Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Самая лучшая сказка Леонида Филатова

Юрий Михайлович Сушко

Самая лучшая сказка Леонида Филатова

 

 

Юрий Сушко

Самая лучшая сказка Леонида Филатова

 

Пусть я кончу жизненный путь

На исходе этого дня.

Мне успеть бы только взглянуть,

Что там будет после меня…

Л. Филатов

 

…И он приснился ей. Вернее, это даже был не сон, а какое‑то космическое наваждение, видение. Какие‑то огромные ворота, в которые нужно непременно успеть вбежать, иначе потом будет поздно. Поздно, поздно, поздно! Вбежать, ворваться, чрез все преграды!

Проснувшись, сама не зная, что делает, Нина помчалась в театр. Здесь ее абсолютно никто не ждал. До начала спектакля было еще слишком рано, ни обязательных репетиций, ни застольных читок ролей не было, никаких предварительных договоренностей о встречах тоже. Но она твердила себе, как заведенная: надо, и все. Поймала такси, вышла на знакомой площади, устремилась к служебному входу. Чисто машинально, на ходу, поздоровалась с насупленной, вечно хмурой вахтершей, которая сосредоточено читала «Вечерку». Зашла в гримерку, взглянула в окно. Два равномерных потока людей всасывало и выпихивало из себя ненасытное чрево метро «Таганская». Рядом с пивным ларьком суетились замызганные, хмурые мужички. Тут же тетки торговали вялыми цветами. Совершенно бездарный, какой‑то тусклый день. Такой, как был вчера. Каким будет завтра…

Потом она тихонько, чуть ли не на цыпочках, прокралась в зрительный зал и застыла в проходе. Там было сумрачно. Лишь на рабочем столике перед «шефом» где‑то там, впереди, горела настольная лампа. Ну и, естественно, сцена была залита огнем прожекторов. Шел очередной прокат «Живого», в котором она не была занята. Во время прогона, репетиции, все знали, мышь не имела права пробежать.

Нина стояла, ничего не видя и не слыша. Неожиданно почувствовала, как кто‑то подошел к ней сзади, мягко обнял за плечи и, приподняв ее пышную белокурую гриву, прикоснулся губами к шее. Даже не оглядываясь, Нина поняла: ведь это же он, Леня.

И тут они взялись за руки, и как будто ток между ними прошел… Опомнившись, отпрянули друг от друга и пулей вылетели из зала, забились в какой‑то закуток кулис и стали говорить, говорить, говорить без умолку. А он все целовал ее – и руки, и шею, и губы.

«В тот день я не понимал, что творится со мной, – вспоминал Филатов, – в горячке примчался в театр. Вошел в зал и увидел Нюсю. Долго крутился, вертелся, думал: подходить, не подходить, в конце концов подскочил к ней и ткнулся в шею… Все это было похоже на сумасшествие… Ты как здесь очутился, спросила она. Не знаю, что‑то потянуло».

«С этого дня начался наш тайный роман…» – признавалась Нина Шацкая. Она невольно процитировала слова Михаила Афанасьевича Булгакова из романа «Мастер и Маргарита». Не мистика ли, что через несколько лет на сцене «Таганки» именно Леонид Филатов предстанет многомудрым, измученным душевными страданиями Мастером, а Нина Шацкая – его верной Маргаритой?

Но все будет много позже. А после той безумной встречи они долго избегали встреч наедине. Потом украдкой вновь стали видеться, опять подолгу разговаривали. О чем? Наверное, о какой‑то милой ерунде, понятной только им одним. «Просто приятно было быть рядом друг с другом», – признавался Филатов.

Последовало десять лет этой тайной жизни. Совсем как у Гурова с Анной Сергеевной в «Даме с собачкой». Они наивно полагали, что окружены слепцами и никто вокруг ничего не замечает.

Один из близких товарищей Филатова и далеко не посторонний свидетель этого романа Владимир Качан говорил: «Не одно чувство погибло под давлением такого срока, и даже в зарегистрированным браке. А потом стало ясно: больше жить друг без друга невозможно, надо жечь старые мосты и соединяться…»

 

* * *

 

А познакомились они задолго до этого, еще в 1969 году, когда вчерашний выпускник Щукинского училища Леонид Филатов был зачислен в мятежный Театр на Таганке, который не давал московскому высококультурному начальству спать спокойно. «Мои педагоги, желая меня поддержать, – рассказывал Филатов, – показали меня Юрию Петровичу Любимову. Он же сам вахтанговец… Ну, Юрий Петрович меня и взял…»

Чем являлась в ту пору «Таганка»? «Это уже было знаменитое место, – рассказывал воспитанник «Щуки». – Гремели имена Высоцкого, Золотухина, Смехова, Демидовой, Славиной. «Таганка» и «Современник» считались самыми живыми и непокорными театрами Москвы. Нас туда очень манило. Но когда речь зашла о том, идти мне в Театр на Таганке или нет, многие педагоги начали отговаривать от этого «индустриального» театра, где «все грохочет, гремит, где все орут». Меня убеждали: «Ты человек другой, тебе нужна тишина, сосредоточенность». Обещали организовать показы то в одном театре, то в другом, то (наверняка уж беспроигрышный!) в Пушкинском. Но, слава Богу, далеко не все учителя и советчики‑доброхоты придерживались такого мнения.

После многочасового, мучительного, изнурительного показа на таганской сцене будущие актеры шумной гурьбой завалились в модное молодежное кафе на новом Арбате, рядышком со знаменитым салоном красоты «Чародейка», где дурнушек превращали в писаных красавиц, а любого жлоба – в рафинированного денди. Все возбужденно галдели, наперебой заказывали дешевенький «сухарик» и мороженое, делились своими грандиозными, чуть ли не наполеоновскими планами пленения коварной Мельпомены.

Интуитивно предчувствуя свое неминуемое фиаско на любимовском ристалище, кое‑кто намекал о весьма лестных предложениях, полученных от Гончарова, Плучека, Эфроса и даже от самого Товстоногова. Другие демонстративно ставили жирный крест на всех театрах, разом взятых, и, суеверно не раскрывая до конца колоду карт, говорили о своих скорых киноэкспедициях, каких‑то загадочных тон‑вагенах и удачных фотопробах на студии Горького или «Ленфильме».

Филатов, как всегда, не выпуская изо рта сигаретку, большей частью отмалчивался, роняя время от времени сакраментальную фразу «Ковер покажет», как бы опуская однокурсников на грешную землю. Неужели уже тогда он отчетливо осознавал, что «люди, идущие в артисты, еще не артисты»? Что ошибается тот, кто считает, что быть артистом престижно. Что это вообще другой мир, недосягаемый. На самом деле вот он, хрустит под вашими каблуками? Видимо, знал, но вслух пока об этом не говорил.

–  …Какой еще «ковер», чего он там еще покажет, твой «ковер», что ты мелешь, Ленька? – возмущались однокурсники и прежде всего однокурсницы, конечно. – Мы что, шуты гороховые, по‑твоему?!

В разгар застолья в кафе как бы ненароком заглянул скромный щукинский педагог Альберт Буров, который, кстати, в свое время принимал самое непосредственное участие в подготовке того самого, легендарного премьерного любимовского спектакля по Брехту «Добрый человек из Сезуана». Улучив подходящий момент, Буров тактично отозвал Филатова в сторону: «Ленечка, одного берут, тебя. Я тебе советую соглашаться».

И Филатов поставил окончательную точку в своих метаниях. Позже он говорил: «Я пришел в этот грохот и ни секунды не жалел о выборе. «Таганка» сформировала систему взглядов, подружила меня со множеством прекрасных людей… В тогдашней «Таганке» мне нравилась простая сцена, демократическая эстетика, отсутствие нарядов. Театр существовал еще всего пять лет, а Любимов и актеры уже считались живыми классиками…»

Впрочем, поскольку все молодые люди экстремально настроены, то, признавался Филатов, и я пришел с ощущением, что я чуть не гений. Все молодые артисты так приходят, пока не выясняется, что «нас» не так много, как мы о себе думаем…

А Нина Шацкая служила там уже почти четыре года и была, можно сказать, почти что примой.

