать, по-военному. А по-вольному - называется амбулатория. Или больница. Я не знаю. Маленький такой деревенский домик. Окно открыто. Крылечко стоит. У крылечка и под окном на завалинке сидят больные. Очереди ждут. Один там больную руку на белой повязке качает. У другого нога забинтована. Третий все время за щеку хватается - зубы скулят. Четвертый болячку на шее ковыряет. У пятого - неизвестно что. Просто сидит и махорку курит. И все, конечно, об чем-то рассуждают, чего-то рассказывают, смеются, ругаются... Мой конвоир говорит: - Здорово, ребята! Ему отвечают: - Здоровы! Куды, - говорят, - без очереди? Садись, четырнадцатым будешь. Он говорит: - Мы без очереди. У нас, - говорит, - дело очень сурьезное. - Со штаба? - Ну да, - говорит. - Видите, комиссар заболел. - Ого! - говорят. - Что же в нем заболело? - А в нем, - говорит, - зуб заболел. Ему перед смертью особую золотую плонбу хочут поставить. - Ого! - говорят. Хохочут, дьяволы. Издеваются. И тот - этот Зыков - тоже хохочет и тоже шутки вышучивает. - А ну, - говорит, - комиссар, садись, отдохни, покуда его благородие к его превосходительству бегают. Да ты, - говорит, - не стесняйся... Я не стесняюсь. Сесть я хотя и не сел, а слегка прислонился к столбику, на котором крыльцо висело. Стою потихоньку, спину свою о столбик почесываю и на этих гадов внимания не обращаю. "Пускай, - думаю, - веселятся. Жалко, что ли? Больные все-таки. Скучно ведь". А сам и не слушаю даже, чего они там про меня зубоскалят. Я, понимаете, природой любуюсь. Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее - даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал. А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня: - А! - говорит. - Языки кусать? Ты, - говорит, - языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!.. Размахнулся и - раз! - меня по щеке. Понимаете? Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху. Ох, как завоет, застонет, заверещит: - Расстрел-л-лять!.. А я еще раз - бах! И еще со всего размаху - бах! Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка. Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску - наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит: - Погодите еще стрелять. Потом закачался, глаза закрыл и говорит: - Ох... Мне худо... Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды - кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой. - Ну как, - говорят, - ваше благородие? Ожили? - Да нет, - говорит. - Не совсем. Опять помахали. - Ну как? - Ожил, - говорит. - Спасибо... Молодцы, ребята! Они, дураки, отвечают: - Рады стараться, ваше высокоблагородие! Потом говорят: - Ну как? Можно расстреливать? - Да нет, - говорит офицер. И встает. - Нет, - говорит. - К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, - говорит, - из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, говорит, - его все-таки подлечить нужно... Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду. Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится... - А ну, - говорит, - еще кто-нибудь... Вот ты, - говорит, - Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами. Зыков пихает меня прикладом и кричит: - А ну, пошел! Живо! Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую - в раздевальную комнату. Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь. Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами. Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками. Потом он приходит и говорит: - Ну, вы! - говорит. - Чего на дороге стали? К доктору! Живо! Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору. А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать - совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов. Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит: - Стучаться, - говорит, - нужно. Но тут, как увидел штабного офицера, совсем иначе заговорил. - Извиняюсь, - говорит, - господин подпоручик. Я, - говорит, - думал, что это кто-нибудь без очереди лезет. - Нет, - говорит офицер. - Вы ошиблись. У нас чрезвычайно экстренное дело. Потрудитесь, - говорит, - отпустить больного и оказать помощь. - Ага, - говорит доктор. - С большим удовольствием. Тут он скорее достукал своего борца Петухова, помазал его кой-где йодом и отпустил. А сам подошел к рукомойнику и стал намыливать руки. - Да, - говорит. - Я вас слушаю. - Вот, - говорит офицер. - Видите этого человека? Несколько минут тому назад этот человек демонстративно откусил себе язык. - Ага, - говорит доктор. Потом говорит: - А как, позвольте спросить, откусил?.. Насовсем или частично? - Я не знаю, - говорит офицер. - Может быть, и частично. Не в этом дело. Самое главное в том, что он теперь говорить не может. Понимаете? А нам еще нужно его допросить. Так вот, - говорит, - не можете ли вы чего-нибудь сделать? Научным путем. Чтобы он перед смертью хоть чуточку поговорил. - Посмотрим, - говорит доктор. И начинает споласкивать руки. - Посмотрим, - говорит. - Это нетрудно. Хотя, - говорит, - должен вас поставить в известность, что наша наука не очень допускает, чтобы человек разговаривал без языка. Конечно, посмотреть можно. Это труда не представляет. Но все-таки с научной точки зрения я не берусь вам давать какие-либо обещания. Посмотреть, - говорит, - посмотрю, а... - Хорошо, - говорит офицер. - Посмотрите. Но только нельзя ли поторопиться, господин доктор? Нельзя ли слегка поскорей? - Можно, - говорит. - Почему же нельзя? Можно и поторопиться... И начинает, понимаете, вытирать полотенцем пальцы. Один, понимаете, вытрет - посмотрит, полюбуется и другой начинает. Потом третий. Потом четвертый. И так далее. Офицер - ну прямо лягается. Прямо копытами бьет. Даже шпора звякает. А доктор внимания не обращает, вытирает себе потихоньку пальчики и чего-то мурлычет. Потом он подходит ко мне и говорит: - А ну, молодой человек... Откройте рот. Я не хотел открывать. Но думаю: "Что, в самом деле... Жалко, что ли?.." Взял и открыл. - Еще, - говорит, - откройте... Пошире! Я открываю еще пошире, как только могу. - Еще, - говорит. Ну, тут я совсем до ушей разинул ему свою пасть. - Вот так, - говорит. - Достаточно. Спасибо. Посмотрел он у меня во рту, поковырялся своими чистенькими пальчиками и говорит: - Да нет, - говорит. - Язык на месте. - Как? - говорит офицер. - Не может этого быть! - Уверяю вас, - говорит доктор. - Язык в полной исправности, только синий. - Да нет, - говорит офицер. - Вы ошибаетесь. Я же сам хорошо видел, как он его кусал. - Тогда посмотрите, - говорит доктор. И показывает ему мой рот. А там, понимаете, преспокойно болтается язык. Ах, мать честная! Вот офицер удивился! Вот у него глаза на лоб полезли! - Да что же это, - говорит, - такое! Да как же, - говорит, - это может быть? Что у него, дьявола, два языка висят, что ли?! - Да нет, - говорит доктор. - Навряд ли что два... У одного человека двух языков не полагается. Этого наука не допускает. И я, - говорит, - хотя с научной точки зрения и не берусь объяснить этот факт, но в общем и целом язык на месте. - Тьфу! - говорит офицер. - Так, значит, он меня обманул?! Значит, он говорить может? Значит, ты, мерзавец, говорить можешь? - Да, - говорю, - могу. И тут же сказал я ему такое слово, от которого, извиняюсь, можно со стула упасть. А он - вы думаете, что? Рассердился? Думаете, он орать на меня стал или драться? Ничего подобного. Он смеяться начал. Он прямо обрадовался - ну как не знаю что. Как будто ему, понимаете, пятнадцать рублей подарили. - Ой, - говорит, - неужели это не сон? Неужели я не ослышался? А ну, говорит, - повтори, что ты сказал. Я повторил. И еще прибавил. Дескать, вы, говорю, ваше высокоблагородие, последняя дрянь и даже хуже. Вы, говорю... Понимаете? Не ругается! Не дерется! Смеется, как лошадь. - Еще! - говорит. - Еще! Даже ругаться скучно. Чего, в самом деле? Я же не граммофон. Я постоял, порычал немного и замолчал. Тогда он кончает смеяться, поправляет свою офицерскую саблю и начинает командовать. - Вы, - говорит, - господин доктор, пожалуйста, подзаймитесь немного с этим субъектом. Успокойте его слегка, приведите в порядок, а после пришлете его к нам в штаб. А вы, братцы, покараульте пленного. Филатов останется здесь, а Зыков - наружная охрана. После, Зыков, приведешь его в штаб. Подцепил свою вострую саблю и поскакал. А за ним и Зыков. Дверь перед ним отворяет. И в сени за ним бежит. И там, в этих сенях, кто-то вдруг как заорет: - О-ох! - Что? Что такое? - говорит доктор. Тут Зыков кричит: - Ничего! Ничего! Не извольте беспокоиться. Это их благородие спотыкнулись. О притолку шмякнулись. - Ах, - говорит доктор, - разве можно так резво бегать? Ну, мы остались втроем: я, Филатов и доктор. А доктор-то, доктор! Фу, ей-богу, ну прямо без смеха глядеть невозможно. Такого доктора, если потребуется, пристукнуть - совсем пустяки. Деревянной ложкой можно пристукнуть. Но я вижу, что здесь у меня ничего не выйдет. Во-первых, Филатов как столб стоит со своим наганом. Потом - окно. Оно хоть и открыто, но за окном на завалинке больные сидят, - мне даже их голоса хорошо слышно, - а на подоконнике всякая мура стоит: банки, склянки, микстурки, клистирки... Нет, я вижу, что здесь ничего у меня не выйдет, и стою тихо. А доктор меня начинает лечить. - Так вот, - говорит, - молодой человек... Откройте, пожалуйста, рот. Я говорю: - Зачем? Чего, - говорю, - вы там не видали? - А я, - говорит, - хочу убедиться. - Ну ладно, - говорю. - Убеждайтесь. И рот раскрыл. И язык высунул. - Да, - говорит доктор. - Язык у вас в полной исправности. Могу вас порадовать. Но только, - говорит, - он чересчур синий. Как будто его в чернилах купали. А? Вы, молодой человек, чернила не кушаете? Хе-хе!.. - Нет, - говорю. - Так, так, - говорит. - И десны у вас распухли. Ну, - говорит, - нате, скушайте, пожалуйста, пирамидону. Я съел. Ничего. Мне, понимаете, так здорово есть хотелось, что я бы и самого доктора съел. - Вы что? - говорит. - Военнопленный? - Да, - говорю. - Не в гости, конечно, сюды приехал. - Значит, вы - большевик? - Был, - говорю. - Да. - Ах, - говорит, - вы сядьте. Что вы стоите? Вот, пожалуйста, табуретка - присаживайтесь. - Нет, - говорю, - спасибо. У меня, - я говорю, - на том месте, где сидят, заметка на вечную память. Я, - говорю, - этим местом сидеть не могу. Но если б мне жить привелось, я бы, - говорю, - не забыл, что и как. Я бы, говорю, - помнил. И тут я, товарищи, извиняюсь, штаны опустил и показал доктору. - Ах, - говорит доктор, - ах, какая жестокость! А Филатов как загогочет: - Го-го-го! - Ты что? - спрашивает доктор. - Виноват, - говорит, - ваше благородие. Поперхнулся. А доктор нахмурился и говорит: - Ну, - говорит, - молодой человек, если вас не расстреляют, приходите, - я вам еще пирамидону дам. - Ладно, - говорю. - Зайду. Смеюсь, конечно. Зачем мне, скажите, после смерти ходить, старичков пугать? Я насовсем помирать собрался. А живым я ходить уж, понимаете, не надеюсь. Нет, не надеюсь, ни чуточки. - Ну что ж, - говорит доктор, - можете отправляться. А сам уж скорей к рукомойнику - пальчики мылить. Филатов командует: - Шагом марш! И наган свой наизготовку. Выходим через сени на улицу. Зыков сидит с больными. Сидит на завалинке с больными и что-то рассказывает смешное. Те на него хохочут. Зубы скалят. - А! - говорит. - Комиссару почтенье! Ну, как, - говорит, - поставили вам золотую плонбу? Все: - Ха-ха-ха... Смешно, понимаете, дуракам. И Филатов тоже грохочет. Я говорю: - Поставили бы, - говорю, - тебе такую пломбу в глотку... Говорок тамбовский! Все опять: - Ха-ха-ха!.. Ловко отшил! Браво! Зыков мне отвечает: - Я-то тамбовский, а ты, интересно, каковский? Я говорю: - Знаешь? Я с тобой и говорить не хочу. Продажная ты, - говорю, шкура! Белобандит! Гляжу - покраснел мой Зыков. Встает, поднимает свою винтовку и говорит: - А ну! - говорит. - Поворачивайся! Шагом марш! И затвором - щелк! Дескать, поговори у меня - свинцовую пломбу получишь. Я пошел. Идем мы почти что рядом. Я слева, а Зыков справа. И вдруг я вижу, что мы совсем не туда идем. Понимаете? Мы идем не к штабу, а куда-то совсем обратно. Туда, где село кончается. Где последние домики стоят. "Что, - думаю, - за шут? Куда же это мы идем?" А спросить я, конечно, у Зыкова не хочу. Самолюбие не позволяет. Я молчу. Зыков тогда говорит: - А ну, поднажми. - Вот еще! - говорю. - Буду бегать! Он говорит: - Поднажми! Дурак! Ну, я хотя и не очень, а пошел побыстрее. А сам думаю: "Занятно, куда это все-таки мы так спешим? На свадьбу, что ли?" И только я это подумал: "на свадьбу", вижу - идет нам навстречу какой-то седой генерал. Какое-то, понимаете, чучело в синих подштанниках. Такой, понимаете, щупленький, поганенький старичок. Идет и ножкой подрыгивает. - Куда? - говорит. Тут Зыков мой делает перед ним, как полагается, стойку и отвечает: - Так что, - говорит, - ваше превосходительство, пленного большевика к исполнению веду. - В расход? - Так точно, ваше превосходительство, в расход. - Ну, ну, - говорит генерал. - Вольно... Шагай себе... Не промахнись, говорит. И на меня, понимаете, этак весело посмотрел, будто я курица или гусь и он меня на обед скушать собирается. - Шагай, - говорит, - с богом... И пусть, - говорит, - твоя рука не дрогнет... Потому что, - говорит, - ты не человека убиваешь, а дьявола. Понял? - Так точно, - говорит Зыков. - Понял, - говорит. - Дьявола. - Ну, с богом! - говорит. И пошел. Опять, понимаете, ножкой задрыгал. А мы, понимаете, тоже пошли дальше. И прямо скажу - не хотелось идти. Ну, поверите, ноги не хотели идти. А тем более, что погода была замечательная. Погода стояла чудная. В садах повсюду фрукты цвели. Деревья шумели. Птицы летали. А тут - изволь идти на такой веселенький проминат! Ах, мать честная!.. Никогда мне, товарищи, не забыть, как я тогда шел, что думал и что передумал... Иду, понимаете, я впереди, а Зыков идет сзади. Винтовочка у него все гремит. Английские ботиночки поскрипывают. И все молчит этот Зыков - сукин сын... Хоть бы слово сказал для развлечения. Хоть бы крикнул чего-нибудь. А идем мы сначала селом. Потом мы выходим на выгон, где коровы гуляют. Потом по тропиночке, мимо разных там огородов и зимних сараев идем. И все молчит этот Зыков - сукин сын... Только знай винтовкой потряхивает. И противно все время скрипят его бутсы. Фу, понимаете, до чего невесело!.. Я думаю: "Ну! Ну, Петя Трофимов!.. Буденновец! Подними голову!" Не могу, понимаете. Не поднимается голова. Какая-то, понимаете, панихида все время в голову лезет. "Да, тяжело, - думаю, - Петя Трофимов, помирать не в своей губернии. Хотя, - думаю, - губернии мне не жаль. Какая у меня, к черту, губерния? Какая у плотника, каменщика, пастуха губерния? Где хлебом пахнет, туда и ползешь. Отец у меня в одном месте зарыт, мать - в другом. Только и остались у меня боевые товарищи. Да вот загадка: выскочат ли они из ловушки? Ох, думаю, - туго небось товарищу Заварухину в деревне Тыри. Слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, спереду Улагай напирает... И, может быть, это из-за меня! Может быть, это я все дело прошляпил?!" Но - дьявол! - куда же мы всё идем? Куда же мы всё, понимаете, шагаем? Уж вон и села не видать, и собаки не лают, а мы всё идем. Удивительно, знаете. "Разве, - я думаю, - здесь вот, за этим кусточком, не очень подходящее место? Или вон, скажем, за теми ракитами..." Мне ведь, товарищи, самому приходилось расходовать людей. Я думаю: "Здесь, за этим кусточком, или вон в том овраге - очень удобное место. Это Зыков, - я думаю, - напрасно меня туда не ведет". А Зыков меня, понимаете, как раз туда и ведет. В тот самый в овраг. - А ну, - говорит. - Стой! Я встал. И стою. И спокойно, вы знаете, думаю: "Что ж, - думаю. - Прощайся, буденновец!.." А с кем мне прощаться? Вокруг, понимаете, одна трава. Я повернул голову и вижу, что Зыков берет свой бердан под мышку, а сам лезет за пазуху и вынимает оттуда - что-то такое неясное. - На! - говорит. - Пришпиливай! Что такое? Вижу - погоны. Понимаете? Золотые погоны с такими блестящими бляшечками. И четыре французских булавки. - Ну! - говорит. - Приторачивай! - Что? - говорю. Я, понимаете, не понимаю. Я говорю: - Ну тебя, знаешь!.. Довольно шутки шутить. А он: - Чумовой! - говорит. - Надевай поскорей погоны, покуда нас не засыпали. Слышишь? Я не могу. Ей-богу, стою, понимаете, как дурак. - Ну давай, - говорит, - я сам присобачу. Нагинайся, - говорит. Живенько! Я нагнулся. И тут он мне ловко пришпилил двумя булавками левый погон и двумя булавками правый. - А теперича, - говорит, - бежим. - Куда? - говорю. - А куда? - говорит. - Ясное дело, куда: к Буденному. Ох, товарищи!.. Ну, знаете, я чуть не заплакал. Ей-богу, я сел на землю и встать не могу. - Браток! - говорю. - Братишка! Зыков, - говорю, - неужели свой? - Свой, - говорит, - честное слово... Вставай, - говорит, - побежим к Буденному. - Нет, - говорю, - погоди... Не могу. - А что? - говорит. - Почему не можешь? - А у меня, - говорю, - в животе какая-то карусель начинается. Понимаете? У меня в самом деле что-то ужасное начинается в животе. Начинает, я думаю, таять сургуч. Потому что как будто огнем начинает мне жечь и горло, и грудь, и особенно самое брюхо. Все, понимаете, кишки во мне начинают как будто плясать и как будто рваться на мелкие лоскутки. И больно. Такая боль, что сказать не могу. И на ноги встать не могу. "Фу, - думаю. - неужели от пули спасся, а тут от такой гадости помирать? Нет, - думаю, - не хочу помирать". И хочу, понимаете, встать на ноги. Через силу встаю на колени и падаю снова. - Нет, - говорю, - шалишь! Встанешь, так тебя перетак! И опять, понимаете, встаю на колени. И опять падаю. - Ах, - говорю. - Дрянь какая! Вы подумайте: буденновец на ноги встать не может. "Ну, - думаю, - что ж... Значит - кончено". - Значит, - говорю, - давай попрощаемся, товарищ Зыков. А он говорит: - Ладно. Попрощаться мы после успеем. А ты, - говорит, - не обидишься, если я тебя на руках понесу? - Нет, - говорю, - это не стоит. Это, - я говорю, - смысла нет меня на руках нести. Все равно мне каюк. - Да брось, - говорит. - Ну просто у тебя в животе телеграмма зудит. - Какая, - говорю, - телеграмма? - А та, - говорит, - которую ты давеча сшамал. - Вот, - говорю, - охламон! Вот чудик! Это же не телеграмма. Это пакет. Это секретное письмо к товарищу Буденному, которое, понимаешь, я вез и которое не довез. Я, - говорю, - ворона. Я съел важнейшие оперативные сводки своей дивизии. Меня, - говорю, - расстрелять за это мало. Ну, я, понимаете, все ему рассказал. - А теперь, - говорю, - оставь меня, за ради бога... Беги, пока жив. А он - вы подумайте! - ничего мне на это не сказал, а берет меня прямо в охапку, кладет меня, как мешок, на плечо и шагает со мной в кусты. А потом из оврага вон. А потом через кочки-пенечки бегом, понимаете, как припустил... Даже ужас! Лошади, понимаете, так не бегают. Я говорю: - Зыков! Тебе тяжело, наверно? - Невидаль, - хрипит. - Я, - говорит, - и не с таким бегал. Я говорю: - Ты отдохни... Мне, понимаете, все-таки неудобно как-то на человеке ехать. - Ты отдохни, - говорю, - а потом опять поедем. - Не гуди, - отвечает. - До леска вон того добежим, а там посмотрим. А лесок, я гляжу, не близко. До леска того, понимаете, версты две. Ну, мы так хорошо с ним скакали, что минут через десять были уже в лесу. - Тпру! - говорю. - Приехали. Зыков меня опускает на землю, и я - вы представьте себе! - спокойно встаю на ноги. Вот ведь чудо какое! А это, вы знаете, пока я на Зыкове через поле скакал, у меня в животе все помаленьку умялось. И стало как будто полегче. Как будто не так чересчур больно. - Ну, что ж, - говорю, - давай побежим дальше! А Зыков говорит: - Нет. Погоди... Не могу. - А что? - говорю. - Почему не можешь? - А я, - говорит, - все-таки не лошадь! Я не могу без отдыха. Вижу - действительно: вспотел парень. Ну, мы тут сели с ним под высоким деревом: я растянулся в траве, а Зыков достал кисет и стал закуривать трубочку. Я говорю: - Все-таки, Зыков... Я не понимаю: кто ты такой? - Я? - говорит. - Я - продажная шкура. Я, - говорит, - за английский шинель Мамонтову продался. - Ох, - говорю, - ты же врешь, Зыков! - Ну, - говорит, - может, и вру. Меня, - говорит, - это верно, мобилизовали. Я не своей охотой четвертый месяц у белых служу. И тут он мне, понимаете, рассказал все... Как он приехал с германского фронта домой. Как у него дома хозяйство погибло. Как он жену после тифа похоронил. Как он, представьте, у попа в работниках жил. И так далее... И как его после насильно забрали в казаки, дали ружье и велели стрелять в большевиков. - Стреляй, говорят, и пороху не жалей! Потому что, говорят, большевики не люди. Они, говорят, понимаешь, - враги человечества... Я спрашиваю: - И ты - стрелял? - Нет, - говорит. - Я прикладом. - Как, - говорю, - прикладом? Значит, ты убивал? - Честное слово, - говорит, - одного только человека... И тот наш офицер. Подпоручик Гибель. - Это какой, - говорю, - Гибель? - А тот, - говорит, - который тебя по щеке ударил. - Как? - я говорю. - Мать честная! Когда ты успел? - А я, - говорит, - его в околотке... в сенях... прикладом. Пока ты там пирамидон кушал. Ведь вы подумайте, какой ловкий парень! Он этого подпоручика с одного маху прикладом положил. Помните, доктор спросил, кто там орет? Так это Гибель орал. Зыков его в это время под лавку запихивал. - Я, - говорит Зыков, - в этих сенях, между прочим, и погончики тебе раздобыл... Нет, - говорит, - не бойся. Не с покойника. Там у доктора китель висел. Так я с этого самого кителя. Ведь ты, - говорит, - теперь знаешь кто? Ты теперь - доктор. - Фу, - говорю. Я говорю: - Зыков! Чего ж ты, братишка, тогда дурака валял? Чего ж ты со мной ругался? - Ругался? - говорит. - А ты что - захотел, чтобы я целовался? Чтобы я тебя "дорогим товарищем" называл? Так нас бы с тобой тогда, дорогой товарищ, на одной березе повесили. - Верно, - говорю. - Верно, Зыков! Ах, ну и ловкий ты парень, Зыков! А он говорит: - Да! У меня теперича такой вопрос: расстреляют меня, скажи, у ваших или нет, если я туды перемахну? - Да брось, - говорю. - Ты что - генерал? Или ты полковник? - Нет, - говорит, - я - нижний чин. - Ну, - говорю, - чего ж нам тебя стрелять? Мы расстреливаем врагов, капиталистов, а ты кто? Ты же не капиталист? Ты же не с буржуазного класса? - Я, - говорит, - таких слов не понимаю. Но я, - говорит, - окончил приходскую сельскую школу. Два класса. А после батя меня в пастухи отдал. - Во! - говорю. - Значит, мы с тобой одного звания. Я тоже в пастухах воспитывался. Да что, - говорю, - я! У нас вся армия с пастухов, да с маляров, да с каменщиков. У нас, - говорю, - тебя примут во как! Свой парень! Мужик! Где же тебе иначе служить, как не в буденновской армии? - Верно, - говорит. - Мне, - говорит, - в казаках служить неподходящее дело. Я, - говорит, - это давно о Буденном мечтаю. Мне, понимаешь, ужасно охота его поглядеть. Какой он такой, Буденный? Ты его видел? - Да, - говорю, - видел. Но только - на стенке. Портрет его у нас в штабе на стенке висел. На белой лошади. - А что, - спрашивает Зыков, - он - с офицеров бывших? - Ну да! - говорю. - Ты что - сдурел? Ведь он же командует цельной армией. - Значит, из генералов? - Да нет, - говорю, - из бывших батраков. Представь себе - нашей губернии мужичок. Да, впрочем, - говорю, - сам увидишь! Если мы до Луганска дойдем и я Буденного разыщу, я тебя обязательно с им познакомлю. - Знаешь что? - говорит Зыков. - Давай пойдем тогда поскорей, поищем дорогу. - Пойдем, - говорю. А сам, понимаете, и встать не могу. Развезло. Зыков тогда меня поднимает, и я кое-как шагаю. Шагаем мы через лес и выходим на такую веселую опушку. И помню - выходим мы на эту веселую опушку, Зыков и говорит: - А скажи, - говорит, - на коего лешего ты нашего часового тюкнул? Я говорю: - Как тюкнул? Я, - говорю, - его не тюкал. Это его один сумасшедший, наверно, угробил. И только я это сказал - вы подумайте! - из кустов выходит мужик. Тот самый сумасшедший мужик, который меня, вы помните, напугал и в которого я с браунинга целился. Идет он навстречу - лохматый, рваный, и опять, вы подумайте, улыбается. И опять он чего-то бормочет и чего-то шипит. Я испугался. Стал. Но виду не подал. Я говорю: - А-а! Знакомая личность. - Это кто? - спрашивает Зыков. Я говорю: - А это тот самый, который вашего караульного камнем убил. Потом говорю: - Ты что же это, братишка, по чужому пачпорту людей убиваешь? А? Меня, знаешь, из-за тебя чуть за нос не повесили. Чуешь? Ты, - говорю, - зачем это вздумал людей убивать? А он отвечает: - Да, - говорит. - Убивал и убивать буду. Я, - говорит, - вас всех изничтожу, мамонтово племя. И вижу - глядит мне на левое плечо. А там, понимаете, на левом плече, у меня погон сверкает. - Я, - говорит, - и вас не пожалею. И вас отошлю к богу в рай, сучьи дети! Нагибается и - вижу - берет камень. - Стой! - кричу. - Стой, шалопут! Но тут, понимаете, - зззиг! Над самой моей башкой летит камень. Ну, только на палец башки не достал! Разозлился я. - Чум! - говорю. - Сумасшедший! Остановись! А он, вы представьте себе, бежит до канавы, нагибается и набирает полные горсти камней. И оттуда, понимаете, из засады, начинает в нас этим каменьем швырять. Мне в ухо два раза попал. Зыкову, кажется, в грудь или в нос. Я говорю: - Хватай его, Зыков! Чего там... Навалились мы тут вдвоем на этого сумасшедшего, Зыков его по ногам хрястнул, а я в обнимку схватил и валю на землю... А он - сильный. Сумасшедшие, знаете, все сильные. Он ворочается, шипит, кусается - ну прямо никак невозможно его положить. И орет все время. - Гады! - орет. - Собаки! Холуи буржуйские!.. Ну, тут я с себя ремешок стянул, - у меня ремешок был особенный, прочный, из сыромятной кожи, - и мы сумасшедшего кое-как связали. Чтобы он не орал, мы в рот ему напихали травы. И после, связанного, кинули в канаву, - лежи, мол, отдыхай. И уж собрались дальше идти, - вдруг слышим топот. Казачий разъезд. Понимаете? Прямо на нас несутся. - Стой! - говорят. - Кто такие? Откуда? "Ну, - думаю, - Петя Трофимов! Завяз". Сижу на земле на корточках и встать не могу. А Зыков, вы знаете, не смутился. Он отвечает бойко: - Так, мол, и так... Генерала Мамонтова личные курьеры. - А куды идете? - А идем, - говорит, - мы в деревню Курбатово, к полковнику Штепселю с донесением. - Так, - говорят, - дело. А ну - поворачивай в штаб. - Это зачем? - А затем. Там разберемся. И вижу - глядят на мои погоны. И хмуро посмеиваются. Дескать, нам все понятно. У нас глаза спробованные. Нас на арапа не возьмешь. А только и Зыков не дурак. Он тоже глядит на мои погоны и тоже чего-то кумекает. - Вы знаете, - говорит, - между прочим, кто это там сидит? Это, говорит, - самый главный врач деникинской армии. Он только что убежал из советского плена, и теперь ему спешно необходимо податься к Деникину. А я его личный конвой. Чуете? Те говорят: - Врешь?! Он говорит: - Если вы только осмелитесь нас задержать, вам от Мамонтова так влетит, что лозы не хватит. Верно, - говорит, - господин доктор? А я, понимаете, прямо смутился и не знаю, что сказать. - Да, - говорю. - Висеть вам, ребята, на первой березе. Серая, говорю, - вы скотинка. Какое вы имеете право так с благородным человеком поступать? Я говорю: - Наука этого не допускает. Ну, они тут все сразу шапки посымали и стали затылки чесать. А тут, на наше счастье, еще какой-то подъехал. Казак. Он Зыкова знал. Он говорит: - А! Зыков. Зыков говорит: - Здорово, Петров (или, там, Иванов). Подумай, какое дело: меня признавать не хочут! Тот говорит: - Что вы, ребята! Это же Зыков. С первого эскадрону. Нашему каптеру земляк. Ну, тут уж бандиты совсем поверили, что я доктор, а Зыков мой адъютант. - Пожалуйста, - говорят. - Можете ехать. И мне говорят: - Извините, ваше благородие. Мы не нарочно. Я говорю: - Чего там... Ладно. Наука это допускает. И пошел. И Зыков за мной, как адъютант, идет. А они нам кричат: - Послухайте! Эй... Послухайте! - Что еще? - спрашиваю. Стал. А Зыков мне шепчет: - Дуй! Дуй, парень... Они говорят: - Вы, господин доктор, на правую руку не ходите. - А что такое? - А там, - говорят, - за ручьем буденновцы окопались. - Буденновцы? - говорю. - Ах, какой ужас! Ладно, - говорю, - не пойдем. Мерси вам. Можете ехать. Они на коней позалезли и поехали. А мы сразу - в канаву, где, помните, у нас сумасшедший был положен. Мы думали - он задохся. Но видим, что нет сумасшедшего. Туда, сюда, представьте себе, исчез сумасшедший! Один ремешок в канаве лежит, и тот пополам лопнувший. Ох, я дурак тогда был - мне до чего ремешка стало жалко, я чуть не заплакал! Зыков смеется, говорит: "Вот боров - какой сильный", - а я чуть не плачу. Тем более, что ремешок я купил у нашего взводного за четыре куска рафинада и ему сносу не было. Такой сыромятный, свиной кожи ремень - его двадцать пять человек тяни, не растянешь. А тут один человек без рук разорвал... Или он его зубами раскусил, - я не знаю. Стою, вздыхаю. Вдруг вижу, что Зыков тоже нахмурился и тоже чего-то соображает. Как будто он чего-то потерял. Или дома оставил. - Ты чего? - говорю. - Что с тобой? - Погоди, - говорит, - не мешай. И чего-то он себя осматривает и ощупывает и лоб потирает. Потом говорит: - Я, - говорит, - забыл... Это какая рука?
|