Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть третья. Прощаясь с мамой, Саша не успел занять место в вагоне, примостился кое-как на краю скамейки
Прощаясь с мамой, Саша не успел занять место в вагоне, примостился кое-как на краю скамейки. Не выходил из головы Марк, не выходили из головы Будягин и эти несчастные Травкины из их дома. В стране творится нечто страшное, невообразимое, и, судя по газетной истерии, не будет этому конца. И все же он хорошо себя вел с мамой, своим спокойствием хоть немного ободрил ее. И она держалась стойко, хотела внушить ему уверенность, что он не одинок, если понадобится, его родные, его близкие придут на помощь. И то, что рассказала мама о Варе, он выслушал мужественно, ни один мускул не дрогнул на его лице, мама ни о чем не догадалась. Но сейчас, сидя среди чужих, незнакомых людей в тесном вагоне, который увозил его из Москвы, из его Москвы в чужой Калинин, он чувствовал себя опустошенным, разбитым, раздавленным. Свидание с мамой многого стоило ему, и теперь силы покинули его. Он прислонился к спинке скамьи и закрыл глаза. Рядом переговаривались соседи, гоготали парни, резались в карты, но он ничего не слышал, мысли его перескакивали с одного на другое, он пытался разобраться в том, что на него навалилось. Кончая ссылку, он знал, что его ждет. Шагая за санями в тайге, видя колонны заключенных, слушая радио в Тайшете, он уже ощутил этот мрак и был готов к любой неожиданности. Даже в Москве, пока он ждал маму, могли устроить облаву на вокзале и загрести его за нарушение паспортного режима. Ко всему он был готов, и только к тому, что случилось, готов не был. Он не имеет права осуждать Варю. Она ничего не обещала ему, ничем не обязана, между ними не было произнесено ни одного слова любви, Варя не предала его, она ни при чем. Он придумал ее, вообразил. И все же сердце его кровоточило, он не мог смириться с тем, что какой-то шулер жил в его комнате, спал с ней на его диване, шарил по вечерам своей ручищей по стене у шкафа, искал выключатель, а потом, в темноте, наваливался на нее… О Господи, впервые в жизни он ревновал, никогда не знал, что это такое, ну зачем ему это, он уже достаточно хлебнул всего, хватит с него, хватит! Надо думать о Калинине, о поисках работы. Первым делом он пойдет к Ольге Степановне, она посоветует что-нибудь насчет жилья. Да, пойдет к Ольге Степановне, это ясно. Неясно другое: сколько же времени они жили у мамы, он не спросил об этом. Почему не спросил? Три месяца, шесть, год? И опять, и опять все возвращалось к Варе, к ее бильярдисту, не мог он выбраться из этого круга, к черту все эти мысли, унизительно, но не подавлялось разумом, не хотелось больше жить. Из-за чего, из-за кого? Из-за девочки, которая помогала его матери, сдавала на почте посылки, приписывала иногда к маминым письмам две-три приветливые фразы. Из-за девочки, которую он ни разу не поцеловал! Глупо, стыдно, но он не мог преодолеть себя. Поезд качнуло, Саша ухватился рукой за край скамейки, сжал ее до боли в пальцах. Врезать бы этому сукиному сыну в правую скулу, в левую, разбить морду в кровь – он отнял у него Варю, сволочь. Саша загибался в Мозгове, а шулер жил в его комнате, торжествовал, веселился, шиковал и завлек этим Варю, купил ее… Пусть шулер и не знал о его, Сашином, существовании, это не меняет дела, все равно Саша его ненавидел – прельстил девочку ресторанами, таскал по бильярдным, похвалялся выигрышем, обнимал грязными лапами… Хоть бы где-то в другом месте, не на его постели… Все! Хватит! Отсечь Варю, никогда не вспоминать! С этим покончено! Саша открыл глаза, посмотрел в окно – снег, снег, снег, тоска…
* * *
В Калинине на вокзале Саша сдал чемодан в камеру хранения. Явиться с чемоданом к Ольге Степановне значило бы набиться на ночлег, да и соседи увидели бы, что к ней приехал неизвестно откуда незнакомый человек. Ключ от чемодана Саша давно потерял, закрывал его на защелки. Но в камере хранения незапертый чемодан не примут. На привокзальной площади он нашел камень и сильно ударил им по защелкам. Они погнулись, открыть чемодан стало невозможно. Жаль, конечно, но зато примут на хранение, потом починит в мастерской. Приемщик нажал на одну защелку, на другую, чемодан не открылся. Саша получил квитанцию, спросил, как пройти на набережную Степана Разина, и вышел из вокзала. Никогда Саша раньше не бывал в Калинине, думал, глухой областной город. И был приятно удивлен: чисто, красиво. Саша шел по главной, Советской, улице, пересек несколько площадей: Красную – с городским садом имени Ленина, Советскую площадь и Пушкинскую. На площади имени Ленина в особняках располагались городской Совет, городской комитет партии и театр. Улица заасфальтирована, тротуары очищены от снега, ходит трамвай, бегут машины, те же, что три года назад видел он в Москве: «ГАЗ-АА», «ЗИС-5», легковой «газик», и только возле здания горкома стояла новая легковая машина «М-1», «эмка», а возле облисполкома – большой черный легковой автомобиль «ЗИС-101», раньше он таких не видел, но о выпуске их читал в газетах. Не Москва, но и не Канск, не Кежма, тем более не Тайшет. Идут люди, давненько не видал он смеющиеся лица, спокойная, безмятежная, нормальная жизнь. И парикмахерская типично московская, с такими же креслами, зеркалами, тепло, уютно, зеленый фикус в углу. Парикмахер постриг Сашу, побрил, сделал горячий компресс, приятно, черт возьми, жить цивилизованно. И вид теперь вполне приличный. Конечно, фетровые бурки смотрелись бы лучше, чем простые сапоги, но ведь и сам товарищ Сталин ходит в сапогах. Под пиджаком не рубашка, а грубый свитер, и пиджак уже видавший виды, да и брюки не лучше. Ладно, сойдет. В Мозгове он брился сам, стриг его Всеволод Сергеевич простыми ножницами, а какой он парикмахер! А когда Всеволода Сергеевича отправили в Красноярск, и вовсе некому было стричь. Где, в каком лагере сейчас Всеволод Сергеевич, сколько лет дали? Ничего не известно, а хотелось бы что-то сделать для него, хотя бы денег перевести, посылку послать. Но справки об арестованных выдавали только родственникам. И то не всегда.
Дома на набережной Степана Разина тоже были старинной постройки, двух– и трехэтажные особняки с колоннами, но, видно, давно не ремонтировались, обветшали, штукатурка облупилась и, судя по номеру квартиры – 11а, было ясно, что, особняк, который Саша искал, давно поделен на коммунальные квартиры. Двор запущенный, захламленный, с сугробами снега, дверь подъезда прикрывается неплотно, на лестнице темно. Саша все же нашел квартиру номер 11а, постучал в дверь с ободранной клеенкой, из которой торчали клочья ваты. Вышел мужчина, странно одетый – нижняя рубаха, сапоги, галифе на подтяжках. – Простите, – сказал Саша, – мне нужна Маслова. Он вгляделся в Сашу: – А вы откуда? Кем ей приходитесь? Ряшка толстая, глазки поросячьи, смотрят недоброжелательно, нагляделся Саша за эти годы на такие хари. – Кем приходитесь? – грубо повторил мужчина. – Никем. Я из Пензы, преподаю в музыкальном училище. По классу фортепьяно. Моя коллега – Розмаргунова Раиса Семеновна, узнав, что я еду в Калинин, попросила зайти к ее гимназической подруге Ольге, простите, забыл отчество… – Он порылся в карманах, вынул бумажку. – Ольге Степановне Масловой, передать привет и спросить, почему она ей не пишет. Узнать, жива ли она, здорова. – Ну и что дальше?! Дальше что, спрашиваю? – Ничего дальше, все. Саша простодушно смотрел ему в глаза. – Выехала она отсюда, – сказал мужчина, – давно выехала. И с этими словами захлопнул дверь. Саша вышел на улицу. Все ясно. После убийства Кирова во всех городах подбирали подозрительных, а тут жена заключенного, начавшего еще с Соловков. Выслали, конечно, и Ольгу Степановну, или сама уехала куда-нибудь, где ее не знают, и ее квартиру или комнату занял этот лоб из органов. Небольшой, видно, чин, но чин. Как смотрел, поросячья морда! Думал, наверное, задержать или нет. Пронесло! А могло и не пронести. Предъявите документы! Я вот такой-то! И показывает удостоверение сотрудника НКВД. Пройдемте в квартиру! Посмотрит паспорт… Ах, вот вы из какой Пензы… Понятно! И к телефону: приезжай, Вася, Володя, Петя, тут у меня птичка «из Пензы», разыскивает Маслову, ту самую… Давай, давай, приезжай! И пойдет! Откуда знаете Маслову? Вместе с ее мужем были в ссылке? Вы связной? На конвейер, в карцер, нагишом на мороз! Признавайся, стерва, кто, кроме тебя, Маслова и его жены, входит в организацию? На этом долдон мог бы выслужиться. Но что-то помешало. Может быть, девка у него была, а когда девка тепленькая в постели, тут не до шпионов, не до врагов. Хрен с ними, с врагами. Неосторожно он поступил, легкомысленно! Попер на квартиру к жене пребывающего в лагерях, а может, уже и расстрелянного контрреволюционера. Ведь Алферов его предупреждал: «Вам не надо в кучу, вам надо отделиться… Вам не нужны лишние связи, у вас вообще не должно быть никаких связей…» Выкрутился на этот раз. Впредь будет умнее. На улице стемнело. Саша подошел к фонарю, посмотрел на часы – без нескольких минут пять. Куда идти? Найти какой-нибудь гараж, спросить, не требуются ли шофера? Уже поздно искать гаражи в незнакомом городе. И все равно явиться придется в отдел кадров, а там неизвестно, кто сидит, – опять нарвешься на такое вот мурло с поросячьими глазками. Да, без знакомого человека не обойтись. Надо ехать в Рязань, к брату Михаила Юрьевича – Евгению Юрьевичу, славное имя – Евгений Юрьевич, интеллигентное. Саша его смутно помнил, он приезжал к брату, они похожи друг на друга, но Евгений Юрьевич помоложе. Во всяком случае, хорошая рекомендация, верная, надежная, порядочные люди, и Евгений Юрьевич уже предупрежден. Если ему повезет и удастся сегодня ночью уехать, он завтра сможет быть в Рязани, туда поезд из Москвы идет каких-нибудь пять-шесть часов, не больше. В Москве с Ленинградского на Казанский – площадь перейти. Как только мама передала ему письмо от Михаила Юрьевича, надо было тут же переменить планы и ехать в Рязань. Почему он так не поступил? Потому что уже купил билет в Калинин? Торопился поскорее убраться из Москвы, боялся торчать даже на вокзале? Хотелось есть. С утра крошки во рту не было. А пакет с мамиными продуктами в чемодане. Придется ехать на вокзал и там решать, как быть. Через Калинин в Москву проходило несколько поездов, но билеты на них продавали только по брони. Единственный прямой поезд Калинин – Москва будет завтра в восемь утра, билеты начнут продавать в шесть. И еще одна неожиданность: вокзальный ресторан на ремонте – перекусить негде. Взять из камеры хранения чемодан, вынуть мамин пакет? Но для этого придется сломать запоры, и обратно чемодан на хранение не примут, таскайся с ним до утра. Саша вышел на Советскую улицу, увидел вывеску: «Кафе-столовая». За освещенными окнами народу много, люди входили и выходили, не пьянь, не бляди, обыкновенные люди. На двери Саша разглядел надпись: «Открыто с 9 до 19 часов», сейчас – шесть, успевает. Саша вошел, разделся, прошел в зал, довольно большой, тесно уставленный столиками, каждый на четыре человека, столики стояли даже на эстраде для оркестра, значит, музыки не будет, обыкновенная столовая, но с буфетом в углу, торгующим напитками, потому и называется «Кафе». Все было занято, только за одним столиком, недалеко от двери, Саша увидел свободное место. Рядом с пожилой, видимо, супружеской парой сидел средних лет мужчина при галстуке, с сухим, хмурым и неприятным лицом. Эдакий желчный хмырь – худощавый и в очках. Саша взялся за спинку стула: – Разрешите? Женщина растерянно улыбнулась, взглянула на мужа, тот ответил: – Пожалуйста. Хмырь промолчал. Саша сел. По узким проходам между столиками официантки носили на подносах убранную со столов посуду, торопились – дело шло к концу. Гардеробщик запирал за выходящими дверь, никого больше не пускал – Саше повезло: еще бы минут десять, и не попал бы сюда. Подошла официантка, принесла хмырю второе блюдо. – Я еще первое не доел, заберите! Сказано это было приказным, хамским, не терпящим возражения тоном. – Кухня торопится, – не забирая тарелки, спокойно ответила официантка. Была она хорошо сложена, стройная брюнетка с высокой грудью, смугловатым лицом и безразличным холодным взглядом чуть выпуклых серых глаз. Покосилась на Сашу. – Кафе закрывается. – Я быстро. Накормите, если можете. Она опять покосилась на Сашу, на секунду задержала взгляд, короткий, изучающий, протянула карандаш к записной книжке. – На первое остались щи, суп куриный с лапшой, на второе – тефтели с макаронами. – Щи и тефтели. Если можно, компот или кисель. – Хлеб – белый, черный? – Черный. – Пить будете? – Пить… А-а… Нет, спасибо… – Получите, пожалуйста, с нас, – попросила женщина. Официантка подсчитала в книжке сумму, назвала цифру. Мужчина вынул бумажник, расплатился. Официантка сунула блокнот и карандаш в карман белого передничка и пошла к кассе. Супруги доели компот, поднялись, женщина, опираясь на палку, опять жалко и приветливо улыбнулась Саше. – Приятного аппетита, – сказал ее муж, – будьте здоровы. – Всего хорошего, до свидания, – ответил Саша. С хмырем они не попрощались. И Саша подумал, что, наверное, до его прихода тот нагрубил им, этим и объясняется тягостная атмосфера за столом, испуганные глаза женщины, ее жалкая улыбка, их приветливое обращение только к Саше. На столе, покрытом несвежей скатертью, осталась неубранная посуда, в середине высилась ваза с бумажным цветком, вокруг нее четыре фужера и четыре рюмки, знак того, что здесь все же кафе. Хмырь доел суп, отодвинул тарелку, задел фужер, тот упал и разбился. Хмырь брезгливо поморщился и как ни в чем не бывало принялся за второе блюдо. Подошла официантка убирать посуду, увидела разбитый фужер, вопросительно посмотрела на них. Хмырь кивнул на стулья, где только что сидела супружеская пара: – Они разбили. Официантка оглянулась, но в гардеробной уже никого не было. – Люди, – качнула она головой, – теперь с меня вычтут. Хмырь спокойно ел тефтели. – Вы считаете это справедливым? – спросил его Саша. – Чего, чего? – насторожился хмырь. – Я спрашиваю, вы считаете справедливым, чтобы официантка платила за разбитый вами фужер? – Перестаньте глупости болтать, – ответил тот, продолжая есть. Официантка выжидательно смотрела на них. В ее серых холодных глазах мелькнул интерес. – Это вы разбили фужер. – Саша с ненавистью смотрел на его казенное лицо. – Повторяю: перестаньте болтать глупости и не нарывайтесь на скандал. Скандал не нужен был Саше, он хорошо это понимал. Но в этом непробиваемом чиновничьем лице, в этой наглой вседозволенности вдруг воплотились все перенесенные им обиды и унижения. Эта казенная сволочь оттуда, частица машины, которая безжалостно перемалывает людей, мучает их, преследует и унижает, на черное говорит белое, на белое – черное, и все безнаказанно сходит с рук. Но этому не пройдет, этот жидковат. Саша отодвинул тарелку, наклонился вперед, медленно и членораздельно произнес: – Ты, падла, думаешь, она за тебя будет платить? Я тебе, сука, сейчас это стекло в глотку вколочу, мать твою… Хмырь испуганно отпрянул, но тут же овладел собой: – Вы нецензурно выражаетесь… В общественном месте, – он указал на официантку, – будете свидетелем. – Свидетелем?! – невозмутимо ответила та. – Это не он, а вы нецензурно выражались, своими ушами слышала. Хмырь огляделся по сторонам, официантки уже убирали скатерти с дальних столиков, в гардеробной одевались последние посетители. – Сколько стоит фужер? – спросил Саша. – Пять рублей, – ответила официантка и улыбнулась. И от улыбки лицо ее стало милым и привлекательным. – У тебя чего, Людка? – остановилась возле нее толстая официантка, держа в руках кучу скатертей. – Да вот гражданин разбил фужер, а платить не хочет. – А ты милиционера позови, пусть акт составит. Милиционер, акт, только этого Саше не хватало. Но, видно, и хмырю нежелательно было появление милиционера. – Сколько с меня? Официантка подсчитала, назвала сумму. – Покажите! Она протянула листок. Хмырь проверил, бросил на стол, швырнул туда же деньги за обед, добавив пятерку, встал и вышел в гардеробную. Собирая со стола посуду, официантка еще раз улыбнулась: – Не дали вы человеку дообедать. – Не умрет, – ответил Саша. – Ешьте спокойно, не торопитесь. Снова бросила на Сашу косой взгляд и вдруг спросила: – Как тебя зовут-то? – Саша. – А меня Люда. Сейчас второе принесу. Вскоре она вернулась с двумя тарелками, поставила на стол. – И я, Саша, с тобой пообедаю, не против? – Ну что ты, рад буду. Она села. – Приезжий, что ли? – Почему так решила? – Никогда тебя здесь не видела. – Да, приезжий, из Москвы. – В командировке, значит? – Нет, хотел устроиться на работу, да нет ничего подходящего, уезжаю. – В Москве работы не хватает? – Мне там жить негде. – А жена, детки? – С женой разошелся, деток нет. – Какая у тебя специальность? – Шофер. Она снова покосилась на него: – А уезжаешь когда? – Хотел сегодня, но поезд будет только завтра утром. – И куда едешь, если не секрет? – В Рязань, думаю. Саша допил компот, отставил стакан. – Сколько с меня? – Ты что ел?.. Щи, тефтели, компот… Рубль тридцать. Саша вынул бумажник, положил деньги на стол… Конверт с мамиными деньгами лежал у него в другом кармане. – Ну все, – сказал Саша, – спасибо тебе. – Куда торопишься? Поезд у тебя утром. Где ночуешь-то? – На вокзале. – Тем более, чего торопиться? – Так ведь закрываетесь. Она засмеялась. – Ну и закроют тут нас с тобой. Утром выпустят. Она доела, отодвинула тарелку, потом деловито спросила: – Ты мне правду рассказал или наврал? – Про что? – Про себя. – Не веришь? – Похож на интеллигента, а язык блатной. – Боишься, из тюрьмы удрал? – Он усмехнулся. – Нет, ниоткуда я не удирал, – он похлопал себя по пиджаку, – паспорт здесь и водительские права здесь. – А почему за меня заступился? – Сволочей не люблю. – Значит, ты за справедливость? – Да, – серьезно сказал Саша, – я за справедливость. Она подумала, потом спросила: – Хочешь пойти со мной на именины? – К кому? – К подруге моей, Ганне. – Ганне… Она – что, полячка? Люда опять засмеялась: – Полячка! Агафья она… А когда из деревни в город переехала, стала Ганей, а потом Ганной, так еще лучше. – И что у нее сегодня? – Говорю тебе: именины. День ангела, Агафьи. – А кто у нее будет? – Гости будут, подруги. А тебе что? Ты со мной придешь. – Видишь, как я одет. А вещи в камере хранения. – Ничего, хорошо одет. Красивый! Ночью с вокзала гонят, а так хоть в тепле посидишь. Идти не хотелось. Но то, что с вокзала гонят, меняло ситуацию. Действительно, хоть в тепле посидит. – Ладно! Пойдем. Не вставая со стула, она кивнула головой на дверь: – Выходи направо, на втором углу поверни в переулок, там меня и жди.
Она привела его на окраину города. На темной улице над обледенелой колонкой светился одинокий фонарь. – Осторожно, здесь скользко, дай руку. Саша дал ей руку, она сняла варежку, пальцы были теплые, а его – холодные. – Замерз? – Нет, все в порядке. – Скоро придем. Они свернули на протоптанную в снегу дорожку, шли теперь мимо глухих деревянных заборов, плотно закрытых ворот, одноэтажных домиков, осевших от времени, будто вросших в землю. Из окон, затянутых занавесками, пробивались полоски света. Возле одного дома остановились, поднялись на крыльцо, Люда кулаком постучала в дверь. – Гуляют, совсем оглохли. Она постучала еще раз. Послышалось, как внутри дома хлопнула дверь, мальчишеский голос спросил: – Кто там? – Коля, это я, Люда, открой! Мальчишка лет пятнадцати впустил их в сени, задвинул задвижку и, не поздоровавшись, вернулся в комнату. Стены осветились на мгновение, Саша успел увидеть только шубы и пальто на вешалке. Но тут же снова метнулась полоска света, из комнаты вышла высокая худощавая женщина. – Ты, Люда? – Я. – Коля, чертенок, оставил вас в темноте. Она открыла дверь в освещенную кухню, стоял там большой кухонный стол с керосинками и кастрюлями. – Раздевайтесь, входите. – Давно сидите? – спросила Люда. – Еще сухие. – Женщина рассмеялась, была под хмельком, выглядела старше Люды, лет, наверно, тридцать пять, лицо породистое, но черты его стертые, потерявшие четкость: видно, попивала. – Заходите! Вслед за ней Люда и Саша вошли в комнату с низким потолком. За столом, уставленным бутылками и тарелками с закуской, сидели трое мужчин и одна женщина. Сбоку примостился Коля, сын хозяйки, поразительно похожий на мать – такие же зеленые глаза, такой же точеный нос, только волосы потемнее. – Знакомьтесь, мой приятель Саша, – объявила Люда и представила ему хозяйку: – Это Ангелина Николаевна, ты ее уже видел. Ангелина Николаевна протянула Саше руку. – А это Иван Феоктистович, хозяин. Человек могучего сложения, с проседью в волосах, коротко глянул на Сашу, как бы отмечая таким образом факт знакомства, и продолжил разговор с соседом. – А вот и именинница – Ганна, поздравь ее с днем ангела. – Поздравляю. – Саша пожал руку краснощекой сдобной девице. – Глеб! Леонид! Саша каждому кивнул головой, но Леонид, не обращая на него внимания, продолжал разговаривать с Иваном Феоктистовичем. Глеб, коренастый широкогрудый парень, приветливо улыбнулся, обнажив белые блестящие зубы. – Очень приятно. Люда развернула сверток, протянула Ганне: – Примерь. Тебе, с днем ангела. Ганна отодвинулась от стола, сняла туфли, надела новые, постояла в них, прошлась по комнате. – Ну что? – Хорошо вроде. – Ну и носи на здоровье. – Ладно, – сказала Ангелина Николаевна, – Люда, Саша, садитесь. Они сели на край скамейки, вплотную друг к другу, места было мало, чуть отклонившись, Люда сделала вид, будто еще подвинулась: – Садись удобнее. Саша придвинулся ближе, они соприкасались теперь ногами, бедрами, плечами. – Пейте, ешьте, – сказала Ангелина Николаевна, – все на столе… Рюмки есть, вилки и ножи есть, тарелки… где еще тарелки? – Нам хватит одной на двоих, – сказала Люда. Стол, по Сашиным понятиям, был роскошный: водка, портвейн, колбаса, селедка, соленые огурцы, квашеная капуста… – Селедку хочешь? – спросила Люда. – Можно селедку. Люда положила на тарелку селедку, огурцы, капусту, налила себе и Саше водку в большие граненые зеленые рюмки, подняла свою, прикрикнула на мужчин: – Помолчите, мужики! За именинницу пили? – Тебя дожидались, дорогуша, подсказать было некому, – засмеялся Глеб, у него была короткая верхняя губа, и оттого казалось, что он все время улыбается, а может, и на самом деле все время улыбался. – Повторим! – сказала Люда. – Повторим, – согласился Глеб, одной рукой поднял рюмку, другой обнял именинницу за талию, она была на полголовы выше его, – давай за тебя, дорогуша, Ганна-Ганечка, Агафьюшка. – Хватит тебе! – Поехали. – Глеб выпил, поморщился, понюхал хлеб. Иван Феоктистович и Леонид выпили, продолжая обсуждать свои дела, даже не посмотрели на именинницу. Люда чокнулась с Ганной, потом повернулась к Саше, глаза ее были совсем близко, не опуская их, усмехнулась: – Чего не пьешь? Саша выпил, закусил селедкой. Есть после недавнего обеда не хотелось, но такой закуски не видел он уже три года, и оттого снова появился аппетит. Люда опрокинула рюмку, закрыла глаза, помотала головой. – Первая колом, вторая соколом, третья – мелкой пташечкой. Снова налила себе и Саше, чуть подтолкнула его плечом, прижалась к нему. Они выпили, уже ни с кем не чокаясь, сами по себе. И все пили сами по себе, расхваливали закуску, но громче всех звучал голос Глеба, он вмешивался в разговоры, вставлял смешные реплики, рассказывал забавные истории, поглядывая на Сашу и как бы подчеркивая этим свое расположение. Оказался он художником, учился, по его словам, у самого Акимова, ездил к нему в Ленинград на курсы, Николай Павлович даже хотел оставить его у себя в Ленинграде, однако попал Глеб в другой театр, где художественный руководитель ничего не понимал в искусстве, не знал названий красок, путал индиго с ультрамарином, охру с киноварью, бездарь, ничтожество! Теперь Глеб красит автобусы в автопарке. – Сделаю я тебе твои кузова, дорогуша, сделаю, – говорил он Леониду, – такие кузова сделаю, весь Калинин сбежится смотреть. – Увидим, – коротко ответил Леонид, сутуловатый парень – инженер того парка, где красил автобусы Глеб. – Из старого новое не сделаешь, – заметил Иван Феоктистович, работавший в том же парке кузнецом. – А куда было деваться? Горисполком требует автобусы, а ты тянешь. – Леонид ссутулился над своей тарелкой. – Эге, – засмеялся Глеб, – так, думаешь, просто – мазнул кистью и все? Нет, дорогуша! Саше нравился Глеб. Лицо симпатичное, типичный русак из средней полосы, светловолосый, голубоглазый, с аккуратным носом. Короткая верхняя губа не портила его, а если отрастит усы, то совсем будет незаметно. – Леонид Петрович, – неожиданно спросила Люда, – вам шоферы нужны? – Нужны, конечно. – Возьмите Сашу, он шофер, московский. Леонид воззрился на Сашу. Глаза колючие. Хмурый, неразговорчивый, и чем больше пил, тем больше хмурился. – Права есть? – Есть, конечно. – С собой? – Со мной. – Покажи! Саша протянул свои права. Леонид посмотрел их, вернул. – Стаж семь лет, а все с третьим классом ходишь. – А зачем мне… Я механиком работал. – Может, к нам механиком пойдешь? – Нет, спасибо, не желаю за других отвечать, на машину пойду. – Был бы второй класс, посадил бы на автобус. – Грузовой обойдусь. – Приходи в парк, оформим. Молча хлопнул еще рюмку, отвернулся от Саши. Надо бы узнать, когда приходить. Если завтра, тогда он останется в Калинине, Рязань отпадает. С ходу получить работу в автопарке – большая удача. А снять комнату, наверно, поможет Люда. Но набиваться с вопросами не хотелось: на Леонида водка действует угнетающе, значит, жди хамства в любой момент. Глеб, наоборот, хмелея, становился еще благодушнее, покладистее, компанейский парень, но глаза лукавят, видимо, любит приврать и прихвастнуть. Говорит, что ездил в Ленинград учиться у Акимова, а Саша помнит, что Акимов ставил какой-то спектакль в Театре Вахтангова на Арбате, значит, работает в Москве, а Глеб говорит – в Ленинграде. Выходит, заливает. Но при всем том не лишен обаяния. Между тем все пили, Ганна принесла из кухни горячую вареную картошку, она хорошо шла с соленым огурчиком под водку, все хмелели, и Саша хмелел вместе со всеми. – Хватит вам о своих машинах, – пьяно проговорила Ангелина Николаевна, – вы инженеры, художники, а я люблю кузнеца. Она обняла мужа за шею: – Кузнец, ты меня любишь? – Ладно тебе, – добродушно отозвался Иван Феоктистович. Но она продолжала: – Ах, кузнец, ты мой кузнец… Ну скажи, кузнец, любишь ты меня? И, не дождавшись ответа, посмотрела на сына. – Колька, чертенок, спать иди, говорила, кажется. Но Коля с непроницаемым лицом продолжал сидеть за столом, не ел, молча слушал разговоры взрослых, лицо его было не по-детски серьезно, видимо, привык к таким застольям, к тому, что мать при всех обнимает мужа, а то, что это не родной отец, Саша понял с первого взгляда. – Сколько раз повторять? Коля не двигался с места. – Ты что же, Колюша, мать не слушаешь? – ласково-укоризненно проговорила Люда. Ее рука лежала на Сашином плече. Но и на ее замечание Коля не обратил внимания. – Ложись спать, Николай, а то школу завтра проспишь, – сказал Иван Феоктистович. И только тогда Коля поднялся, направился в другую половину дома. В дверях бросил матери: – А ты пила бы поменьше! Ангелина Николаевна усмехнулась: – Учит! – Мотнула головой. – Ладно, – налила водки себе и мужу, – выпьем, кузнец, никого у меня нет на свете, кроме тебя. Выпьем за моего кузнеца! Все выпили, и Саша, и Люда выпили. Что это все же за дом? Простой кузнец и совсем не простая, видимо, из «бывших», женщина с сыном. Что свело их? Угадывалась за этим необычная, а может, обычная теперь судьба. Видно, для Ангелины Николаевны этот дом и этот кузнец – спасение от катка, который давит насмерть таких, как она, и, вероятно, уже раздавил ее мужа, ее близких, и она спаслась за спиной простого рабочего-кузнеца, взяла его фамилию, затерялась с сыном в гуще народной. И за это спасение благодарна ему и, наверное, искренне любит. Сидя с этими людьми, Саша прикоснулся к прошлой, дотюремной, доссылочной жизни. Среди нормальных, обыкновенных, простых людей сам себя чувствовал свободным человеком. Конечно, у него – проблемы работы, жилья, прописки, еще много чего сложного впереди. Но сейчас он наконец на свободе, на свободе, черт возьми! За ним не следят, не требуют документы, не спрашивают, кто он такой и откуда. Сидит парень, Людин приятель, и никому, кроме Людки, нет до него дела. Люда, конечно, появлялась тут и с другими мужиками, а вот сейчас с новым. И оставит его здесь на ночь. И он останется. Вари нет, была фантазия, возникшая в его сибирском одиночестве. Он теперь свободен во всех смыслах и по всем статьям. И пусть будет Люда: клин клином вышибают. После месяца мучительного пути по тайге, ночевок на вокзалах, мыканья в поездах ему хотелось теплой постели. Выспаться! Хоть одну ночь не на вокзале, не в общем вагоне, привалившись к жесткой деревянной стенке. – Давайте споем, – предложила Ганна и затянула:
Легко на сердце от песни веселой, Она скучать не дает никогда, И любят песню деревни и села, И любят песню большие города.
Люда и Глеб подтянули:
Нам песня строить и жить помогает, Она, как друг, и зовет, и ведет, И тот, кто с песней по жизни шагает, Тот никогда и нигде не пропадет…
Вместо слов «кто с песней» Глеб пропел: «И кто с поллитрой по жизни шагает…» – Не мешай! – одернула его Ганна. – Хорошая песня, – сказал Саша. Люда сняла руку с его плеча, посмотрела в глаза, тихо спросила: – А ты что, не знаешь ее? – Нет. Она отвернулась, помолчала, потом опять посмотрела на него, тихо, но внушительно произнесла: – А коль не знаешь – молчи! Он понял свою ошибку: эта песня появилась, когда он был в ссылке, все ее знают, он один не знает, вот и выдал себя. Люда оправила на себе платье и этим движением отстранилась, спросила Ангелину Николаевну о какой-то женщине, что работала вместе с ней в ателье, и Ганна вступила в их разговор. Глеб и Леонид заговорили о бухгалтере, что не платит Глебу денег или платит мало. Глеб говорил улыбаясь, обнажая свои белые зубы, непрерывно повторял «дорогуша», но говорил с пьяным напором, а Леонид отвечал ему с пьяной угрюмостью, и казалось, что сейчас вспыхнет ссора, но рядом сидел Иван Феоктистович и, чтобы предупредить ссору, сказал Леониду что-то о рессорах или о полосовом железе, в шуме стола Саша плохо слышал, о чем они говорят. Да и не прислушивался. Рухнуло ощущение, что он такой же, как и все, «простой советский человек». Нет, не такой же! Любое неверное, невпопад сказанное слово выдает его, хватило хоть ума не спорить с Глебом об Акимове. Три года он не был ни в кино, ни в театре, не знает новых песен, новых книг, даже машин новых не знает. Жизнь изменилась, и нельзя показывать, как он отстал. Лучше помалкивать, отделываться междометиями, пока не наверстает упущенное. – Надо выйти. – Леонид встал. – И мне, пожалуй, не мешает на дорожку, – присоединился к нему Глеб. Они вышли. И тут же Люда раздраженно сказала Ганне: – Тамарка твоя опять подвела. – Задержал ее директор, срочная работа. – «Срочная работа», – с тем же раздражением повторила Люда, – знаем… Этот директор имеет ее по-всякому – и на диване и на письменном столе. – Ладно тебе, Людка, не заводись! – примирительно сказала Ангелина Николаевна. – Должна была прийти, – не унималась Люда, – не можешь, не обещай! – Ничего она не могла сделать. Начальники теперь ночами работают. В Москве по ночам не спят и нашим приказывают. – Не надо было набиваться. Вернулись Леонид с Глебом, и перепалка прекратилась. Саше была неприятна грубость Люды, и эта Тамарка всего лишь повод, чтобы высказать Саше свое раздражение, свое нерасположение. Отшивает его. Злится. Саша посмотрел на часы. Половина второго. Как добираться до вокзала, трамваи ночью не ходят. – Чего, дорогуша, на часы смотришь? – спросил Глеб. – Мне на поезд, – ответил Саша. – Куда едешь? – В Москву. – Поезд в восемь, успеешь. Мы тебя подбросим. Леонид, когда за тобой машина придет? – В два часа велел. – Довезем Сашу? Саша выжидающе смотрел на Леонида. Вспомнит или не вспомнит, что звал на работу? Если вспомнит, тогда скажет: «Какой еще вокзал, ты же ко мне на грузовую идешь». – Довезем. Не вспомнил. Значит, никакие шоферы ему не нужны, трепался просто так, в подпитии. Ладно! Сорвался Калинин, поедем в Рязань. Поодаль от дома стоял грузовой «газик», покрытый тентом, – дежурная машина, такие бывают в каждом гараже. – Куда сначала, на вокзал? – спросил Леонид. – Сначала меня завези, – приказала Люда. – Так ведь в сторону. – Трудно тебе? Или бензина жалко? Леонид что-то проворчал и сел в кабину. Глеб подтянулся на руках, перемахнул через борт, помог подняться Люде и Ганне, те сразу плюхнулись на скамейки, что стояли по бокам кузова, последним взобрался Саша. Ганна привалилась к плечу Глеба, задремала или сделала вид, что задремала, чтобы не ссориться больше с Людой. Люда мрачно молчала. Молчал и Саша. Все было безразлично. Сидел в темноте, прикрыв глаза, ни о чем не думая. Они долго кружили по темному городу, наконец машина остановилась. Люда открыла заднюю полость брезента, огляделась. – Так, приехали. Она встала. – Саша, помоги мне. Саша не двигался с места. – Ну выйди из машины, помоги женщине. Саша выпрыгнул из кузова, подхватил Люду на руки. – Езжайте! – крикнула Люда. Приоткрыв дверцу, Леонид выглянул из кабины. – Езжайте, езжайте! – повторила Люда и махнула рукой.
Они стояли возле двухэтажного дома с длинным рядом темных окон по фасаду. Люда дернула дверь – заперта. – Гады! Специально от меня закрыли. Она прошла вдоль дома, постучала в окно, выждала, постучала еще. Зажегся свет, занавески раздвинулись, изнутри толкнули форточку, раздался старушечий голос: – Кто? – Тетя Даша, это я, Люда, открой. Форточка захлопнулась, Люда вернулась к подъезду. Заспанная старуха в капоте, с всклокоченными седыми волосами впустила Люду и Сашу и, шаркая шлепанцами, удалилась в свою комнату. Люда накинула на дверь здоровенный крюк, повела Сашу длинным, тускло освещенным коридором, по обе его стороны располагались комнаты. Видно, была здесь когда-то гостиница, только в те времена не вешали рукомойники у дверей и не ставили под ними табуретки с тазами. Люда повернула ключ во французском замке, открыла дверь, с порога дотянулась до выключателя, кивнула Саше: – Входи! Комната крохотная: шкаф, кровать, стол, кушетка, два стула, зеркало, несколько фотографий. – Раздевайся! Сашино пальто она повесила на вешалку рядом со своим, бросила на стул платок, пригладила перед зеркалом волосы, села на кровать, посмотрела на Сашу, глаза пьяные, мутноватые. – Ну как тебе у меня? – Хорошо, тепло, уютно. – Лучше, чем в лагере? – При чем тут лагерь? – Ты же песен современных не знаешь. Скажи спасибо, я одна усекла, больше никто не слышал, а то бы все догадались. Теперь народ понимает, разбирается. – В лагере песни не поют? – Ну, в тюрьме. – Может, хватит? – Нет, ты скажи, из какого фильма эта песня? – Какая? – А та, что Ганна пела. «Легко на сердце от песни веселой…» – Не знаю. – Ну вот, ты и фильмов не знаешь. Из заключения ты, дорогой мой, миленький. – А может, я на Севере работал? – Деньги зарабатывал? – Допустим. – И большие у тебя деньги? – Какие есть, все мои. Могу тебе одолжить. – Мне твои деньги не нужны. Думаешь, я «медхен фюр аллес»? – Немецкий знаешь, – усмехнулся Саша, – чего ты мне допрос учинила? – Должна я знать, с кем в постель лягу. – Я тебе набивался? Ты меня к кузнецу привела и сюда сама затащила. Я на вокзал ехал, зачем ты меня с машины ссадила? Она помолчала, вздохнула: – Глупости говорим. Выпили. – И опустила голову. – Не пей! Как отсюда на вокзал пройти? В ответ, не поднимая головы, она спросила: – Обиделся? – На что мне обижаться? Другие, знаешь, и фамилии не спрашивают. А ты по всей анкете прошлась. – Я и без анкет все знаю. Шел по коридору, видал? На трех комнатах сургучные печати, простых рабочих с «Пролетарки» и тех забрали. А ты из заключения, я это сразу поняла, если хочешь знать, даже там, в кафе, подумала и все равно тебя на улице не оставила, я к тебе со всей душой, а ты меня оскорбляешь. Саша присел на край стула, хотелось спать. Сутки без сна… и выпил. – Я не хотел тебя оскорблять, но мне надоели допросы. Я свободный человек, вот мой паспорт, посмотри! Он протянул руку к карману за бумажником, но она отстранилась: – Не надо! Я у тебя документы не проверяю. – Читай, читай, хоть фамилию узнаешь. – Убери, не хочу я. – Не хочешь, как хочешь. Да, я из ссылки, отбыл срок, не имею права жить в Москве, приехал сюда, думал устроиться, не получилось, еду в другое место. Она смотрела на него не отрываясь: – Куда ехать-то? Леонид Петрович обещал тебя взять, работа готовая. – Не нравится мне здесь, чересчур бдительны вы. – Миленький, всюду так, всюду. Она села к нему на колени, обхватила голову, прижалась к его губам. Он поднял ее и опустил на кровать…
Утром она растормошила его, стояла уже одетая, в пальто, ботиках, смотрела на него улыбаясь. – Бегу, миленький, приду в два, у меня сегодня короткий день, – наклонилась, поцеловала. – Ты отсыпайся. Посмотри, – она показала на стол, – там хлеб, масло, сыр, колбаса, чай в термосе. Захочешь в туалет – выйдешь в коридор, направо третья дверь, никого не бойся, сволочи на работе, под кроватью – тапочки, на столе – ключ от комнаты, закройся потом, второй ключ у меня. Постучат в дверь, никому не открывай. Ну пока, я побежала. Саша встал, натянул брюки, накинул пиджак, открыл дверь, коридор был пуст и тих, прошел в уборную, вернулся, запер комнату, положил ключ на стол, сполоснул под умывальником руки, пожевал, стоя, колбасу, разделся и снова улегся в постель, хорошо, черт возьми! И тут же заснул. Проснулся от ощущения того, что кто-то ходит по комнате. Сел на постели, сердце стучало. Какой-то муторный сон приснился, будто камнем разбивают окно. Люда в халатике тихо накрывала на стол. – Разбудила тебя, миленький? Это я рюмкой нечаянно звякнула. Саша потянулся. – Я уж выспался. Сколько сейчас времени? – Три часа. – Ты давно пришла? – Минут сорок. Она поцеловала его. Саша расстегнул ее халатик, притянул к себе, долго не отпускал… – Замучаешь меня. Ноги таскать не буду. – Будешь. – Вставай, миленький, давай поедим, я горячее принесла, сейчас разогрею. – Погоди. Голову мне в парикмахерской помыли, теперь в баню бы, – сказал Саша. – Далеко отсюда баня? – Близко. Только женский день сегодня. – Что это значит? – А у нас один день для мужчин, другой для женщин. Ты здесь помойся. – Она показала на рукомойник. – Я в него теплую воду налью. – Она выдвинула из-под кровати большой таз, протерла его полотенцем. – Я сама так моюсь, в баню не хожу, грязно там, вещи воруют и дует изо всех щелей. Саша посмотрел на рукомойник, на таз. – Мне нужно белье сменить, майку, носки, трусы, но чемодан на вокзале, в камере хранения. – Какой разговор: трусы, майка… Сейчас сбегаю за угол в универмаг и куплю, зимой этого добра навалом. Какой у тебя размер – сорок восьмой, пятидесятый? – Не знаю. – Пятидесятый, наверно, я пятидесятый куплю. – Хорошо, – он кивнул на пиджак, – возьми деньги в бумажнике. Она вынула бумажник, вытащила тридцатку. – Хватит! Подвинула ногой от двери половичок к рукомойнику, поставила на него таз, рядом на табуретку – тазик поменьше, положила мочалку, мыло, принесла большой чайник с горячей водой, налила ее в рукомойник и тазик, поставила на пол ковш с холодной водой. – В большой таз встанешь, из маленького ополоснешься. Не хватит – в чайнике еще вода есть. Вот полотенце, вот халат мой – натянешь, пока я тебе трусы и майку принесу. Я тебя закрою, тут уже ходят по коридору, – она торопливо одевалась, – все, я побежала. Щелкнул замок, заперла его. Саша поднялся с кровати, встал в большой таз, намылил под рукомойником мочалку, натерся. Давно не мылся, черт возьми, месяц, наверное. Он тер руки, плечи, снова мылил мочалку, стараясь не расплескать воду, снял с табуретки маленький тазик, сел, так удобнее намыливать ноги, ступни. Конечно, не баня, конечно, не ванна на Арбате, а все же хорошо, замечательно! Он вытерся, натянул на себя Людин халат, халат был узок, но байка приятно согревала спину и грудь, уселся на кушетке, подобрав под себя ноги. Хорошо! Хоть какое-то подобие нормальной человеческой жизни, никуда не надо бежать, торопиться, пересаживаться с поезда на поезд, что-то затравленно придумывать, сочинять. Сидит в чистой уютной комнате, в городе, не в деревне, как не радоваться такой удаче? Люда не предложила ему привезти чемодан с вокзала, значит, не собирается задерживать у себя надолго. Ну что ж, правильно. И то спасибо: хоть передохнул немного, расслабился, отодвинул в памяти арест, тюрьму, ссылку, Ангару, Кежму, Тайшет. И о Варе не думал, не страдал больше, не ревновал, пришел в себя. Даже Москву вспоминал без особой печали, что делать, закрыта для него Москва, да и никого у него там не осталось, кроме мамы. Иллюзии кончились, начинается борьба за выживание, зацепится ли он в Калинине, уедет ли в Рязань или еще куда-нибудь, легко нигде не будет. Как повезет! Повезло же в Калинине, попался добрый человек. Вернулась Люда, бросила Саше пакет: – Лови свои трусы. Черных не было, купила синие. – А тебе больше нравятся черные? – улыбнулся он. – А то… Вынесла таз, ковш, чайник, свернула половичок, наклонилась, вытирая пол, юбка поднялась, натянулась на бедрах. – Поди ко мне! – Нет, – она выпрямилась, – сейчас обедать будем. – Мне надо сходить на почту, позвонить в Москву маме. Она ревниво прищурилась: – Маме? – Маме, да. Вчера я ей обещал, она ждет моего звонка. А к Леониду завтра с утра пойду. Как думаешь, не забыл он про меня? – Не забыл, не беспокойся. – Слушай… – Саша погладил ее руку. – Ладно, вернусь – поговорим. Еще на ночь пустишь? – Так ведь заездишь ты меня. – На кушетке лягу. Она засмеялась. – Ты и с кушетки меня достанешь.
На переговорной пришлось подождать – с Москвой соединяли только две кабины. Дали примерно через час. Мама сама взяла трубку, ждала его звонка. Саша сказал, что работу ему обещали, завтра пойдет оформляться, там есть общежитие, а если не понравится в общежитии, снимет комнату. – Слава Богу, – сказала мама, – Сашенька, позвони Варе. – Зачем? – Позвони, я тебя прошу, она была так внимательна, так заботилась обо мне. – Но я не понимаю… – Ты все поймешь. Саша, умоляю тебя, позвони, будь с ней поласковей. Ты помнишь ее номер? – Нет, конечно. – Запиши. – У меня нечем записать и не на чем. – Как и наш, ты запомнишь, только последние две цифры – 44. Сашенька, позвони обязательно, обещай мне. – Хорошо, позвоню, если сумею, надо снова заказывать, тут большая очередь. – А мне когда позвонишь? – Дня через три-четыре, хочешь? Когда тебе удобнее? – Вечером, после шести я всегда дома. – А до шести? – Я завтра выхожу на работу. – Не надо специально все время сидеть дома, я тебе позвоню в воскресенье вечером, хорошо? – Хорошо. Так позвони Варе. Целую тебя. – Постараюсь. Целую. Он положил трубку, вышел из кабины. У окошка, где принимали заказы, толпились люди. Мужчина, стоявший первым, расплатился и, получая талон, спросил: – Долго придется ждать? – Часа два. Следующий! – Если будут разговаривать учреждения, то и все три прождешь, – добавил кто-то из очереди. Два или три часа он ждать не будет. Да и зачем? Какая срочность? Мама многим обязана Варе и хочет, чтобы Варя убедилась: Саша все знает и ценит. И вот звонит, благодарит. Мама очень щепетильна на этот счет, по своей доброжелательности сама предложила ей: «Саша будет мне звонить, я ему скажу, чтобы позвонил тебе». Он подумал о том, что знает, где в ее квартире телефон. И сразу вспомнилось, как ввалились они всей компанией к Нине – звать ее в «Арбатский подвальчик» отметить его восстановление в институте. Нины дома не оказалось, а Варя разговаривала по телефону. Телефон висел в коридоре, недалеко от кухни, она стояла, привалясь спиной к стене, в короткой юбчонке, почесывала пяткой коленку. Он положил руку на рычаг: – Собирайся! Она с любопытством уставилась на него: – Куда? – Гульнем! Отпразднуем победу! Но хватит об этом. Было и быльем поросло. «Гинуг» вспоминать, «гинуг» слезы лить, как любил повторять его друг Соловейчик, еще одна исчезнувшая из жизни душа. Он уже примирился, заставил себя примириться: все, связанное с Варей, придумано, а следовательно, и кончено. Он спал сейчас с другой женщиной, приютившей его, и эта женщина была желанна ему. Но произнесла мама имя Вари, и резануло по сердцу. Люда дремала, укрывшись пледом, но тут же подняла голову, когда Саша вошел, улыбнулась ему, кивнула на дверь: – Запри! Саша опустил защелку, снял пальто, шапку. – Ой, хоть немного отошла. Отвернись, я оденусь. Он засмеялся: – Ты меня стесняешься? – Ладно, у нас ночь впереди. Сейчас поужинаем, выпьем. Ты небось голодный. – Есть немного. – Тебя в коридоре никто не видел? – Никто. – Хорошо. Отворачивайся. – А если не отвернусь? – Все равно не отломится тебе. – Она пошарила голой рукой под кроватью, нащупала тапочки. – Переобуйся и отвернись. Саша подошел к кушетке, над ней висели фотографии, какие можно встретить в любом доме: отец, мать, дети, отдельно отец, мать, Люда одна, с подругами, где-то на пляже, в компании, все в купальниках, мужчина в военной форме с кубарями в петлицах. – Все, – сказала Люда, – мой руки. Она поставила на стол водку, колбасу, сыр, масло, хлеб. – Печенку из кафе принесла, сейчас разогрею с картошкой. – Хватит нам этого. – Нельзя, испортится. Я быстро. Принесла из кухни сковородку с печенкой и картошкой, села, разлила по рюмкам водку. – За твои успехи. Они выпили. – Что у тебя дома, как мать? – Ничего, все в порядке. – Беспокоится, поди. – Конечно, беспокоится. Слушай, Люда, вот какое дело, паспорт у меня временный, мне его нужно обменять на постоянный. Ты не знаешь порядок – я сначала должен прописаться, потом обменять паспорт или я могу сразу обменять, а потом уже прописываться? Люда налила по второй, выпила свою, заела ломтиком печенки, внимательно посмотрела на Сашу. – Я тебе помогу обменять паспорт. У меня паспортистка знакомая. Ты завтра иди к Леониду, оформляйся, а я забегу к ней с утра, все узнаю. – Понимаешь… Конечно, неудобно тебя стеснять… Но… – Разве я тебя гоню? – перебила Люда. – Потерплю немножко. – Но мне завтра в автопарке не хотелось бы предъявлять временный паспорт. Если можно обменять, то лучше сразу предъявить постоянный. – Ладно, спрошу. – Ты хорошо знаешь эту паспортистку? – Своя девка. – Она не может сделать чистый паспорт? – Как это? – Без пометки, что у меня минус. – Не знаю. Надо поговорить. Она опять выпила и многозначительно произнесла: – Паспорт она тебе обменяет без волынки. Но сам понимаешь, надо будет отблагодарить. – Паспорт мне обязаны обменять по закону. – По закону ты будешь таскаться две недели, насидишься в очереди к начальнику, таких, как ты, в Калинине знаешь сколько? Ангелину Николаевну видел? – А что она? – А ничего. Спрашиваю – видел? Видел. Ну и все! Все в порядке у нее. С Иваном Феоктистовичем расписана, его фамилию носит. Вот я и говорю, таких, как ты, в Калинине – вагон и маленькая тележка. Из Москвы, Ленинграда, и своих хватает. Вот. Так что, если по закону, две недели проволынишься. Это самое малое. А тут тебе в один день сделают. Насчет пометки не знаю. Она – девка тонкая, по закону – пожалуйста, а самой подставляться… Вряд ли будет. Люда сбросила туфли, положила ноги Саше на колени. Он погладил ее ногу. – Ну, ну, – предупредила Люда, – далеко не забирайся, не тяни руки. За что тебя выслали-то? – Известно за что. Ни за что. – За политику? Такого молодого? Саша засмеялся: – Я совершеннолетний. Она опять задумалась, потом тряхнула головой: – Ладно, налей. И руки не тяни, сказала тебе, я за день знаешь сколько по кафе набегалась, вот и затекают ноги, я дома всегда так ноги вытягиваю на стуле. А теперь на стуле ты сидишь. Так ведь? Наливай! – Не много будет? – Налей, – упрямо повторила она, – и себе налей! И печенку доедай. Тебе есть надо, сил набираться. Саша налил, они выпили. Люда поморщилась, не закусила. – А отец у тебя есть? – Есть и мать, и отец. – А братья, сестры? – Нет. – Единственный, значит, сыночек? – Выходит, так. – Хорошие они, твои родители? – Хорошие. Она сняла ноги с его колен, сунула их в тапочки, поднялась, нетвердыми шагами подошла к шкафу, вынула платок, накинула на себя. – Зябко стало. Села, задумалась, отодвинула рюмку, сказала вдруг: – И у меня отец был. Хороший отец. Токарем работал в речном порту, в затоне. И мать работала на хлебозаводе, и брат – на два года старше меня. Я с четырнадцатого года, а брат с двенадцатого – военный он сейчас. И еще один брат с нами жил, двоюродный, его мать, отцова сестра, померла, мы и взяли его к себе, тот и вовсе с пятого. Сейчас бы ему сколько было? Тридцать два. Вот сколько. Жили, конечно, в одной комнате, комната большая, метров, наверное, тридцать. Жили хорошо, спокойно, не ругались, любили друг друга. Мать варила обед, ждала с работы отца, приходил отец, мы садились за стол, мясо всем поровну в тарелки, отец перед обедом выпьет рюмку водки, но больше ни-ни, не пил, и братья оба не пили, непьющие были. Теперь я за всех пью, – она нервно рассмеялась, – одна за всех норму выдуваю, налей мне. Налей, а то расплескаю. Сделала глоток. Она была здорово пьяна, но язык не заплетался, только повторялась часто. – Так что не пил отец, только после работы рюмку перед обедом. За обедом разговаривали, весело разговаривали, но мама всегда говорила отцу – смотри не лезь, помолчи. Отец, понимаешь, о работе своей рассказывал, о непорядках, о несправедливости. Он любил это слово – «справедливость» и вот досправедливился. Она пригубила еще. – Отец был высокий, красивый, любил меня с братом, и племянник все равно как родной сын, а нам как родной брат. Михаилом его звали, племянника папиного, моего, значит, двоюродного брата. В выходные отец с нами ходил и в зоопарк, и в цирк водил, и просто погулять в парк или на речку. Помню, я лежала в больнице, с дифтеритом, отец принес мне плюшевого зайчонка, очень я его любила, но не отдали из больницы, и карандаши цветные не отдали, плакала я, но не разрешали из больницы ничего выносить. А отец все за правду, за справедливость стоял. Это его слово главное было – «справедливость». Потом приходили к нам рабочие из затона, рассказывали, что было собрание, обязательства там всякие принимали по соцсоревнованию, знаешь, как у нас ударников выбирают. А отец выступил против какой-то кандидатуры, плохой он работник или чей-то родственник, только отец посчитал это несправедливым и выступил, и другие выступили тоже. В общем, отцу приписали срыв рабочего собрания по ударничеству и соревнованию. И забрали ночью. Я эту ночь тоже никогда не забуду. Проснулась от крика, мать кричала. Они все перерыли, перевернули всю комнату и увели отца, мать опять стала кричать и шла за ними по коридору, и я за ней шла, плакала, и брат мой Петя, а двоюродного брата не было, он в Ленинграде учился. Мы шли за отцом по коридору, плакали, и отца увели. Ну а потом страшная началась жизнь: куда бежать, к кому обратиться, у нас ведь ни высоких знакомств, ни родственников, никого не было, и кругом все говорят: «Молчите, а то и вас посадят или вышлют». Мать все ходила, искала, нигде нет отца. Писали мы и Калинину, и к прокурору мать ходила, отовсюду ее гнали, а потом ей другая женщина, у которой мужа тоже посадили, сказала, что будет суд, они с отцом в одном цехе работали, суд такой, знаешь, у них специальный – тройка, за закрытой дверью, прямо в здании пароходства. Мы стояли во дворе, жены там, дети, мать моя и я с братом. Их вывели через черный ход, семеро их было, отец мой шел спокойно, только, когда увидел нас, успел сказать: «Десять лет». Валенки у него на ногах, зимой забрали, а уж весна, не помню – конец февраля или март, и мать взяла с собой калоши, чтобы он на валенки надел, чтобы валенки не промочил, дала их мне, чтобы я их отцу передала, я их ему протянула, но конвоир толкнул меня в грудь, я чуть не упала, так отца и угнали в валенках. И больше мы его не видели, ни письма, ни весточки – так и пропал мой отец, погиб за свою справедливость. Она наконец допила свою рюмку, посмотрела на Сашу: – Ты думаешь, почему я вчера подсела к тебе в кафе, почему взяла с собой к Ганне на именины? Я, знаешь, в кафе никаких знакомств не завожу. Прин-ци-пи-ально! Ни с кем. Будь он сто раз красавец, будь у него карманы золотом набиты, ни разу ни с кем из кафе не пошла. Есть, конечно, у нас потаскухи, ведут после работы к себе. А я нет! И глаза пялят на меня, и подкатываются по-разному, но я любого отошью и отшиваю, у меня, знаешь, ре-пу-та-ция. И не потому я тебя с собой взяла, что ты на внешность интересный и сразу видно – мужик настоящий, и не потому, что за меня заступился, конечно, ты честно поступил, для меня честно, а там, откуда я знаю, может, вы уже до этого ссорились. Конечно, понравился ты мне и все такое, но я ни с кем в кафе не знакомилась, нет, извините! Но когда ты сказал слово «справедливость», у меня сердце перевернулось. Меня точно ножом по сердцу полоснули, сразу вспомнила, как мой отец тоже про справедливость говорил. Правда, когда ты стал того ругать по-блатному, я засомневалась, может, думаю, уголовный, я и подсела к тебе ужинать, посмотреть, что ты есть за человек. Вижу, интеллигентный, и, хотя минут десять мы с тобой посидели, приятно мне было с тобой разговаривать. Такие, как ты, которые за справедливость, всегда горе мыкают, правду, думаю, говорит и про мать, и про то, что разведен и работу ищет. Поверила тебе, хотела поверить справедливому человеку, вот и взяла с собой. – А потом испугалась, – засмеялся Саша. – Когда это? – Ну, когда я сказал, что песню не знаю. – А… Да, действительно, сразу поняла – из заключения. Значит, неправду мне сказал. А как стали к дому моему подъезжать, подумала: кто теперь правду про себя говорит? Никто не говорит, каждый что-то скрывает. И вот, думаю, сейчас ты уедешь, и я уже больше никогда тебя не увижу. Может, думаю, он моего отца там встречал, может, брата. – А что с твоим братом? – Чего… Как отца осудили, мы стали кем? «Семьей врага народа». Вот кем мы стали. Хлебнули… Долго об этом рассказывать. Двоюродный брат мой тогда учился в Ленинграде, в морской академии, что ли, не знаю, в общем – на командира или на капитана учился. Он партийный был, идейный, всегда говорил: нельзя обманывать партию, своей партии правду надо говорить. Так что мог Михаил и сказать про моего отца, только его не трогали. Тем более фамилия у него другая. И был у него друг, в обкоме партии работал. И вот, когда Кирова убили, этот друг передал ему слова Сталина: «Не сумели Кирова уберечь, не дадим вам его хоронить». А Михаил рассказал это курсантам. На другой день он приходит домой сам не свой и говорит жене: «Вызывали меня на партбюро, спрашивают, рассказывал ты про такие-то слова товарища Сталина? Я отвечаю: «Да, рассказывал». – «А от кого слышал?» И я понял, что если скажу правду, то моему товарищу из обкома – конец. Я молчу, а они настаивают – кто тебе эти слова передал? И тут же в комнате человек из НКВД сидит. А они все допрашивают: ты что, эти слова от самого товарища Сталина слышал? Нет, говорю, я товарища Сталина не видел никогда. Тогда, значит, тебе кто-то такие слова передал. Кто? Не помню, говорю, слух такой в городе идет. Вижу, энкаведешник махнул секретарю партбюро, тот и объявляет: «Исключить за распространение антисоветских слухов и за неискренность перед партией». Ваш партбилет. Сдал я партбилет. И еще объявляет: «Поставить вопрос об отчислении из академии». «Так что, – говорит он жене своей, – меня завтра и из академии исключат». Ну, жена тут, конечно, в слезы, молоденькая у него жена была, вот-вот должна родить. Она нам все и рассказала. Только не дождался Михаил этого завтра, ночью пришли за ним. А жена родила через несколько дней. Вскоре и ее с ребенком выслали, в Казахстане она теперь. – А что с твоим родным братом? – спросил Саша. – Брат сразу уехал по вербовке на Дальний Восток, там теперь живет, редко пишет. Когда мама умерла, я ему дала телеграмму, он приехал уже много после похорон, дал мне денег и сказал: «Отсюда уезжай и нигде не пиши ни про отца, ни про Михаила, и не рассказывай никому». А я вот, дура, тебе все рассказала. А почему? Потому что и ты мне про себя все рассказал. Я все это в душе держала столько лет, а вот рассказала – и легче стало. Потом, как велел брат, обменяла я свою комнату на Калинин. Вместо тридцати метров получила эту вот камеру. Живу как вольный казак… – А что, здесь раньше гостиница была? – спросил Саша. – Черт его знает. Кто говорит – гостиница, кто – бардак, кто говорит – общежитие рабочее, с «Пролетарки» или «Вагжановки», такие тут фабрики есть, бывшие Морозова. Этот Морозов сам революционером был, общежития рабочим строил. – Революционером он не был, но деньги на революцию давал, это верно. Она вдруг прищурилась: – Не разболтаешь, чего я тебе рассказала? – Не говори глупости. – А я ведь ничего такого не говорила против Советской власти, – с вызовом произнесла она. – Перестань молоть чепуху! – Просто бе-се-до-ва-ли. Вот и все… Как твою мать зовут? – Софья Александровна. – А отца? – Павел Николаевич. – Живы они? – Я тебе сказал: живы. – Поклянись жизнью их, поклянись, что не продашь меня. Саша усмехнулся. – Ладно. Клянусь. Она вдруг прямо и трезво посмотрела ему в глаза: – И я клянусь, что никогда тебя не продам. Запомни, если что с тобой случится, то это не от меня. – Странные вещи ты говоришь, Люда. – Я знаю, что говорю. Ты приехал неизвестно откуда, а я здесь живу, и не один год – все знаю. Вот как! Надо бы сейчас к Елизавете сбегать, да пьяная я. – Кто это – Елизавета? – Паспортистка, говорила тебе. Она раньше не называла имени паспортистки, но какое это в конце концов имеет значение. Саша промолчал. – Надо бы сходить к ней домой, да напоил ты меня. – Я тебя? Разве? – Не напоил? Ну так налей рюмку. Утром рано, до работы к ней зайду, а то в милиции говорить неудобно.
Шарль выкроил время через неделю, повез Вику в «Каролину». Сам господин Эпштейн встретил их у порога, забежал вперед, подвинул мягкие кресла. – Садитесь, господа! Сейчас Сесиль освободится, я уже ее предупредил, она ждет вас. О, для нее будет счастьем одеть такую шикарную даму, – он поклонился Вике, – сударыня, ваше присутствие здесь для нас большая честь, теперь, – он наклонился к Шарлю, понизил голос, – пожаловала госпожа Плевицкая. – Он беспомощно развел руками. – Поверьте мне, я ее предупреждал, что как раз в этот час должны прийти вы с супругой. Но актриса – это актриса, знаменитость – это знаменитость, что можно сделать? Явилась, и все… Я был бессилен, мосье Шарль, поверьте мне. «Плевицкая, Плевицкая, – думала Вика, – знакомая фамилия… Актриса Плевицкая». И наконец вспомнила. В Москве у них хранились старые дореволюционные пластинки… Варя Панина, Надежда Плевицкая. Отец как-то рассказывал, что Плевицкая бывала у них даже дома, в Староконюшенном… – Я вам скажу больше, – начал снова Эпштейн. Однако не успел договорить. Занавеска раздвинулась, из примерочной вышла крупная, именно по-русски крупная, рослая женщина лет пятидесяти в беличьем жакете. Круглое широкоскулое полутатарское лицо с блестящими черными глазами и большим ртом приковывало к себе внимание. – Pardon, monsieur, pardon, madame, – кинул Эпштейн Шарлю и Вике и бросился к даме. – О, госпожа Плевицкая. Для вас… Вика не слушала его бормотанья. Следом за Плевицкой вышла рыжеволосая элегантная дама, о Господи, это была Силька, Сесиль Шустер. Вика не видела ее девять лет, помнила шестнадцатилетней девчонкой, но узнала сразу, может быть, потому, что ожидала ее здесь увидеть. Силька собственной персоной… Она никогда не считалась у них красоткой: худющая, с мелкими кудряшками, но пикантная, с поразительно стройной фигурой. Когда они учились в девятом классе, начал давать свои представления мюзик-холл. Сесиль, в классе ее звали Силька, при огромном конкурсе взяли в группу «герлс», полуобнаженная, она танцевала в шеренге других герлс на авансцене. Потом бы Date: 2015-09-26; view: 434; Нарушение авторских прав |