Ничуть не лукавя, говорила, что тогда она «напоминала бабочку. Улыбчивая, легкая, веселая… Все всем про себя рассказывала. И всегда была покойна…»

Романтичная, влюбленная во все на свете: «В жизнь, солнце, сосульки. Когда я училась в ГИТИСе, мы с моей приятельницей убегали со всяких диаматов, истматов на бульварчики, сидели со старушками, мечтали», – с оттенком грусти вспоминала молодые годы Нина Сергеевна. Считала себя немножко странным человеком, словно бы не от мира сего: «Мне уже за двадцать, а у меня все платонические отношения». А близорукие кинорежиссеры все стремились сотворить из нее женщину‑вамп, неотразимую искусительницу. Парики какие‑то дурацкие черные нахлобучивали, заставляли томно кокетничать, принимать соблазнительные позы перед камерой и партнерами. Совсем не замечали, слепцы и бездари, что душа ее была совершенно иной.

Кинорежиссер Алексей Сахаров, экранизируя повесть молодого прозаика Василия Аксенова, не посмел ни на йоту отступить от образа «дуновенья летнего ветерка»: «Стройная девушка в серых брючках стояла под елкой… Синие, темные, как весенние сумерки, глаза смотрели на него вопросительно и ободряюще, смотрели хорошо… полуоткрытые, будто готовые к поцелую губы, чуть растрепанные светлые волосы…»

Инна, возлюбленная доктора Саши Зеленина, была именно Ниной. Даже имена перекликались…

Фильм, как и повесть, имел успех. Шацкая запомнилась.

«Мой первый брак был одно сплошное недоразумение. Сейчас я даже представить себе не могу, как мы с Золотухиным могли пожениться, будучи совершенно разными людьми, – много позже горько сокрушалась Нина. – Видимо, повлияло то, что вместе учились в ГИТИСе на курсе музыкальной комедии. Хотя вначале я его в упор не видела и была влюблена в совершенно другого человека. А потом как‑то все закрутилось‑завертелось. Знаете, как это бывает в молодости, когда гормоны играют? Ну, я и выскочила за Валерия в 22 года…»

Да‑да‑да, авторитетно подтверждал сам комсорг курса и суровый председатель учкома Золотухин, Шацкая студентка была ветреная. Много прогуливала. Порой педагоги, увидев ее только перед самыми экзаменами, страшно удивлялись: «Вы откуда? Нет, голубушка, до экзамена мы вас не допустим». И гоняли по всей программе. Выручала «ветреную» девушку изумительная, просто феноменальная память.

Комсорг не скрывал: «Нина Шацкая была особого склада… Недоступная… Как‑то в зимнюю сессию она меня спросила: «У тебя есть конспекты?» А я везде был отличником – в школе, институте. Я говорю: «Есть, конечно». – «Дашь мне?» – «Дам, но они у меня в общежитии». – «Ну, что ж, поедем в общежитие». – «Поедем». – «А целоваться будем?» – не унимался комсомольский вождь. «Будем»… В общежитии тогда никого не было, и мы так нацеловались, что неделю не могли выйти на улицу, губы были искусаны до крови… Новый год встречали вместе. Нина все же сдала зимнюю сессию, а 14 февраля 1963 года мы расписались. Правда, теперь она говорит, что никогда не любила «это существо», и очень жалеет, что я в ее жизни случился, но…»

Но – родился сын.

В начале 60‑х годов прошлого столетия один популярный американский журнал составил рейтинговый список 100 самых красивых актрис мира. Тринадцатое (самое счастливое?) место в нем заняла Нина Шацкая. Валерий Золотухин, естественно, пыжился от гордости: «В те годы Элизабет Тэйлор, что называется, и рядом с ней не стояла…»

Мужчины млели, глядя на Нинины роскошные белокурые волосы, волной ниспадающие на не менее шикарные плечи, тонули в ее загадочных очах. Она завораживала своей красотой, к ней неудержимо стремились, желая познакомиться, хотя бы заговорить, взять телефончик, не говоря уже о том, чтобы, Боже упаси, – за локоток. Поэты посвящали ей стихи. Даже сам Высоцкий подарил Нине к 30‑летию шутливый экспромт:

 

Конец спектакля. Можно напиваться!

И повод есть, и веская причина.

Конечно, тридцать, так сказать, – не двадцать,

Но и не сорок. Поздравляю, Нина!

 

…………………………………………

 

И да хранит Господь все ваши думки!

Вагон здоровья! Красоты хватает.

Хотелось потянуть тебя за ухо…

Вот всё. Тебя Высоцкий поздравляет.

 

Критики, искусствоведы‑искусители щедро осыпали ее богатейшими россыпями самых изысканных комплиментов: «изумительно сложена», «ее прекрасное мраморное тело источает сияние в ярких лучах прожекторов…», «ослепительная женская красота…» Да, это все – о ней.

Однако мало‑помалу Нинина популярность и яркая внешность не могли не раздражать молодого супруга, тоже, кстати говоря, представителя публичной профессии. Он грустил, бедняга, изливал зависть на бумаге: «Нина уже снималась в кино, а я нет. Однажды мы поехали в мое село отдохнуть. По случаю в клубе показали фильм с Нининым участием и устроили ей творческую встречу. В «Алтайской правде» написали: «Наше село посетила известная актриса Нина Шацкая со своим мужем». Знаете, как обидно было?!.»

Не знаю, но догадаться в общем‑то не так уж трудно.

Золотухину она уже в глаза говорила, что не любит его. Даже выгоняла несколько раз, только он не уходил. Впрочем, у него была уже своя, весьма насыщенная, жизнь: с одной, другой, третьей.

Шацкая жаловалась: «В той жизни… палкой одну ударила, ногой вышвырнула. Я вхожу домой, приехала чуть раньше, дверь открыта входная, закрыла, сидит здоровенная девка лет 18–19, бутылка, конфеты… Говорю мягко: вы кто? Молчит. Что вы здесь делаете? Молчит. Я терпеливый человек, столько никто не может терпеть. Но когда меня достают, все, кранты: я плохой человек, я страшный. Я – Рыбка‑Дракон…»

«Мне очень хочется забыть о моем первом муже, – говорила она. – Я считаю, что такого существа в моей жизни не было. Но, к несчастью, историю не перепишешь… И только прожив эту жизнь, благодаря Лене, я узнала, что такое любовь…»

«Когда случилось все, я ему (Золотухину. – Ю. С.) сказала: я больше тебя не люблю. И брезгливость, и омерзение. Меня уже заметили как актрису, я за спиной слышу: «Шацкая, Шацкая пошла», а я все ходила драная, в детской шапке с ушами и помпоном, в растоптанных сапогах и шубе искусственной. У нас все денег не было. А разошлись – он сразу купил себе квартиру, машину и построил дачу…» Справедливости ради она все же вспоминает какие‑то чуть ли не сиротские подарки от Валерия Сергеевича: диковинный кубик Рубика, платок на голову.

Даже много позже, когда, казалось бы, все прежние обиды улеглись, Нина нет‑нет да и вздрагивала от возмущения: «Я до сих пор помню, каким он, с позволения сказать, был «заботливым» мужем. Мне постоянно приходилось что‑то перекраивать, шить, чтобы выглядеть более или менее прилично…»

Золотухин пытался, конечно, оправдываться: «На все мои романы у Шацкой сил не хватило, они пошатнули нашу семейную жизнь. Но пусть Нина думает, что это она от меня ушла…»

Словом, на семейном фронте Нина переживала отнюдь не самые радужные времена. В декретном отпуске смогла продержаться только четыре месяца. В четырех стенах было просто невмоготу. Вдобавок ко всему Нинина мама оказалась в больнице с подозрением на рак, дома с малышом сидеть было некому. Она разрывалась между домом, больной мамой, мечтами о сцене и предложениями на очередные съемки. Но никому‑никому дела не было до того, что у нее на душе кошки скребут. Так хотелось поскорей вернуться к театральной суете. Вернулась.

А тут в труппу «Таганки» влились какие‑то молодые, шустрые парни, ребятки вроде Лени Филатова, Бори Галкина… «Я на них и внимания‑то особо не обратила, – рассказывала Нина, – потому что как бы вся была в своей жизни, тем более что жизнь была совершенно жуткой.

Мы с Леней общались на уровне «здрасьте – до свидания». Партнерство на сцене, которое случалось, значения не имело. Хотя одно время мне казалось, что он ко мне неровно дышит…» Подружке позже призналась: «Обратила сначала внимание на его руки – лица даже сразу не разглядела, а руки заметила – очень красивые».

Не скрывал своего восхищения Ниной и Филатов, частенько останавливаясь в фойе театра перед большими черно‑белыми фотографиями актеров, где среди прочих сияла своей загадочной улыбкой «Актриса Н. Шацкая». И он сокрушался от собственного бессилия: «а я – провинциальный щенок. Чрезвычайно нахальный, не битый еще жизнью. Мне просто нравилось смотреть на нее. И какое‑то время этого было достаточно. Я прибегал в театр (наврав что‑то жене, которая знала мое расписание…), когда здесь должна была появиться Нина… Когда мне сказали, что она замужем за Валерием Золотухиным, – я просто воспринял это как несчастный случай: «Неужели такое может быть?»

Получается, может. Ну и пусть. Ему было все равно, и он стал подгадывать время и место, где бы могла и должна была бы появиться Нина. При этом проявлял фантастическую прозорливость. На репетициях он с благоговением следил за ее движениями, как она хмурится или хохочет, завидовал тем, с кем она заговаривала. В буфете ему нравилось наблюдать, как непосредственно и с аппетитом Нина уминает пирожки, с каким природным изяществом подносит чашечку с кофе ко рту. Или прикуривает длинную тонкую темно‑коричневую сигарету «More».

«Подтянутый, легкий, стремительный, и взгляд – цепкий, пронзительный», – спустя некоторое время разглядела его наконец‑то и Нина. Только через два года он решился все‑таки пригласить ее в кафе. Читал стихи о любви, а она, вместо того чтобы похвалить автора, выпалила совершенно пошлую фразу, как из плохого кинофильма: «Вы мне нравитесь, но я – замужем». Филатова тогда как отрезало. Почти год они не общались…

«Провинциал, – сокрушенно разводил руками Леонид, – что поделаешь? Тонкостей столичной жизни не знал. Ну, есть у нее муж. Так он же плохой. Вот такая простая логика… Стихи начал читать. Банально все было… Я понимал, что внешностью очаровать не удастся, пытался интеллектом. Хотя и интеллекта тоже было не в избытке».

Уровень общения «здрасьте‑здрасьте‑до свидания‑пока» Нина Сергеевна объясняла своей сдержанностью, тем самым «воспитанием чувств»: «Так было принято. Меня воспитали в понятиях, что муж должен быть один на всю жизнь. К тому же я вообще человек верный. Я не умею ни предавать, ни бросать, хотя в итоге именно это мне и пришлось сделать. Но тут уж обстоятельства оказались сильнее…»

Не только она, но и Филатов тоже был скован брачными узами. Придя в театр, он довольно скоро женился на актрисе Лидии Савченко. Она была красива, свободна (только‑только ушла от опостылевшего мужа), жила тут же, в общежитии, в отдельной комнате. Так что с новобранцем «Таганки» вольно или невольно каждодневно они пересекалась: во время репетиций, спектаклей и после тоже, ну и в общаге, разумеется. А там бесконечные вечеринки и прочие забавы, невыветрившиеся из недавнего студенческого прошлого.

Вскоре подруга потребовала от молодого холостяка законного оформления сложившихся отношений. Филатов, кстати, особо этому и не сопротивлялся. Тогда Лида собрала все необходимые документы и отнесла их в загс. Тем более театральное начальство обещало молодоженам помочь с квартирой. Все получилось как нельзя лучше. Вскоре молодые праздновали новоселье в уютной однокомнатной квартирке. Филатов считал свой брак удачным, слыл примерным семьянином.

А потом вдруг, нежданно‑негаданно, в одной курточке среди зимы взял да и сгинул – ушел обратно в общежитие.

Свой первый брачный опыт позже оценивал негативно и скупо: «Это была ошибка. Там, в первой семье, нам даже товарищеские отношения наладить не удалось. С самого начала было ясно, что нам не быть вместе. Моя вина…»

В театре наши влюбленные теряли головы, не знали, как себя вести на глазах у всех, как друг друга потихоньку приласкать. Иногда стояли под сенью пыльных кулис, как неприкаянные лошади. Нина клала голову ему на плечо, молчала. Он дарил ей свои стихи, написанные на каких‑то газетных обрывках.

«То, что мы так стремились скрыть ото всех, на самом деле ни для кого тайной не было, – усмехался потом Филатов. – Нас выдавали глаза, интонация голоса. А нам казалось, что мы такие конспираторы!.. Но тяжесть на душе была… Я передать не могу. И длилось так несколько лет: мы встречались, но ни она не уходила из семьи, ни я. Нина первая разошлась со своим мужем, а я еще два года был в браке…»

Золотухин же в своих «Таганских дневниках», терзаясь наедине с листом бумаги, не мог сдержать своего бессильного гнева: «Мне надоел ваш флирт, будь он в самой расшутливой, безобидной форме. Запретить его я не властен, если хочется – что ж – но не делайте этого на глазах всего театра – мне стыдно, ты меня позоришь, мне говорят люди… вас видят вместе на улице и мне говорят, мне надоело сохранять интеллигентность… прошу запомнить: если я вас увижу где‑нибудь вместе – на улице или в театре (исключая сцену), пеняйте на себя, я подчеркиваю – на себя, вам не поздоровится обоим, и тебе – в первую очередь – подойду и хрясну по роже при всем честном народе».

Так они и испугались этих угроз неутомимого «летописца Нестора»…

Долгие годы Филатов наотрез отказывался что‑либо говорить о Валерии Золотухине, справедливо полагая: «В конце концов, не он у меня жену отбил, а я у него. И Денис, которого он на свет произвел, называет отцом меня…» Но о скандально известных дневниках своего коллеги по театру высказался зло и точно, как чемпион по снайперской стрельбе легко попадает в яблочко мишени: «Это, по‑моему, дневники Смердякова». «Я Золотухину так и сказал, но он, по‑моему, не понял… Он ведь очень простодушный человек. До безобразия».

Нине Сергеевне можно простить беспощадность по отношению к своему первому мужу: «Очень хочется написать мемуары и ответить, наконец, Золотухину на его вранье… Надоел…Он хвастлив, тщеславен, и всех, с кем сталкивается в жизни, хочет принизить до своего уровня… Я не могу пропустить его ложь в отношении Лени, который якобы приходил играть спектакли пьяным. Леня никогда не опустится до полемики на эту тему, но любой артист нашего театра может подтвердить, что этого не было ни‑ког‑да!.. Спектакли срывались именно из‑за него, Золотухина…»

 

* * *

 

Мистика Шацкой и Филатову постоянно аккомпанировала. Нина вспоминала, как «спустя год после нашего ровного общения в театре Лене приснился сон, будто бы он падает с неба на землю и, вместо того чтобы разбиться, оказывается у меня на руках. А со мной как‑то случилось другое. Как‑то с подругой я гадала на Крещение и увидела на стене несколько теней: козла, собаки и руки с большим пальцем, поднятым вверх. Потом мы все это расшифровали, и оказалось, что по гороскопу козел, то есть Козерог, и собака – знаки зодиака Лени, ну, а большой палец, указывающий вверх, означал успех…»

«Нина ждала меня давно, – рассказывал Леонид. – Жила одна, казалось бы, – сколько можно. Но неловко было уйти, я все тянул… А чем дольше тянешь, тем больше мучаешь и себя, и любимую женщину, и женщину, с которой живешь. Всем плохо…» Он полагал: «Наши мужья и жены несли моральный ущерб, все держалось в тайне, неприлично даже было вместе работать. Мы с ней долго противились себе… но в конечном счете это оказалось сильнее нас, и мы стали жить вместе, чего нам это стоило – разговор отдельный. Нашим близким было несладко, когда все выяснилось…»

Но как маялся сам Филатов! Он поверял свои чувства только бумаге:

 

Когда душа

Во мраке мечется, шурша,

Как обезумевшая крыса, –

 

Ищи в тот миг

Любви спасительный тайник,

Где от себя возможно скрыться.

 

Нину Сергеевну никак не устраивала ситуация: любовник‑любовница. Она рассказывала: «Я трижды от Лени уходила. Я не могла ему сказать: или‑или. И в то же время не могла выносить этой двусмысленности… Один раз ссорились три часа безысходно… У меня есть икона Владимирской Богоматери, и она мне так помогла! Прошла неделя или полторы, он не звонит. Господи, я стояла на коленках, слезы ручьями, и молилась‑молилась, почти до 12 ночи. И вдруг – звонок!..»

Но все‑таки сумела проявить характер и предложила Леониду еще с полгодика побыть отдельно и только после этого принять окончательное решение. Ей очень не хотелось быть причиной его ухода из дома. «Но он пришел не через полгода, а гораздо раньше. Я всегда думала: что Бог ни делает, все к лучшему…» – вздыхала Нина.

Сперва Филатов нашел себе приют у своей мамы в Печатниках. Привести туда Нину, естественно, не смел. Жить же в прежней, золотухинской, квартире ему мешала врожденная, почти патологическая щепетильность и брезгливость.

Однако злосчастному «квартирному вопросу» все‑таки не удалось ничего испортить в их отношениях.

 

* * *

 

В 1965 году юный Леонид Филатов под всеми парусами лихо помчался из своего Ашхабада покорять Москву. Только позже он осознал: «Москва, она, конечно, дама очень суровая, капризная. Не знаю такого человека, во всяком случае среди моих друзей‑провинциалов, кому бы она распростерла объятия: дала сразу теплый кров, хорошую работу, снабдила добрыми опекунами. Извините, такого, наверное, никогда не было. Москву надо покорять, как женщину: постоянно ей демонстрировать свою готовность идти ради нее на подвиги…»

Но тогда, в середине 60‑х, он об этом, естественно, еще не подозревал. Но тем не менее собирался стать великим, на весь мир известным кинорежиссером.

Повзрослев, посмеивался над своими юношескими мечтаниями: «О режиссуре у меня в ту пору было весьма смутное представление. Знал лишь общий «портрет»: свитер под горло, очки, кепочка. Мне казалось, это очень мужская профессия, волевая: стоишь на ветру, организуешь процесс. Но поскольку о самом процессе понятия не имел, то, когда меня спрашивали: «Ну, ты куда?» – я говорил «На режиссуру» примерно так же, как говорят: «В космонавты».

Что там артист? Режиссер! Конница в две тысячи человек, а я в рупор: «Мотор!» – и они скачут и скачут…

Во ВГИК просто не мог сдавать вступительные экзамены – они были в августе, я приехал в середине июня. Провинциального нахальства у меня было с избытком, я с собой даже ни одной книжки не привез, настолько был уверен в себе». Денег в кармане – раз‑два и обчелся. А возвращаться не хотелось. Желание было – зацепиться. Мизинцем хотя бы подержаться за Москву».

Надо же было такому случиться, что дни вступительных экзаменов совпали с одним из первых столичных кинофестивалей. Влюбленный в кино юнец, естественно, пропадал на просмотрах. «Купил дешевый абонемент и перезжал из кинотеатра в кинотеатр. Причем – тоже идиот! – я ж не знал, что кинотеатры друг от друга далеко. Москва‑то большая, в метро только‑только приноровился ездить, а все сеансы впритык. И я везде опаздывал». Фестиваль фестивалем, но несостоявшегося режиссера постепенно начала охватывать паника: «Что я скажу, когда вернусь? Кино смотрел?» Для этого необязательно нужно было ехать в Москву.

Тогда приятель присоветовал: иди на артиста. Филатов поначалу застеснялся: кому я там нужен с такой физиономией? Но все же поинтересовался: а где лучше всего учат? Сказали: в Щукинском, там учатся Настя Вертинская и Никита Михалков. Вот туда он и пошел. Ощущение было такое: пропаду, так хоть будет что вспомнить! Не верил, что поступит, но думал: людей посмотрю, а потом буду рассказывать, мол, поступал в лучшее учебное заведение, но… не поступил. Но делать было нечего, следовало отрабатывать долги перед родными, которые снабдили тебя в дорогу не хуже Ломоносова.

«В голове была каша, а отказаться от этого наркотика я уже не мог, – с азартом перелистывал Филатов в памяти ненаписанные странички «полевого дневника» своей абсолютно авантюрной столичной киноэкспедиции. – Экзамены принимали до семи, я приходил к шести… И даже не предполагал, какие страсти тут бушуют, какие катаклизмы происходят на этой улице каждый день: к вечеру в коридорах уже пустело – человек 30 – 40 сидели. Я думал: вот, говорят, знаменитый институт, а вроде никто не поступает… Если уж такие ходят поступать, то чего ж я‑то?.. Только на следующий год, уже будучи второкурсником, понял, что происходит тут на самом деле. С утра улица Вахтангова была заполнена абитуриентами… До Арбата была забита улица… такая неподвижная толпа, слезы, истерики и мам, и пап, и валидол, и… Видел бы я год назад эту картину, может быть, у меня и отваги бы для поступления не хватило. Я ведь был полным прохвостом – навыков, опыта да желания стать артистом особого не было. Играл, конечно, в школе Чиполлино и Буратино…»

Когда обмелел основной поток абитуриентов и оставались только жалкие обмылки, ошметки золотой молодежи, непрезентабельные подростки, с утра штурмовавшие Щукинское училище, пред не совсем ясными очами донельзя усталых членов приемной комиссии появлялся скромный вьюноша из «солнечной Туркмении». Не совсем, конечно, полновесный «национальный кадр», но все же хоть что‑то близкое к этому очень ценному для абитуриента преимуществу. Так, вполне возможно, думали строгие экзаменаторы – Владимир Абрамович Этуш, Юрий Васильевич Катин‑Ярцев и другие, менее именитые актеры, но не менее талантливые педагоги, преподаватели «Щуки».

Вместо обязательных стихотворений на вступительных турах Филатов схитрил и читал свои собственные, сочиненные еще в школьные годы. Как он говорил, «буреломные такие»… Прозаический отрывок – тоже «из себя». Имена авторов придумывал. Разве только вот у басни имелся вполне реальный и довольно известный в те годы автор – Феликс Кривин.

«Один из экзаменаторов, выслушав все это, «посмел» меня спросить: «А что, у вас еще что‑нибудь есть?» – с шутливым возмущением вспоминал свои «туры» строптивый абитуриент. – Я, набравшись хамства, говорю: «А что еще?» Возмутил меня профессор: неужели я плохо подготовился или буквы не выговариваю?..»

Закончился первый тур, объявили фамилии тех, кого допустили до второго. В числе счастливчиков Филатов услышал и свою, успокоился: «Ну, теперь хоть смогу рассказать, что дошел аж до второго тура». А потом был третий. И – удивительное дело – поступил! Даже без этюдов взяли. Сдал общеобразовательные экзамены и понял, что искушать судьбу во ВГИКе не стоит. Зато с тех пор крепко уверовал в то, что у провинциалов куда больше готовности и запаса прочности, больше природного желания атаковать. Позже, всерьез и надолго обосновавшись в столице, он неизменно настаивал на том, что «провинциал – это …целая философия. Причем постигать ее продолжаешь всю жизнь, независимо от наличия уже московской прописки и от количества лет, прожитых в этом городе. Провинциалам, как никому другому, важно пробиться, найти свободное местечко в этом мегаполисе и занять его. Занять прочно, чтобы никто никогда тебя с него не спихнул».

«Зацепившись мизинцем», он влюбился в Москву навсегда. Стало привычкой, возвращаясь даже после недолгого отсутствия – после гастролей, поездок по стране, – прямо с вокзала или из аэропорта сделать круг по Москве, и таксист, радовался Филатов, понимал меня с полуслова: на Полянку, Солянку, Разгуляй – «сделаем, знаем».

Правда, потом, на сломе десятилетий и эпох, его «и кружить не тянет, и таксист пошел не местный, не знающий, к станциям метро привязывающий маршрут, а чаще к универмагам. …Все от отсутствия патриотического московского контекста… Действительность… душит настенной руганью, вонью подъездов, разбитыми телефонами‑автоматами, короче, пропажей московского духа…» Ладно, и это, слава Богу, уже позади, проехали, опомнились, оклемались.

Группа же на курсе подобралась удивительнейшая. Александр Кайдановский, Иван Дыховичный, Борис Галкин, Владимир Качан, Ян Арлазоров, Нина Русланова, Екатерина Маркова… Завтрашняя краса и гордость отечественного театра, кино и, конечно же, эстрады. А тогда, по определению Филатова, просто «замечательные талантливые провинциалы. Им так же, как и мне, предстояло каждый раз доказывать самим себе и друг другу, что мы что‑то можем, что мы, вернее, каждый из нас – лучший…»

 

Как‑то Филатов вспоминал свое выступление на Всероссийском конкурсе артистов эстрады. Вдруг на третьем туре увидел однокашников. Обнялись, теребят друг друга, спрашивают: «Как ты, Леня? А вот мы… Помнишь?!» Слушаю, говорил Леонид (тоже еще не шибко‑то увенчанный), и как‑то не по себе, горько… Знакомые лица, которые успел забыть! Лица постаревшие, глаза тяжелые… Не повезло им! А были талантливее меня… Шатается по России наша братия. Одному места нет, другому с режиссером не повезло, третьему – с ролями… Да мало ли причин! А любая пауза – и уходит профессия…

На курсе мастера Веры Константиновны Львовой, «совершенно небесной», по определению зрелого Филатова, они вели себя не лучшим образом: благодаря тому, что кое‑что знали, сачковали «по‑черному». Значительно позже понял, признавал Филатов, что мне просто повезло. А тогда, по юности, был совсем не сахар, безумно на всех обижался, считал себя непонятым, чем доставлял преподавателям немало неприятных минут…

Их студенческое общежитие на Трифоновской, а в особенности комната № 39, в которой обосновались Филатов, Галкин и Качан, являлось своего рода государством и государстве.

Существовал неписаный кодекс мужской солидарности. Однажды случилась неприятность у Сережи Вараксина. Мало того, что он угодил в милицию, так его еще там и обрили под «ноль» (была в то время такая профилактическая мера). Желая поддержать пострадавшего, жильцы 39‑й комнаты в полном составе отправились в парикмахерскую и так же постриглись. «Явились, как пять биллиардных шаров, в училище, – со смешком вспоминал Галкин. – На вопрос педагогов: «В чем дело?» – ответили: «А в общежитии уже неделю нет горячей воды. Не ходить же с грязной головой. Гигиена прежде всего!» Наш решительный поступок был одобрен всеми…»

Романы? Да, случались. Пересуды? И они тоже. Бытовая неустроенность? Конечно. Гусарили? Ну да, а как же без этого?! Словом, все как у всех.

Только было в Филатове нечто, отличавшее его от прочих. Это «нечто» многие ошибочно принимали за гордыню, амбициозность, завышенное самомнение. Его извечную ироничность считали природной желчностью. Никто не принимал во внимание, что Филатов был способен столь же безжалостно иронизировать не только над другими, но и над самим собой.

Стал классикой, легендой «Трифоновки» реальный сюжет с участием двух будущих народных артистов России. Очнувшись от тяжкого сна‑забытья, последний «щукинский» романтик Борис Галкин тут же взял стакан в одну руку, а во вторую – горбушку черного хлеба, густо посыпанного солью, и обратил свой мечтательный и мутный взор в не менее мутное окно. И совершил величайшее открытие, обнаружив за стеклом огненный солнечный шар: «Подъем! Как можно спать при такой красоте?! Смотрите, какой рассвет, идиоты!» Романтический пыл приятеля остудил хладнокровный надтреснутый, с легкой хрипотцой голос Филатова, комфортно расположившегося на провисшей почти до самого пола панцирной кровати: «Боря, успокойся, это не рассвет, это закат…»

Этой троицей – Филатов, Качан, Галкин (плюс порой Михаил Задорнов) – любовались. Они часто забавлялись такой немудреной игрой: кто‑нибудь говорил ключевую фразу, скажем, «идет дождь», «светит солнце» или «дяденька идет по улице», а Филатов обязан был с ходу придумать стихотворение. Получив ответственное задание, Леонид начинал быстро‑быстро ходить из стороны в сторону, и через минуту выдавал рифмованные строки – одну за одной…

Не о них ли пел Булат Окуджава: «Все они красавцы, все они таланты, все они поэты…»?

Потом ими можно было «любоваться» уже только издали – после очередной «шалости» развеселую троицу таки выселили из общежития. Слоняясь по этажам, они, само собой, забрели на тот, где обитала «прекрасная половина человечества». Шутки ради связали ручки дверей, расположенных друг против друга, постучали в обе, и, отбежав, стали наблюдать «девичий визг на лужайке». Утром шутникам пришлось держать ответ перед активистами из студсовета. Дело приобрело характер «международного скандала». Дело в том, что в одной из комнат жила болгарская студентка. Плюс ко всему прочему еще и беременная. «Каким‑то образом нас вычислили, – рассказывал Филатов. И задумывался. – Или просто продал кто?..»

Словом, друзей из общежития на Трифоновке выгнали раз и навсегда. Тогда они нашли приют на улице Герцена, в бывшей конюшне, которую снимали несколько лет кряду. Кого там только не перебывало у них в гостях за это время! «Но не надо думать, что это была какая‑то богемная жизнь, – отчаянно открещивался Леонид, – скорее нищенская. Богема предполагает хотя бы наличие ванны. А мы ходили летом и зимой в одних дырявых кедах…»

Михаил Задорнов отдавал должное своему другу юности Лене Филатову, он называл его: «Мой учитель, перед которым я преклоняюсь. Благодаря ему я стал чувствовать поэзию, разбираться в кино и театре. Он развил мое чувство юмора». Но в то же время Михаил Николаевич вовсе не собирался пристраивать ангельские крылышки своим друзьям‑приятелям и признавал: «Чего греха таить, мы вели безнравственный образ жизни. Страшно много пили, причем всякую дрянь. Мне, например, очень нравился одеколон «Ромео и Джульетта». Когда разбавляешь его водой, он давал наименьший осадок…»

Нередко их компанию «разбавлял» (простите за невольный каламбур) однокурсник Александр Кайдановский, парень драчливый и решительный. Филатов навсегда запомнил, как они как‑то вчетвером возвращались ночью через Марьину Рощу. Неподалеку от Рижской к студентам пристали шестеро. У них были ножи. В принципе вчетвером они могли бы отмахаться, но против ножей… И тогда Кайдановский подошел к тому, кто первый вынул нож, голой рукой взялся за лезкие. Кровь хлещет, а он держит. И что‑то было в его лице такое, что «хозяева» Марьиной Рощи спасовали…

О своем сокурснике Филатов отзывался несколько настороженно, как о загадочном, не всем понятном человеке: «Кайдановский мог виртуозно материться, болтать на бандитском жаргоне, а мог всю ночь говорить с тобой о литературе».

Филатов много рассказывал друзьям о своей поэтико‑среднеазиатской (как звучит‑то!) юности, в которой случались подобные истории и передряги. Ведь жить приходилось в двойственном мире – жесткие, бессмысленные дворовые драки и увлеченность поэзией («Ну, кто не пишет в школе? Только ленивый»). Что еще? Цветы. Когда‑то мальчик из Ашхабада получил путевку в «Артек» за то, что вырастил удивительнейшей красоты розу. Плюс сломанный в драке нос и тончайшие переводы восточных акынов. Нос? «Подправили, – смягчал ситуацию Леонид. – Он такой был довольно длинный, но прямой, а стал… волнистый. Я всегда мечтал Сирано сыграть. Не вышло: Миша Козаков, решившийся это ставить, уехал…» Стало быть, понапрасну Филатов нос свой в юности «косметически подправлял».

Само собой, многие детские впечатления позже выталкивались наружу. И, как оказалось, пригодились ему много позже в творческих поисках. Даже задумал повесть о своей ашхабадской юности, о городе конца 50‑х годов. И название придумал – «Звезды величиной с тарелку». «Когда я приехал в Москву, – рассказывал несостоявшийся, к сожалению, прозаик, – многое мне не нравилось как человеку южному. И я всем рассказывал, что звезды в Ашхабаде величиной с тарелку. Вспоминал разных кумиров моей юности, и положительных, и отрицательных… Это будет не дневниковая повесть…»

Повесть о своих детских и юношеских годах Филатов написать не успел.

Многие рафинированные кинокритики, да и зрители тоже, недоумевали: как удалось исполнителю роли сдержанного, почти интеллигентного Виктора Грача в одноименном фильме «Грачи» вызывать такое жгучее отвращение? Откуда у интеллигентного, казалось бы, Филатова вырывалось такое достоверное знание подлинной дремучей, отвратительной сущности бандитской натуры?

Да оттуда же, из юности все, из нее самой, пытался объяснить он досужим и любопытным журналистам. Хулиганистый, полукриминальный ашхабадский мирок довелось знать не понаслышке. «Теплый край, – с легкой ностальгией вспоминал Леонид, – туда регулярно стекались бандиты, и я их наблюдал достаточно… Они самые угрожающие вещи говорили таким ленивым южным тоном – без единого резкого звука, без «р», «д», «г», на сплошном «ш», «щ», почти нежно: «Ты шо! Шо ты тя‑янешь! Ты шо!» Ну, и у меня были собственные понты‑припарки, чтобы отбиваться…»

В юные годы Филатов даже обвинялся в убийстве. Не пугайтесь, поклонники артиста, – по роковой ошибке. В городе произошло убийство. Свидетель преступления, блуждая по улицам, как‑то совершенно случайно увидел в молодежном кафе начинающего поэта Леонида Филатова, который пил пиво и читал свои стихи друзьям, и указал на него милиционерам: «Вот этот, по‑моему». Потом недоразумение, разумеется, разъяснилось, но пережитое юношей потрясение, допросы, длинные протоколы, жуткий лязг замков в КПЗ, очные ставки, весь этот ужас, увиденный и прочувствованный им во время следствия, как оказалось, через много лет аукнулись в нем во время съемок «Грачей».

«Южный город, – без конца подчеркивал Леонид, объясняя некоторые особенности своего непростого характера, – смешение национальностей, темпераментов. Там и армяне, и украинцы, и евреи, и грузины, и туркмены, разумеется. И понятно, что проводить девочку вечером было мероприятие небезопасное. В этих республиках надо рождаться аборигеном… Мне вот слово «еврей» объяснили в Москве. Живя в Ашхабаде, я это плохо понимал, ну еврей и еврей. И чем плох еврей, объяснила «великодушная» Москва…»

Самым главным в «ашхабадском» отрочестве Филатова было прикосновение (именно прикосновение – не приобщение, слово грубоватое) к литературе: «Терся в местной газете… Печатал там какие‑то переводы, стихи… От тех лет, от людей из газеты осталось на всю жизнь ощущение тепла, бескорыстия, дружбы. Этим людям, казалось, ничего не нужно было в жизни, кроме тенниски, сандалий и постоянного общения. Все, что есть, – на стол. Пиво, нехитрая закуска и – бесконечные разговоры. А параллельно с этим шла, конечно, и моя обычная жизнь школьника‑старшеклассника. Нормальные детские дела, в числе которых были и неизбежные потасовки, походы «квартал на квартал».

Особое влияние на взросление Лени Филатова оказал Ренат Исмаилов, который руководил театральной студией при Доме учителя. Этот невысокий человек, с чеканным лицом, жесткими скулами, отличавшийся не менее жесткой манерой общения, ставший впоследствии незаурядным туркменским режиссером, научил его особой, той самой ашхабадской независимости, остро необходимой в городе, где всегда полезно быть начеку.

В доме Рената на проспекте Свободы собирались молодые актеры и поэты. Именно здесь в ту пору Филатов узнал как следует Жоржи Амаду, Ремарка, Колдуэлла. Но вершиной были и остались навсегда «Маленькие трагедии», гениальные пушкинские строки.

А потом, много позже, уже одолевши свой 40‑летний рубеж, Филатов напишет:

 

Поэты браконьерствуют в Михайловском,

И да простит лесничий им грехи!..

А в небесах неслышно усмехаются

Летучие и быстрые стихи!..

 

Они свистят над сонными опушками,

Далекие от суетной муры,

Когда‑то окольцованные Пушкиным,

Не пойманные нами с той поры!..

 

«Окольцованный» Пушкиным, он никогда не расставался с ним. Говорил, что не упускал ни малейшей возможности соприкоснуться с творчеством Александра Сергеевича. На первом курсе вместе с друзьями Ваней Дыховичным и Сашей Кайдановским они сыграли спектакль о поэте. Потом снимался в телевизионном спектакле по пушкинскому «Выстрелу». Была даже роль самого Александра Сергеевича на сцене «Таганки».

«Знаете, – застенчиво, но с оттенком гордости, говорил Филатов, – у меня и сын родился в день рождения поэта…»

 

* * *

 

Студенческие годы… «Это был замечательный период, – с оттенком легкой ностальгии вспоминал позднее Филатов. – Многие грозы и беды на нас еще не обрушились. Не было и чудовищного завинчивания идеологических гаек, во всяком случае, молодые этого не ощущали. Ставить можно было все, что угодно, хоть Солженицына. Никто не спрашивал и не указывал. Что хочешь выбирай, во что угодно наряжайся. Найди только партнера, сам договорись, сам поставь. Это было очень любопытно. На спектакли всегда собиралась тьма людей, сидели допоздна, поскольку студенты играли по три‑четыре отрывка. И вот тут уже я разворачивался…»

На одном из таких представлений среди зрителей появился и недавний выпускник режиссерского отделения ВГИКа некий Константин Худяков, который в будущем сыграл немаловажную роль в кинематографической судьбе Филатова. «Они показывали концерт, состоящий из полной чепухи, – без особого пиетета к потенциальным звездам вспоминал никому еще не известный кинорежиссер. – Но на него (Филатова. – Ю. С.) у меня была масса душевных привязанностей…» Друзья и познакомили Леню и Костю. И у них как‑то сама собой надолго завязалась такая игра – Худяков ходил за Филатовым и время от времени ехидничал: «Смотри, ты мне попадешься». А Филатов по своему обыкновению посмеивался: «Да‑да, когда это будет?» – «Обязательно будет», – клялся режиссер. В общем, потом они таки, слава Богу, «доигрались», вместе сделали пять кинолент. Но это будет потом. А пока…

«Леня писал стихи, Володя Качан – музыку, – рассказывала о «щукинской» молодости их однокурсница Нина Русланова, – и эти песни распевал весь институт. Да что там институт?.. Весь город пел…»

Будущий знаменитый пересмешник, писатель Михаил Задорнов вспоминал: «Нас было несколько рижан… Нас называли – «Филатов с дрессированными рижанами»… Любили театр, поэзию и разговоры «на кухне». Филатов писал стихи о любви… Он был отчаянно влюблен… Володя сочинял по ночам музыку, потому что был влюблен чаще, чем Леня. Пройдет время, и известного киноартиста‑звезду наш читатель полюбит, как поэта… А мы любили его стихи уже тогда… В полуподвальной квартире на улице Герцена, за столом с ножками, изъеденными древесными жучками, он сидел, подвернув под себя правую ногу… Благодаря песням Володи и Лени я так и не смог никогда полюбить наши эстрадные песни…»

Песенки эти сочинялись легко, чуть ли не на подоконнике. Первая песня – «Ночи зимние» – сочинилась на кухне. Как рассказывал Владимир Качан, среди картофельной шелухи в полтретьего, в три часа ночи он мне читал стихи, только что написанные. И песня потом отозвалась таким диким резонансом у всех соседей по общежитию, всех студентов, такое дикое количество водки приносилось, все хотели эту песню послушать. Но не потому, что она была так хороша, а потому что у каждого была своя история, на которую так здорово ложились филатовские слова: «Вас вместе с другом как‑то видели, мой друг, наверное, солжет…» Не Бог весть какое поэтическое открытие, верно? Но каждому из слушателей казалось, что это как раз сказано и спето о нем, о его незадавшемся первом романе.

«Премьеры песен проходили на кухне, – подтверждал Борис Галкин, – куда набивалось немыслимое количество народа из всех комнат, представители всего СССР. Оттуда эти песни разлетались по всей стране. Песенное священнодействие иногда длилось до утра, с соответствующим возлиянием виноградного вина из чайника, который периодически пополнялся у виноделов с Кавказа на Рижском вокзале по 2 рубля 50 копеек, и взысканиями, выговорами «за плохое поведение» от коменданта общежития. Зачинщиками «безобразий» чаще всего была наша комната… Персонально объявить выговор было невозможно, поэтому ответ держали все как один, а это не страшно».

Воодушевленные первым успехом, авторы продолжили свои песенные опыты. Их мало заботила дальнейшая судьба песенок. «Мне было все равно, – говорил автор стихов для «шлягеров». – Может, потому что давалось легко. В течение пятнадцати минут пристраивался в общаге, в уголочке, и стишки готовы. Ну и пусть никто не знает. А что это за шедевр такой, что нужно еще и автора слов помнить?»

Когда соавтор, то бишь композитор Владимир Качан, возмущенно рассказывал Филатову, что их песню «Тает желтый воск свечи, стынет крепкий чай в стакане…» поет один молодой актер и выдает ее за свою, Леонид лишь легкомысленно отмахивался: «Ну и черт с ним, мы еще сочиним». Считал, что для композитора это, может быть, принципиально, и ему обидно. А ведь в те годы оркестр Утесова приобрел песни у творческого дуэта Филатов–Качан за баснословные деньги – 150 рублей!

Много позже, спохватившись, Качан с помощью юристов оформил, как следует, все авторские права и всерьез занялся выпуском профессиональных компакт‑дисков. А что, все правильно. «Раньше об этом не думали, – говорил Владимир Качан. – Но судиться с кем‑то из‑за этого…» Конечно, нет. Недаром позже Леонид Алексеевич зарифмует свое кредо:

 

….А важно то, что в мире есть еще мужчины,

Которым совестно таскаться по судам!..

 

В период студенчества Филатова куда больше, нежели поэтические упражнения, интересовали собственные драматургические опыты.

«Тогда я безумно стеснялся и обманывал, по существу, всех, – объяснял он. – Причем обман был довольно дерзкий. Я думал, раз меня печатают, то спокойно могу называться любой фамилией и читать свое. Причем ладно, выдумывал бы из башки нечто неизвестное, но я же знаменитые фамилии брал. В училище писал пьесы, но назывался Артуром Миллером. Рассекретили меня лишь на третьем курсе. Написал пьесу «Судебный процесс», ее поставили. Наш тогдашний ректор Борис Евгеньевич Захава пьесу похвалил, сказав, что, когда выбирается хорошая драматургия, актерам и играть легко. После этого встал мой друг (все тот же Галкин. – Ю. С.) и, задыхаясь от счастья, сказал: «А вообще‑то эту пьесу Леня Филатов написал». Ректор побагровел и очень обиделся…» С тех пор стал проходить мимо дерзкого студента как крейсер, не замечая…

Простодушный Борис Галкин обнародовал подлинное имя автора, естественно, из самых лучших побуждений. Он был горд за друга, хотел похвастаться. «Мы же взрослым доверяли, а то, что они могут по‑детски обидеться, – кто ж такое мог предположить? – пытался как‑то смикшировать «инцидент» сам Филатов. – Наверняка знать все невозможно, а показать невежество никто не хочет…»

И он все равно продолжал без устали кропать свои театральные миниатюры, сценки, забавные «отрывки из пьес» под звучными, как ему казалось, псевдонимами с «киношным, западным душком» – Чезаре Дзаваттини, Васко Пратолини, Ежи Юрандот… А попробуйте‑ка произнести и почувствовать вкус таких роскошных имен, как Ля Биш или таинственный Нино Палумбо!.. Они тоже присутствовали в секретной обойме псевдонимов Филатова.

Писал он не «в стол» – для студийных этюдов своего и других курсов училища. С тайным, кстати сказать, умыслом. Двумя курсами младше уроки актерского мастерства осваивала известная всем филатовская пассия. Вот для нее ему и нужно было расстараться.

Когда появилась пьеса «Кого ждать к ужину», подписанная очередным псевдонимом, отысканным в литературных архивах, один из педагогов авторитетно заявил, что у него дома, кажется, где‑то завалялась эта пьеса, надо бы перечитать. Словом, назавтра обещал принести. Но так и не принес…

Может быть, именно эта нехитрая история в будущем подтолкнет Филатова к идее «перелицевать» старую‑старую сказку о новом платье короля. Ведь, как рассказывал Владимир Качан, вся кафедра усердно стремилась продемонстрировать друг перед другом свою недюжинную литературную эрудицию, точь‑в‑точь как вымышленные царедворцы изображали свое восхищение голым королем. Не находилось там того отважного мальчика, который бы откровенно ляпнул при всем честном народе, что король‑то голый…

Некоторая же часть педагогов были просто наивно‑искренне уверены, что у Филатова просто присутствовал природный дар находить незаигранную, качественную драматургию. Взрослым людям было неловко сознаваться в незнании современных течений на мировой сцене.

В общем, скромно объяснял свои скрытые «дарования» автор, сочинял я пьесы из западной жизни. А так как про жизнь эту никто ничего толком не знал, то был на этом поле смел и отважен.

Ко всему прочему стихи его, как выражался Филатов, сами периодически «нагоняли». Когда он учился уже на втором или третьем курсе, стали появляться в «Комсомольской правде» вирши, подписанные: «Леня Филатов, ученик 6‑го класса». Никакой мистики, обычная суета‑неразбериха, тетрадки со стихами годами валялись по редакциям в отделах писем, пылились и желтели, появляясь на белый свет, когда в газетной полосе аврально требовалось возникшую «дырку» залатать. Тем не менее у студента Филатова присутствовала какая‑то, пусть даже такая, связь с письменным столом…

На четвертом курсе Филатов, как уже выше было сказано, безоглядно влюбился. Но и столь же безнадежно. Его избранницей стала Наташа Варлей, которая к тому времени уже успела стать знаменитой «спортсменкой, комсомолкой, красавицей», снявшись в гайдаевском блокбастере «Кавказская пленница».

За развитием их романа, «глухого и безответного», с пристальным любопытством следила вся хищная «Щука». Особо ревностно, конечно, женская половина. «Нет, она (Наташа) не отталкивала Леню, позволяла любить себя, даже не ухаживать, а именно любить, общалась с ним. Но не больше. А он из‑за этого страшно переживал, – томно вздыхала красотка Таня Сидоренко, учившаяся вместе с Варлей. – Мы с Леней часто сидели в одном кафе на Арбате, он рассказывал мне о своей любви, говорил, что страдает, просил у меня совета. А что я могла ему посоветовать? Сидела, слушала, боясь лишним вздохом ему как‑то помешать…»

«О женщины, вам вероломство имя!..»

Уже много позже Филатов понял, как важны в предощущении любви, в моменты прелюдии, прежде всего «разговоры, в основном разговоры. Потому что интеллект, даже у женщины, – это вещь решающая».

–  Прошу прощения за слово «даже», – уточняя, он галантно склонял голову, – это не означает, что я дискриминирую женщин. Просто принято рассуждать так: если мужик – дурак, это ужас, кошмар, это предел. А если женщина дурочка (не говорю – дура) – это как бы ничего, терпимо. Но когда ты понимаешь, что ты имеешь дело уж совсем с интеллектуальным болотом – это уже воздействует на половую сферу. И невозможно вообще дальше двинуться – потому что сознаешь, что человек совершенно другой по составу крови, существо другого подвида… И с ней играть в любовь, напрягаться на какие‑то подвиги… уже просто нельзя.

Всенепременный свидетель романа друга и Наташи Варлей Владимир Качан считал: «Она слишком серьезно и требовательно относилась к любви, нет в ней той самой дозы безответственности, которая необходима, вероятно, для «легких» отношений между мужчиной и женщиной. Поэтому ей не слишком‑то везло в ее личной жизни».

В Натальином альбоме есть трогательные стихи с посвящением «Л. Ф.»

 

Ты где?

Ты пишешь ли стихи?

Живешь ли

тихо‑мирно‑радуясь?!

А я пишу.

Взлетаю. Падаю…

И полыхает

жизнь нескладная,

Как горстка

веточек сухих,

Никем не брошенных

в очаг

Добра, тепла

и понимания…

Замучили

воспоминания

И я ношу –

ношу, как мантию, –

Боль

На худых своих плечах.

 

 

* * *

 

У Нины Шацкой, по ее собственному признанию, складывалась достаточно странная, неказистая и нелегкая театральная судьба. После института подалась было вслед за Золотухиным в театр имени Моссовета. Приготовила для показа отрывок из какой‑то дурацкой пьесы Софронова «Обручальное кольцо», кажется. Показалась. Ан нет, тогда не взяли. Но запомнили. Буквально через год раздался суматошный звонок из «Моссовета»: «У нас ЧП, актриса не приехала. Выручайте, Ниночка! Мы же помним, как вы замечательно показывали фрагмент из этого спектакля, умоляем, спасите, сыграйте главную (!) роль!» Нина собралась с духом и сказала: «Да». Хотя ни текста не знала, ни мизансцен, ни партнеров, ничего ровным счетом. Звонок раздался в пять, а спектакли тогда начинались в восемь. Минус время на дорогу, грим. На то, чтобы выучить слова, оставалось часа полтора. На ватных ногах пришла в театр, ее начали одевать‑гримировать, а она текст зубрит, а помощник режиссера в это время ей на ухо пытается объяснить, что нужно делать на сцене. Но сыграла. И даже танец какой‑то сплясала.

С той поры со своими сценическими ролями (уже на Таганке) она, как правило, справлялась самостоятельно, без всякого участия властной режиссерской руки. «Единственный спектакль, где я прошла весь репетиционный период, c cерьезной читкой и репетициями, – это «Чайка» в постановке Соловьева. Тут я впервые словила актерский кайф, – признавалась Нина. – А так почти все мои роли были «домашними работами».

Может быть, сама была виновата, задумывалась она и тут же находила всему оправдание: «Потому как ненавижу начальство и ненавижу несправедливость. Я могу казаться такой мудрой Тортиллой, но только относительно других людей. Когда речь о себе, то душа, как тетива, знаю, что ничего нельзя сказать, что будет потом гадко и неудобно, но все свое «выпалю». Надо отдать должное Юрию Петровичу, как бы он ни относился к артисту, он всегда давал играть тому, кто побеждает. Так что все мои беды связаны не с Любимовым, а с собственным характером… Я человек очень ленивый и могу добиться только того, что очень захочу…»

Да, соглашался с женой Филатов: «Любимов… брал Нину почти во все значительные спектакли, будучи с ней в очень плохих отношениях. Я полагаю, он просто хотел продемонстрировать, какие женщины есть на Таганке…»

Какие? Да вот такие: яркие, эффектные, блистательные, обворожительные, талантливые, чувственные, особо женственные. Прав был‑таки Андрей Вознесенский, когда в сердцах вынес вердикт: «Все богини – как поганки перед бабами с Таганки»!

Среди ролей Шацкой на сцене «Таганки» особняком стоит булгаковская Маргарита. Когда прочитала роман, она сказала себе: «Я это буду играть. Это моя роль и больше ничья».

–  Когда я знаю: вот это моя роль, в десятку, – делилась Нина своими актерскими горестями и неприятностями с близкими подружками, – могу подойти и сказать. И получить ее. Какая бы стеснительная ни была. И Любимов так мне роли и давал. И Маргариту так дал. После того как я оскорбила его… Прямыми словами. Я не основное слово скажу, а – «дерьмо». Потом стыдно было. У нас была разборка в театре – администрация спровоцировала артистов на разговор, почему‑то с шампанским. А у меня опять проблема с моей семейной жизнью, той (с Золотухиным. – Ю. С.). И я не пошла со всеми, дурочка, а купила сама себе бутылку шампанского. Налила больше полстакана – смотрю в зеркало: опьянела уже или нет. Нет. Я закурила. Нет. Я налила еще полстакана. И со своим грузом тяжелым душевным топ‑топ‑топ на второй этаж. И как‑то Любимов на меня сразу обратил внимание. И сгрубил что‑то. Я не могла стерпеть. Встала и сказала. После этого собрание быстро кончилось.

Но этому предшествовала история. Я вообще человек добросовестный, и если получаю роль, то проделываю домашнюю работу и все прочее. Ставили «Деревянные кони» Федора Абрамова. Роль не моя. Хотя деревенскую жизнь я знаю. Но он назначил – я стала работать. Всем дает репетиции – мне не дает. И целый год он меня мучил, не давал выходить на сцену. Вообще моя жизнь в театре – я не знаю другой такой. Я играющий человек. А всегда второй состав, и он со мной не репетирует. Потом меня уговаривали: ты должна выяснить с ним отношения…

Леня потом ввелся, чтобы со мной быть на сцене. Я с ним совсем по‑другому играла… Короче, я пришла к Любимову, он говорит: Ниночка, вам надо было раньше прийти ко мне. Но он, когда «Мастера» назначал, меня все равно не имел в виду. Я была такая бабочка – как ко мне было серьезно относиться? Только близкие друзья знали меня другой. Я когда прочла «Мастера», почувствовала Маргариту, как будто это я. Хотя она очень разная. И женственная, и яростная, и ругается матом. Я думаю: я, и никто больше.

Но на эту роль уже были назначены Поплавская и Сайко… – «они внешне напоминали Елену Сергеевну Булгакову – маленькие, худенькие. Мы в то время сильно поссорились с Юрием Петровичем. Я его обидела. Иногда, знаете, как Лев Толстой… Не могу молчать! Все внутри становится как натянутая тетива, и полетела стрелочка… Вот за очередную «стрелочку» мне, видимо, в наказание и досталась только одна фраза в массовке…»

И вдруг – просто случай. Наташа Сайко пропустила репетицию. А мы все, продолжала свою исповедь Нина, как куры, сидим и смотрим. Он ходил‑ходил и неожиданно обратился ко мне: Шацкая, вы знаете текст? Я говорю: да. Да‑а‑а? Ну идите. Я пошла. Он смотрит и как‑то… оживился. На следующий день уже дальше, уже на маятнике, и ему все нравится, нравится. И я осталась в спектакле… Сайко, конечно, обижалась, но Любимов был непреклонен: нет‑нет, репетировать будет Шацкая.

Когда в «Мастере» новорожденная Маргарита всему зрительному залу продемонстрировала свою безукоризненную нагую спину, мужики выли от сладострастного восторга и по‑щенячьи, покорно готовы были целовать следы от ее туфелек на асфальте у входа в Театр на Таганке.

Владимир Семенович Высоцкий во время своих концертов с нескрываемым удовольствием рассказывал, как некоторые ошалевшие зрители сметали все на своем пути, прорываясь к кассам, брали за грудки обезумевшего администратора и требовали билетик на спектакль… «Солдат и маргаритка», в котором, как им говорили, голую бабу показывают. «Она, во‑первых, полуголая, – охлаждал Высоцкий пыл своих зрителей и слушателей, – а, во‑вторых, сидит спиной. Поэтому ради этого только на спектакль идти не стоит. Хотя спина красивая у Нины Шацкой…»

Строгий в оценках таганский Воланд – Вениамин Смехов – в своих дневниках отмечал: «На Таганке с Маргаритой очень повезло. Нина Шацкая голой по сцене не бегала, да ей бы и не разрешили органы советской власти. Зато ее лицо – прекрасно, а обнаженная спина в сцене «Бал у Сатаны» действовала на воображение зрителей и украшала сцену великолепно… Буйствует красавица Шацкая – Маргарита…»

Даже обычно скупой на похвалы «современник» Олег Табаков вынужден был, пусть с некоторым сарказмом и оговорками, но тем не менее признать: «Лучше всех для меня Воланд и Маргарита… Эта актриса, может быть, не слишком умелая, но она потрясающе сыграла свое желание сыграть Маргариту!» С понятной ревностью следил за игрой своей бывшей жены Валерий Золотухин, и как бы бесстрастно «писал в блокнотик впечатлениям вдогонку»: «10 февраля 1993 г. Среда. Мой день… Шацкой очень хорошо удается ведьминское перевоплощение. Она довольно убедительно плачет по своему Мастеру, и я ей верю. – При этом якобы «скорбел». – Да, она старовата, полновата…»

А как изящно писал о спектакле и о Маргарите, в частности, известный театральный критик Александр Гершкович! «Она принимает гостей, отважно восседая у самой кромки сцены на деревянной плахе меж двух живописно вонзенных топоров…

Известно, что в советском театре к стриптизу относятся отрицательно, как к продукту упаднической культуры. Театр на Таганке позволил себе усомниться в этой заповеди социалистической морали. Демонстративно долго театр показывает советскую женщину обнаженной, правда, со спины. Как ни странно, ничего страшного не происходит, государство от этого не рушится, никто в обморок не падает… Правит бал Красота. Она, а не «классовое сознание» и не потусторонние силы выходят победителем из поединка зла и добра… И тогда в театре происходит последнее и главное чудо. После первого ослепления женской красотой, когда глаз чуть‑чуть привыкает, начинает воспринимать это зрелище с чисто эстетической стороны как произведение искусства, подобное тому, как смотришь в музее на торс Венеры…»

Только газета «Правда» лихо окрестила любимовское театральное действо «Сеансом черной магии на Таганке». И то, слава Богу, что правдисты хоть так заметили. Горше было бы полное умолчание.

Шацкую совершенно не страшили актерские поверья, согласно которым, соприка


<== предыдущая | следующая ==>
 | 

Date: 2015-09-24; view: 281; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию