Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Леонид Пантелеев





Пакет

 

Нет, дорогие товарищи, героического момента в моей жизни я не припомню. Жизнь моя довольно обыкновенная, серая.

В детстве я был пастухом и сторожил заграничных овечек у помещика Ландышева. Потом я работал в городе Николаеве плотницкую работу. Потом меня взяли во флот. На "Двенадцать апостолов". Потом революция. Потом воевал, конечно. Потом учили меня читать и писать. Потом - арифметику делать.

А теперь я заведую животноводческим совхозом имени Буденного. А почему я заведую животноводческим совхозом имени Буденного, я расскажу после. Сейчас я хочу рассказать совсем небольшой, пустяковый случай, как я однажды на фронте засыпался.

Было это в гражданскую войну. Состоял я в бойцах буденновской Конной армии, при особом отряде товарища Заварухина. Было мне в ту пору совсем пустяки: двадцать четыре года.

Стояли мы с нашей дивизией в небольшом селе Тыри.

Дело было у нас плоховато: слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду генерал Улагай напирает.

Отступали.

Помню, я два дня не спал. Помню, еле ходил. Мозоли натер на левой ноге. В ту пору у меня еще обе ноги при себе были.

Ну, помню, сел я у ворот на скамеечку и с левой ноги сапог сымаю. Тяну я сапог и думаю: "Ой, - думаю, - как я теперь ходить буду? Ведь вот дура, какие пузыри натер!"

И только я это подумал и снял сапог, - из нашего штаба посыльный.

- Трофимов! - кричит. - Живее! До штаба! Товарищ Заварухин требует.

- Есть! - говорю. - Тьфу!

Подцепил я сапог и портянки и на одной ноге - в штаб.

"Что, - думаю, - за черт?! У человека ноги отнимаются, а тут бегай, как маленький!"

- Да! - говорю. - Здорово, комиссар! Зачем звали?

Заварухин сидит на подоконнике и считает на гимнастерке пуговицы. Он всегда пуговицы считал. Нервный был. Из донецких шахтеров.

- Садись, - говорит, - Трофимов, на стул.

- Есть, - говорю.

И сел, конечно. Сапог и портянки держу на коленях руками. А он с подоконника встал, пуговицу потрогал и говорит.

- Вот, - говорит, - Трофимов... Есть у меня к тебе великое дело. Дай мне, пожалуйста, слово, что умрешь, если нужно, во имя революции.

Встал я со стула. Зажмурился.

- Есть, - говорю. - Умру.

- Одевайся, - говорит.

Обулся я живо. Мозоли в сапог запихал. Подтянул голенище. Каблуком прихлопнул.

- Готов? - говорит.

- Так точно, - говорю. - Готов. Слушаю.

- Вот, - говорит. И вынимает он из ящика пакет. Огромный бумажный конверт с двумя сургучовыми печатями. - Вот, - говорит, - получай! Бери коня и скачи до Луганска, в штаб Конной армии. Передашь сей пакет лично товарищу Буденному.

- Есть, - говорю. - Передам. Лично.

- Но знай, Трофимов, - говорит товарищ Заварухин, - что дело у нас невеселое, гиблое дело... Слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду Улагай напирает. Опасное твое поручение. На верную смерть я тебя посылаю.

- Что ж, - говорю. - Есть такое дело! Замётано.

- Возможно, - говорит, - что хватит тебя белогвардейская пуля, а то и живого возьмут. Так ты смотри, ведь в пакете тут важнейшие оперативные сводки.

- Есть, - говорю. - Не отдам пакета. Сгорю вместе с ним.

- Уничтожь, - говорит, - его в крайнем случае. А если Луганска достигнешь, то вот в коротких словах содержание сводок: слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, а спереду Улагай наступает. Требуется ударить последнего с тыла и любой ценой удержать центр, дабы не соединились разрозненные казачьи части. В нашей дивизии бойцов столько-то и столько-то. У противника вдвое больше. Без экстренной помощи гибель.

- Понятно, - говорю. - Гибель. Давай-ка пакет, товарищ...

Взял я пакет, потрогал, пощупал, рубашку расстегнул и сунул его за пазуху, под ремень.

- Прощай, комиссар!

- Прощай, - говорит, - Трофимов. Живой возвращайся.

Выбежал я на крыльцо. Зажмурился. Каблуком стукнул.

"Ох! - думаю. - Только бы меня мозоль не подвела, дьявол!"

Бегу на выгон. Там наши кони гуляют - головы свесили, кашку жуют.

Выбрал я самого лучшего коня - Негра. Чудесный был конь, австрийскопленный. Поправил седло я, вскочил, согнулся, дал каблуком в брюхо и полетел.

Несется мой Негр, как леший.

Несемся мы по шоссе под липками, липки шумят, в ушах жужжит. Что ни минута, - верста, а Негр мой только смеется, фырчит, головой трясет... Лихо!

Вот мост деревянный простукали...

Вот в погорелую деревню свернули...

Вот лесом скачем...

Темно. Сыро. Я поминутно голову поднимаю, солнце ищу: по солнцу дорогу узнать легче. Голову подниму - ветки в лицо стегают. Снова сгибаюсь и снова дышу в самую гриву Негра.

Вдруг, понимаете, лес кончается. И вижу: течет река. Какая река? Что за черт?! Неожиданно.

Скачу по берегу вправо. Мост ищу. Нету. Вертаюсь, скачу налево. Нету.

Река широкая, темная - после узнал, что это река Донец.

- Фу, - говорю, - несчастье какое! Ну, Негр, ныряй в воду.

Спускаюсь тихонько с обрыва и направляю конягу к воде. Коняга подходит к воде.

- Но! - говорю. И пришпорил слегка. И поводьями дернул.

Не двинулся Негр.

- Но! - говорю. - Дурашка! Воды испугался?

Стоит и боками шевелит. И уши тоже шевелятся.

- Да ну же, - говорю, - в самом деле!..

Обозлился я тут... Как ударил в бока, свистанул:

- А ну, скачи!..

Подскочил Негр. И ринулся прямо в воду. Прямо в самую глубину.

Уж не знаю, как я успел стремена скинуть, только вынырнул я и вижу один я плыву по реке, а рядом, в двух саженях, круги колыхаются и белые пузыри булькают.

Ох, пожалел я лошадь!..

Минут пятнадцать все плавал вокруг этого места. Все ждал, что вот-вот вынырнет Негр. Но не вынырнул Негр. Утонул.

Захлюпал я тут, как маленький, и поплыл на тот берег.

Вылез. Течет с меня, как с утопленника. Шапку в воде потерял. Сапоги распухли. В мягких таких сапогах и идти легко.

Пошел. Иду по тропиночке. Солнце мне левую щеку греет - значит, Луганск правее - где нос. Иду по направлению носа. Между прочим, все больше и больше обсыхаю. И сапоги обсыхают. Все меньше и меньше становятся сапоги - ногу начинают жать.

Вдруг откуда-то человек. Не военный. Вольный. В мужицкой одежде. Страшный какой-то.

- Здорово, - говорит, - пан солдат!

И смеется.

Я говорю:

- Чего, - говорю, - смеешься?

Я испугался немножко. Все-таки не в деревне гуляю на масленице. На фронте ведь.

А он говорит:

- Я смеюсь с того, пан солдат, что вы очень ласковые.

- Как, то есть, - говорю, - ласковые? Ты кто?

- Я, - говорит, - был человеком, а теперь я - бездомная собака. Вы не смотрите, что у меня хвоста нет, я все-таки собака...

- А ну тебя, - говорю. - Выражайся точнее.

Смеется бродяга.

- Вы, - говорит, - у меня жену убили, а я сейчас вашего часового камнем пристукнул.

- Как, - говорю, - часового?

И сразу - за браунинг. А он за горло себя схватил, рубаху на себе разорвал и как заорет:

- Стреляй, стреляй, мамонтов сын!..

Я тут и понял. Фуражки на мне нет, звезды не видно - вот человек и подумал, что я белобандит, сволочь, мамонтовский казак.

- Кто, - говорю, - у тебя жену убил? Отвечай...

- Вы, - говорит. - Вы, добрые паны. И домик вы мой сожгли. И жинку, старушку мою, штыком закололи. Спасибочки вам...

И на колени вдруг встал. И заплакал.

"Фу! - думаю. - На сумасшедшего нарвался. Что с ним поделаешь?"

- Встань, - говорю, - бедный человек. Иди! Ошибаешься ты: не белый я, а самый настоящий красный.

Встал он и смотрит. Такими глазами смотрит, что век не забуду. Большие, печальные, как и действительно у собаки.

- Иди, - говорю, - пожалуйста.

А он смотрит.

- Иди, - говорю, - пройдись немножко.

Страшно мне стало. Браунинг все-таки, шесть патронов в обойме, а страшно. Жутко как-то.

Мужик молчит. Тогда я свернул с тропиночки и осторожно пошел мимо него. И дальше иду. Нажимаю. И тут, понимаете ли, опять начинает скулить мозоль. Пока я стоял с сумасшедшим, сапоги у меня совершенно ссохлись. Невозможно до чего заскулила мозоль. Еле иду.

И вдруг сзади топот. Оглядываюсь - бежит сумасшедший. За мной бежит, орет чего-то.

Ох, испугался я - мочи нету. Побежал. Не могу бежать. Остановился. Поднял браунинг и спустил курок.

И конечно, выстрел у меня не вышел. Пока я купался, патроны промокли и отсырели.

Но сумасшедший остановился. Остановился и снова кричит:

- Пан товарищ! Не ходите до той могилы. За могилой вам смерть.

Не понял я. За какой могилой? Чепуха! Пошел.

Не знал я, конечно, в то время, что они тут всякую горку могилой называют. На горку как раз и взбираюсь. Карабкаюсь я на эту горку и вдруг вижу: навстречу мне с горки - конный разъезд.

Сразу я догадался, что это за разъезд. Блеснули на солнце погоны. Мелькнули барашковые кубанки. Сабли казацкие. Пики...

Тут на своих ужасных мозолях я все-таки побежал. Я побежал в кусты. Выкинул браунинг. И руками - за пазуху, за ремень, где лежал у меня тот секретный пакет к товарищу Буденному.

Но - мать честная! Где же пакет? Шманаю по голому животу - живот весь на месте, а пакета нема. Нету!.. Потерялся пакет...

А уж кони несутся с горы, уж слышу казацкие клики:

- Гей! Стой!..

Уж даже фырканье лошадиное слышу. Даже свист из ноздрей слышу. А бежать не могу. Невозможно. Не позволяют, понимаете, мозоли бежать, и все тут.

Глупо я им достался. Тьфу, до чего глупо!

Ну, у меня еще в те времена, по счастью, обе руки при себе были. Я показал им, как в нашей деревне дерутся. Один - получай в зубы, другой - в ухо, а третий... третий меня по башке стукнул. Упал я. И память потерял. Но не умер.

Очнулся я - мокрый. Течет на меня вода. Хлещет вода, не поймешь откуда. И в нос, и в уши, и в глаза, и за шиворот. Фу!

Закричал я:

- Да хватит! Бросьте трепаться!

И сразу увидел: лежу я на голой земле у колодца, вокруг офицеры толпятся, казаки... Один с железным ведром, у другого в руках пузырек какой-то, спирт нашатырный, что ли...

Все нагибаются, радуются... Сапогами меня пинают.

- Ага, - говорят, - ожил!

- Задвигался!

- Задышал, большевистская морда!

- Вставай! - приказывают.

Я встаю. Мне все равно, что делать: лежать, или стоять, или сидеть на стуле. Я стою. Мокрый. Весь капаю.

- Ну как? - говорят. - Куда его?

- Да что, - говорят, - с ним чикаться! Веди его, мерзавца, прямо в штаб.

Повели меня в штаб. Иду. Капаю. И невесело, вы знаете, думаю:

"Да, - думаю, - Петя Трофимов, жизнь твоя кончается. Последние шаги делаешь".

И, между прочим, эти последние шаги - ужасные шаги. Мозоли мои, товарищи, окончательно спятили. Прямо кусаются мозоли. Прямо как будто клещами давят. Ох, до чего тяжело идти!

"Да, - думаю, - Петечка!.. Погулял ты достаточно. Хватит. Мозолям твоим уж недолго осталось ныть. Через полчаса времени расстреляют тебя, буденновец Петя Трофимов!"

"Ох... Буденновец! - думаю. - Баба! Растяпа!.. Пакет потерял! Представить только: буденновец пакет потерял!.."

"Ой, - думаю, - неужели я его потерял? Неужели посеял? Невозможно ведь. Не мог потерять. Не смел..."

И себя незаметно ощупываю. Иду, понимаете, ковыляю, а сам осторожно за пазухой шарю, в штанинах ищу, по бокам похлопываю. Нет пакета. Ну что ж! Это счастье. С пакетом было бы хуже. А так - умирать легче. Все-таки наш пакет к Мамонтову не попал. Все-таки совести легче...

- Стой! - говорят конвоиры. - Стой, большевик! Вже штаб.

Поднимаемся мы в штаб. Входим в такие прихожие сени, в полутемную комнату. Мне и говорят.

- Подожди, - говорят, - мы сейчас доложим дежурному офицеру.

- Ладно, - говорю. - Докладывайте.

Двое ушли, а двое со мной остались. Вот я постоял немного и говорю.

- Товарищи! - говорю. - Все-таки ведь мы с вами братья. Все-таки земляки. С одной земли дети. Как вы думаете? Послушайте, - говорю, земляки, прошу вас, войдите в мое тяжелое положение. Пожалуйста, - говорю, товарищи! Разрешите мне перед смертью переобуться! Невозможно мозоли жмут.

Один говорит:

- Мы тебе не товарищи. Гад! Россию вразнос продаешь, а после - мозоли жмут. Ничого, на тот свет и с мозолями пустят. Потерпишь!

Другой говорит:

- А что, жалко, что ли? Пущай переобувается. Можно, земляк. Вали, скидавай походные!

Сел я скорее на лавочку, в уголок, и чуть не зубами с себя сапоги тяну. Один стянул и другой... Ох, черт возьми, до чего хорошо, до чего приятно голыми пальцами шевелить! Знаете, так почесываешь, поглаживаешь и даже глаза зажмуришь от удовольствия. И обуваться обратно не хочется.

Сижу я на лавочке в темноте, пятки чешу, и совсем уж другие мысли в башку лезут. Бодрые мысли.

"А что? - думаю. - Не так уж мои дела, братцы, плохи. Кто меня, между прочим, поймать может? Что я такое сделал? Красный? На мне не написано, что я красный, - звезды на мне нет, документов тоже. Это еще не известно, за что меня расстрелять можно. Еще побузим, господа товарищи!.."

Но тут - не успел я как следует пятки почесать - отворяется дверь, и кричат:

- Пленного!

- Эй, пленный, обувайся скорей! - говорят мне мои конвоиры.

Стал я как следует обуваться. Сначала, конечно, правую ногу как следует обмотал и правый сапог натянул. Потом уж за левую взялся.

Беру портянку. И вдруг - что такое? Беру я портянку, щупаю и вижу, что там что-то такое - лишнее. Что-то бумажное. Пакет! Мать честная!

Весь он, конечно, промок, излохматился... Весь мятый, как тряпка. Понимаете? Он по штанине в сапог провалился. И там застрял.

Что будешь делать?

Что мне, скажите, бросить его было нужно? Под лавочку? Да? Так его нашли бы. Стали бы пол подметать и нашли. За милую душу.

Я скомкал его и в темноте незаметно сунул в карман. А сам быстро обулся и встал.

Говорю:

- Готов.

- Идем, - говорят.

Входим мы в комнату штаба.

Сидит за столом офицер. Ничего. Морда довольно симпатичная. Молодой, белобрысый. Смотрит без всякой злобы.

А перед ним на столе лежит камень. Понимаете? Огромный лежит булыжник. И офицер улыбается и слегка поглаживает этот булыжник рукой.

И я поневоле тоже гляжу на этот булыжник.

- Что? - говорит офицер. - Узнаёшь?

- Чего? - говорю.

- Да, - говорит, - вот эту штучку. Камешек этот.

- Нет, - говорю. - Незнаком с этим камнем.

- Ну? - говорит. - Неужели?

- В жизнь, - говорю, - с камнями дела не имел. Я, - говорю, - плотник. И вообще не понимаю, что я вам такого плохого сделал. За что? Я ведь просто плотник. Иду по тропинке... Понимаете? И вдруг...

- Ага, - говорит. - И вдруг - на пути стоит часовой. Да? Плотник берет камень - вот этот - и бьет часового по голове... Камнем!

Вскочил вдруг. Зубами заляскал. И как заорет:

- Мерзавец! Я тебе дам голову мне морочить! Я тебя за нос повешу! Сожгу! Исполосую!..

"Ах ты, - думаю, - черт этакий!.. Исполосуешь?!"

- Ну, - говорю, - нет. Пожалуй, я тебе раньше ноги сломаю, мамочкин сынок. Я таких глистопёров полтора года бью, понял? Ты! - говорю. Гоголь-моголь!

И бес меня дернул такие слова сказать! При чем тут, тем более, гоголь-моголь? Ни при чем совершенно.

А он зашипел, задвигался и кричит мне в самое лицо:

- А-а-а! Большевик? Товарищ? Московский шпион? Тэк, тэк, тэк! Замечательно!.. Ребята! - кричит он своим казакам. - А ну, принимай его. Обыскать его, подлеца, до самых пяток!

Ох, задрожал я тут! Отшатнулся. Зажмурился. И руки свои так в кулаки сдавил, что ногти в ладошки вонзились.

Но тут, понимаете, на мое счастье, отворяются двери, вбегает молоденький офицер и кричит:

- Господа! Господа! Извиняюсь... Генерал едет!

Вскочили тут все. Побледнели. И мой - белобрысый этот - тоже вскочил и тоже побледнел, как покойник.

- Ой! - говорит. - Что же это? Батюшки!.. Смиррно! - орет. - Немедленно выставить караул! Немедленно все на улицу встречать атамана! Живо!

И все побежали к дверям.

А я остался один, и со мной молодой казак в английских ботинках. Тот самый казак, который меня пожалел и мне переобуться позволил. Помните?

Стоит он у самых дверей, винтовкой играет и мне в лицо глядит. И глаза у него - понимаете - неясные. Улыбается, что ли? Или, может быть, это испуганные глаза? Может быть, он боится? Боится, что я убегу?

Не знаю. Мне рассуждать было некогда. Я сунул руку в карман, нащупал пакет и думаю:

"Вот, - думаю, - последняя загадка: куда мне пакет девать? Уничтожить его необходимо. Но как? Каким макаром уничтожить? Выбросить его нельзя. Ясно! Разорвать невозможно. Что вы! Разорвешь, а после, черти, его по кусочкам склеят. Нет, что-то такое нужно сделать, что-то придумать".

Стою, понимаете, пакет щупаю и на своего надзирателя гляжу. А надзиратель - ей-богу! - улыбается. Смотрю на него - улыбается. Подозрительная какая-то морда. То ли он мне сочувствует, то ли смеется. Пойми тут! И главное дело - винтовкой все время играет.

"А что, - думаю, - дать ему, что ли, пакет на аллаха? Вот, дескать, друг, возьми, спрячь, пожалуйста..."

"Нет, - думаю, - нет, ни за что. Подозрительная все-таки морда. Очень, - думаю, - подозрительная".

Но, дьявол, куда ж мне пакет девать?!

И тут я придумал.

"Фу, - думаю. - Об чем разговор? Да съем!.. Понимаете? Съем, и все тут".

И сразу я вынул пакет. Не пакет уж, конечно, - какой там пакет! - а просто тяжелый комок бумаги. Вроде булочки. Вроде такого бумажного пирожка.

"Ох, - думаю, - мама! А как же его мне есть? С чего начинать? С какого бока?"

Задумался, знаете. Непривычное все-таки дело. Все-таки ведь бумага - не ситник. И не какой-нибудь блеманже.

И тут я на своего конвоира взглянул.

Улыбается! Понимаете? Улыбается, белобандит!..

"Ах так?! - думаю. - Улыбаешься, значит?"

И тут я нахально, назло, откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал есть.

И ем, знаете, почем зря. Даже причмокиваю.

Как вам сказать? С непривычки, конечно, не очень вкусно. Какой-то такой привкус. Глотать противно. А главное дело - без соли, без ничего - так, всухомятку жую.

А мой конвоир, понимаете, улыбаться перестал и винтовкой играть, перестал и сурьезно за мной наблюдает. И вдруг он мне говорит... Тихо так говорит:

- Эй! - говорит. - Хлеб да соль.

Удивился я, знаете. Что такое? Даже жевать перестал.

Но тут - за окном, на улице, как загремит, как залает:

- Урра-аа! Урра! Урра!

Коляска как будто подъехала. Бубенцы зазвенели. И не успел я как следует удивиться, как в этих самых сенях голоса затявкали, застучали приклады, и мой часовой чучелом застыл у дверей. А я испугался. Я скомкал свой беленький пирожок и сунул его целиком в рот. Я запихал его себе в рот и еле губы захлопнул.

Стою и дышать не могу. И слюну заглотать не могу.

Тут распахнулись двери и вваливается орава.

Впереди - генерал. Высоченный такой, косоглазый медведь в кубанской папахе. Саблей гремит. За ним офицеришки лезут, писаря, вестовые. Все суетятся, бегают, стулья генералу приносят, и особенно суетится дежурный по штабу офицер. Этот дежурный глистопёр уж прямо лисой лебезит перед своим генералом.

- Пардон, - говорит, - ваше превосходительство. Мы, - говорит, - вас никак не ожидали. Мы, так сказать, рассчитывали, что вы как раз под Еленовкой держите бой.

- Да, - говорит генерал. - Совершенно верно. Бой под Еленовкой уже состоялся. Красные отступили. С божьей помощью наши войска взяли Славяносербск и движутся на Луганск через Ольховую.

Подошел он к стене, где висела военная карта, и пальцем показал, куда и зачем движутся ихние части.

И тут он меня заметил.

- А это, - говорит, - кто такой?

- А это, - говорят, - пленный, ваше превосходительство. Полчаса тому назад камнем убил нашего караульного. Захвачен в окрестностях нашей конной разведкой.

- Ага, - говорит генерал.

И ко мне подошел. И зубами два раза ляскнул.

- Ага, - говорит, - сукин сын! Попался? Засыпался?! Допрашивали уже?

- Нет, - говорят. - Не успели.

- Обыскивали?

Застыл я, товарищи: Зубы плотнее сжал и думаю: "Ну, - думаю, правильно! Засыпался, сукин сын".

А все, между прочим, молчат. Все переглядываются. Плечами пожимают. Неизвестно, дескать. Не знаем.

И тут вдруг, представьте себе, мой землячок, этот самый казак в английских ботинках, выступает:

- Так точно, - говорит, - ваше превосходительство. Обыскивали.

- Когда?

- А тогда, - говорит, - когда он без памяти лежамши был. У колодца.

- Ну как? - говорит генерал. - Ничего не нашли?

- Нет, - говорит. - Нашли.

- Что именно?

- Именно, - говорит, - ничего, а нашли тесемочку.

- Какую тесемочку?

- Вот, - говорит. И вынимает из кармана ленточку. Ей-богу, я в жизнь ее не видал. Обыкновенная полотняная ленточка. Лапти такими подвязывают. Но только она не моя. Ей-богу!..

- Да, - говорит генерал. - Подозрительная тесемочка. Это твоя? спрашивает.

А я, понимаете, головой повертел, покачал, а сказать, что нет, не моя, - не могу. Рот занят.

И тут, понимаете, опять казачок выступает.

- Это, - говорит, - ваше превосходительство, тесемочка не опасная. Это, - говорит, - плотницкая тесемка. Ею здешние плотники разные штуки меряют, заместо аршина.

- Плотники? - говорит генерал. - Так ты что - плотник?

Я, понимаете, головой закивал, закачал, а сказать, что ну да, конечно, плотник, - не могу. Опять рот занят.

- Что это? - говорит генерал. - Что он - немой, что ли?

- Да нет, - говорит офицер. - Должен вам, ваше превосходительство, сообщить, что пять минут тому назад этот самый немой так здесь митинговал, что его повесить мало. Тем более, - говорит, - что он мне личное оскорбление сделал...

- Так, - говорит генерал. - Замечательно. Ну, - говорит, - подайте мне стул, я его допрашивать буду.

Сел он на стул, облокотился на саблю и говорит:

- Вот, - говорит, - мое слово: если ты мне сейчас же не ответишь, кто ты такой и откуда, - к стенке. Без суда и следствия. Понял?

Конечно, понял. Что тут такого особенно непонятного? Понятно. К стенке. Без суда и следствия.

Я молчу.

Генерал помолчал тоже и говорит:

- Если ты большевистский лазутчик, сообщи название части, количество штыков или сабель и где помещается штаб. А если ты здешний плотник, скажи, из какой деревни.

Видали? Деревню ему скажи? Эх!..

"Деревня моя, - думаю, - вам известна: Кладбищенской губернии, Могилевского уезда, деревня Гроб".

И я бы сказал, да сказать не могу - рот закупорен. А я об одном думаю: "Как бы мне, - думаю, - мертвому, после смерти, рот не разинуть! Раскрою рот, а пакет и вывалится. Вот будет номер!.."

- Нет, - говорит генерал, - это, как видно, из тех комиссариков, которые в молчанку играют. Такой, - говорит, - скорее себе язык откусит. А впрочем... Вот, - говорит, - мое распоряжение. Попробуйте его шомполами. Поняли? Когда говорить захочет, приведите его ко мне на квартиру. А я чай пить пойду...

- Но только, - говорит генерал, - смотрите, не до смерти бейте. Расстрелять мы его всегда успеем, а нужно сперва допросить. Поняли?

- Так точно, - говорят, - ваше превосходительство. Будем бить не до смерти. Как следовает.

Ну, генерал чай пить ушел. А меня повели в соседнюю комнату и велели снимать штаны.

- Снимай, - говорят, - плотник, спецодежду.

Стал я снимать спецодежду. Свои драгоценные буденновские галифе.

Спешить я, конечно, не спешу, потому что смешно, понимаете, спешить, когда тебя бить собираются.

Я потихонечку, полегонечку расстегиваю разные пуговки и думаю: "Положение, - думаю, - нехорошее. Если бить меня будут, я могу закричать. А закричу - обязательно пакет изо рта вывалится. Поэтому ясно, что мне кричать нельзя. Надо помалкивать".

А между прочим, бандиты поставили посреди комнаты лавку, накрыли ее шинелью и говорят:

- Ложись!

А сами вывинчивают шомпола из ружей и смазывают их какой-то жидкостью. Уксусом, может быть. Или соленой водой. Я не знаю.

Я лег на лавку.

Живот у меня внизу, спина наверху. Спина голая. И помню, мне сразу же на спину села муха. Но я ее, помню, не прогнал. Она почесала мне спину, побегала и улетела.

Тогда меня вдарили раз по спине шомполом.

Я ничего на это не ответил, только зубы плотнее сжал и думаю: "Только бы, - думаю, - не закричать! А так всё - слава богу".

Пакет у меня совершенно размяк, и я его потихонечку глотаю. Ударят меня, а я, вместо того, чтобы крикнуть или там охнуть, раз - и проглочу кусочек. И молчу. Но, конечно, больно. Конечно, бьют меня, сволочи, не жалеючи... Бьют меня по спине, и пониже спины, и по ребрам, и по ногам, и по чем попало.

Больно. Но я молчу.

Удивляются офицеры.

- Вот ведь, - говорят, - тип! Вот экземпляр! Ну и ну!.. Бейте, братцы!.. Бейте его, пожалуйста, до полусмерти. Заговорит! Запоет, каналья!..

И снова стегают меня. Снова свистят шомпола.

Раз!

Раз!

Раз!

А я голову с лавочки свесил, зубы сдавил и молчу. Помалкиваю.

- Нет, - говорит офицер. - Это так невозможно. Что он такое сделал? Может быть, он и в самом деле язык себе демонстративно откусил?.. Эй, стойте!..

Остановились. Сопят. Устали, бедняжки.

- Ты, - говорит офицер. - Плотник! Будешь ты мне отвечать или нет? Говори!

А я тут, дурак, и ответил:

- Нет! - говорю.

И зубы разжал. И губы. И что-то такое при этом у меня изо рта выпало. И шмякнулось на пол.

Ничего не скажу - испугался я.

- Эй, - говорит офицер, - что это у него там изо рта выпало? Королев, посмотри!

Королев подходит и смотрит. Смотрит и говорит:

- Язык, ваше благородие...

- Как? - говорит офицер. - Что ты сказал? Язык?!

- Так точно, - говорит, - ваше благородие. Язык на полу валяется.

Дернулся я. "Фу! - думаю. - Неужели и вправду я вместе с пакетом язык сжевал?"

Ворочаю языком и сам понять не могу: что такое? Язык это или не язык? Во рту такая гадость, оскомина: чернила, сургуч, кровь...

Поглядел я на пол и вижу: да, в самом деле лежит на полу язык. Обыкновенный такой, красненький, мокренький валяется на полу язычишко. И муха на нем сидит. Понимаете? Понимаете, до чего мне обидно стало?

Язык ведь, товарищи! Свой ведь! Не чей-нибудь! А главное - муха на нем сидит. Представляете? Муха сидит на моем языке, и я ее, ведьму, согнать не могу!

Ох, до того мне все это обидно стало, что я заплакал. Ей-богу! Прямо заплакал, как маленький... Лежу на шинельке и плачу.

А бандиты вокруг стоят, удивляются и не знают, что делать.

Тогда офицер говорит:

- Королев, - говорит, - убери его!

- Слушаю-с, - говорит Королев. - Кого убрать?

- Язык, - говорит, - убери. Болван! Не понимаешь?

"Ну, - думаю, - нет! Шалите! Не позволю я вам надсмехаться над моим язычком".

Проглотил я скорее слезы и заодно все, что у меня во рту было, протянул руку, схватил язычок и - в рот.

И чуть зубы не обломал.

Мать честная! Никогда я таких языков не видел. Твердый. Жесткий. Камень какой-то, а не язык...

И тут я понял.

"Фу ты! Так это ж, - думаю, - не язык. Это - сургуч. Понимаете? Это сургучовая печать товарища Заварухина. Комиссара нашего".

Фу, как смешно мне стало!

Размолол я зубами этот сургучный язык и скорей, незаметно, его проглотил.

И лежу. И не могу, до чего мне смешно.

Спина у меня горит, кости ломит, а я - чуть не смеюсь. А над чем, вы думаете?

Смеюсь я над тем, что бандиты уж очень испугались за мой язык. Вот испугались! Вот им от генерала попадет! Ведь им генерал что сказал? Чтобы они меня живого и здорового привели к нему на квартиру. А они?..

Офицер - так тот прямо за голову хватается.

- Ой! - говорит. - Ай! Немыслимо!.. Чего он такое сделал? Ведь он язык съел! Понимаете? Язык уничтожил! Боже мой, - говорит, - какая подлость!

И ко мне на колесиках подъезжает:

- Братец, - говорит, - что с тобой? А? Зачем ты плачешь?

А я и не плачу. Я смеюсь.

- А? - говорит. - Может быть, - говорит, - тебе лежать жестко? Ты скажи тогда. Можно подушку принести. Хочешь, - говорит, - подушку? Отвечай.

А я ему отвечаю:

- Мы-ны-бы-бы...

- Что? - говорит.

Я говорю:

- Бы-бы...

И головой трясу. Понимаете? Будто я настоящий немой.

- Да, - говорит офицер. - Так и есть. Он язык слопал. А ну, говорит, ребята! Сведем его, пожалуйста, поскорей в околоток к доктору. Может быть, с ним еще чего-нибудь можно сделать. Может быть, он не совсем язык откусил. Может быть, пришить можно.

- Одевайся! - говорят.

Стали мне помогать одеваться. Стали напяливать на меня гимнастерку, пуговки стали застегивать, будто я маленький и не умею. Но я отпихнул их и сам оделся. Сам застегнулся и встал. Встал на свои ноги.

И ясно, что первое дело - спину пощупал. Надо же поглядеть, что и как.

И - как вам сказать? Чешется. Липкая какая-то, противная стала спина. И - ноги. Ноги еле стоят. Фу, до чего плохие стали ноги!

- А ну, - говорят, - пошли!

Пошли. Выходим на площадь. Идем. Я иду, офицер идет и - представьте себе - казачок в английских ботинках идет. Его фамилия Зыков.

- Слушай, Зыков, - говорит офицер. - Веди его, пожалуйста, поскорей в околоток. А я тебя сейчас догоню. Я, понимаешь, к его превосходительству должен сбегать.

Подхватил свою кавалерийскую саблю и побежал.

А мы идем через площадь. Я - впереди, а Зыков - немного сзади.

Винтовку свою он держит наперевес. И молчит.

Я говорю:

- Послушай, земляк...

А он отвечает:

- Молчать!

Я говорю:

- Брось ты, братишка!..

А он:

- Не разговаривать! Смир-рно!

Вот ведь какой чудной! Вот белая шкура!

Ну, я больше с ним разговаривать не стал и иду молча.

Иду, понимаете, ковыляю и разные мысли думаю. И думаю все о том, что дело мое окончательно гиблое. Что всюду, куда ни сунься, - один каюк.

Ну, сами подумайте, что мне такое делать? Бежать? Так сзади с винтовкой шагает. Беги - все равно спасу нет.

Нет, невеселое мое дело! Ох, до чего невеселое! Только одно и весело, что пакет слопал. Это - да! Это еще ничего. Все-таки совесть во мне перед смертью чистая...

А тут мы пришли в околоток. Это по-нашему если сказать, по-военному. А по-вольному - называется амбулатория. Или больница. Я не знаю.

Маленький такой деревенский домик. Окно открыто. Крылечко стоит. У крылечка и под окном на завалинке сидят больные. Очереди ждут.

Один там больную руку на белой повязке качает. У другого нога забинтована. Третий все время за щеку хватается - зубы скулят. Четвертый болячку на шее ковыряет. У пятого - неизвестно что. Просто сидит и махорку курит.

И все, конечно, об чем-то рассуждают, чего-то рассказывают, смеются, ругаются...

Мой конвоир говорит:

- Здорово, ребята!

Ему отвечают:

- Здоровы! Куды, - говорят, - без очереди? Садись, четырнадцатым будешь.

Он говорит:

- Мы без очереди. У нас, - говорит, - дело очень сурьезное.

- Со штаба?

- Ну да, - говорит. - Видите, комиссар заболел.

- Ого! - говорят. - Что же в нем заболело?

- А в нем, - говорит, - зуб заболел. Ему перед смертью особую золотую плонбу хочут поставить.

- Ого! - говорят.

Хохочут, дьяволы. Издеваются. И тот - этот Зыков - тоже хохочет и тоже шутки вышучивает.

- А ну, - говорит, - комиссар, садись, отдохни, покуда его благородие к его превосходительству бегают. Да ты, - говорит, - не стесняйся...

Я не стесняюсь. Сесть я хотя и не сел, а слегка прислонился к столбику, на котором крыльцо висело.

Стою потихоньку, спину свою о столбик почесываю и на этих гадов внимания не обращаю.

"Пускай, - думаю, - веселятся. Жалко, что ли? Больные все-таки. Скучно ведь".

А сам и не слушаю даже, чего они там про меня зубоскалят. Я, понимаете, природой любуюсь.

Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее - даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал.

А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня:

- А! - говорит. - Языки кусать? Ты, - говорит, - языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!..

Размахнулся и - раз! - меня по щеке. Понимаете?

Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху.

Ох, как завоет, застонет, заверещит:

- Расстрел-л-лять!..

А я еще раз - бах! И еще со всего размаху - бах!

Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка.

Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску - наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит:

- Погодите еще стрелять.

Потом закачался, глаза закрыл и говорит:

- Ох... Мне худо...

Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды - кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой.

- Ну как, - говорят, - ваше благородие? Ожили?

- Да нет, - говорит. - Не совсем.

Опять помахали.

- Ну как?

- Ожил, - говорит. - Спасибо... Молодцы, ребята!

Они, дураки, отвечают:

- Рады стараться, ваше высокоблагородие!

Потом говорят:

- Ну как? Можно расстреливать?

- Да нет, - говорит офицер. И встает. - Нет, - говорит. - К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, - говорит, - из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, говорит, - его все-таки подлечить нужно... Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду.

Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится...

- А ну, - говорит, - еще кто-нибудь... Вот ты, - говорит, - Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами.

Зыков пихает меня прикладом и кричит:

- А ну, пошел! Живо!

Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую - в раздевальную комнату.

Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь.

Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами.

Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками.

Потом он приходит и говорит:

- Ну, вы! - говорит. - Чего на дороге стали? К доктору! Живо!

Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору.

А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать - совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов.

Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит:

- Стучаться, - говорит, - нужно.

Но тут, как увидел штабного офицера, совсем иначе заговорил.

- Извиняюсь, - говорит, - господин подпоручик. Я, - говорит, - думал, что это кто-нибудь без очереди лезет.

- Нет, - говорит офицер. - Вы ошиблись. У нас чрезвычайно экстренное дело. Потрудитесь, - говорит, - отпустить больного и оказать помощь.

- Ага, - говорит доктор. - С большим удовольствием.

Тут он скорее достукал своего борца Петухова, помазал его кой-где йодом и отпустил. А сам подошел к рукомойнику и стал намыливать руки.

- Да, - говорит. - Я вас слушаю.

- Вот, - говорит офицер. - Видите этого человека? Несколько минут тому назад этот человек демонстративно откусил себе язык.

- Ага, - говорит доктор.

Потом говорит:

- А как, позвольте спросить, откусил?.. Насовсем или частично?

- Я не знаю, - говорит офицер. - Может быть, и частично. Не в этом дело. Самое главное в том, что он теперь говорить не может. Понимаете? А нам еще нужно его допросить. Так вот, - говорит, - не можете ли вы чего-нибудь сделать? Научным путем. Чтобы он перед смертью хоть чуточку поговорил.

- Посмотрим, - говорит доктор.

И начинает споласкивать руки.

- Посмотрим, - говорит. - Это нетрудно. Хотя, - говорит, - должен вас поставить в известность, что наша наука не очень допускает, чтобы человек разговаривал без языка. Конечно, посмотреть можно. Это труда не представляет. Но все-таки с научной точки зрения я не берусь вам давать какие-либо обещания. Посмотреть, - говорит, - посмотрю, а...

- Хорошо, - говорит офицер. - Посмотрите. Но только нельзя ли поторопиться, господин доктор? Нельзя ли слегка поскорей?

- Можно, - говорит. - Почему же нельзя? Можно и поторопиться...

И начинает, понимаете, вытирать полотенцем пальцы. Один, понимаете, вытрет - посмотрит, полюбуется и другой начинает. Потом третий. Потом четвертый. И так далее.

Офицер - ну прямо лягается. Прямо копытами бьет. Даже шпора звякает.

А доктор внимания не обращает, вытирает себе потихоньку пальчики и чего-то мурлычет.

Потом он подходит ко мне и говорит:

- А ну, молодой человек... Откройте рот.

Я не хотел открывать. Но думаю: "Что, в самом деле... Жалко, что ли?.." Взял и открыл.

- Еще, - говорит, - откройте... Пошире!

Я открываю еще пошире, как только могу.

- Еще, - говорит.

Ну, тут я совсем до ушей разинул ему свою пасть.

- Вот так, - говорит. - Достаточно. Спасибо.

Посмотрел он у меня во рту, поковырялся своими чистенькими пальчиками и говорит:

- Да нет, - говорит. - Язык на месте.

- Как? - говорит офицер. - Не может этого быть!

- Уверяю вас, - говорит доктор. - Язык в полной исправности, только синий.

- Да нет, - говорит офицер. - Вы ошибаетесь. Я же сам хорошо видел, как он его кусал.

- Тогда посмотрите, - говорит доктор.

И показывает ему мой рот. А там, понимаете, преспокойно болтается язык.

Ах, мать честная! Вот офицер удивился! Вот у него глаза на лоб полезли!

- Да что же это, - говорит, - такое! Да как же, - говорит, - это может быть? Что у него, дьявола, два языка висят, что ли?!

- Да нет, - говорит доктор. - Навряд ли что два... У одного человека двух языков не полагается. Этого наука не допускает. И я, - говорит, - хотя с научной точки зрения и не берусь объяснить этот факт, но в общем и целом язык на месте.

- Тьфу! - говорит офицер. - Так, значит, он меня обманул?! Значит, он говорить может? Значит, ты, мерзавец, говорить можешь?

- Да, - говорю, - могу.

И тут же сказал я ему такое слово, от которого, извиняюсь, можно со стула упасть.

А он - вы думаете, что? Рассердился? Думаете, он орать на меня стал или драться? Ничего подобного. Он смеяться начал. Он прямо обрадовался - ну как не знаю что. Как будто ему, понимаете, пятнадцать рублей подарили.

- Ой, - говорит, - неужели это не сон? Неужели я не ослышался? А ну, говорит, - повтори, что ты сказал.

Я повторил. И еще прибавил. Дескать, вы, говорю, ваше высокоблагородие, последняя дрянь и даже хуже. Вы, говорю...

Понимаете? Не ругается! Не дерется! Смеется, как лошадь.

- Еще! - говорит. - Еще!

Даже ругаться скучно. Чего, в самом деле? Я же не граммофон.

Я постоял, порычал немного и замолчал.

Тогда он кончает смеяться, поправляет свою офицерскую саблю и начинает командовать.

- Вы, - говорит, - господин доктор, пожалуйста, подзаймитесь немного с этим субъектом. Успокойте его слегка, приведите в порядок, а после пришлете его к нам в штаб. А вы, братцы, покараульте пленного. Филатов останется здесь, а Зыков - наружная охрана. После, Зыков, приведешь его в штаб.

Подцепил свою вострую саблю и поскакал. А за ним и Зыков. Дверь перед ним отворяет. И в сени за ним бежит.

И там, в этих сенях, кто-то вдруг как заорет:

- О-ох!

- Что? Что такое? - говорит доктор.

Тут Зыков кричит:

- Ничего! Ничего! Не извольте беспокоиться. Это их благородие спотыкнулись. О притолку шмякнулись.

- Ах, - говорит доктор, - разве можно так резво бегать?

Ну, мы остались втроем: я, Филатов и доктор.

А доктор-то, доктор! Фу, ей-богу, ну прямо без смеха глядеть невозможно.

Такого доктора, если потребуется, пристукнуть - совсем пустяки. Деревянной ложкой можно пристукнуть.

Но я вижу, что здесь у меня ничего не выйдет. Во-первых, Филатов как столб стоит со своим наганом. Потом - окно. Оно хоть и открыто, но за окном на завалинке больные сидят, - мне даже их голоса хорошо слышно, - а на подоконнике всякая мура стоит: банки, склянки, микстурки, клистирки...

Нет, я вижу, что здесь ничего у меня не выйдет, и стою тихо.

А доктор меня начинает лечить.

- Так вот, - говорит, - молодой человек... Откройте, пожалуйста, рот.

Я говорю:

- Зачем? Чего, - говорю, - вы там не видали?

- А я, - говорит, - хочу убедиться.

- Ну ладно, - говорю. - Убеждайтесь.

И рот раскрыл. И язык высунул.

- Да, - говорит доктор. - Язык у вас в полной исправности. Могу вас порадовать. Но только, - говорит, - он чересчур синий. Как будто его в чернилах купали. А? Вы, молодой человек, чернила не кушаете? Хе-хе!..

- Нет, - говорю.

- Так, так, - говорит. - И десны у вас распухли. Ну, - говорит, - нате, скушайте, пожалуйста, пирамидону.

Я съел. Ничего.

Мне, понимаете, так здорово есть хотелось, что я бы и самого доктора съел.

- Вы что? - говорит. - Военнопленный?

- Да, - говорю. - Не в гости, конечно, сюды приехал.

- Значит, вы - большевик?

- Был, - говорю. - Да.

- Ах, - говорит, - вы сядьте. Что вы стоите? Вот, пожалуйста, табуретка - присаживайтесь.

- Нет, - говорю, - спасибо. У меня, - я говорю, - на том месте, где сидят, заметка на вечную память. Я, - говорю, - этим местом сидеть не могу. Но если б мне жить привелось, я бы, - говорю, - не забыл, что и как. Я бы, говорю, - помнил.

И тут я, товарищи, извиняюсь, штаны опустил и показал доктору.

- Ах, - говорит доктор, - ах, какая жестокость!

А Филатов как загогочет:

- Го-го-го!

- Ты что? - спрашивает доктор.

- Виноват, - говорит, - ваше благородие. Поперхнулся.

А доктор нахмурился и говорит:

- Ну, - говорит, - молодой человек, если вас не расстреляют, приходите, - я вам еще пирамидону дам.

- Ладно, - говорю. - Зайду.

Смеюсь, конечно. Зачем мне, скажите, после смерти ходить, старичков пугать? Я насовсем помирать собрался. А живым я ходить уж, понимаете, не надеюсь. Нет, не надеюсь, ни чуточки.

- Ну что ж, - говорит доктор, - можете отправляться.

А сам уж скорей к рукомойнику - пальчики мылить.

Филатов командует:

- Шагом марш!

И наган свой наизготовку.

Выходим через сени на улицу. Зыков сидит с больными. Сидит на завалинке с больными и что-то рассказывает смешное. Те на него хохочут. Зубы скалят.

- А! - говорит. - Комиссару почтенье! Ну, как, - говорит, - поставили вам золотую плонбу?

Все:

- Ха-ха-ха...

Смешно, понимаете, дуракам.

И Филатов тоже грохочет.

Я говорю:

- Поставили бы, - говорю, - тебе такую пломбу в глотку... Говорок тамбовский!

Все опять:

- Ха-ха-ха!.. Ловко отшил! Браво!

Зыков мне отвечает:

- Я-то тамбовский, а ты, интересно, каковский?

Я говорю:

- Знаешь? Я с тобой и говорить не хочу. Продажная ты, - говорю, шкура! Белобандит!

Гляжу - покраснел мой Зыков. Встает, поднимает свою винтовку и говорит:

- А ну! - говорит. - Поворачивайся! Шагом марш!

И затвором - щелк!

Дескать, поговори у меня - свинцовую пломбу получишь.

Я пошел. Идем мы почти что рядом. Я слева, а Зыков справа. И вдруг я вижу, что мы совсем не туда идем. Понимаете? Мы идем не к штабу, а куда-то совсем обратно. Туда, где село кончается. Где последние домики стоят.

"Что, - думаю, - за шут? Куда же это мы идем?"

А спросить я, конечно, у Зыкова не хочу. Самолюбие не позволяет. Я молчу.

Зыков тогда говорит:

- А ну, поднажми.

- Вот еще! - говорю. - Буду бегать!

Он говорит:

- Поднажми! Дурак!

Ну, я хотя и не очень, а пошел побыстрее. А сам думаю: "Занятно, куда это все-таки мы так спешим? На свадьбу, что ли?"

И только я это подумал: "на свадьбу", вижу - идет нам навстречу какой-то седой генерал. Какое-то, понимаете, чучело в синих подштанниках. Такой, понимаете, щупленький, поганенький старичок. Идет и ножкой подрыгивает.

- Куда? - говорит.

Тут Зыков мой делает перед ним, как полагается, стойку и отвечает:

- Так что, - говорит, - ваше превосходительство, пленного большевика к исполнению веду.

- В расход?

- Так точно, ваше превосходительство, в расход.

- Ну, ну, - говорит генерал. - Вольно... Шагай себе... Не промахнись, говорит.

И на меня, понимаете, этак весело посмотрел, будто я курица или гусь и он меня на обед скушать собирается.

- Шагай, - говорит, - с богом... И пусть, - говорит, - твоя рука не дрогнет... Потому что, - говорит, - ты не человека убиваешь, а дьявола. Понял?

- Так точно, - говорит Зыков. - Понял, - говорит. - Дьявола.

- Ну, с богом! - говорит.

И пошел. Опять, понимаете, ножкой задрыгал.

А мы, понимаете, тоже пошли дальше.

И прямо скажу - не хотелось идти. Ну, поверите, ноги не хотели идти.

А тем более, что погода была замечательная. Погода стояла чудная. В садах повсюду фрукты цвели. Деревья шумели. Птицы летали.

А тут - изволь идти на такой веселенький проминат!

Ах, мать честная!.. Никогда мне, товарищи, не забыть, как я тогда шел, что думал и что передумал...

Иду, понимаете, я впереди, а Зыков идет сзади. Винтовочка у него все гремит. Английские ботиночки поскрипывают. И все молчит этот Зыков - сукин сын... Хоть бы слово сказал для развлечения. Хоть бы крикнул чего-нибудь.

А идем мы сначала селом. Потом мы выходим на выгон, где коровы гуляют. Потом по тропиночке, мимо разных там огородов и зимних сараев идем. И все молчит этот Зыков - сукин сын... Только знай винтовкой потряхивает. И противно все время скрипят его бутсы.

Фу, понимаете, до чего невесело!..

Я думаю: "Ну! Ну, Петя Трофимов!.. Буденновец! Подними голову!"

Не могу, понимаете. Не поднимается голова.

Какая-то, понимаете, панихида все время в голову лезет.

"Да, тяжело, - думаю, - Петя Трофимов, помирать не в своей губернии. Хотя, - думаю, - губернии мне не жаль. Какая у меня, к черту, губерния? Какая у плотника, каменщика, пастуха губерния? Где хлебом пахнет, туда и ползешь. Отец у меня в одном месте зарыт, мать - в другом. Только и остались у меня боевые товарищи. Да вот загадка: выскочат ли они из ловушки? Ох, думаю, - туго небось товарищу Заварухину в деревне Тыри. Слева Шкуро теснит, справа - Мамонтов, спереду Улагай напирает... И, может быть, это из-за меня! Может быть, это я все дело прошляпил?!"

Но - дьявол! - куда же мы всё идем? Куда же мы всё, понимаете, шагаем?

Уж вон и села не видать, и собаки не лают, а мы всё идем. Удивительно, знаете.

"Разве, - я думаю, - здесь вот, за этим кусточком, не очень подходящее место? Или вон, скажем, за теми ракитами..."

Мне ведь, товарищи, самому приходилось расходовать людей.

Я думаю: "Здесь, за этим кусточком, или вон в том овраге - очень удобное место. Это Зыков, - я думаю, - напрасно меня туда не ведет".

А Зыков меня, понимаете, как раз туда и ведет. В тот самый в овраг.

- А ну, - говорит. - Стой!

Я встал. И стою. И спокойно, вы знаете, думаю:

"Что ж, - думаю. - Прощайся, буденновец!.."

А с кем мне прощаться? Вокруг, понимаете, одна трава.

Я повернул голову и вижу, что Зыков берет свой бердан под мышку, а сам лезет за пазуху и вынимает оттуда - что-то такое неясное.

- На! - говорит. - Пришпиливай!

Что такое?

Вижу - погоны. Понимаете? Золотые погоны с такими блестящими бляшечками. И четыре французских булавки.

- Ну! - говорит. - Приторачивай!

- Что? - говорю.

Я, понимаете, не понимаю. Я говорю:

- Ну тебя, знаешь!.. Довольно шутки шутить.

А он:

- Чумовой! - говорит. - Надевай поскорей погоны, покуда нас не засыпали. Слышишь?

Я не могу. Ей-богу, стою, понимаете, как дурак.

- Ну давай, - говорит, - я сам присобачу. Нагинайся, - говорит. Живенько!

Я нагнулся. И тут он мне ловко пришпилил двумя булавками левый погон и двумя булавками правый.

- А теперича, - говорит, - бежим.

- Куда? - говорю.

- А куда? - говорит. - Ясное дело, куда: к Буденному.

Ох, товарищи!.. Ну, знаете, я чуть не заплакал. Ей-богу, я сел на землю и встать не могу.

- Браток! - говорю. - Братишка! Зыков, - говорю, - неужели свой?

- Свой, - говорит, - честное слово... Вставай, - говорит, - побежим к Буденному.

- Нет, - говорю, - погоди... Не могу.

- А что? - говорит. - Почему не можешь?

- А у меня, - говорю, - в животе какая-то карусель начинается.

Понимаете? У меня в самом деле что-то ужасное начинается в животе. Начинает, я думаю, таять сургуч. Потому что как будто огнем начинает мне жечь и горло, и грудь, и особенно самое брюхо. Все, понимаете, кишки во мне начинают как будто плясать и как будто рваться на мелкие лоскутки. И больно. Такая боль, что сказать не могу. И на ноги встать не могу.

"Фу, - думаю. - неужели от пули спасся, а тут от такой гадости помирать? Нет, - думаю, - не хочу помирать".

И хочу, понимаете, встать на ноги. Через силу встаю на колени и падаю снова.

- Нет, - говорю, - шалишь! Встанешь, так тебя перетак!

И опять, понимаете, встаю на колени. И опять падаю.

- Ах, - говорю. - Дрянь какая!

Вы подумайте: буденновец на ноги встать не может.

"Ну, - думаю, - что ж... Значит - кончено".

- Значит, - говорю, - давай попрощаемся, товарищ Зыков.

А он говорит:

- Ладно. Попрощаться мы после успеем. А ты, - говорит, - не обидишься, если я тебя на руках понесу?

- Нет, - говорю, - это не стоит. Это, - я говорю, - смысла нет меня на руках нести. Все равно мне каюк.

- Да брось, - говорит. - Ну просто у тебя в животе телеграмма зудит.

- Какая, - говорю, - телеграмма?

- А та, - говорит, - которую ты давеча сшамал.

- Вот, - говорю, - охламон! Вот чудик! Это же не телеграмма. Это пакет. Это секретное письмо к товарищу Буденному, которое, понимаешь, я вез и которое не довез. Я, - говорю, - ворона. Я съел важнейшие оперативные сводки своей дивизии. Меня, - говорю, - расстрелять за это мало.

Ну, я, понимаете, все ему рассказал.

- А теперь, - говорю, - оставь меня, за ради бога... Беги, пока жив.

А он - вы подумайте! - ничего мне на это не сказал, а берет меня прямо в охапку, кладет меня, как мешок, на плечо и шагает со мной в кусты.

А потом из оврага вон. А потом через кочки-пенечки бегом, понимаете, как припустил... Даже ужас! Лошади, понимаете, так не бегают.

Я говорю:

- Зыков! Тебе тяжело, наверно?

- Невидаль, - хрипит. - Я, - говорит, - и не с таким бегал.

Я говорю:

- Ты отдохни...

Мне, понимаете, все-таки неудобно как-то на человеке ехать.

- Ты отдохни, - говорю, - а потом опять поедем.

- Не гуди, - отвечает. - До леска вон того добежим, а там посмотрим.

А лесок, я гляжу, не близко. До леска того, понимаете, версты две.

Ну, мы так хорошо с ним скакали, что минут через десять были уже в лесу.

- Тпру! - говорю. - Приехали.

Зыков меня опускает на землю, и я - вы представьте себе! - спокойно встаю на ноги.

Вот ведь чудо какое!

А это, вы знаете, пока я на Зыкове через поле скакал, у меня в животе все помаленьку умялось. И стало как будто полегче. Как будто не так чересчур больно.

- Ну, что ж, - говорю, - давай побежим дальше!

А Зыков говорит:

- Нет. Погоди... Не могу.

- А что? - говорю. - Почему не можешь?

- А я, - говорит, - все-таки не лошадь! Я не могу без отдыха.

Вижу - действительно: вспотел парень.

Ну, мы тут сели с ним под высоким деревом: я растянулся в траве, а Зыков достал кисет и стал закуривать трубочку.

Я говорю:

- Все-таки, Зыков... Я не понимаю: кто ты такой?

- Я? - говорит. - Я - продажная шкура. Я, - говорит, - за английский шинель Мамонтову продался.

- Ох, - говорю, - ты же врешь, Зыков!

- Ну, - говорит, - может, и вру. Меня, - говорит, - это верно, мобилизовали. Я не своей охотой четвертый месяц у белых служу.

И тут он мне, понимаете, рассказал все...

Как он приехал с германского фронта домой. Как у него дома хозяйство погибло. Как он жену после тифа похоронил. Как он, представьте, у попа в работниках жил. И так далее... И как его после насильно забрали в казаки, дали ружье и велели стрелять в большевиков.

- Стреляй, говорят, и пороху не жалей! Потому что, говорят, большевики не люди. Они, говорят, понимаешь, - враги человечества...

Я спрашиваю:

- И ты - стрелял?

- Нет, - говорит. - Я прикладом.

- Как, - говорю, - прикладом? Значит, ты убивал?

- Честное слово, - говорит, - одного только человека... И тот наш офицер. Подпоручик Гибель.

- Это какой, - говорю, - Гибель?

- А тот, - говорит, - который тебя по щеке ударил.

- Как? - я говорю. - Мать честная! Когда ты успел?

- А я, - говорит, - его в околотке... в сенях... прикладом. Пока ты там пирамидон кушал.

Ведь вы подумайте, какой ловкий парень! Он этого подпоручика с одного маху прикладом положил. Помните, доктор спросил, кто там орет? Так это Гибель орал. Зыков его в это время под лавку запихивал.

- Я, - говорит Зыков, - в этих сенях, между прочим, и погончики тебе раздобыл... Нет, - говорит, - не бойся. Не с покойника. Там у доктора китель висел. Так я с этого самого кителя. Ведь ты, - говорит, - теперь знаешь кто? Ты теперь - доктор.

- Фу, - говорю.

Я говорю:

- Зыков! Чего ж ты, братишка, тогда дурака валял? Чего ж ты со мной ругался?

- Ругался? - говорит. - А ты что - захотел, чтобы я целовался? Чтобы я тебя "дорогим товарищем" называл? Так нас бы с тобой тогда, дорогой товарищ, на одной березе повесили.

- Верно, - говорю. - Верно, Зыков! Ах, ну и ловкий ты парень, Зыков!

А он говорит:

- Да! У меня теперича такой вопрос: расстреляют меня, скажи, у ваших или нет, если я туды перемахну?

- Да брось, - говорю. - Ты что - генерал? Или ты полковник?

- Нет, - говорит, - я - нижний чин.

- Ну, - говорю, - чего ж нам тебя стрелять? Мы расстреливаем врагов, капиталистов, а ты кто? Ты же не капиталист? Ты же не с буржуазного класса?

- Я, - говорит, - таких слов не понимаю. Но я, - говорит, - окончил приходскую сельскую школу. Два класса. А после батя меня в пастухи отдал.

- Во! - говорю. - Значит, мы с тобой одного звания. Я тоже в пастухах воспитывался. Да что, - говорю, - я! У нас вся армия с пастухов, да с маляров, да с каменщиков. У нас, - говорю, - тебя примут во как! Свой парень! Мужик! Где же тебе иначе служить, как не в буденновской армии?

- Верно, - говорит. - Мне, - говорит, - в казаках служить неподходящее дело. Я, - говорит, - это давно о Буденном мечтаю. Мне, понимаешь, ужасно охота его поглядеть. Какой он такой, Буденный? Ты его видел?

- Да, - говорю, - видел. Но только - на стенке. Портрет его у нас в штабе на стенке висел. На белой лошади.

- А что, - спрашивает Зыков, - он - с офицеров бывших?

- Ну да! - говорю. - Ты что - сдурел? Ведь он же командует цельной армией.

- Значит, из генералов?

- Да нет, - говорю, - из бывших батраков. Представь себе - нашей губернии мужичок. Да, впрочем, - говорю, - сам увидишь! Если мы до Луганска дойдем и я Буденного разыщу, я тебя обязательно с им познакомлю.

- Знаешь что? - говорит Зыков. - Давай пойдем тогда поскорей, поищем дорогу.

- Пойдем, - говорю.

А сам, понимаете, и встать не могу. Развезло.

Зыков тогда меня поднимает, и я кое-как шагаю. Шагаем мы через лес и выходим на такую веселую опушку. И помню - выходим мы на эту веселую опушку, Зыков и говорит:

- А скажи, - говорит, - на коего лешего ты нашего часового тюкнул?

Я говорю:

- Как тюкнул? Я, - говорю, - его не тюкал. Это его один сумасшедший, наверно, угробил.

И только я это сказал - вы подумайте! - из кустов выходит мужик. Тот самый сумасшедший мужик, который меня, вы помните, напугал и в которого я с браунинга целился.

Идет он навстречу - лохматый, рваный, и опять, вы подумайте, улыбается. И опять он чего-то бормочет и чего-то шипит.

Я испугался. Стал. Но виду не подал.

Я говорю:

- А-а! Знакомая личность.

- Это кто? - спрашивает Зыков.

Я говорю:

- А это тот самый, который вашего караульного камнем убил.

Потом говорю:

- Ты что же это, братишка, по чужому пачпорту людей убиваешь? А? Меня, знаешь, из-за тебя чуть за нос не повесили. Чуешь? Ты, - говорю, - зачем это вздумал людей убивать?

А он отвечает:

- Да, - говорит. - Убивал и убивать буду. Я, - говорит, - вас всех изничтожу, мамонтово племя.

И вижу - глядит мне на левое плечо. А там, понимаете, на левом плече, у меня погон сверкает.

- Я, - говорит, - и вас не пожалею. И вас отошлю к богу в рай, сучьи дети!

Нагибается и - вижу - берет камень.

- Стой! - кричу. - Стой, шалопут!

Но тут, понимаете, - зззиг!

Над самой моей башкой летит камень. Ну, только на палец башки не достал!

Разозлился я.

- Чум! - говорю. - Сумасшедший! Остановись!

А он, вы представьте себе, бежит до канавы, нагибается и набирает полные горсти камней. И оттуда, понимаете, из засады, начинает в нас этим каменьем швырять. Мне в ухо два раза попал. Зыкову, кажется, в грудь или в нос.

Я говорю:

- Хватай его, Зыков! Чего там...

Навалились мы тут вдвоем на этого сумасшедшего, Зыков его по ногам хрястнул, а я в обнимку схватил и валю на землю... А он - сильный. Сумасшедшие, знаете, все сильные. Он ворочается, шипит, кусается - ну прямо никак невозможно его положить. И орет все время.

- Гады! - орет. - Собаки! Холуи буржуйские!..

Ну, тут я с себя ремешок стянул, - у меня ремешок был особенный, прочный, из сыромятной кожи, - и мы сумасшедшего кое-как связали. Чтобы он не орал, мы в рот ему напихали травы. И после, связанного, кинули в канаву, - лежи, мол, отдыхай.

И уж собрались дальше идти, - вдруг слышим топот. Казачий разъезд. Понимаете? Прямо на нас несутся.

- Стой! - говорят. - Кто такие? Откуда?

"Ну, - думаю, - Петя Трофимов! Завяз".

Сижу на земле на корточках и встать не могу.

А Зыков, вы знаете, не смутился. Он отвечает бойко:

- Так, мол, и так... Генерала Мамонтова личные курьеры.

- А куды идете?

- А идем, - говорит, - мы в деревню Курбатово, к полковнику Штепселю с донесением.

- Так, - говорят, - дело. А ну - поворачивай в штаб.

- Это зачем?

- А затем. Там разберемся.

И вижу - глядят на мои погоны. И хмуро посмеиваются. Дескать, нам все понятно. У нас глаза спробованные. Нас на арапа не возьмешь.

А только и Зыков не дурак. Он тоже глядит на мои погоны и тоже чего-то кумекает.

- Вы знаете, - говорит, - между прочим, кто это там сидит? Это, говорит, - самый главный врач деникинской армии. Он только что убежал из советского плена, и теперь ему спешно необходимо податься к Деникину. А я его личный конвой. Чуете?

Те говорят:

- Врешь?!

Он говорит:

- Если вы только осмелитесь нас задержать, вам от Мамонтова так влетит, что лозы не хватит. Верно, - говорит, - господин доктор?

А я, понимаете, прямо смутился и не знаю, что сказать.

- Да, - говорю. - Висеть вам, ребята, на первой березе. Серая, говорю, - вы скотинка. Какое вы имеете право так с благородным человеком поступать?

Я говорю:

- Наука этого не допускает.

Ну, они тут все сразу шапки посымали и стали затылки чесать. А тут, на наше счастье, еще какой-то подъехал. Казак. Он Зыкова знал. Он говорит:

- А! Зыков.

Зыков говорит:

- Здорово, Петров (или, там, Иванов). Подумай, какое дело: меня признавать не хочут!

Тот говорит:

- Что вы, ребята! Это же Зыков. С первого эскадрону. Нашему каптеру земляк.

Ну, тут уж бандиты совсем поверили, что я доктор, а Зыков мой адъютант.

- Пожалуйста, - говорят. - Можете ехать.

И мне говорят:

- Извините, ваше благородие. Мы не нарочно.

Я говорю:

- Чего там... Ладно. Наука это допускает.

И пошел. И Зыков за мной, как адъютант, идет.

А они нам кричат:

- Послухайте! Эй... Послухайте!

- Что еще? - спрашиваю.

Стал. А Зыков мне шепчет:

- Дуй! Дуй, парень...

Они говорят:

- Вы, господин доктор, на правую руку не ходите.

- А что такое?

- А там, - говорят, - за ручьем буденновцы окопались.

- Буденновцы? - говорю. - Ах, какой ужас! Ладно, - говорю, - не пойдем. Мерси вам. Можете ехать.

Они на коней позалезли и поехали.

А мы сразу - в канаву, где, помните, у нас сумасшедший был положен. Мы думали - он задохся. Но видим, что нет сумасшедшего. Туда, сюда, представьте себе, исчез сумасшедший! Один ремешок в канаве лежит, и тот пополам лопнувший.

Ох, я дурак тогда был - мне до чего ремешка стало жалко, я чуть не заплакал! Зыков смеется, говорит: "Вот боров - какой сильный", - а я чуть не плачу. Тем более, что ремешок я купил у нашего взводного за четыре куска рафинада и ему сносу не было. Такой сыромятный, свиной кожи ремень - его двадцать пять человек тяни, не растянешь. А тут один человек без рук разорвал... Или он его зубами раскусил, - я не знаю.

Стою, вздыхаю. Вдруг вижу, что Зыков тоже нахмурился и тоже чего-то соображает. Как будто он чего-то потерял. Или дома оставил.

- Ты чего? - говорю. - Что с тобой?

- Погоди, - говорит, - не мешай.

И чего-то он себя осматривает и ощупывает и лоб потирает. Потом говорит:

- Я, - говорит, - забыл... Это какая рука?

Date: 2015-10-21; view: 193; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию