Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава 2. I. Солдаты и генералы. – Румянцев





Военные [11]

 

I. Солдаты и генералы. – Румянцев. – Каменский. – Репнин. – Панин. – Военные пороки и добродетели. – II. Суворов. – Соперник Тюренна. – Притворство или безумие? – Военный, придворный, отец. – Суворочка. – В Крыму и в Италии. – Массена и Моро. – III. Иностранные генералы. – Волонтер, не попавший в русскую службу. – Бонапарт. – Последний из великих кондотьеров. – Граф Нассау‑Зиген. – IV. Русский флот. – Екатерина в Кронштадте. – Неудачный морской смотр. – Знаменитый адмирал Голицын. – Спиридов. – Английские адмиралы. – Эльфинстон, Дегдель и Грейг. – Первый знаменитый русский моряк. – Чичагов. – Еще иностранец. – Рибас.

 

I

 

– Как вы победили Фридриха? – спросила Екатерина Салтыкова.

– Я, матушка? – отвечал герой Кунерсдорфа, притворяясь удивленным. – Не я победил, а твои солдатики.

Эта буффада старого служаки может по справедливости – за исключением, разве, Суворова – быть применена ко всей военной истории царствования Екатерины, несмотря на всю ее славу. Сам великий Румянцев – величина, возбуждавшая сомнения и сомнительная. Отец знаменитого фельдмаршала был простым гвардейским солдатом, которого Петр I за особенную услугу наградил, выдав за него замуж одну из своих любовниц. Награда была по заслуге. Этому первому известному Румянцеву было поручено выследить и привезти обратно в Россию несчастного царевича Алексея. Он нашел его в Неаполе и привез на плаху.

Спустя полстолетия, Алексей Орлов отличился подобным же подвигом. Мрачно происхождение большей части богатств и блестящих карьер того времени! Мать будущего победителя при Кагуле, на сорок лет пережившая своего мужа, до 1788 г. жила в Петербурге, как живой памятник великого царствования, традиции которого Екатерина старалась продолжать. Она умерла девяноста лет в городе, закладку которого видела. Сохраняя полную ясность и живость ума, она вызывала воспоминания, казавшиеся сном: обед у Людовика XIV, на котором она присутствовала; туалет мадам де Ментенон, каждая подробность которого поражала ее; посещение лагеря Мальборо и любезность, которой ее окружала королева Анна. Она упоминала также о внимании к ней великого царя и любила показать, что не отнеслась к нему равнодушно.

О Петре Румянцеве говорили, что он был сыном покойного монарха, появившимся на свет после его смерти в 1725 г. Девятнадцати лет Румянцев, в чине капитана, командовал при Гросс‑Егерндорфе резервом победоносной армии, а при Кунерсдорфе – центром. Пятнадцать лет спустя, 21 июля 1774 г., он подписывал на барабане Куйчук‑Кайнарджийский мир. Екатерина приготовила ему прием, достойный триумфа, а также ее собственного воображения, влюбленного во все грандиозное: она пожелала встретить его под триумфальной аркой, откуда он вместе с ней должен был поехать верхом до Кремля. Но, по своей застенчивости и нелюдимости, Румянцев отказался от такого торжества; она устроила ему другое, менее театральное: он получил почетный титул Задунайского, орден Андрея Первозванного, шпагу с бриллиантами, маршальский жезл, тоже с бриллиантами, шляпу с лаврами, тысячи душ крестьян и миллионы рублей деньгами. Увы! Спустя несколько лет предмет таких почестей и щедрот превратился в жалкий обломок разбитого корабля, бросаемый из стороны в сторону бурным водоворотом, на поверхности которого появилась фортуна Потемкина. При объявлении второй турецкой войны Румянцев, правда, получил начальство, но Потемкин устроил так, что он не мог ничего делать: ему не давали ни войск, ни провианта, ни боевых припасов, ни случая сражаться. Недавно вышла в свет часть переписки между обоими генералами за время этой кампании. С ее помощью пытались доказать, что Румянцев признавал превосходство своего противника. Она свидетельствует только, что, разыгрывая дикаря, Румянцев умел быть ловким придворным. Его письма не только что вежливы – они нежны; письма Потемкина полны наружного почтения, но в действительности в них нет ни малейшего уважения к положению старого солдата в данную минуту. Было мгновение, когда последний как будто и допускал, что необходим такой человек, как фаворит Екатерины, чтоб вести кампанию в стране, куда ему вздумалось перевести театр войны, и где он, Румянцев, казался себе «тростинкой, колеблемой ветром в пустыне». В 1789 г. ему надоело командовать воображаемой армией против неприятеля, которого нельзя было открыть; он не находил возможности выйти с помощью какой‑нибудь смелой импровизации из круга, в который его замкнули, и стал просить отставки. На этот раз просьбу поспешно исполнили. Он удалился в свое малороссийское имение Таганы, где выстроил себе дворец в виде крепости и заперся в одной комнате, не выходя из нее никогда. Он делал вид, что не узнает собственных детей, которые жили в бедности, и умер в 1794 г., пережив всего несколькими днями Екатерину. Однако говорят, что он был вдохновителем быстрой суворовской кампании, увенчавшейся взятием Варшавы. Этому победоносному полководцу – победившему, впрочем, одних турок – может быть, недоставало другого театра, где бы он мог развить свои стратегические способности, которых дунайская кампания не могла осветить в достаточной степени.[12]

Дав Екатерине Суворова, когда она пренебрегла Румянцевым, счастье еще раз доказало относительно нее свою щедрость, множество примеров которой мы находим в ее биографии. И самого будущего князя Италийского долго держали поодаль. А между тем в рядах красивых гвардейских полков, где так легко было находить фаворитов, оказалось не так легко найти полководца. Екатерина нашла Каменского – грубого и жестокого, кусавшего своих солдат на маневрах, вырывая у них куски мяса зубами, велевшего раздевать пленных и обливать их водой, пока они не замерзали.[13]Впоследствии этот герой печального образа был главнокомандующим в Наполеоновскую войну, но не покрыл себя славой. Императрица нашла Репнина, полководца более счастливого, чем искусного, продажного, развратного и чванного дипломата, вознаграждавшего себя за второстепенную роль, которую ему приходилось играть на поле битвы, разыгрывавшем сатрапа в Варшаве, где он, как и везде, заботился только о собственной выгоде и удовлетворении своих страстей. Он обирал всех – получал рубли с Екатерины, дукаты со Станислава Августа и милости от княгини Чарторыйской. На Тешенском конгрессе (1778 г.) барону де Бретейлю удалось смягчить его враждебность, сняв со своего стола золотой сервиз, возбудивший зависть Репнина. Впрочем, он был человек образованный, с хорошими манерами, с некоторым литературным лоском, благодаря которому он сделался даже корреспондентом Вольтера и Дидро,[14]и некоторым оттенком либерализма, доставившим ему доступ в одну из масонских лож. Репнин является истинным типом русского этого переходного времени.

Панин, брат министра, снова призванный Екатериной в 1774 г. для усмирения пугачевщины, после того как она с таким легким сердцем рассталась с ним в угоду красавцу Орлову – был, по крайней мере, человеком с характером. В Москве, среди всеобщего переполоха, вызванного приближением самозванца, он почти единственный сохранил спокойствие духа и держал себя с достоинством древнего героя. Тем, кто его спрашивал, что надо делать, он отвечал невозмутимо: «Умереть!» Письма его к брату, писанные в эти дни испытаний, представляют прекрасный образчик возвышенной души и беззаветной преданности отечеству. Большинству этих людей – сынов общества, еще образующегося и «уже испорченного прежде, чем успело созреть», как выражались, – и не без некоторого видимого основания – нельзя отказать в любви к родной земле, в вере в ее будущность и готовности жертвовать собой ради ее величия, проявлявшихся сильнее, чем у какого‑нибудь из других народов того времени. Эти люди были иногда жестоки и грубы, даже низки, но они любили свою Россию, и, начиная от генерала до солдата, служили ей беззаветно, отдавая труды, кровь и, что еще реже встречается в других странах, всецело, слепо покоряясь приказанию и безусловно, неизменно сохраняя верность знамени. История не знает изменников среди тех, которых Екатерина посылала на смерть в неизведанные земли под командой случайных начальников, и сам Потемкин, несмотря на все свое нерадение и взбалмошность, не наталкивался на недостаток дисциплины.

Когда взятого в плен Пугачева, в ножных кандалах и с руками, связанными за спиной, привели к Панину, последний спросил его:

– Как ты смел воевать против меня?

– Батюшка, да я и против самой государыни воевал!

Генерал заревел и бросился на своего пленника, награждая его пощечинами, и вырвал у него клок из бороды. Черта полудикого азиата, который на следующий день, забыв свой гнев, станет называть своего пленника Емелькой и ободрять его, чтобы он верил в милость государыни. Этот же самый человек бывал способен на благородные и даже великодушные порывы. За три года до случая с Пугачевым московские власти отказали поставить почетный караул у гроба Салтыкова, героя семилетней войны, впавшего в немилость перед смертью. Панин надел парадный мундир и стал у гроба своего товарища по службе, объявляя, что не уйдет, пока его не сменит почетный караул, на который покойник имел право.

Впрочем, заслугу победы над Пугачевым и его пленение приписывали – и, как мне кажется, справедливо – одному из подчиненных Панина. Но его звали Михельсоном, и наградой ему послужило лишь забвение.

 

II

 

На сцену появляется Суворов. Среди военных начальников, прославившихся в царствование Екатерины, это был тип более сложный. Корни семьи Суворова по своему шведскому происхождению питались соками древней возделанной почвы западной Европы; проведя раннюю молодость в семье деда – протоиерея Благовещенского собора в Кремле, Суворов проникся религиозным мистицизмом православной России: начав службу простым унтер‑офицером во время семилетней войны, он остался простым человеком из народа, сохранившим смесь наивности, проницательности, дикости и склонности к фантастическому – отличительные черты своего племени. Все это, смешавшись и слившись в уме живом, но беспокойном, в душе отзывчивой и горячей, в темпераменте чрезвычайно нервном, дало в общем крайне сложный, сбивчивый характер, образ то героический, то смешной, производящий впечатление неразрешимой загадки и постоянной мистификации. Все попытки дать объяснение его обычным чудачествам только противоречат друг другу: одни видят желание обратить на себя внимание Екатерины, про которую говорили, что она любила чудачество и чудаков; другие – стремление обезоружить подозрительность фаворитов, вечно бывших настороже. Ланжерон, имевший случай наблюдать героя вблизи, думает, что Суворов начал с притворства в своих странностях, а потом оно уже перешло в привычку и сделалось второй натурой. Утром в лагере он выскакивал совсем голым из палатки и кувыркался в траве. Ростопчин, желая передать ему однажды депеши от Потемкина, застал его в таком виде; Суворов принял депеши, велел принести себе письменные принадлежности и, написав, что следует, возвратиться к своим упражнениям. Самому Ланжерону пришлось встретить весьма курьезный прием, когда он явился к генералу на другой день по взятии Измаила – кровавой победы, отчаянного штурма, сопровождавшегося избиением и недельным грабежом.

– Где вы получили этот крест?

– В Финляндии, у принца Нассау.

– Нассау! Нассау! Да это мой друг.

Он бросился на шею Лонжерону, и тотчас же:

– Говорите по‑русски?

– Нет, генерал.

– Тем хуже! Прекрасный язык.

Он начал декламировать стихи Державина, но прервался.

– Господа французы, вы из вольтерианизма ударились в жан‑жакизм, потом в райнализм, а там в миработизм, и это конец всего. Вы хромаете?

– Я повредил себе ногу, упавши с вала.

– Чего же не сказали раньше?

Он схватил молодого офицера в охапку, взвалил на плечи, снес с лестницы и оставил там в грязи, не сказав ни слова на прощание.

Раненый сам при Очакове во время неудачного приступа, он заперся в палатку и отказывался от всякой помощи. На убеждения французского хирурга, посланного к нему Потемкиным, он отвечал только качанием головы, повторяя с видом отчаяния: «Тюренн! Тюренн!» Он признавал только трех великих полководцев в военной истории новейшего времени: Тюренна, Лаудона и себя. Впоследствии он роптал на Бога, нарочно пославшего Бонапарта в Египет, чтобы лишить его, Суворова, славы победить «корсиканского людоеда»... Доктор Массо, выйдя из терпения, сказал, наконец:

– Так слушайте же! Тюренн, раненый, позволял делать себе перевязки.

– А!

Он тотчас бросился на постель и покорно отдался в руки хирурга.

В сражениях он казался пьяным; но надо сказать, что его всегда сопровождал казак с флягой «лимонада», в сущности же крепкого пунша, к которому он ежеминутно прикладывался. Употреблял ли он его на поле битвы? По‑видимому, да.

Принятый волонтером в русскую армию и получив от принца Нассау приказание под Очаковым отвести два полка, потребованных генералом, граф де Дама ждал дальнейших приказов своего нового начальника. Вдруг перед ним как из земли вырастает незнакомый ему человек и без всякого вступления спрашивает отрывисто:

– Кто вы?

– А вы кто?

– Я Суворов. Кому пишите?

– Сестре.

– И я хочу написать ей.

К крайнему изумлению молодого человека незнакомец берет перо у него из рук и пишет четыре страницы самой невозможной галиматьи. Разговор оканчивается приглашением к обеду. В назначенный час Дама является.

– Генерал спит, – отвечает его ординарец.

– А обед?

– Генерал обедает в шесть часов утра.

В 1794 г. генерал делается маршалом. По этому случаю он заказывает молебен, приказывает поставить в церкви в две шеренги столько стульев, сколько в армии генералов старше его, приходит в простой куртке и начинает перепрыгивать один за одним через стулья. Только окончив этот символически бег, он надевает мундир, соответствующий его новому чину, и приглашает изумленных священников начать службу.

В 1795 г. Екатерина пишет Гримму: «Вы, может быть, не знаете, что он (Суворов) подписывает свою фамилию очень маленькими буквами: primo, по скромности, secundo, чтобы все знали, что он не носит очков. Кроме того, если он предлагает кому‑нибудь вопрос, надо отвечать ему не колеблясь, немедленно и никогда не говорит: «Не знаю», потому что тогда он страшно сердится; самый же глупый ответ его не раздражает».

И действительно, князь Голицын рассказывает про него, что он однажды спросил одного из своих адъютантов, сколько звезд на небе, и удовлетворился цифрой, сказанной совершенно наудачу. А Ростопчин упоминает о его негодовании, когда он увидал великого князя Павла в театре с лорнетом, между тем как он у себя в армии запрещал употребление подзорных труб.

«Суворова называют талантливым человеком», – читаем мы в одном из недавно появившихся в печати писем будущего московского губернатора, – «я уже склонен думать, что он обязан всем скорее своему счастью, чем своему гению. От него отделались в Петербурге, где его дурачества надоели, наконец, императрице, которую он заставлял краснеть. В настоящее время он в Польше; живет в доме графини Потоцкой, обедает в семь часов утра, ходит в грубом парусинном платье и каске на голове, поет в церкви и уверяет всех, что у него прекрасный бас, между тем как его едва слышно».[15]

Однако Суворов не был глуп. Иногда он доказывал это в замечаниях насчет своих товарищей по оружию, и очень ядовито. Об одном из них он говорил: «Очень галантный человек... надеюсь, он когда‑нибудь вспомнит, что в его армии есть кавалерия». После цюрихского поражения, которое Суворов приписывал Римскому‑Корсакову, он звал к себе несчастного поручика и приготовлял ему торжественную встречу. Заметившим ему, что несчастный побежденный предпочел бы, вероятно, обойтись без такого парада, он отвечал: «Как же! он человек придворный, камергер, отдает честь врагу даже на поле битвы!» Когда Корсаков появился, он взял офицерский эспонтон и, встав перед Корсаковым под ружье, сказал:

– Александр Михайлович, вы так отдавали честь Массене под Цюрихом? Да, так? Только, побей Бог, не по‑русски! Нет, не по‑русски.

Отрывки его переписки, напечатанные в 1866 и 1893 гг. в сборнике Масловского, показывают его нам в другом свете. С пером в руках он тоже вечно причудничал: и по‑русски и по‑французски придерживался самой фантастической орфографии и писал так бессвязно и непоследовательно, что невольно приходит мысль о пьянстве или безумстве. Способ выражения его запутан, эксцентричен: часто совершенно непонятно, что он хочет сказать даже в официальных бумагах к начальникам. Вот образчик, писанный его собственной рукой и помеченный 20 июля 1788 г. Он пишет Потемкину: [16]

«Monseigneur, grand homme! gécompen sès Poletaiew, Kroupenikov du Blocfort: rien du gros n’èchapa des l’apariton de la Lune. Le Hépos est épris de sa nouvelle frégate don lui de nom. Prince Charle; émulation commune. P. S. était cochon: á la première entrée il me félicita par sa défensive...»

В то же время он является карьеристом, покорным и ловким придворным, и, что бы ни говорили его биографы, зорко следит за всяким случаем выдвинуться. Он весьма осведомлен во всех придворных интригах и вопросах первенства; очень старательно пробивается вперед и постоянно озабочен, чтобы кто‑нибудь не обогнал его. Если он оказывал почтение Румянцеву в присутствии Потемкина – что ставят ему в заслугу – то это потому, что фаворит подал ему пример. Наряду с этим, он не упускал случая преклоняться перед «великим человеком» и в своих письмах «целует его руку». Он был очень покладист, но зато и очень высокомерен с теми из своих соперников, со стороны которых ему было нечего опасаться, и очень завистлив. В 1793 г. призвание императрицей обратно на службу старого генерал‑аншефа князя Долгорукова и пожалование ему титула выше Суворовского вывело его из себя. На следующий год он беспрестанно жаловался на бездействие, «к которому его принуждали, вместо того, чтоб послать сражаться с французскими цареубийцами». Он ярый ненавистник революции. В 1795 г. он говорил генералу де Шаретту:

«Герой Вандеи, знаменитый защитник веры твоих отцов и трона твоих королей, приветствую тебя! Да хранит тебя всегда бог войск...»

Это письмо написано не его рукой и, без сомнения, составлено не им. Его слог, с которым мы уже знакомы, вовсе не таков. Вот еще образчик, заимствованный из письма к графу Рибасу, написанного на другой день после взятия Варшавы:

«Превосходный, дорогой, близкий друг, Осип Михайлович! Вы не можете, впрочем, не знать этого. Но могли ли предполагать? Я останусь в этом случай скептиком до самой смерти. Поклонитесь моим друзьям: у меня не достает времени к ним писать или скорей здоровья, ослабленного занятиями, страданиями и чрезмерной радостью. Прежде всего, Исленов И., генерал‑поручик, всюду доступ, постоянный стол и приглашения. На другой день молебствие, двести один выстрел. Августейшая монархиня коленопреклоненная, самый блистательный прием моей дочери... хлеб и соль варшавские отведаны, поднесены собственноручно моей дочери; обед, в середине которого я пожалован. Плачу. Пьют мое здоровье стоя, двести один выстрел; мне совестно передавать выражения, нижайший слуга Бога и Императрицы. Ее великодушие снизошло до того, что она поручила Тищенко при его отъезде заботиться о моем здоровье. Горчаков осыпан милостями и тотчас немедленно отправлен с ж... я боюсь назвать. Да хранит вас Господь! Целую вас».[17]

Можно угадать, что речь идет о маршальском жезле, который императрица прислала ему, и о тосте, провозглашенном ею по этому случаю в честь Суворова. Ничего нет удивительного, что он плакал при известии об оказанных ему почестях: этот непреклонный солдат, с душой закалившейся, как можно думать, в огне битв и сделавшейся недоступной самым обыкновенным чувствам, этот человек, высокомерно смотревший на страдания и смерть, этот невозмутимый организатор ужасных избиений был способен на чувствительность и даже поэзию. Он легко плакал: плакал после своей первой победы в Польше, плакал на дымящихся развалинах предместья Праги, где на его глазах солдаты бросали живьем в огонь женщин и детей; плакал, прощаясь с королем польским, которого только что лишил королевства. Комедия? Шутовство? Ничего нельзя сказать утвердительно. У Суворова была дочь, воспитывавшаяся в Смольном, за воспитанием которой он неослабно следил и которой, между двумя битвами, писал письма всегда странные и несвязные, но проникнутые бесконечной нежностью и проявлявшие много задушевности.

«Суворочка, душа моя, здравствуй... У нас стрепеты поют, зайчики летят, скворцы прыгают на воздухе по возрастам; я одного поймал из гнезда, кормил изо рта, а он ушел домой. Поспели в лесу грецкие да волоцкие орехи. Пиши ко мне изредка. Хоть мне недосуг, да я буду твои письма читать. Моли Бога, чтобы мы с тобой увидались. Я пишу к тебе орлиным пером; у меня один живет, ест из рук. Помнишь, после того я уже не разу не танцовал. Прыгаем на коньках, играем такими большими кеглями железными, насилу поднимаешь, да свинцовым горохом; как в глаз попадет, так и лоб прошибет. Прислал бы тебе полевых цветов, очень хороши, да дорогой бы высохли. Прости, голубушка сестрица. Христос‑Спаситель с тобой».[18]

Ради этой дочери, этой обожаемой Суворочки, которую он часто называл сестрицей, когда не именовал «графинюшкой двух империй», он рисковал однажды впасть в немилость. Он воспротивился тому, чтобы, окончив воспитание, она жила во дворце, где Екатерина приготовила ей комнату возле своей. Его мотивы были понятны. И он гордо возвещал друзьям о намерении выйти в отставку ради спасения чести своей и дочерней. В конце царствования мы видим его, действительно, удаленным от двора, почти в ссылке, во всяком случай, устраненным от всякого участия в военных делах, где его место заняли оба молодых Зубова.

И несмотря на все эти странности – великий полководец! Это подтверждали многие. Но многие подтверждали и противное. Без сомнения, ему не доставало некоторых черт, составлявших величие полководцев, соперником которых он сам любил называть себя: Тюренна или Лаудона. Ланжерон занес в свои записки: «Его адъютанты, правители канцелярий, писцы – все самые отъявленные негодяи и плуты, какие только есть в России. Он никогда не заботится ни о провианте, ни о порядке».

Выставляя с другой стороны напоказ свое крайнее презрение к ученым комбинациям и маневрам, защищая рутину против более современных взглядов своих соперников, сводя свое искусство почти к единственной формуле, смысл которой «идти возможно более прямым путем навстречу неприятелю и устремиться на него со всей возможной силой натиска» – победитель при Рымнике и Требии сам выказывает особенный склад своего гения. Может быть, впрочем, и правда, что он сам не ясно сознавал его. Ему случилось написать эти строки:

«Никогда не отступать: риск непреодолим; лучше всегда идти напрямик».[19]

И между тем именно благодаря отступлению он вписал в Золотую книгу военных подвигов самую прекрасную страницу своей истории.

Командуя солдатами необыкновенной физической силы, совершенно исключительного склада ума, детскими душами в железной оболочке, он, как никто, умел воспользоваться и возбудить двойную энергию и удесятерить подъем духа. Суровый также по отношению к себе, он писал: «Надо производить учение во всякую погоду, также зимой; кавалерии по грязи, по болотам, рвам, канавам, пригоркам, низинам, на окопах!» Уметь становиться на один уровень с теми, кого хотел увлечь, пуская даже в ход свои чудачества, чтобы возбудить воображение солдат, он, так сказать, сливался воедино с армией, которую вел, и превращал ее в могучую военную машину, управляемую его волей и движимую вперед его духом – духом пламенным. Таким образом, он теснил турок и поляков, – войска нестройные, на которые нагонял страх своей смелой, быстрой стремительностью, обезоруживающей первым натиском, всегда могучим. Этот прием дал ему также в 1799 г. победу над неопытным Шеррером и ленивым Макдональдом. Однако все это оказалось непригодным, когда при встрече с Массеной и Моро ему пришлось бороться с ними именно умением маневрировать, за которое он так поднимал на смех австрийских генералов во время второй турецкой войны. Запертый в долине Рейссы, он выбрался оттуда, заставив своих людей сделать усилие, которого другому, конечно, не добиться бы от них. Но пришел конец наступлению по прямой и стремлению вперед, нагнув голову, как бодающийся бык. Быка схватили за рога.

Тем не менее Россия имеет законное право гордиться этим сыном, в высокой степени обладавшим гордым духом своего отечества и народа и обязанным частью своего успеха сохраненному до конца убеждению, что он первый между европейскими полководцами, сражающийся во главе первых солдат мира.

 

III

 

Суворов не изменил своего убеждения даже при встрече с Бонапартом и его солдатами под Маренго. Знал ли он, что победитель при Маренго мог сделаться его соперником в рядах этой самой русской армии, которую он ставил выше всех других? А между тем это чуть было не случилось – если верить рассказу генерала Заборовского, одного из Потемкинских поручиков, посланного в 1788 г. на берег Средиземного моря. Однажды в главную квартиру корпуса явился молодой офицер, окончивший курс во французской школе, но в то время живший в своей семье в Корсике, и просил места. Только вопрос о чине, в котором проситель не хотел делать ни малейших уступок, и который Заборовский не мог решить своей властью, помешал соглашению. Этот офицер был Наполеон Бонапарт.[20]Карьера Наполеона в России! Какая опасная загадка! Какой горизонт грандиозных, бурных мечтаний, способных заставить отступить самое смелое воображение!

Вместо такого исключительного волонтера, судьба послала Екатерине, среди офицеров иностранных армий, искавших счастья в России, несколько действительно достойных людей, оказавших ей хорошие услуги. Но она очень мало дорожила ими, кроме одного обаятельного храбреца, стоившего ей немало, но и ценимого ею по уплаченной цене. Мы уже говорили, что она любила этот род авантюристов, которым чувствовала себя сродни. По своему происхождению, по своей исполненной приключений карьере и немного по складу ума, принц Нассау‑Зиген был родственным Екатерине!

Недавно появившаяся книга избавляет нас от попытки написать биографию этой личности, – биографию, которая грозила бы выйти далеко за пределы этой главы. Уже самая фамилия этого последнего из кондотьеров высшей марки, какого пришлось видеть Европе – воина без отечества, без дома и почти без семьи – является его первой победой. Эммануил‑Игнатий, его прадед, тот самый, про которого герцогиня Орлеанская, «неумолимая кумушка», рассказывала в своих письмах, что он бродит по Парижу, ища куска хлеба, женился в 1711 г. на Шарлотте де Майлли‑Нель, с которой, по словам Данго, жизнь его была довольно печальна – так что даже вмешалась семья самой слишком непостоянной красавицы и заключила ее в монастырь, продержав предварительно в Бастилии. У легкомысленной и имевшей много приключений принцессы оказался сын, которого она сочла нужным заявить только после смерти мужа. Придворный венский совет не признал этого позднего заявления, и таким образом отец будущего Екатерининского адмирала оказался незаконнорожденным. В 1756 г. парижский парламент вернул Оттону, имевшему тогда одиннадцать лет, фамилию его предков, но не мог сделать того же с их родовыми имениями. Поступив пятнадцати лет волонтером, принц сделал все, чтобы вознаградить себя за эту потерю: он был и пехотным поручиком, и драгунским капитаном, затем вдруг моряком и совершил с Буженвилем знаменитое кругосветное плавание (1766–1769). Непосредственно вслед за тем мы уже видим его путешественником, пытающимся проникнуть с шевалье д'Орезон вглубь неизведанного африканского материка, привлекающего в наши дни столько горячих исследователей. В 1779 г. он уже опять полковник французской пехоты, делающий бесплодную попытку овладеть островом Джерсей. В следующем году он на испанской службе, опять моряком, и командует под Гибралтаром непотопимыми и невозгорающимися плавучими батареями, преспокойно идущими ко дну или взлетающими на воздух. Мимоходом, он, по‑видимому, прельстил королеву островов Таити и убил тигра. Но счастья он еще не встретил. Король испанский, правда, подарил ему на три миллиона корабельного груза, не считая степени гранда первого класса и патента на генеральский чин, которыми он был пожалован. Но миллионы достались его кредиторам. Счастье пришло к нему там и тогда, когда он его менее всего ожидал. Оно бросилось в его объятие в Спа – модном месте свидания всей элегантной Европы, где он думал только о развлечениях – под видом княгини Сангушко, урожденной Гоздской, ставшей принцессой Нассау. И он превратился в поляка, обладателя не только богатства, но также жены – сокровища если не красоты, то по крайней мере доброты, нежности и преданности. Он в широкой мере пользовался всем. Постоянно в переездах с одного конца Европы на другой, то борясь вместе с Чарторыйским на одном из польских сеймов, то соперничая в роскоши с австрийской аристократией в Вене, – куда ему присылают лошадь из Варшавы, перевозя ее в повозке, – он почти никогда не бывал с женой и довольствовался тем, что писал ей, давая массу дорогих поручений, которые она выполняла по мере возможности. Но этой бродячей жизни еще недостаточно для пожиравшей его жажды деятельности, и так как в данную минуту ему не с кем было драться, то он еще раз решил переменить карьеру. Как ему не было сделаться дипломатом, когда импровизированными посредниками кишели все канцелярии? И вот он в Крыму у Потемкина, потом в Петербурге с конфиденциальной миссией от французского кабинета, предмет которой остается тайной даже для Сегюра, официального представителя Франции. В Версале еще помнили о Людовике XV и его двуличной дипломатии. Принц Нассау поспешил приобрести расположение императрицы и ее фаворита и склонить их на заключение союзного договора. Однако Версаль уклонялся: там не намеревались так спешить. Там были гораздо больше заняты защитой несчастных турок, которых царица снова заставила взяться за оружие. Принц Нассау утешился в этом, поспешив в Очаков, чтобы предложить свои услуги и сражаться с теми же турками, которым ему было поручено покровительствовать. Он превратился в русского, и на этот раз попал вполне в свою стихию. С такими людьми, какими ему приходилось командовать, и против того, кого предстояло иметь противником, можно было на все отважиться. И он смело решился. Английский адмирал Павел Джонс напрасно пытался убедить его, что нельзя давать морского сражения с судами, неспособными держаться на воде; принц доказывал ему противоположное наглядными способами: в четырех битвах он нападает на флот и флотилию капитан‑паши и уничтожает их, берет – по словам Ланжерона – больше пленных, чем у него солдат; сжигает девять больших линейных кораблей, сбивает большой адмиральский флаг, принуждает остатки большого флота скрыться в Константинополе, а флотилии запереться в Очакове; и вполне заслуживает чин вице‑адмирала, которым благодарная Екатерина спешит его наградить. Но шведская война, разразившаяся скоро после того, призывает его к северу. Здесь он встретился с другими противниками. Начало для него было удачно; в двух стычках с неприятельским флотом – 13 июня и 14 августа 1789 г. – он одержал положительную победу, хотя и купил ее дорогою ценою. В эту минуту он в глазах Екатерины – полубог, а в собственных – величайший моряк прошедших, настоящих и будущих времен. И тут его природная дерзость и самоуверенность, несколько притихшие ввиду нового противника – не турок – снова берут верх, уже не зная границ. Успев запереть самого шведского короля в гавани Свенкзунда, он намеревался взять его в плен, приготовил для него помещение на своем корабле и только ждал для выполнения своего намерения дня коронации Екатерины: очень распространенный род лести между генералами Екатерины во время их войн, за который как им, так и ей, не раз приходилось расплачиваться. В назначенный день (12 июля 1790 г.) Нассау дал сигнал атаки и потерпел страшное поражение: он потерял шестьдесят три корабля, тысячу четыреста пушек, шесть тысяч пленных. Даже немец Сиверс, человек хладнокровный и осторожный, решился назвать его «предателем и мошенником». В Петербурге Екатерина почти одна взяла на себя защиту побежденного и поспешила заключить мир с победителем.

Относительно того, как держал себя несчастный адмирал после этой катастрофы – свидетельства расходятся: одни говорят, что он совершенно упал духом, другие же, напротив, утверждают, что его обычная хвастливость и тут не покинула его. Одно достоверно, что в следующем году – подробность, о которой умалчивает его последний биограф – он еще раз вздумал переменить национальность. В июне 1791 года в Петербург прибыл эмиссар бывших регентов Соединенных Провинций, свергнутый Вильгельмом V. Французский уполномоченный Женэ, имевши с ним свидание, спросил его: «Имеет ли он полномочие от своих доверителей в том случае, если бы поддержать их интересы взялся знаменитый генерал – завзятый враг Оранского дома, имеющий сильного покровителя в лице России и пользующийся благосклонностью дворов венского, мадридского и парижского – имеет ли он полномочие предложить этому генералу стать во главе их, опрокинуть трон, воздвигнутый Вильгельмом на развалинах батавской свободы, и принять на себя высшее, но законное командование силами семи провинций?» Этот знаменитый генерал, подходящий под все указанные условия, очевидно был принц Нассау, и Женэ при этом, конечно, не думал ни о чем другом, как о том, чтобы вовлечь саму Россию в коалицию против Англии и Пруссии – осуществить мечту французской дипломатии. Принц Нассау горячо ухватился за проект, сообщил о нем императрице. Если верить Женэ, ему удалось наэлектризовать самым положительным образом «Потемкина, Безбородко и Кобенцля, австрийского посла». Но «ретроградное движение» – как выражается Женэ – Англии и Пруссии уничтожило общие надежды.

Чтобы извлечь какую‑нибудь пользу из своего героя, Екатерина отправила его в Кобленц. Здесь он служил французским принцам и эмигрантам. Он истратил восемь тысяч рублей, полученных от щедрости императрицы, и не отличился ничем больше. Он принимал, в качестве волонтера прусской армии, участие в кампании 1792 г., но не имел случая пожать лавров. Его карьера, по‑видимому, была кончена. Однако некоторые из близко стоявших к нему еще как будто ждали от него чего‑то необыкновенного. В 1796 г. Ланжерон писал: «Г. де Нассау не кончит, как всякий другой; не знаю, как и когда; но если это случится в неизвестности, то он этим удивит всех, знавших его». Судьба принца была – удивлять своих современников. Удалившись в имение жены, в Подольскую губернию, он перебивался там остатками нескольких потраченных состояний, и «угас», как говорит его биограф, в 1809 г., вдали от всяких событий, потрясавших свет, и даже почти не интересуясь делами, за которые сам прежде сражался.

Как истинный представитель исчезнувшего типа кондотьеров без страха и упрека, он не мог ни жить ради какого‑нибудь дела, ни умереть за него. Однако как полководца один современник, хороший судья, оценивает его следующим образом: «Рожденный с глазом полководца, он не теоретик, но его гений заменяет ему недостаток учености... Он никогда не думает об отступлении. Если побеждает, то вполне; если побежден, то окончательно. У него есть тот недостаток, что он любит окружать себя авантюристами; его вспыльчивый характер мешает ему взвешивать его выражение; человеку порядочного происхождения и благородному трудно к нему привязаться».[21]

Однако, по словам мадам Виже‑Лабрён, встречавшей Нассау в Вене, он с виду был «мягок и застенчив, как барышня, только что вышедшая из монастыря». Ничто в его внешности – хотя он был высок и хорошо сложен, – не указывало в нем героя стольких приключений. Поле битвы его преображало. У него была храбрость геройская, неудержимая и театральная – храбрость его предков, средневековых рыцарей. Под Свенкзундом он только чудом избежал смерти, «выставляясь напоказ в своем белом мундире и голубой орденской ленте», – рассказывает про него один свидетель, – «крича, волнуясь, с пистолетом в одной руке и саблей в другой, переезжая от одной линии к другой на пестрой шлюпке, где у весел сидело восемнадцать гребцов – тоже все в белом, с оранжевыми поясами». Несколько недель спустя, зная, что мир заключен, он упорно хотел отомстить за поражение, устремившись на шведов. – «Вижу, что я заключил мир с Россией, а не с принцем Нассау», – сказал по этому случаю шведский король. В следующем году он стал стрелять ядрами в английский корабль, «салютовавший ему недостаточно почтительно», и довел до того, что капитан должен был объявить себя военнопленным.[22]

С его воображением и темпераментом, благодаря которым он никогда ни в чем не сомневался и всегда мечтал о самой высокой судьбе, вся его жизнь была рядом беспрерывных разочарований, и он заставлял делить их с собой жену, мечта которой была восседать рядом с ним если не на польском престоле, то хотя бы на курляндском. Высокомерный тон ее и критическое отношение ко всему, обнаруженному ею в Петербурге, не нравились Екатерине, говорившей про нее, что она всюду «таскает с собой свою республику». Принцесса имела, по крайней мере, утешение царствовать два года в Париже, где она вошла в моду, несмотря на то, что ее оригинальничанье и претензии возбуждали насмешки.

Хотя и родившийся вдали от России, принц Нассау, благодаря запутанности своею происхождения и карьеры, в глазах Екатерины не был иностранцем. «Надеюсь, – говорила она ему через год после его приезда, – что вы теперь вполне русский». Очень переменились времена с тех пор, как немец Брюнер, который только впоследствии стал называться Бироном, говорил в присутствии императрицы Анны высшим придворным сановникам – Голицыным и Долгоруким: «Вот у вас, русских, смелости на все хватит».

Гессенец Бауер, которому, как говорят, Румянцев в значительной степени был обязан своими успехами, также как ливонец Михельсон, сыгравший такую же роль для Панина, не подвинулись далеко ни в военной иерархии, ни в расположении императрицы: оба были немцы. И, чтобы заставить забыть свое происхождение, у них не оказалось еще чего‑то – искусства или качества – что в глазах Екатерины стояло выше многого другого, а у Потемкина, – великого режиссера императорских феерий – находилось в высокой степени, так же, как не отсутствовало у Нассау. Это можно проследить, особенно в истории русского флота, на протяжение всего великого царствования.

 

IV

 

Вот что писала Екатерина 8 июня 1765 г. в конфиденциальном письме к первому министру Панину с борта яхты, в которой она выехала к устьям Невы, чтоб произвести смотр своему флоту:

«Наше путешествие было там счастливо, что мы на следующее утро после отъезда из Петербурга уже были в виду флота. Передайте это моему адмиралу вместе с уверением в моей благосклонности. А вот что сохраните про себя, и что вам доставит не меньшее неудовольствие, чем мне: у нас в излишестве и кораблей, и людей; но у нас нет ни флота, ни моряков. В ту минуту, как я подняла штандарт, и корабли стали проходить мимо, салютуя, два из них погибли было по оплошности капитанов: один попал кормою в оснастку другого, и это, может быть, всего лишь во ста туазах от моей яхты. Добрый час они возились, чтобы высвободить свои борта, что, наконец, им и удалось к великому ущербу их мачт и оснастки. Потом адмиралу хотелось, чтоб они держали линии, но ни один корабль не мог этого исполнить, хотя погода была превосходная. Наконец, в пять часов, после обеда приблизились к берегу для бомбардировки так называемого города. Впереди поместили одну бомбардирскую лодку и, когда хотели поставить около нас другую, то с трудом успели такую найти, потому что никто не держал в линию. До 9 часов стреляли бомбами и ядрами, который не попадали в цель, так что, наконец, будучи утомленной и чувствуя, что у меня барабанная перепонка болит от этого гама, столь же бесполезного, как и смешного, я попросила адмирала перейти ко мне на борт, где я простилась с ним, прося его не упорствовать более в желании сжечь остатки этого города, потому что имели предосторожность, прежде чем начать обстреливание, привязать в различных местах пороховые нити, которые сделали свое дело лучше, чем ядра и бомбы. Вот все, что мы видели из этого жалкого плавания. Сам адмирал был очень огорчен... Надо сознаться, что все корабли походили на флотилию, выходящую каждый год из Голландии для ловли сельдей, а не на военный флот».[23]

Этот флот был наследием, переданным в предыдущем году своим преемникам великим адмиралом Елизаветы, смещенным Петром III и снова назначенным на прежний пост Екатериной. Меньший брат маршала, прославившегося при Петре I, князь Михаил Голицын впервые появляется на сцену при императрице Анне в качестве президента юстиц‑коллегии, потом отправляется послом в Персию, причем увековечивает свою миссию нововведениями по части гастрономии и садоводства, привезя из Персии персиковое дерево, которое он акклиматизировал впоследствии в своем имении Узкое, перешедшем затем к графам Толстым. В награду Голицына поставили во главе адмиралтейства. Вполне джентльмен, честный и прямой, он оправдывал ходившую в то время остроту, которую, впрочем, нельзя применить без различия ко всем членам его знаменитой семьи. Рассказывали, что при рождении нового члена семьи старшая по годам в роде брала ребенка на руки и говорила ему: «Никогда не забывай, что ты князь Голицын, будь глуп и скуп, живи в Москве около Тверской, и тебя повезут хоронить в Донской».

Принужденная за смертью его в 1764 г. искать ему преемника, Екатерина не сумела сделать ничего лучшего, как остановить свой выбор на одном из братьев Чернышовых, и дела во флоте оставались приблизительно в том же положении, в каком он их принял, до той минуты, когда разразилась первая турецкая война. Тогда, только четыре года спустя после всего виденного на смотру на Кронштадтском рейде, императрица вспомнила, что ей нужны моряки, чтобы командовать кораблями; а поскольку таковых в России не оказывалось, то пришлось, скрепя сердце, поискать в других местах. Императрица попыталась было остановиться на Спиридове. Покинув Кронштадт 26 июля 1769 г. с эскадрой из пятнадцати судов, он только в конце декабря показался в виду Минорки всего с восемью судами: прочие погибли дорогой. Екатерина в отчаянии обратилась в Лондон. Ей прислали Эльфинстона. Вначале она была очень довольна. «Этот сумеет преодолеть все препятствия!» Но так продолжалось недолго. Через два года Сабатье доносит из Петербурга: «Г. Эльфиастон совершенно забыт; с ним никто не разговаривает при дворе; он тщетно появляется в передней у графа Панина...». И две недели спустя: «Г. Иван Чернышов в двух словах написал Эльфинстону, что императрица больше в нем не нуждается».

За что такая немилость? Уничтожив вместе с Дёгделем и Грейгом турецкий флот в гавани Чесма – подвиг, вся слава которого выпала на долю одного Орлова, – Эльфинстон позволил себе по другому случаю ослушаться приказания, исполнение которого уничтожило бы все плоды этой победы. Он не сумел вовремя стушеваться. Более послушные и скромные – впрочем, в то время всего лишь корабельные капитаны – Грейг и Дёгдель остались на своих местах. Первый из них даже со временем достиг чина генерал‑адмирала. Но постоянное желание и надежда Екатерины – найти заместителя Голицыну из среды молодых русских моряков. Когда Чичагову – отцу адмирала, прославившегося в последующие царствования, – удалось одержать несколько скромных побед над шведами, императрица не помнит себя от радости и гордости. Бюст героя ставится в Царском в галерее великих людей, и Екатерина непременно хочет воспеть его стихами собственного сочинения, которые Державину было очень трудно согласовать с правилами поэтики. Чичагова приглашают лично сообщить государыне о своих подвигах. Он конфузится, бормочет что‑то; произносит веские фразы; но затем, оживляясь мало‑помалу, возвышает голос, начинает ругаться и клясться, употреблять самые отборные выражения своего флотского жаргона, пока ужас, который он замечает на лицах присутствующих, не заставляет его остановиться, открыв рот. Он падает на колени; Екатерина велит ему встать и ободряет его: – «Пожалуйста продолжайте; я не вполне понимаю все технические термины, которые вы употребляете, но ваш рассказ интересует меня».

Не ученый, но смелый моряк, настоящий морской волк, Чичагов мог в некоторой степени оправдать доверие, которое оказывала ему Екатерина. И вообще, было бы вполне извинительно то чувство, которому она повиновалась, осыпая его милостями, если бы она при этом оказалась последовательной. Но у императрицы, пренебрегавшей услугами таких людей, как Эльфинстон и Павел Джонс, среди ее адмиралов, кроме принца Нассау, был еще иностранец, которого она поддерживала всеми способами. Его фамилия была Рибас.

Под 25 июня 1776 г. мы читаем в одной из депеш маркиза де Жуинье, адресованной из Петербурга графу де Верженну: «Есть здесь один молодой человек, г. Рибас, испанец по происхождению... добрый малый, не без способностей, и честный, которым я имею причину быть довольным... Он женился на любимой горничной императрицы. Ее величество дала ей приданое и оказывает г. Рибасу всевозможные милости. Она желала бы даже дать ему знаки отличия, но вместе с тем желала бы из‑за общественного мнения иметь причины, которые оправдали бы особые милости. По‑видимому, рекомендация со стороны испанского короля произвела бы наилучшее впечатление».

Маркиз де Жуинье имел свои причины быть довольным этим молодым человеком. Но вообще, чтобы отозваться о нем хорошо, требовалось много снисходительности. Рожденный в Неаполе и получивший свою фамилию случайно – фамилия его отца была, по‑видимому, Банжон, и он был родом из Барселоны – Жозеф Рибас дебютировал в жизни несколькими проделками: кражей паспорта и подделкой векселей, вследствие чего ему захотелось покинуть Италию. Случайная встреча с Орловым, которому он помог выполнить уже упомянутое нами низкое дело, – похищение знаменитой княжны Таракановой, – позволяло ему осуществить его желание. Вернувшись в Петербург в чине флотского лейтенанта, он сделал второй удачный шаг, женясь на особе, которой покровительствовала императрица – незаконной дочери Бецкого.

«Эта женщина, – говорит о ней Ланжерон, – хорошенькая, остроумная и пронырливая, соединяла обычное нахальство выскочки с обыкновенным лукавством придворной. Она приехала в Париж с женой князя Голицына, сделавшегося потом венским послом... Княгиня подружилась с мадемуазель Клэрон, и от нее мадам Рибас узнала все стихи Вольтера, которых знает массу наизусть».

Стихи Вольтера, которые она любезно говорила всем, желавшим слушать ее, и другие любезности более интимного свойства сделали из нее любимую поверенную тайн Екатерины, а из ее мужа – влиятельного человека. Он был начальником кадетского корпуса и воспитателем молодого Бобринского, сына Екатерины. По журналу последнего, который вел Лехнер, один из его преподавателей, мы узнаем, что было это за воспитание. Мадемуазель Давиа, любимая султанша Безбородко, случайная любовница Рибаса, а также его брата Эммануэля, играла при этом значительную роль. Воспитанник делил свое время между салоном этой дамы и масонской ложей, устроенной Рабасом в своем доме. Это не помешало испанцу командовать в 1789 г. флотилией на Черном море под начальством Потемкина. Правда, что за это время он состоял постоянным сводником при фаворите. Ему победитель Тавриды обязан своим знакомством с мадам де Витт, «прекрасной гречанкой», ставшей впоследствии графиней Потоцкой. Организация знаменитого путешествия в Крым была тоже отчасти делом Рибаса, обладавшего богатым воображением и способностью к разным выдумкам.

«Этот Рибас, – говорит тот же Ланжерон, – был человек необыкновенный и одаренный редкими талантами. Благодаря своему уму, он сделался хорошим генералом, отличным посредником в переговорах и даже честным человеком».

Нам еще придется вернуться к последней оценке. Карьера этого человека сильно подчеркивает одну из сторон личности Екатерины, которую нам предстоит осветить. Женщина, рядом с которой при ее восшествии на престол стоял Орлов, а у смертного одра – Зубов – такая женщина должна была непременно иметь среди окружающих ее Рибаса. Ей суждено было также достигнуть того, чтобы сделать из него человека почти полезного.

 

Date: 2015-09-25; view: 270; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию