Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Мировая революция против российской государственности
В драматических событиях и потрясениях, меняющих облик государств, конечно, есть некоторые закономерности, но ни одна из них не несет в себе неизбежности. Всякое событие может произойти, а может не произойти. Поэтому причины — это то, что дает событию возможность реально случиться, а не «объективные предпосылки» в виде «недовольства масс» и т. п., которые имеются практически всегда. В любом обществе всегда наличествуют группы населения, недовольные существующим порядком вещей, и когда нечто свершается, обычно на нечто подобное и списывают, не смущаясь тем, что в подавляющем большинстве случаев при наличии тех же самых обстоятельств ничего не происходит (после того, как событие произошло, нет ничего проще, чем задним числом найти для него «глубинные причины»). Да и в тех случаях, когда пресловутое недовольство и играет какую-то роль, оно работает обычно не тогда, когда очень плохо, а когда достаточно хорошо, но хочется лучше, или на фоне сравнительного благополучия вдруг случается ухудшение, или не оправдываются какие-то ожидания и т. д. Политическая борьба (хоть через выборы, хоть через бунт) состоит, грубо говоря, в том, что некоторое активное и дееспособное меньшинство лишает власти другое меньшинство с помощью большинства, причем не всего, а всегда лишь некоторой его части (по отношению к целому ничтожно малой), лишь бы она была достаточно велика в нужное время и в нужном месте. Сценарий же насильственной «революционной» смены власти везде примерно одинаков: собирается агрессивная толпа и идет «на власть», и если с ней не могут справиться, она делает свое дело, захватывая государственные учреждения и давая возможность своим руководителям провозгласить новую власть, или же до этого не доходит (если власть заранее капитулирует). По большому-то счету совершенно достаточной причиной всех и всяческих революций является наличие людей, желающих их совершить. А удается им это в зависимости от ситуации: наличия подходящего момента, степени решимости власти к сопротивлению и ее к тому возможностей. Вот причины создания такого положения, при котором, условно говоря, «толпу не разгоняют» и есть причины революции. Революции (когда имеет место принципиальная смена власти или государственности, что у нас и произошло) не бывают результатом верхушечного заговора или переворота (это совсем другой «жанр»: люди, имеющие возможность совершить дворцовый переворот, не имеют нужды выводить на улицу сотню тысяч человек и разнуздывать стихию с риском в ней же утонуть). «Российская революция» (этапами которой были 1905 год, февраль и октябрь 1917-го) была закономерным итогом многолетней борьбы революционного движения (создания разветвленной сети ячеек, пропаганды в той среде, которая должна была играть роль ударной силы и т. д. и т. п.) на пути к своей цели. То есть с этой-то стороной все ясно. Вопрос, почему получилось и получилось в 1917-м, а не в 1905-м. Были ли в империи серьезные проблемы внутреннего характера? Разумеется, были: и не доведенная до конца столыпинская аграрная реформа, и низкая степень самосознания и крайне слабая консолидированность предпринимательской среды, и отсутствие государственнического «политического класса», и непомерные претензии «общественности» к власти. Но наличие проблем такого рода может в дальнейшем влиять на развитие событий, но сам политический акт «свержения власти» никогда не обусловливает. Значение аграрного вопроса, кстати, неимоверно преувеличено (вопреки распространенному заблуждению, он и в Гражданской войне не имел приписываемого ему значения), да и вообще в деревне революции не делаются. Какого-то «ухудшения положения трудящихся», постоянно прогрессировавшего и достигшего апогея к 1917 г., не наблюдалось; напротив, совершенно очевидно, что на протяжении предшествующих десятилетий жизненный уровень всех слоев населения постоянно возрастал, а не падал. В самом «событии» решающее значение сыграл, конечно фактор войны, но не в том смысле, как его обычно трактуют («усталость от войны», «непонимание целей» и т. д.): в 1905 г. «усталости» вообще не было, а революция была, цели в 1914-м были не более ясны (или не ясны), чем в 1917-м, а проблемы это не составляло. А уж насчет каких-то неимоверных «тягот» и того, что «царизм проиграл войну»... «Царизм» войны не проигрывал. К февралю 1917 г. русский фронт был совершенно благополучен, дела на нем обстояли никак не хуже, чем на западе и не существовало ни малейших оснований ни чисто военного, ни экономического порядка к тому, чтобы Россия не продержалась бы до конца войны (тем более, что не будь Россия выведена из войны, война бы кончилась гораздо раньше). Русская промышленность, разумеется, имела худшие шансы быстро приспособиться к войне, чем германская, но к лету 1916 г. кризис был преодолен, от снарядного голода не осталось и следа, войска были полностью обеспечены вооружением и в дальнейшем его недостатка не ощущалось (его запасов еще и большевикам на всю Гражданскую войну хватило). В ту войну противнику не отдавали полстраны, как в 1941–1942 гг., неприятельские войска вообще не проникали в Россию дальше приграничных губерний. Даже после тяжелого отступления 1915 г. фронт никогда не находился восточнее Пинска и Барановичей и не внушал ни малейших опасений в смысле прорыва противника к жизненно важным центрам страны (тогда как на западе фронт все еще находился в опасной близости к Парижу). Даже к октябрю 1917 г. если на севере фронт проходил по российской территории, то на юге — по территории противника (а в Закавказье — так и вовсе в глубине турецкой территории). В той войне русские генералы не заваливали врага, как сталинские маршалы 30 лет спустя, трупами своих солдат. Боевые потери русской армии убитыми в боях (по разным оценкам от 775 до 908 тыс. чел.) соответствовали таковым потерям Центрального блока как 1:1 (Германия потеряла на русском фронте примерно 300 тыс. чел., Австро-Венгрия — 450 и Турция — примерно 150 тыс.). Россия вела войну с гораздо меньшим напряжением сил, чем ее противники и союзники. Пресловутые тяготы войны — вещь весьма относительная. Выставив наиболее многочисленную армию из воевавших государств, Россия, в отличие от них не испытывала проблем с людскими ресурсами. Напротив, численность призванных была избыточной и лишь увеличивала санитарные потери (кроме того, огромные запасные части, состоявшие из оторванных от семей лиц зрелого возраста служили благоприятной средой для революционной агитации). Даже с учетом значительных санитарных потерь и умерших в плену общие потери были для России несравненно менее чувствительны, чем для других стран (заметим, что основная масса потерь от болезней пришлась как раз на время революционной смуты и вызванного ей постепенного развала фронта: среднемесячное число эвакуированных больных составляло в 1914 г. менее 17 тыс., в 1915 — чуть более 35, в 1916 — 52, 5, а в 1917 г. — 146 тыс. чел.) общие потери были для России гораздо менее чувствительны, чем для других стран. Доля мобилизованных в России была наименьшей — всего лишь 39% от всех мужчин в возрасте 15–49 лет, тогда как в Германии — 81%, в Австро-Венгрии — 74, во Франции — 79, Англии — 50, Италии — 72. При этом на каждую тысячу мобилизованных у России приходилось убитых и умерших 115, тогда как у Германии — 154, Австрии — 122, Франции — 168, Англии — 125 и т. д.), на каждую тысячу мужчин в возрасте 15–49 лет Россия потеряла 45 чел., Германия — 125, Австрия — 90, Франция — 133, Англия — 62; наконец, на каждую тысячу всех жителей Россия потеряла 11 чел., Германия — 31, Австрия — 18, Франция — 34, Англия — 16. Добавим еще, что едва ли не единственная из воевавших стран, Россия не испытывала никаких проблем с продовольствием. Германский немыслимого состава «военный хлеб» образца 1917 г. в России и присниться бы никому не мог. При таких условиях разговоры о стихийном «недовольстве народа» тяготами войны и «объективных предпосылках» развала выглядят по меньшей мере странно: в любой другой стране их должно бы быть в несколько раз больше, а население России не самое избалованное в Европе. Так что при нормальных политических условиях вопрос о том, чтобы «продержаться» даже не стоял бы. Напротив, на 1917 г. русское командование планировало решительные наступательные операции. Но, как известно, именно такое течение событий не устраивало тех, кто с победоносным окончанием войны терял практически всякие шансы на успех. Значение фактора войны состояло в том, не случись этого тогда, российская государственность и «ancien regime» имели шанс вовсе избежать гибели. В принципе, повторилось все то, что имело место двенадцатью годами раньше, только вместо малой войны за далекой восточной окраиной наличествовал реальный фронт, требующий полного напряжения сил, который нельзя было бросить. И это решило дело. Для всякого нормального патриотически настроенного человека того времени, а тем более офицера иерархия ценностей строилась в такой последовательности (по «убыванию»): российская государственность (как это шло от основателя империи: «и так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное»), монархия, династия, конкретный монарх, а вовсе не наоборот (как это представляется нынешним «профессиональным монархистам»). Такой она была и для самого Императора. В той ситуации все их помыслы сводились прежде всего к тому, чтобы не допустить крушения фронта любой ценой. После того, что уже случилось в Петрограде к 2 марта, было абсолютно ясно, что задавить это без блокады столицы, без полного переключения на «внутреннюю» войну (как минимум несколько армейских корпусов, причем походным порядком, а не по железной дороге) и сепаратного мира невозможно. Но император Николай был бы последним, кто бы пошел на это. Но если военный фактор — вопрос момента, то неготовность и неспособность власти противостоять революционному движению носила для конца XIX начала XX вв. вневременной характер. В этом отношении повторилось все то, что имело место двенадцатью годами раньше. Дело даже не в полицейской недостаточности (хотя это важный фактор; при определенной степени самозащиты режима революционное движение вовсе невозможно, но тогда таких режимов в Европе вообще не было), а в том, что сама эта недостаточность была результатом более глубокой причины. Обычен взгляд, ставящий революцию в вину интеллигенции, которая-де разложила народ или даже всему образованному слою. Я его не разделяю. Ну пусть даже интеллигенция в тогдашнем значении термина. В Вехах справедливо отмечалось, что интеллигент — плохой учитель, плохой инженер и т. д. Но в России было много хороших учителей, инженеров и др. (гораздо больше, чем плохих), которые никого не разлагали, а делали свое дело. Образованный слой это сотни тысяч молчаливых чиновников, офицеров, инженеров, врачей и т. д., среди которых хоть 500, хоть 1 000 крикливых публицистов капля в море. В конечном счете роль сыграл либерализм не интеллигенции, а самой власти. И этот либерализм лишь в некоторой степени был порожден атмосферой, создаваемой либерализмом интеллигенции, а в большей ее собственными неадекватными представлениями и о народе, и, главное, о тех, с кем ей (власти) пришлось иметь дело. Дело в том, что традиционное общество (в лице российского старого режима), принципиально неполитическое, столкнулось с тем новым, что было порождено условиями второй половины XIX в. грубо говоря, политикой — политической борьбой, политическими организациями и партиями, апеллирующими к массе и использующими соответствующие средства борьбы, в первую очередь политическую пропаганду. Традиционный режим столкнулся с вещами, против которых у него не было противоядия, с которыми он не умел и не мог бороться, потому что средства борьбы были ему незнакомы, непривычны, и он ими не располагал. Но именно потому, что в России крушение старого порядка произошло заметно позже, шанс осознать, что происходит, и что надо делать, у режима был, но он им не сумел воспользоваться, полагаясь на привычные представления о мире и о себе. Власть бороться политически не умела и не считала нужным, традиционно полагаясь на верноподданнические чувства «богоносцев», не вникала и не разбиралась в сути революционных учений, реагируя только на формальные признаки нарушения верноподданничества в виде прямого призыва к бунту и насильственных действий. Сама она никакой политработы (воспитания в духе противодействия противнику, разъяснения и критики его идей и т. п.) не вела. Попытки контрпропаганды оставались делом отдельных энтузиастов, к чьим усилиям власть еще с середины XIX в. относилась даже несколько подозрительно (откровенно антигосударственная пресса, пропагандирующая разрушительные для режима идеи, но не трогающая конкретных лиц, процветала, а того же Каткова, критиковавшего высокопоставленных персон, постоянно штрафовали и закрывали). Стремление максимально отгородить от политики госаппарат и особенно армию (офицер не имел права состоять ни в каких полит. организациях, хотя бы и монархических, принимать участия ни в каких политических мероприятиях, хотя бы и верноподданнических) привело к тому, что люди, по идее являющиеся ее опорой, совершенно не ориентировались в ситуации, а вся «политика» оказывалась обращенной только против власти. При чтении мемуаров охранителей старого режима, видно, что они совершенно не понимали, с кем имеют дело. Достоевский пытался показать, но, видимо, большого впечатления не произвел. Революционер — это человек нового типа, «человек политический». Поэтому тот же Нечаев, не говоря уже о революционерах начала XX в., современному человеку вполне понятен, а какой-нибудь сенатор или генерал нет (когда им пытаются приписать мотивации в духе собственного опыта, получается так же смешно, как изображение «бывших» современными актерами). В результате «прогрессивная интеллигенция» воспринималась не адекватно своей сути, а в качестве уважаемого оппонента, к которому должно прислушаться, и диктовала моду, которая оказывала влияние и на настроения политических верхов. Когда в 1905-м впервые пришлось столкнуться с реальной угрозой, эти верхи продемонстрировали полное ничтожество, и их позиция оказала деморализующее влияние и на силы правопорядка. Картинка из киевской газеты (так называемый «Саперный бунт»): вооруженная толпа под красными флагами шествует через город, «снимая» другие части. Направляются войска, начальник которых в духе времени принимается... митинговать. Освистанный, отступает. Посылают Оренбургский казачий полк — та же история. Поехал генерал, командир корпуса. Этому и говорить не дали, так и плелся в экипаже позади толпы. И тут на пути — возвращавшаяся с занятий учебная команда Миргородского полка (порядка 100 чел.) с его командиром, полковником фон Стаалем. Тот, при попытке его разоружить, разговаривать не стал, а дал залп. И бунта не стало. Саперы разбежались и вернулись в казармы. Перепуганное начальство подняло голову, но ему не только спасибо не сказало, а отнеслось довольно холодно, страха ради общественности и реакции Петербурга. Доходило до анекдотов. В городе бунт, реальная власть в руках революционного штаба. Начальник гарнизона, имея под руками вполне надежную дивизию, но видя настроения в Петербурге, колеблется, боясь «не совпасть» и угробить карьеру. И тут какой-то прапорщик запаса, которому «за державу обидно», надев погоны штабс-ротмистра, является к нему, представляется адъютантом командующего округом и убеждает дать ему батальон, с которым благополучно арестовывает штаб и водворяет порядок. Нечто подобное он проделал еще в нескольких местах, пока не был разоблачен и осужден. Картина тотальной недееспособности властей, боязни ответственности, нерешительности и т. п. тогда была продемонстрирована, конечно, потрясающая. Но элементарные требования новой эпохи (политика против политики, пропаганда против пропаганды, воспитание против воспитания) осознаны не были, и за 12 лет в этом направлении сделано ничего не было. Вокруг «великой бескровной» нагромождено порядочно мифов как «слева», так и «справа». Но «общим местом» является придание ей некоторого исключительного значения и отрыв ее от событий предшествующих и последующих. В «юридическом» смысле значение февраля как раз не очень велико. Как бы там ни было, а передача власти Временному правительству произошла вполне легитимно: его состав был утвержден царствующим императором, им же было предписано войскам принести присягу этому правительству. Строго говоря, он не был «свергнут», а лишь вынужден к отречению (можно, конечно, спорить, имел ли император право отрекаться, правильно ли поступил и т. д., но это дела не меняет). Равным образом не была тогда упразднена и монархия как государственный институт, российская государственность продолжала существовать и 99% российских законов продолжали действовать. А все-таки значение февраля определяется тем, что именно тогда победила Революция как таковая. Февраль 17-го невозможно оторвать ни от октября 17-го, ни от 1905–06 гг. Смешно представлять в роли его творцов думских деятелей, которые, может быть, и воображали, что они чем-то управляют, но на самом деле гучковы-милюковы ни дня реальной властью (таковая с первых дней была сосредоточена не во Временном правительстве, а в Петросовете) не обладали, а через полтора месяца потеряли и формальную. Февраль не был результатом стихийной вспышки или спонтанного заговора, а лишь закономерным звеном в истории борьбы «революционного движения» против российской государственности, но звеном решающим. Без Февраля, конечно, не было бы и Октября, но и самого его не было бы без 1905 года и всего того, что к тому времени сложилось и организовалось. Теперь удалось то, что не получилось двенадцатью годами раньше. Что, собственно, случилось тогда? Исчезла настоящая власть — фактор, игравший роль иммунной системы, и болезнетворные бактерии получили возможность неограниченного размножения. Можно, опять же, спорить, насколько она была эффективна, но даже будь она гораздо худшей, чем была, эту-то функцию она бы все равно выполняла. Остов — российское государство — продолжал по инерции существовать, а российской власти не стало; нерв, стержень был вынут, и заменить его было нечем. Разумеется, конечной задачей «революционного движения» была ликвидация самой российской государственности, и на Феврале оно остановиться не могло, он был лишь решающим этапом, после которого достижение ее было лишь вопросом времени. Достаточно взглянуть на динамику «революционных выступлений», которые, будь конечной целью Февраль, лавинообразно росли бы до него, а после — прекратились. На деле все было прямо противоположным образом — февраль открыл им дорогу: в армии за три года войны их было меньше, чем за три месяца после февраля 1917-го; то же относится и к аграрным и прочим беспорядкам. Определенную роль сыграло и то, что при огромном (шестикратном) за время войны количественном росте офицерский корпус не мог не наполнится и массой лиц не просто случайных (таковыми было абсолютное большинство офицеров военного времени), но совершенно чуждых и даже враждебных ему и вообще российской государственности. Если во время беспорядков 1905–1907 гг. из 40 тысяч членов офицерского корпуса, спаянного единым воспитанием и идеологией нашлось лишь несколько отщепенцев, примкнувших к бунтовщикам, то в 1917 г. среди трехсоттысячной офицерской массы оказались, естественно, не только тысячи людей, настроенных весьма нелояльно, но и многие сотни членов революционных партий, ведших соответствующую работу. Дальнейшее было предрешено. Развитие любой революции характеризуется тем, что к власти последовательно приходят все более радикальные элементы. Так и тут, большевики, изначально уступавшие численно и по влиянию другим левым революционным партиям, получив безграничную свободу деятельности, быстро вырвались вперед, ибо были единственной силой, способной безгранично «играть на понижение». Они были единственной партией, чья цель лежала за пределами российской государственности как таковой. Даже наиболее левые участники революционного процесса, те же эсеры, были социалистами все-таки «почвенными», их замыслы не шли дальше установления желаемых порядков в России, о мировой революции они не помышляли. Поэтому для них существовала черта, через которую они не могли переступить. Они не могли сознательно желать (хотя их правление объективно этому способствовало) ни поражения России в войне, ни полного разрушения всех государственных структур. Они не могли призвать солдат немедля бросить фронт и полностью разнуздать разрушительные инстинкты толпы. Для большевиков никаких ограничений не существовало в принципе, им нечем было дорожить в стране, которая мыслилась лишь как вязанка хвороста в костер мировой революции (каковая, по их предположениям, должна была начаться сразу после захвата ими власти в России). Поэтому они могли себе позволить бросать самые радикальные лозунги и, как верно заметил академик С. Ф. Ольденбург, «темные, невежественные массы поддались на обман бессмысленных преступных обещаний, и Россия стала на край гибели». Но если «революционная демократия» могла предаваться фантазиям относительно «сознательной дисциплины солдата-гражданина», то для трезвомыслящих людей перспективы керенщины были абсолютно ясны (Л. Г. Корнилов накануне своего выступления писал генералу А.С. Лукомскому: «По опыту 20 апреля и 3–4 июля я убежден, что слизняки, сидящие в составе Временного правительства, будут смещены, а если чудом Временное правительство останется у власти, то при благоприятном участии таких господ, как Черновы, главари большевиков и Совет рабочих и солдатских депутатов останутся безнаказанными»). Но в условиях «углубления революции» государственнические элементы не могли рассчитывать на поддержку тех, кто боялся и ненавидел их гораздо больше, чем своих соперников-большевиков. С другой стороны, предательское поведение по отношению к офицерскому корпусу деятелей Временного правительства (которые, одной рукой побуждали офицерство агитировать в пользу верности союзникам и продолжения войны, а другой — охотно указывали на «военщину» как на главного виновника ее затягивания) привело к тому, что и «демократии», когда пробил ее час, не на кого было рассчитывать (тем более, что суть большевистской доктрины большевиков мало кому была известна и они большинством патриотических элементов они воспринимались лишь как одна из соперничающих левых партий). Слабость сопротивления новой власти сразу после переворота не должна вызывать недоумения. То явление, которое получило наименование «триумфального шествия советской власти» (взятие власти в первые месяцы в большинстве губерний без сопротивления) — вполне нормально. Одно дело — защищать власть, которая существует (и сопротивляется, если ее хотят ликвидировать) и другое — защищать власть, которой больше нет. Второе возможно тогда, когда существуют какие-то самостоятельные (особенно территориально укорененные) структуры, единомышленные власти, но с ней непосредственно не связанные и от нее не зависящие. Такие еще могут служить точкой опоры для сторонников свергнутого режима. Да и то часто бывают не в силах устоять перед «эффектом свершившегося факта». При отсутствии же их он действует абсолютно, и поведение должностных лиц прежней власти предсказуемо. Приходят к местному начальнику несколько человек, заявляют, что они члены ВРК и требуют сдать дела. Можно, конечно, арестовать наглецов. Но начальник ведь уже знает, что произошло в столице, что той власти, которая его поставила, больше нет и что, поступи он так, через неделю все равно приедет эшелон матросов. Потому сопротивление тогда было оказано только в казачьих областях, где существовали автономные структуры с выборными атаманами, да в некоторых пунктах, где в силу случайных обстоятельств имелись либо какие-то организующие центры (как, пусть и слабый, «Комитет общественной безопасности» в Москве), либо особо энергичные люди, сумевшие сплотить себе подобных. Да и то, не имея реальных мобилизационных рычагов, они были обречены. Понятно, что немногие пойдут драться непонятно за кого, и в положении «вне закона», если все равно «дело уже сделано». Потребовалось время, чтобы заново сложились сопротивленческие структуры, чтобы новая власть успела себя во всей красе проявить — тогда только развернулось массовое сопротивление. Сила «эффекта свершившегося факта» хорошо памятна и по недавнему прошлому. Когда летом 1991 г. объявилось ГКЧП — первое время (до знаменитой пресс-конференции с трясущимися руками) все (и свободолюбивые прибалты, и воинственные чеченцы) сидели тихо-тихо, даже несмотря на то, что Ельцин уже митинговал у Белого Дома (а будь он нейтрализован одновременно с объявлением ГКЧП — и вовсе ничего бы не было). Зато когда через пару дней стало ясно, кто именно взял власть, что «революция победила» — против нее тоже никто не дернулся. А ведь для большинства, не говоря о тех, кто уже почти два десятилетия проклинает «антинародный режим», это была именно революция, захват власти ненавистными им людьми, «гибель страны», «попрание святынь» и т. д. Но никто, вообще никто не оказал ни малейшего сопротивления, ни единого выстрела не прозвучало. Вот когда новая власть через два года разделилась, и одна ее часть пошла против другой, создав «точку опоры», кое-кто этим воспользовался да и то не очень активно. В объяснении событий, как и в пропагандистской практике нет, наверное, более распространенных спекуляций, чем уверения в «поддержке народа». Но народ никогда никого не поддерживает. И не только «народ» вообще, но и в отношении достаточно крупных социальных групп говорить об этом неуместно. Да и что значит: поддерживает — не поддерживает? В большинстве случаев о «поддержке» говорят, когда есть некоторые симпатии, проявляемые, допустим, в голосованиях (но, скажем, тот факт, что на выборах в Учредительное Собрание в конце 1917 г. эсеры одержали абсолютную победу, никак не помог им в дальнейшем). Когда же речь идет о действительной борьбе, поддержка определяется тем, насколько эти люди готовы убивать и умирать за дело данной политической силы. В лучшем случае можно сказать, что та или иная социальная группа может служить преимущественным мобилизационным ресурсом для этой силы (но и это не будет означать, что она ее «поддерживает», поскольку даже при даче значительного числа добровольцев из ее среды, большинство этой группы может оставаться пассивным). Дело всегда делается очень незначительной частью населения, даже в самых массовых движениях принимает участие лишь меньшинство, так и в нашей гражданской войне вольно или невольно участвовало всего порядка 3–4%. При том, что и среди них активную роль играло сравнительно небольшое ядро, а остальные образовывали как бы «шлейф». Проблема в том, что этого активного меньшинства должно «хватать», должна наличествовать его «критическая масса»: тогда, имея за собой достаточное число действительно надежного контингента, возможно поставить под ружье потребное количество прочего. Большевикам в свое время хватило несколько десятков тысяч распропагандированных рабочих и матросов, латышско-эстонской «преторианской гвардии» и 200 тысяч «интернационалистов», чтобы спаять и заставить воевать миллионы мобилизованных крестьян. Их противникам, имевшим по разным окраинам в общей сложности до 40–50 тыс. вполне самоотверженных добровольцев, этой «критической массы» хватило, чтобы начать и вести три года неравную борьбу, но, конечно, не могло хватить, чтобы победить. Большинство же даже тех, кто представлял собой при новой власти «группу риска», оставалось, особенно поначалу, весьма пассивным, причем одним из решающих факторов становился психологический шок от крушения привычного порядка. Впечатления очевидцев 1918-го года: «Начинаются аресты и расстрелы... и повсюду наблюдаются одни и те же стереотипные жуткие и безнадежные картины всеобщего волевого столбняка, психогенного ступора, оцепенения. Обреченные, как завороженные, как сомнамбулы покорно ждут своих палачей! Не делается и того, что бы сделало всякое животное, почуявшее опасность: бежать, уйти, скрыться! Однако скрывались немногие, большинство арестовывалось и гибло на глазах их семей...». «Вблизи Театральной площади я видел идущих в строю группу в 500–600 офицеров, причем первые две шеренги арестованных составляли георгиевские кавалеры (на шинелях без погон резко выделялись белые крестики)... Было как-то ужасно и дико видеть, что боевых офицеров ведут на расстрел 15 мальчишек красноармейцев». Но удивляться нечему. Подобно тому, как медуза или скат представляют в своей стихии совершенный и эффективный организм, но, будучи выброшены на берег, превращаются в кучку слизи, так и офицер, вырванный из своей среды и привычного порядка, униженный, а то и избитый собственными солдатами, перестает быть тем, чем был. И тут уже надо обладать нерядовыми личными качествами, чтобы не сломаться. Одно дело — умирать со славой на поле боя, зная, что ты будешь достойно почтен, а твои родные — обеспечены, и совсем другое — получить пулю в затылок в подвале, стоя по щиколотку в крови и мозгах предшественников. Вообще решится на борьбу, не имея за спиной какой-либо «системы» и пребывая «вне закона», психологически чрезвычайно трудно. Известно, что первые антибольшевистские добровольцы были весьма немногочисленны. Да, тысячи на это, тем не менее, решались, но десятки тысяч — нет. Ну да, известны случаи, когда мать говорила последнему из оставшихся у нее сыновей: «Мне легче видеть тебя убитым в рядах Добровольческой армии, чем живым под властью большевиков». Но многие ли матери могли сказать такое? Всякое такое поведение в любом случае представляет собой нестандартное явление, хотя бы оно и было по обстоятельствам момента более рациональным, чем пассивность. Известный донской деятель полковник В. М. Чернецов, пытаясь в свое время убедить надеющихся «переждать», сказал: «Если случится так, что большевики меня повесят, то я буду знать — за что я умираю. Но когда они будут вешать и убивать вас, то вы этого знать не будете». И действительно, он сложил голову, нанеся большевикам изрядный урон, а не послушавшие его офицеры, все равно выловленные и расстрелянные, не знали, за что они погибли. Следует, правда, заметить, что в дальнейшем — к 1919, когда ситуация в России вполне определилась, выбор большинства офицеров, даже и не находившихся на белых территориях, был вполне определенным. Вот, например, как «в условиях чистого эксперимента» поступили предоставленные самим себе офицеры расформированной в конце 1918 на Салоникском фронте 2-й Особой пехотной дивизии: из 325 человек 48 осталось в эмиграции, 16 исчезли в неизвестном направлении, 242 вступили во ВСЮР и еще 19 — в другие белые формирования. Принимая во внимание эти обстоятельства, практически все события, последовавшие за крушением российской государственности, были вполне естественными и не представляют собой загадки. Учитывая же, что за люди и с какой именно политико-идеологической программой установили свою власть на территории исторической России, не менее естественными были и последствия. Наследие Российской империи было уничтожено дотла во всех своих проявлениях, будь то территориальное устройство, характер политической власти, идеология, элита. На месте традиционной империи, равноправного члена клуба великих европейских держав возникло тоталитарное квазигосударство поистине невиданного «нового типа», созданное для воплощения в жизнь в мировом масштабе чудовищной идеологической утопии и противопоставившее себя всему остальному миру. Феномен столь полного разрыва геополитического образования с существовавшим на той же территории предшественником следует признать столь же уникальным, что представляется вполне закономерным, ибо столь уникальными были устремления творцов этого образования. История знает случаи, когда в результате завоевания одна империя сменяет другую на той же самой территории и владеет тем же населением. Например, Османская империя, располагалась на той же территории, что уничтоженная ею Византийская и имела в основном то же самое население, продолжавшее жить на захваченных турками-османами землях. Никому бы, однако, не пришло в голову даже ставить вопрос о какой-то преемственности этих государств, ибо понятно, что между православной и исламской государственностью таковой быть не может. Но между Византийской и Османской империями что-то общее все-таки было: обе они были традиционными монархиями, основанными на религиозной вере (хотя и разной). Между Российской империей и Советским государством общего не было ничего. Потому и практическая реализация разрыва происходила во всех областях столь радикальным образом. «Земшарная республика» вместо «Единой и Неделимой» Мировая революция, как известно, была главной идеей того времени. Большевистская революция рассматривалась ее творцами лишь как пролог к революции мировой, прямо вытекавшей из сущности коммунистической доктрины. Причем, по представлениям захвативших власть в России большевистских вождей, таковая должна была начаться непосредственно вслед за российской. Поэтому с самого начала никаких национально-государственных целей они не преследовали и вопросы государственных интересов их волновали лишь постольку, поскольку были связаны с удержанием ими власти над определенной территорией — и только до тех пор, пока не разгорится «мировой пожар» и государственные границы вообще утратят какое бы то ни было значение. Поэтому их позиция, которая наивным и не знакомым с большевистским учением людям тогда казалась самоубийственной, была единственно возможной и, исходя из смысла их учения абсолютно оправданной. Ленин призывал не только к поражению России в войне с внешним врагом, но и к началу во время этой войны войны внутренней — гражданской. Более полного воплощения государственной измены трудно себе представить, даже если бы Ленин никогда не получал немецких денег (теперь, впрочем, уже достаточно широко известно, что получал — как именно и сколько). При этом призывы Ленина к поражению России не оставались только призывами. Большевики вели и практическую работу по разложению русской армии, а как только представилась первая возможность (после февраля), их агентура в стране приступила и к практической реализации «войны гражданской» — натравливанию солдат на офицеров и убийствам последних. Уже к середине марта только в Гельсингфорсе, Кронштадте, Ревеле и Петрограде было убито более 100 офицеров. В соответствии с ленинскими указаниями первостепенное внимание закономерно уделялось физическому и моральному уничтожению офицерства: «Не пассивность должны проповедовать мы — нет, мы должны звонить во все колокола о необходимости смелого наступления и нападения с оружием в руках, о необходимости истребления при этом начальствующих лиц». Поскольку душой всякой армии является ее офицерский корпус, а основой ее существования — воинская дисциплина, лучшего средства обеспечить поражения России, естественно, и не было. Пользуясь нерешительностью и непоследовательностью Временного правительства, ленинцы весной, летом и осенью 1917 года вели работу по разложению армии совершенно открыто, вследствие чего на фронте не прекращались аресты, избиения и убийства офицеров. Атмосферу в частях хорошо характеризует такая, например, телеграмма, полученная 11 июня в штабе дивизии из 61-го Сибирского стрелкового полка: «Мне и офицерам остается только спасаться, так как приехал из Петрограда солдат 5-й роты, ленинец. В 16 часов будет митинг. Уже решено меня, Морозко и Егорова повесить. Офицеров разделить и разделаться. Много лучших солдат и офицеров уже бежало. Полковник Травников.» В результате деятельности большевиков на фронте к ноябрю несколько сот офицеров было убито, не меньше покончило жизнь самоубийством (только зарегистрированных случаев более 800), многие тысячи лучших офицеров смещены и изгнаны из частей. Даже после переворота, полностью овладев армией, Ленин продолжал политику ее развала, поскольку там сохранялись еще отдельные боеспособные части и соединения. Как отмечал В. Шкловский (известный впоследствии литкритик): «У нас были целые здоровые пехотные дивизии. Поэтому большевикам пришлось резать и крошить армию, что и удалось сделать Крыленко, уничтожившему аппарат командования». Пошедшие на сотрудничество с большевиками бывшие генералы искренне не понимали, почему, уже захватив власть, они продолжают разрушать армию. Человек, воспитанный в государственно-патриотических принципах знал, конечно, что существуют революционеры, которые хотят свергнуть власть и переделать страну на свой лад. Но представить себе, что есть люди, которым Россия как таковая может быть вообще не нужна им было невозможно. Один из таких потом вспоминал: «Хорошо, — по детски рассуждал я, — пока большевистская партия не была у власти, ей был прямой смысл всячески ослаблять значение враждебного большевизму командования и высвобождать из-под его влияния солдатские массы. Но положение изменилось, большевики уже не в оппозиции, а в правительстве. Следовательно, заключал я, — они не меньше меня заинтересованы в сохранении армии, в том, наконец, чтобы сдержать германские полчища и сохранить территории страны. Партия и Ленин, однако, действовали совсем не так, как мне этого хотелось». Естественно: русская армия в любом случае представляла бы для них опасность и была помехой на пути мировой революции. Для последней же требовалась совершенно новая армия — армия Третьего Интернационала (каковая и была затем создана). К середине декабря фронта как такового уже не существовало, по донесению начальника штаба Ставки: «При таких условиях фронт следует считать только обозначенным. Укрепленные позиции разрушаются, занесены снегом. Оперативная способность армии сведена к нулю... Позиция потеряла всякое боевое значение, ее не существует. Оставшиеся части пришли в такое состояние, что боевого значения уже иметь не могут и постепенно расползаются в тыл в разных направлениях». Между тем большевики (в еще воюющей стране!) в декабре 1918 — феврале 1918 перешли к массовому истреблению офицеров, которых погибло тогда несколько тысяч. Учитывая эти обстоятельства, говорить о «вынужденности» унизительного Брестского мира не вполне уместно, коль скоро заключавшие его сознательно довели армию до такого состояния, при котором других договоров и не заключают. Заключение его выглядит, скорее, закономерной платой германскому руководству за помощь, оказанную большевикам во взятии власти. Другое дело, что когда «мавр сделал свое дело» и российской армии больше не было, немцы не склонны были дорожить Лениным, и он был готов на все ради сохранения власти. По условиям мира от России отторгались Финляндия, Прибалтика (Литва, Курляндия, Лифляндия, Эстляндия, Моонзундские о-ва), Украина, часть Белоруссии и Закавказья (Батумская и Карсская области с городами Батум, Карс и Ардаган). Страна теряла 26% населения, 27% пахотной площади, 32% среднего урожая, 26% железнодорожной сети, 33% промышленности, 73% добычи железных руд и 75% — каменного угля. Флот передавался Германии (адмирал А.М. Щастный, выведший Балтийский флот из Гельсингфорса в Кронштадт, был цинично принесен в жертву, чтобы оправдаться перед немцами — его расстреляли). Кроме того, устанавливались крайне невыгодные для России таможенные тарифы, а по заключенному позже финансовому соглашению Германии еще выплачивалась контрибуция в 6 млрд. марок. Этот договор вычеркивал Россию из числа творцов послевоенного устройства мира, а для жителей союзных с ней стран однозначно означал предательство, что пришлось почувствовать на себе множеству российских граждан, оказавшихся в Европе в то время и попавших туда после Гражданской войны, нимало не повинным в ленинской политике. Сейчас, когда плоды большевистского расчленения страны сказались в полной мере и то, что называется Россией, пребывает в границах XVI века, и даже энергоносителями торговать не может иначе как прощая их наглое воровство лимитрофными «суверениями», трудно представить себе, что 90 лет назад вопрос стоял об обладании Константинополем и Черноморскими проливами, и до осуществления заветного лозунга «Крест на Святую Софию!» оставалось едва ли более года. Жертвы и усилия России в мировой войне были обесценены одним росчерком пера, и их плодами предоставлено было пользоваться бывшим союзникам. Но все это не имело значения для большевиков, рассматривавших этот мир как возможность удержания своей власти до момента, когда революция начнется в остальной Европе и всякие государственные интересы потеряют смысл. Потому и борьба, которую вели большевики в 1917–1922 гг. со своими противниками непохожа на обычные гражданские войны. Если большевистская партия вполне справедливо характеризовалась ее создателями как «партия нового типа», то и борьба ее стала «борьбой нового типа» — не за власть в государстве, а за утверждение своей идеологии во всемирном масштабе. Но сначала, естественно, требовалось смести противников такой задачи в собственной стране. Наша гражданская война не была борьбой каких-то двух группировок за власть в государстве, как война «Алой и Белой розы», не была борьбой между одной Россией и другой Россией. Это была борьба за российскую государственность и против нее, за мировую коммунистическую революцию — борьба между Россией и Интернационалом, между идеологией классовой ненависти и идеологией национального единства. Для того, чтобы понять, за что сражались стороны в Гражданской войне, достаточно обратиться к лозунгам, начертанным на знаменах тех лет. Они совершенно однозначны, и всякий, кто видел листовки, газеты и иные материалы тех лет, не сможет ошибиться относительно того, как формулировали свои цели враждующие стороны. Предельно сжато они выражены на знаменах в буквальном смысле этого слова: с одной стороны — «Да здравствует мировая революция», «Смерть мировому капиталу», «Мир хижинам — война дворцам», с другой — «Умрем за Родину», «Отечество или смерть», «Лучше смерть, чем гибель Родины» и т. д. Знамена красных войск, несущих на штыках мировую революцию, никогда, естественно, не «осквернялись» словом «Родина». Впрочем, создатель Красной Армии Троцкий смотрел на некоторые вещи гораздо более трезво, чем другие, и ему, между прочим, принадлежит мысль, легшая позже в основу идейно-воспитательной работы в армии: поскольку большинство населения несознательно, и мысль о защите отечества ему все-таки понятнее идеи мировой революции, то красноармейца следует воспитывать так, чтобы он, сражаясь за дело III Интернационала, думал при этом, что воюет за Россию. Белое движение возникло как патриотическая реакция на большевистский переворот, и было прежде всего движением за восстановление уничтоженной большевиками тысячелетней российской государственности. Никакой другой задачи основоположники Белого движения никогда не ставили, их усилия были направлены на то, чтобы ликвидировать главное зло — паразитирующий на теле страны большевистский режим, преследующий откровенно антинациональные цели установления коммунистического режима во всем мире. В Белом движении соединились люди самых разных взглядов, сходившиеся в двух главных принципах: 1) неприятие большевистского переворота и власти интернациональных преступников, 2) сохранение территориальной целостности страны. Эти принципы нашли воплощение в емком и, собственно, единственном лозунге Белого движения: «За Великую, Единую и Неделимую Россию». Идеология участников белой борьбы не представляла собой какой-то специфической партийной программы. Она была всего лишь выражением движения нормальных людей против ненормального: противоестественной утопии и преступных результатов попыток ее реализации. Собравшихся в конце 1917 г. в Новочеркасске первых добровольцев объединяла прежде всего идея продолжения войны с Германией и недопущения окончательного поражения и гибели России. «Их цель была — собрать новую армию взамен разложившейся старой и продолжать борьбу с германским нашествием, причем большевики рассматривались как ставленники немцев, как иноземные элементы». Так же определял ее цели и А. И. Деникин: «Создание организованной военной силы, которая могла бы противостоять надвигающейся анархии и немецко-большевистскому нашествию». Впоследствии он вспоминал: «Сохранение русской государственности являлось символом веры генерала Алексеева, моим и всей армии. Символом ортодоксальным, не допускающим ни сомнений, ни колебаний, ни компромисса. Идея невозможности связать свою судьбу с насадителями большевизма и творцами Брест-Литовского мира была бесспорной в наших глазах не только по моральным побуждениям, но и по мотивам государственной целесообразности». Противников в Гражданской войне разделяла вовсе не «классовая принадлежность», а именно отношение к вопросу: «Великая Россия или Мировая Революция». Ядром антибольшевистского движения, стали, естественно, образованные круги, прежде всего служилые, всегда бывшие носителями государственного сознания. Советскому человеку было положено считать, что белые армии состояли из помещиков и капиталистов, которые воевали за свои поместья и фабрики, «одержимые классовой ненавистью к победившему пролетариату». Но в годы самой гражданской войны и сразу после нее сами большевистские деятели иллюзий на этот счет себе не строили, и из их высказываний (не предназначенных для агитплакатов) совершенно ясно, что они хорошо представляя себе состав своих противников («офицеры, учителя, студенчество и вся учащаяся молодежь», «мелкий интеллигент-прапорщик»). Надо иметь в виду, что офицерский корпус за годы Мировой войны (тогда было произведено не менее 260 тыс. человек, то есть больше, чем за всю историю русской армии до 1914 г.) стал в общем близок сословному составу населения (а офицеры военного времени по происхождению представляли практически срез социальной структуры страны — до 70% их происходило из крестьян, четверть — из мещан, рабочих, интеллигенции и лишь менее 10% из дворян). Офицерский корпус притом включал едва ли не всю образованную молодежь России, поскольку практически все лица, имевшие образование в объеме гимназии, реального училища и им равных учебных заведений и годные по состоянию здоровья были произведены в офицеры. Эта масса молодых прапорщиков и подпоручиков, недавних студентов, гимназистов, семинаристов, рядовых солдат и унтер-офицеров, произведенных за боевые отличия, была весьма и весьма скромного материального положения. Объединяли ее, конечно, не имущественные интересы, а невозможность смириться с властью антинациональных сил, выступавших за поражение своей страны в войне (которую эти офицеры считали Второй Отечественной), разлагавших армию и заключивших Брест-Литовский мир. Но как бы ни была велика роль этих офицеров в белой борьбе, особенно на первом этапе, большинство в белых рядах составляли все-таки не они, а как раз «рабочие и крестьяне», причем, что очень важно — пленные из бывших красноармейцев. Лучшие части белых армий на Юге — корниловцы, марковцы, дроздовцы уже к лету 1919 г. в большинстве состояли из этого элемента, а в 1920 г. — на 80–90%. Все белые мемуаристы единодушно отмечают, что именно этот контингент, т. е. люди, уже побывавшие под властью большевиков, были гораздо более надежным элементом, чем мобилизованные в районах, где советской власти не было или она держалась недолго. На Востоке же и Севере России белые армии были практически полностью «рабоче-крестьянскими», целые дивизии состояли даже сплошь из самых натуральных «пролетариев» — ижевских и воткинских рабочих, одними из первых восставших против большевиков. Эти рабочие полки прошли при отступлении через всю Сибирь, вынося в тайге на руках свои пушки и боролись в Приморье до самого конца 1922 г. Советская пропаганда, особенно впоследствии, говоря о гражданской войне, предпочитала делать основной упор на так называемых «интервентов», представляя белых по возможности не в качестве основной силы сопротивления большевизму, а в качестве «пособников мирового капитала», каковой и должны были воплощать страны Антанты. Антанта же усилиями апологетов партии, призывавшей к поражению России в войне с Германией превратилась в символ чего-то антироссийского. И из сознания советского обывателя совершенно выпал тот очевидный факт, что Россия — это и была главная часть Антанты, без которой ее, Антанты никогда бы не сложилось. И так называемые «интервенты» не только не были врагами подлинной, исторической России, а были ее союзниками, обязанными оказать России помощь в борьбе против немецкой агентуры, в качестве которой совершенно неприкрыто выступали тогда большевики. Другое дело, что «союзники» оказались эгоистичными и недальновидными и не столько оказывали такую помощь, сколько преследовали свои корыстные цели. Теперь можно, конечно, рассуждать о том, на ту ли сторону стала Россия в европейском противостоянии. Но, как бы там ни было, а такова была воля ее государей, и никаких других союзников у России в 1917 г. не было. И в любом случае вина их перед Россией не в том, что они проводили «интервенцию», а в том, что они этого как раз практически не сделали, предоставив большевикам утвердить свою власть и уничтожить белых — последних носителей российской государственности, сохранявших, кстати, безусловную верность союзникам и идее продолжения войны с Германией. Практически нигде, за исключением отдельных эпизодов и Севера России (и то в крайне ограниченных масштабах) союзные войска в боях с большевиками не участвовали, и потери в массе потерь белых армий исчисляются сотыми долями процента. Их участи ограничивалось лишь материальной помощью, и то в отдельные периоды и крайне скудной по сравнению с возможностями, которыми они располагали. Белые не предрешали конкретных форм будущего государственного устройства России, оставляя решение этого вопроса на усмотрение органа народного представительства, который предполагалось создать после ликвидации большевистского режима. Несомненной для них была лишь необходимость восстановления тех основ русской жизни, которые были попраны большевиками, и сохранение территориальной целостности страны. Последнему принципу белое руководство было особенно привержено, не допуская отступления от него даже в тех случаях, когда это могло обеспечить решающий стратегический перевес. Ни Колчак, ни Деникин как носители верховной власти никогда не считали возможным признавать отделение от России каких бы то ни было территорий, даже в том случае, когда отдавали себе отчет, что их едва ли будет возможно возвратить в состав империи. Такая политика, если и уменьшала шансы на успех (так, участь красного Петрограда в 1919 г. была бы несомненно решена, если бы Колчак согласился признать независимость Финляндии), то имела высокий нравственный смысл. Равно как и лозунг «За помощь — ни пяди русской земли» по отношению к союзникам и некоторые другие аспекты, осложнявшие сотрудничество с последними. Естественно, что отношение к отделившимся окраинным национальным государствам большевиков и белого командования было совершенно различным и во многом определило исход борьбы. Если белые в принципе не могли признать их существование и заключать с ними союзнические договоры, а отношения с ними были если не резко враждебными (как с Грузией, против которой на кавказском побережье пришлось держать часть войск), то крайне напряженными, то для большевиков, в чьей программе лозунг о «праве наций на самоопределение вплоть до отделения» занимал одно из центральных мест, это не составляло проблемы и при необходимости они легко шли на это, рассчитывая, что при дальнейшем развитии «мировой революции» эти страны все равно будут вместе с прочими включены в «земшарную республику Советов». Нигде, пожалуй, отношение сторон к «самостийничеству» не проявилось так наглядно и не сыграло такой роли, как в случае с Украиной, бывшей в годы Гражданской войны одним из основных театров боевых действий. До 1-й мировой войны вопрос об украинском сепаратизме не стоял, тем более не было ни малейших проявлений такого рода среди населения Малороссии (даже в 1918 г. германские представители доносили, что, несмотря на соответствующую пропаганду, не удается искоренить из его сознания убеждение о принадлежности России). Очагом «самостийности» со второй половины XIX в. были украинские земли, находящиеся под властью Австрии — Галиция (да и то — лишь воспитанная австрийцами их интеллигенция, масса же населения всегда тяготела к России). С началом войны в Вене под эгидой австрийского Геншатаба был создан «Союз Визволения Украины», целью которого был отрыв Украины от России и, по объединении ее с Галицией, создание автономного образования в составе Австро-Венгрии, но пропаганда его на российскую армию никакого успеха не имела, и ни одного инцидента на этой почве до 1917 в армии не было. Следует заметить, что образовавшая в Киеве после февральских событий т. н. Центральная Рада была учреждением вполне самочинным, образованным явочным порядком «депутатами» от новосозданных на революционной волне групп, кружков и мелких организаций, объявивших себя партиями, и население Украины ни в малейшей степени не представляла (никаких выборов в нее не было; на выборах же в органы городского самоуправления летом 1917 г. «сознательные украинцы» полностью провалились, не получив ни одного места; общероссийские партии получили 870 мест, федералисты — 128). По своему политическому облику Рада и созданное ею летом 1917 г. «правительство» (т. н. Генеральный секретариат) были крайне левыми (в основном социалистами-революционерами и социал-демократами), что и обусловило их поведение во время Гражданской войны. В этом смысле разница между ними и большевиками была крайне невелика, и вопрос стоял лишь о «месте под солнцем». После большевистского переворота радовцы некоторое время пытались даже соперничать с большевиками в роли организатора «социалистического правительства для всей России». Но большевиками было образовано параллельное «украинское правительство» в Харькове, и в конце декабря на Украине образовалось два правительства, обвинявших друг друга в «контрреволюционности». Однако большевики, в отличие от опереточных войск Рады, опирались на реальную силу Красной гвардии и к середине января 1918 г. подвластная Раде территория ограничивалась Киевом, небольшой территорией к северо-западу от него и несколькими уездами Полтавской и Черниговской губ. Единственным выходом для Рады было заключить соглашение с немцами (которые 12 января признали право за ее делегацией вести переговоры самостоятельно от большевиков), но т. к. Германия формально не могла заключать договор с государством, которое еще само себя не провозгласило независимым, то 22 января «самостийность» в пожарном порядке и была провозглашена — 39 украинских марксистов (члены Малой Рады) учредили «Украинскую Народную Республику». Через три дня Рада была выброшена из Киева подошедшими большевиками, но 1 марта вернулась с немцами. Ею брезговали не только противники немцев (французский консул считал, что «нет ничего, кроме банды фанатиков без всякого влияния, которая разрушает край в интересах Германии»), но и представитель австрийского командования доносил в Вену: «Все они находятся в опьянении своими социалистическими фантазиями, а потому считать их людьми трезвого ума и здравой памяти не приходится. Население относится к ним даже не враждебно, а иронически-презрительно». Естественно, что с еще большим отвращением относились к «самостийникам» участники зарождавшегося Белого движения. Полковник М.Г. Дроздовский, пробивавшийся со своим отрядом с Румынского фронта на Дон по югу Украины, писал в своем дневнике: «Немцы — враги, но мы их уважаем, хотя и ненавидим... Украинцы — к ним одно презрение как к ренегатам и разнузданным бандам». Однако 30 апреля 1918 г. правые круги (опирающиеся на крепких крестьян и землевладельцев) провозгласили гетманом генерал-лейтенанта П. П. Скоропадского, а Раду разогнали; УНР сменилась «Украинской Державой». Ситуация на Украине для сторонников единства России коренным образом изменилась. Гетманская власть в отличие от петлюровской не была на деле ни националистической (лишь по необходимости употребляя «самостийные» атрибуты и фразеологию), ни антироссийской. Это давало возможность даже возлагать некоторые надежды на нее и ее армию как на зародыш сил, способных со временем освободить от большевиков и восстановить всю остальную Россию. Собственно, все 64 пехотных (кроме 4-х особых дивизий) и 18 кавалерийских полков представляли собой переименованные полки русской армии, 3/4 которых возглавлялись прежними командирами. Все должности в гетманской армии занимали русские офицеры, в абсолютном большинстве даже не украинцы по национальности. Все они оказались в гетманской армии потому, что стояли во главе соединений и частей, подвергшихся в конце 1917 г. «украинизации». Для иллюстрации их настроений достаточно сказать, что из примерно 100 лиц высшего комсостава гетманской армии лишь менее четверти служили потом в украинской (петлюровской) армии, а большинство впоследствии служило в белой армии. В это время Украина и особенно Киев превратились в Мекку для всех, спасающихся от большевиков из Петрограда, Москвы и других местностей России. К лету 1918 г. на Украине находилось не менее трети всего русского офицерства: в Киеве до 50 тыс., в Одессе — 20, в Харькове — 12, Екатеринославе — 8 тысяч. Как вспоминал генерал барон П. Н. Врангель: «Со всех сторон России пробивались теперь на Украину русские офицеры... ежеминутно рискуя жизнью, старались достигнуть они того единственного русского уголка, где надеялись поднять вновь трехцветное русское знамя». Надо сказать, что в дальнейшем все офицеры, служившие в гетманской армии (подобно служившим у большевиков) должны были при поступлении во ВСЮР пройти специальные реабилитационные комиссии, (в чем нашло свое отражение как крайне нетерпимое отношение руководства ВСЮР к любым проявлениям сепаратизма, так и неприязненное отношение лично Деникина к Скоропадскому), что было не вполне справедливо, поскольку эти офицеры в огромном большинстве относились с сочувствием к добровольцам, и гетманская армия дала тысячи офицеров и генералов как ВСЮР, так и Северо-Западной армии генерала Юденича. Еще более важное значение имела другая форма организации русского офицерства на Украине — создание русских добровольческих формирований. Организацией таковых в Киеве занимались генерал И. Ф. Буйвид (формировал Особый корпус из офицеров, не желавших служить в гетманской армии) и генерал Л. Н. Кирпичев (создававший Сводный корпус Национальной гвардии из офицеров военного времени, находящихся на Украине, которым было отказано во вступлении в гетманскую армию). Офицерские дружины, фактически выполнявшие функции самообороны впоследствии стали единственной силой, могущей противодействовать Петлюре и оказывавшей ему сопротивление. Между тем бывшие деятели Центральной Рады обратились за помощью к «социально близким» большевикам, установив контакт с советской миссией, прибывшей в Киев для переговоров, и в обмен на помощь готовящемуся против гетмана восстанию обещали легализацию большевистских организаций на Украине, причем Винниченко соглашался даже на установление советской власти при условии принятия его планов украинизации и «диктатуры украинского языка». Восстание это началось 14 ноября в Белой Церкви, причем «универсал», обнародованный по этому поводу петлюровской Директорией и призывавший бороться против «царского наймита» был выдержан в чисто большевистском духе: «В этот великий час, когда во всем мире падают царские троны, когда на всем свете крестьяне и рабочие стали господами, мы разве позволим себе служить людям, которые хотят Украину продавать бывшим царским министрам и господствующему классу, которые собрались в контрреволюционное логово на Дону?». Гетман в последний момент откровенно принял прорусскую ориентацию, выпустив 14 ноября грамоту о федерации Украины с Россией, и пытался войти в связь в командованием Добровольческой армии, но было уже поздно. Как бы там ни было, когда немцы отказали гетману в поддержке, петлюровцам, сжимавшим кольцо вокруг Киева, как и в других местах Украины, противостояли только русские офицерские отряды, членов которых часто ждала трагическая судьба (после взятия Киева было истреблено несколько сот офицеров). Но вскоре «сознательным украинцам» пришлось убедиться, что абсолютное большинство сил, поддержавших антигетманское восстание, были на самом деле не пропетлюровскими, а пробольшевистскими. В выборе между англо-французами (начавшими высаживаться на юге) и большевиками большинство Директории склонялось на сторону последних и готово было принять большевистскую программу при условии что власть останется у них, а не перейдет к «конкуренту» — Харьковскому правительству, под властью которого к концу января 1919 г. была уже почти вся Украина (на протесты Директории Москва отвечала, что войну ведет не она, а Украинское советское правительство). 2 февраля, всего через 45 дней, петлюровцам вновь пришлось бежать из Киева: сначала в Винницу, затем в Проскуров и Ровно. Между тем, в Галиции также образовалось украинское правительство, создавшее свою армию, которой пришлось вступить в борьбу с поляками, вознамерившимися вернуть Польшу «от можа до можа». В конце апреля Петлюра бежал из Ровно в Галицию, но так как в мае поляки повели в этом районе наступление против галичан, ему с правительством и армией пришлось бежать дальше, вдоль старой русско-австрийской границы, здесь он оказался зажатым между большевиками и поляками, пока летом 1919 г. ему не удалось закрепиться на небольшой территории с городами Волочиск и Каменец-Подольский. Однако положение УНР оставалось крайне шатким. В это время Галицийская армия под давлением поляков была вынуждена отойти на территорию, занятую петлюровцами, что спасло петлюровский фронт, но заставило власти УНР в значительной мере пожертвовать «левизной», т. к. галичане социалистических поползновений Директории отнюдь не одобряли. Летом 1919 г. на Украине развернулось наступление Вооруженных Сил Юга России против большевиков, что заставило последних бросить все силы против Деникина, оголив правобережную Украину, и объединенные галицийско-петлюровские силы в начале августа перешли в наступление на Киев, на Волынь и Одессу. Украина (особенно города, где население почти поголовно было привержено идее государственного единства) дала белым массу добровольцев (впоследствии украинскими деятелями в эмиграции было подсчитано, что 75% белой армии на Юге составляли «несознательные» украинцы). Но теперь вопрос о взаимоотношениях Белого движения с «самостийниками» приобрел предельную остроту, поскольку впервые они оказались в непосредственном соприкосновении. И разрешился он так, как только и мог разрешиться, учитывая сущность петлюровской власти. Любопытно, что, несмотря на то, что до войны Галиция была рассадником «украинства», теперь именно Галицийская армия и правительство, адекватно оценивая ситуацию, стояли за сотрудничество с Деникиным, сумев поступиться русофобством после того, как культивировавшая его среди галицийской интеллигенции Австрия пала. В то время как петлюровские социалисты, напротив, люто ненавидели белых. В это время польские войска вышли на линию Двинск — Бобруйск — Каменец-Подольский, а с юга к Каменцу и Киеву подходили добровольцы. Когда 30 августа к Киеву одновременно подошли с юго-востока Добровольческая, а с запада Галицийская армия и части УНР, то последним пришлось уступить Киев добровольцам, а петлюровцы, пытавшиеся сорвать русский флаг, были с позором выгнаны из города. Через день после этого было заключено перемирие между Петлюрой и поляками и начаты переговоры о союзе ценой уступки петлюровцами Польше Восточной Галиции и большей части Волыни (Ковель, Владимир-Волынский, Луцк, Дубно, Ровно и др.). Вскоре же было достигнуто негласное соглашение между поляками и большевиками, по которому большевики приостанавливали действия на фронте Двинск — Полоцк, а поляки обязывались не предпринимать наступления на фронте Киев — Чернигов (что и было выполнено, позволив большевикам бросить все силы против ВСЮР). Петлюровцы после киевского инцидента организовали ряд провокаций против добровольцев, в том числе разоружив с середине сентября белый отряд на ст. Вирзула, в ответ на что Деникин приказал поступать подобным образом и с ними. Вскоре Петлюра начал полномасштабные военные действия против ВСЮР, предложив большевикам заключить военный союз против Деникина. Галицийская армия после этого прервала общение с петлюровцами и в полном составе перешла под командование ВСЮР. Петлюровцы же были добровольцами разбиты и отброшены к бывшей австрийской границе. Подобное поведение поляков и петлюровцев осенью 1919 г., означавшее по сути спасение советской власти от гибели, не принесло, как известно, пользы ни тем, ни другим. После крушения белого фронта в конце 1919 г. петлюровцы больше не были нужны большевикам и ни на какое соглашение с ними рассчитывать больше не могли. И пока Петлюра разглагольствовал в Польше об извечной любви украинцев к полякам, омрачавшейся лишь интригами москалей, остатки его армии (4,3 тыс. чел.), скрываясь от красных частей, поблуждав по юго-восточной части Правобережной Украины (т. н. «зимний поход») вышли в Галицию, перейдя на роль младшего партнера Польши. Развернув в конце апреля 1920 г. наступление, поляки 7 мая заняли Киев, но петлюровцы, к вящему их унижению, туда допущены не были. Date: 2015-09-05; view: 360; Нарушение авторских прав |