Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Кто что любит





 

На второй день праздника Захаров в тишине работал в кабинете. Пришли в кабинет Володя Бегунок и Ваня Гальченко и сели тихонько на диване. Захаров посмотрел на них, ничего не сказал, что‑то подсчитывал на большом листе.

Володя наклонился к уху приятеля:

— Все равно не скажешь…

— Нет, скажу.

— Слабо тебе сказать.

— Нет, не слабо.

— А чего ж ты сидишь и не говоришь?

— А я еще скажу.

— Посидишь и уйдешь.

Ваня быстро поднялся, подошел к столу Захарову. Захаров не обратил на него внимания. Ваня подошел ближе, коснулся стола животом и положил руки на его край. Потом вкось посмотрел на Володю, покраснел. Захаров, не прекращая работы, спросил:

— Ну?

— Алексей Степанович! Тот… сегодня ж восьмое ноября?

— Восьмое.

— А новых опок еще не сделали.

Захаров улыбнулся, посмотрел на Ваню:

— Не сделали.

— Значит, Алеша правду говорил?

— Выходит, так…

Ваня что‑то еще хотел сказать, но… не выдержал, бросился к двери. Володя снялся с якоря на диване, в дверях Ваня обернулся:

— Значит, Соломон Давидович не сдержал слова?

Захаров покачал головой. мальчики захлопнули дверь.

Авторитетное подтверждение Захарова было необходимо ввиду крайне противоречивых толкований, распостраненных в четвертой бригаде. Находились такие, вроде Кирюшки Новака, которые утверждали, что вопрос о слове, данном Соломоном Давидовичем в свое время, снят с очереди. Этому оппортунистическому течению в четвертой бригаде способствовало то обстоятельство, что на производстве почему‑то стало очень мирно. Станки по‑прежнему хрипели и останавливались, пасы и шкивы по‑прежнему выходили из строя по нескольку раз в день, но колонисты заявляли об этом Соломону Давидовичу вежливо, терпеливо выслушивая его обещания. Нужно, впрочем, сказать, что Соломон Давидович теперь не столько обещал, сколько разводил руками и говорил нежно:

— Вы же понимаете, дорогие товарищи!

Намечались и другие линии примирения между колонистами и Соломоном Давидовичем. В конце декабря предстоял годовой праздник — день открытия колонии. Теперь, после годовщины Октября, началась развернутая подготовка к этому празднику. Петр Васильевич Маленький напомнил как‑то на общем собрании, что по старой колонистской традиции все к этому празднику должно быть сделано руками колонистов. Выходило так, что без Соломона Даивдовича обойтись будет трудно. Работала уже праздничная комиссия, составленная из представителей всех бригад. От восьмой бригады в эту комиссию вошел Игорь Чернявин, от четвертой бригады — Ваня Гальченко, от пятой — Оксана. Ваня в это время играл уже в оркестре, правда, только во втором, учебном составе. ему был поручен второй корнет. Но не было никаких надежд, что к празднику он успеет пройти всю учебную программу второго корнета. Поэтому Ваня значительную чатсь души мог отдать подгтовке к празднику.

На первом же заседании комиссии выяснилось, что без помощи Соломона Давидовича вечер самодеятельности устроить будет трудно. И комиссия постановила: выделить для переговоров наиболее искушенных в дипломатии товарищей. Таковыми оказались, по общему признанию, Игорь Чернявин, и Шура Мятникова, которая даже в библиотеке умела каждому выбрать книгу по вкусу.

У Соломона Давидовича Игорь начал:

— У нас будет вечер самодеятельности…

Соломон Давидович перебил его:

— Вам нужно сделать декорации? Я уже согласен. Так, чтобы не испортить доски, пожалуйста! А когда будет вечер?

— Через полтора месяца.

— Это очень хорошее дело. Очень хорошее начинание. Я сам бы с удовольствием принял бы участие.

— Соломон Давидович! Давайте! Давайте, и все!

— Я и декламировать могу. И танцевать. Давайте я вам такой гопак станцую, пальчики оближете, хе‑хе! Я вам покажу молодость, черт возьми!

— С Оксаной?

— А что же вы думаете: если Оксана, так я испугался?

— По рукам!

— По рукам!

Соломон Давидович рассмеялся весело, а Игорь побежал порадовать комиссию. маленький очень одобрил результаты его посольства:

— Во‑первых, это будет оригинально: Соломон Давидович тоже учавствует, а во‑вторых — мы получим и доски, и фанеру, и бязь, и лампочки, и всякие сценические эффекты.

Еще через неделю Игорь предложил в комиссии более подробный план участия Соломона Давидовича. Его проект был встречен взрывами хохота. Маленький с горящими глазами слушал подробности:

— Шикарно! Только… догадается.

— Ни за что на свете!

Ваня сказал:

— Убиться можно!

Оксана была смущена смелостью проекта:

— Игорь, не нужно так делать.

— Оксана! Это будет замечательно. Замечательно! И Соломон Давидович доволен будет. Очень будет доволен.

Маленький подтвердил:

— Будет доволен! Эт‑то… шикарно! Когда Игорь отправился к Соломону Давидовичу, Ваня увязался с ним, только Игорь предупредил его:

— Глаза! Глаза у тебя — прямо невозможно! Спрячь глаза.

Ваня спрятал глаза, как умел, т. е. в разговоре с Соломоном Давидовичем прикрывал их рукой. Другого способа спрятать глаза Ваня еще не знал.

Предложению Игоря Соломон Давидович обрадовался:

— Монолог Бориса Годунова?

— Пушкина!

— Нет, вы говорите ясно: Бориса Годунова или Пушкина? Нельзя же смешивать!

— «Борис Годунов» — сочинение Пушкина.

— Так и нужно говорить во избежание недоразумений. Так это я должен обьявить: «Борис Годунов» — сочинение Пушкина?

— Нет, вы не беспокойтесь, это конферасье обьявит.

— Тем лучше. Борис Годунов — это такой полководец?

— Царь.

— Допустим, не царь, а бывший царь. Я что‑то такое помню. Его кто‑то зарезал такой.

— Нет, это он зарезал… царевича Димитрия.

— Ну, я же знаю. Какие‑то у него были там неприятности… Хорошо, я прочитаю.

— И гопак.

— С Оксаной?

— Только… нужно ходить на репетицию. Разве у меня есть время ходить?

— Не нужно, Соломон Давидович, на репетиции. Мы хотим, чтобы это было для всех сюрпризом, понимаете, для всех… Мы так… потихоньку… прорепетируем.

— Будьте покойны!

— Так вот мы вам принесли.

— Что это такое?

— А это слова!

— Ага, слова! Так чистенько написано. Кто это такой так хорошо пишет?

— А это Ваня Гальченко.

— Это ты так хорошо написал? А почему ты все улыбаешься? У тебя такой веселый характер?

— У него всегда такой характер, Соломон Давидович, — сказал Игорь и ущипнул Ваню за ногу. — Ваня несколько изменил характер.

— Будьте покойны, — сказал Соломон Давидович на проащние. — Я не подведу. А то вы думаете: Соломон Давидович — это давай сырье, давай станки, давай опоки, давай ремонт, все давай, давай! Вот вы увидите.

Подготовка к празднику пошла полным ходом. На полном ходу пошли и другие дела. В один из выходных дней состоялась закладка нового завода. На краю площадки, против цветников, уже несколько дней копали котлованы. Колхозные подводы свозили кирпич и складывали его аккуратными стопками. На закладку приехал Крейцер, а с ним еще много людей, между ними был и толстый инженер Воргунов. Крейцер всем показывал колонию, только Воргунов ничего не захотел смотреть, сидел в кабинете Захарова и говорил:

— Закладка — это еще не дело. Это марафет. наши вообще не могут без марафета. — Кто это «наши», Петр Петрович?

— Наши — русские!

— Вы не любите русских?

— Я люблю борщ с чесноком, а с русскими я предпочел бы работать как следует.

— Вот и хорошо: поработаем вместе.

— Посмотрим. Только… товарищ захаров, неужели и вы серьезно думаете, что ваши… мальчики способны будут справиться с таким заводом?

— Совершенно серьезно.

— Так. Ну, хорошо, пока нужно торжествовать…

Колонисты в парадных костюмах выстроились на площадке и вынесли знамя с обычным торжеством. Воргунов стоял возле котлована и ухмылялся. Крейцер спросил у него:

— Понравилось все‑таки?

— Да, понравилось. Это их дело, хорошо! Музыка, стройно, красиво. А только при чем здесь завод электроинструмента? Нельзя смешивать!

— Смешаем, Петр Петрович. Музыку с заводом, и вас еще прибавим полную порцию!

Воргунов снова надул губы:

— Нет, уж увольте: я стар для таких забав, Михаил Осипович!

На дне котлована, на кирпичном ложе, уложили большую грамоту, в которой было написано, когда и кем закладывается новый завод. Укладывали эту грамоту, придавили ее кирпичом и закрыли известкой два человека: самый старый и самый молодой представители Советской власти в колонии: Крейцер и Ваня Гальченко.

В этот день Ваня Гальченко был дневальным от десяти до двенадцати вечера. Он стал на пост в момент сигнала «спать». Еще через полчаса затихло движение на лестнице. Ваня потушил свет в коридорах, крепче стянул пояс на шинели и заходил по вестибюлю, переставляя винтовку, широким шагом. В половине двенадцатого Захаров окончил работу. Проходя мимо Вани, он спросил:

— Спать не очень хочешь?

— Хоть до утра стоять, — ответил Ваня.

— Ну молодец! Спокойной ночи! Ты кому сдаешь дневальство?

— Володе Бегунку.

— А сигналы кто завтра?

— Сигналы Петька будет.

— Хорошо…

Захаров ушел. Когда до смены оставалось десять минут, тихо открылась дверь и рыжая голова просунулась в щель, зеленые глаза смотрели на Ваню подозрительно.

— А я… из города. Погулял… немного.

Зацепив за дверь, Рыжиков пролез в вестибюль, пошатнулся перед Ваней, бессильно взмахнул рукой:

— Отметь… пожалуйста… в рапорте. Отметь! Все равно, так и отметь: Рыжиков опоздал на три часа. Опоздал, ну так что же!

Он полез по лестнице, именно полез, потому что часто спотыкался и хватался рукой за ступени. Ваня испуганно смотрел ему вслед.

Когда прибежал сверху Володя в шинели, туго стянутой в талии, Ваня зашептал страстно:

— Рыжиков… пьяный пришел, понимаешь!

— Рыжиков! Да ну!

— Пьяный, совсем пьяный, таку шатается и падает все.

— Попадет! Его все равно выгонят…

— А если он скажет: кто видел?

— Ты завтра должен сдать рапорт дежурному бригадру.

— А если он скажет: вранье!

— Против рапорта не поспорит!

 

 

ПЛАКАТ‑ПЛАН

 

В конце ноября выпал снег. малыши долго отмечали это событие радостными кликами и воздеваниями рук. В парке перебрасывались снежками и строили крепость, но потом оказалось, что строительного материала для крепости еще очень мало: это был первый слабенький снежок, он мало подходил для постройки крепости. Поэтому малыши перенесли свое внимание на пруд: он должен замерзнуть, и тогда в колонии будет каток. Миша Гонтарь в эту эпоху приобрел большое значение для пацанов: он прекрасно делал пластинки для коньков. Другие слесари тоже умели делать такие пластинки, но они были завалены заказами из других бригад, а Миша Гонтарь в качестве старосты пятого класса специлизировался на пацанах из четвертой бригады. Коньки были выданы по три пары на бригаду, но четвертой бригаде повезло: все маленькие номера перешли к ней, другие бригады все были большеногие. Кроме этих общественных коньков были еще и собственные у отдельных старожилов, а у Фильки даже две пары. Алеша Зырянский предложил все коньки обратить в бригадные, указывал на то обстоятельство, что ноги у пацанов растут быстро и прошлогодние коньки все равно не подходят. Таким образом, в четвертой бригаде оказалось около десятка пар коньков — такое количество с избытком покрывало потребность. Но, к сожалению, пруд не замерзал. Берага пруда покрыты снегом, а поверхность пруда дышит свободной водой и по‑летнему отражает в себе облака. Знатоки уверяли, что раньше льда должно появиться «масло», но сколько пацаны ни смотрели, «масла» никакгого не появлялось.

День в колонии сделался «вечерним»: вставали, завтракали, начинали работу при электричестве, только обедали при солнце, а потом снова зажигались фонари и лампочки. Утром стало труднее просыпаться, появились охотники спать до «без пяти минут поверка». Особенно страдали старшие, которым до завтрака нужно было еще и побриться. Гладко выбритые и пахнущие одеколоном, они приходили в столовую с виноватым видом и старались не смотреть в глаза дежурному бригадиру. Все это были ветераны колони, и дежурные бригадиры ограничивались нахмуренными бровями. Конечно, в дежурство Алеши Зырянского приходилось бриться до поверки, но Алеша дежурил два раза в месяц, и казалось, что при таких условиях жить вообще можно. Конец такой сносной жизни наступил неожиданно, в дежурство Илюши Руднева. Не теряя своего постоянно милого, расположенно‑внимательного выражения, руднев во время поверки произвел демонстративную атаку: приказал ДЧСК отметить в рапорте всех небритых. Это мероприятие, исключительное по своей новизне, произвело очень сильное впечатление, и, как только окончилась поверка, очень многие забегали по коридорам с мыльницами в руках. Игорь Чернявин с того дня, как получил звание колониста, также считал для себя обязательным уничтожение бороды и усов. Очень возможно, что с этим делом можно было и подождать, но, во‑первых, бритва — это солидно; во‑вторых, в детской колонии как‑то неудобно было показывать щетину; в‑третьих, щетина у Игоря была рыжеватая, а после первого бритья она приобрела совершенно несимпатичный вид. Напуганный действиями Руднева, Игорь тоже захватил бритву, полотенце и мыльницу и полтеле в умывальную. Внизу играли сигнал на завтрак. В литере Б, в умывальниках и в спальнях раздавался бритвенный скрип и обильно текла молодая кровь — результат неопытности и быстроты темпов. Рудннев — самый молодой бригадир, и опоздать на завтра в его дежурство, хотя бы и на пятнадцать минут, до сих пор не считалось предприятием невыполнимым. Но сегодня он показал крепкие зубы на поверке, трудно было предсказать, какие зубы он покажет во время завтрака. Успокаивало одно: не решится этот пацан оставить без завтрака около трех десятков стариков. Действительность оказалась и печальнее, и хитрее. Руднев, правда, не решился на прямое нападение, но о чем‑то быстро переговорил в кабинете Захарова. Во всяком случае, Захарову пришло в голову изучить плакат‑план первого квартала, висящий в вестибюле, при самом входе в столовую. Изучение этого плаката Захаров начал ровно через пять минут после сигнала на завтрак. Он стоял перед плакатом, заложив руки за спину, и внимательно читал его цифры, которые даже пацаны четвертой бригады давно знали на память. Минут через десять по ступеням лестницы заумели быстрые шаги ветеранов колонии, успевших к этому моменту уничтожить не только щетину, но и следы крови на лицах. Ни одной секунды замешательства или растерянности они в себе не позволили. ловкие ноги направили их не в столовую, а в выходную дверь, ловкие руки подскочили в салюте:

— Здравствуйте, Алексей Степанович!

— Здравствуйте, Алексей Степанович!

— Здравствуйте, Алексей Степанович!

Захаров поневоле должен был отвернуться от плаката, чтобы отвечать на приветствия. Игорь Чернявин с верхней площадки еще видел, как поток колонистов уносился в выходную дверь, но, когда он сам поравнялся с Захаровым, сказал слово прветствия, ни один мускул не потянул его к столовой: было совершенно очевидно, что путь имеется только на выход и дальше — в цех. Во дворе он влетел в веселую толпу товарищей, которым теперь оставалось единственное наслаждение: встречать последних опаздывающих, наблюдать сложную игру на их лцах и хохотать вместе с ними. Потмо вышел на крыльцо Захаров и сказал:

— Хороший будет день… теплый… Где это ты обрезался, Михаил?

Миша Гонтарь стрельнул глазами на толпу колонистов и ответил с достоинством:

— Бриться приходиться, Алексей Степанович.

— А ты безопасную заведи. И удобнее, и скорее.

На крыльцо выходили и закончившие завтрак. Вышел и Нестеренко, Захарова не заметил:

— Мишка, а почему ты не… Здравствуйте, Алексей Степанович. А почему ты не… не того… не подождал меня?

Миша Гонтарь не умел так быстро отвечать на некоторые вопросы. Захаров поправил пенсне и ушел в здание.

Игорь Чернявин тоже стоял в толпе колонистов и сочувствовал Нестеренко, который чуть‑чуть не влип со своим вопросом. Но Нестеренко уже освоился с положением:

— Вот какое дело!! Постойте, и я буду дежурить, я тоже… придумаю вам, панычи.

А когда на крыльцо вышел дежурный бригадир Илья Руднев, у него было такое выражение, как будто он в этом деле никакого участия не принимал. Удивленным голосом он спрашивал:

— Не завтракали? А почему?

В следующие дни даже самые почтенные «старики» спешили на завтрак вместе с пацанами и, проходя мимо плаката‑плана, поневоле оглядывались на его цифры. Цифры были такие:

План первого квартала:

Металлисты:

Масленки 235 000 штук

235 000 рублей

Деревообделочники:

Столы аудиторные 1400 штук

Столы чертежные 1250 штук

Стулья 1450 штук

Табуретки чертежные 1450 штук

180 000 рублей

Швейный цех:

Трусики 25000 штук

Шаровары 8870 штук

Юнгштурмы 3350 штук

Ковбойки 4700 штук

70 000 рублей

Всего 485 000 рублей

План был очень трудный, и колонисты восторгались:

— Вот это план так план!

Старики однако знали, что восторгаться можно только до первого января, потом придется плохо. Но четвертая бригада была уверена, что и после первого января будет интересно. В комсомольской ячейке заседали по вечерам и приставали к Соломона Давидовичу с разными вопросами. Но теперь Соломон Давидович не «парился», а старался подробнее рассказать, как обеспечено выполнение плана. Это была эпоха мирных отношений. Недавно на общем собрании Соломон Давидович сказал:

— Ваше желание, товарищи первомайцы, выполнено: сегодня сданы новые опоки.

Одинкоий голос спросил:

— А какое сегодня число?

И другие голоса охотно ответили:

— Третья декабря.

— Какое это имеет значение? — сказал Соломон Давидович. — Важно, что у вас есть опоки, а всякие формальности не имеют значения.

Колонисты смеялись и шумно аплодировали Соломону Давидовичу. Многие хохотали, спрятавшись за спины товарищей. Глаза четвертой бригады тревожно устремились на Алешу Зырянского: может быть, он что‑нибудь скажет на тему о справедливости и святости данного слова? Но Алеша Зырянский тоже аплодировал и смеялся. Соломон Давидович был растроган аплодисментами. Он высоко поднял руку и произнес звонко:

— Видите: что можно сделать для производства, я всегда сделаю.

Эти слова вызвали новый взрыв оваций и уже совершенно откровенный общий хохот. Смеялся и захаров, смеялся и сам Соломон Давидович. Даже Рыжиков смеялся и аплодировал. Рыжиков был доволен, что все так мирно кончается, а кроме того, он был формовщик, и опоки для него имели большое значение. Правда, в прошлом месяце было много неприятностей у Рыжикова — после случая с Левитиным даже Руслан горохов однажды зарычал на него с глазу на глаз:

— Ты от меня отстынь, слышишь? Отстань! Я и без тебя проживу.

А потом пришлось похлопотать глазами на совете бригадиров после рапорта дневального Вани Гальченко. Но и это прошло. Было неприятно, что бригадиры как‑то неохотно высказывались о Рыжикове, и Зырянский выразил, вероятно, общую мысль:

— Темный человек и плохой — Рыжиков. Однако подождем. И не из такого дерьма людей делали. А у нас впереди завод, триста тысяч, у нас впереди большая жизнь, а он в городе водку пьет и пьяный приходит в колонию. Какой это человек? Только и того, что говорить умеет! Так и попугая можно выучить. Толко попугай водки пить не будет. Посмотрим. Но… Рыжиков, имей в виду: настанет момент — костей не соберешь!

Рыжиков вертелся на середине, прикладывая руки к груди, обещал и каялся, старался делать серьезное и убедительное лицо. И Воленко снова выступил в его защиту:

— Надо все‑таки понимать: Рыжиков привык к такой жизни, сразу отвыкнуть не может. Надо подождать, товарищи. Наказывать его нет смысла, он еще ничего в наказании не понимает. А вот вы увидите, вот увидите!

В общем, совет бригадиров ничего не постановил, а так и отпустили Рыжикова со словами: «Посмотрим».

Рыжиков после этого ходил скучным шагом, ни с кем не заговваривал, но в литейном работал «как зверь». Соломон Давидович очень хвалил Рыжикова:

— Если бы все работали так, как Рыжиков, у нас было бы не триста тысяч накоплений, а по меньшей мере полмиллиона. Золотые руки!

 

 

БОРИС ГОДУНОВ

 

Праздник прошел великолепно. Было много гостей, был устроен великолепный ужин, в колонии было тепло, приветливо и счастливо. До трамвайной остановки, через всю просеку, прошла линия костров, которыми заведовал Данила Горовой. Между кострами гости проезжали на машинах и проходили пешком. В дверях их встречали дежурные, вручали билет в театр и приглашение к столу от имени какой‑либо бригады.

Колонисты показывали гостям свои спальни, клубы, классы, показывали и обьясняли плакат‑план первого квартала, но цехов не показывали. А гвоздем вечера был сложный и веселый дивертсимент. Выступали и певцы, и чтецы, и акробаты. Малыши показали свою постановку, которорая называлась: «Путешествие первомайцев по Европе».

В этой постановке учавствовал и Ваня Гальченко, но главная роль принадлежала Фильке Шарию. Филька изображал Макдональда. Это было чрезвычайно интересное представление. И гости и колонисты много аплодировали, когда малыши выстроились один за один гуськом, свет на сцене потух, а в руках у актеров зажглись электрические фонарики. Оркестр заиграл «Поезд». Под звуки этой музыки малыши‑первомайцы уехали в свое путешествие. Они в пути имели любопытные встречи с Пилсудским, с Муссолини, с Макдональдом и другими «деятелями». Каждый хвастал перед ними своими делами, но первомайцев обмануть трудно: они прекрасно умели рассмотреть, что делается в Западной Европе.

Большое впечатление произвело выступление Соломона Давидовича. Он вышел на сцену в новом корчневом костюме. Конферасье Санчо Зорин обьявил:

— Соломон Давидович прочитает отрывок из «Бориса Годунова» Пушкина, под редакцией Игоря Чернявина.

Крейцер, сидящий в первом ряду, наклонился к уху Захарова:

— Как это Пушкин под редакцией Чернявина?

— Каверза, конечно.

Соломон Давидович нахмурил брови и произнес выразительно:

Достиг я высшей власти,

Шестой уж месяц царствую спокойно.

Крейцер произнес сковзь зубы:

— Подлецы!

Соломон Давидович читал:

Мне счастья нет. Я думал, свой народ

В цехах на производстве успокоить…

Многие колонисты встали. На их лицах еще молчаливый, но нескрываемый восторг. Сидевшая рядом с Захаровым учительница Надежда Васильевна улыбалась мечтательно. Захаров опустил веки и внимательно слушал. У Крейцера блестели глаза, он даже шею вытянул, наблюдая, что происходит на сцене. Соломон Давидович с большой трагической экспрессией очень громко читал:

Я им навез станков, я им сыскал работу.

Они ж меня, беснуясь, проклинали!

Колонисты не выдержали: редко кто остался на месте, они приветствовали чтеца оглушительными аплодисментами, их лица выражали настоящий эстетический пафос.

Соломон Давидович не мог не улыбнуться, и его улыбка еще усилила восхищение слушателей. С нарастающим чувством он продолжал, и зал затих в предвидении новых эстетических наслаждений:

Кто ни умрет, я всех убийца тайный:

Ускорил и трансмиссии кончину,

Я отравил литейщиков смиренных!

Трудно стало что‑нибудь разобрать в наступившей овации: громкий смех потонул в бешеных аплодисментах, что‑то кричали колонисты, Крейцер хохотал больше всех, но сказал Захарову:

— Надо этих редакторов взгреть все‑таки! Разве так можно?

Соломон Давидович, сияя покрасневшим лицом, радостной лысиной и новым костюмом, протянул руку к залу:

— Дайте же кончить!

Колонисты закусили губы. Соломон Давидович сделал шаг вперед, положил руку на сердце, закрыл глаза:

И все тошнит, и голова кружится,

И мальчики нахальные в глазах.

И рад бежать, да некуда. Ужасно!

Да, жалок тот, у кого денег нет!

Он кончил и скромно опустил глаза. Но такую сдержанную, хотя и актерскую, позу недолго можно было выдержать. В ответ на бурный восторг публики Соломон Давидович тоже расцвел улыбкой, потом гордо выпрямился, поднял вверх палец и только после этого начал кланяться, ибо публика все продолжала кричать и аплодировать. Наконец закрылся занавес.

В антракте Соломон Давидович пробрался к первому ряду, гордо отвечал на приветствия колонистов, улыбаясь снисходительно, пожал руку Крейцеру:

— Ну как? Какие овации!

— Слушайте, Соломон Давидович! Вас надули эти подлецы!

— Как надули!

— Они вам подсунули другие слова.

— Другие слова! Не может быть. Вот же у меня слова.

— Ай, ай, ай! Вот… прохвосты. Смотрите, этот самый Борис Годунов говорит исключительно о производственных делах колонии им. Первого мая.

— В самом деле?

— А как же: «Я им навез станков, я отравил литейщиков». Это не Борис Годунов, это вы, Соломон Давидович! И нахальные мальчики…

— А Пушкин, значит, не так написал?

— Я думаю: у Пушкина мальчики кровавые, а здесь нахальные.

— А вы знаете: они‑таки, действительно, нахальные! А как у Пушкина про литейщиков?

— Про ваших литейщиков? Какое ему дело? Он же умер сто лет назад.

Соломон Давидович искренне возмутился:

— Ах, какое нахальство! Я сейчас пойду! Я им скажу!

Соломон Давидович бросился за кулисы. Кое‑кто попытался убежать от него, но он поймал Игоря Чернявина, главного редактора.

— Как же вам не стыдно, товарищ Чернявин?

— А что такое?

— Пушкин совсем не так написал.

— Мало ли чего? А вы знаете, что Мейерхольд делает?

— Какой Мейерхольд?

— Московский.

— У него тоже производство?

— И еще какое! У нас хтоьнемного похоже на Пушкина, а у него так совсем не похоже. Такая мода!

— Мода, конечно, это неплохо, но причем здесь литейщики?

— А как же! Вы думаете, при Борисе Годунове литейщиков не было? А кто ружья делал, как вы думаете?

— Они ружья могли делать, но, может быть, у них такого дыма не было?

— Какой там не было! Разве они знали, что такое вентиляция?

— Они могли и не знать.

— Хорошо получилось, Соломон Давидович! Вы смотрите, как всем понравилось. Скоро вам танцевать.

Я боюсь теперь танцевать. написано гопак, а может, это тоже, как Мейерхольд.

— Честное слово, гопак!

Соломон Давидович рассмеялся, взмахнул кулаком:

— А, черт его дери! Давайте гопак.

Соломон Давидович возвратился к Крейцеру и успокоил его:

— Я их поругал, но они говорят: теперь все так делают. Мейерхольд какой‑то из Москвы, так он тоже так делает. Такая мода как будто.

Крейцер обнял Соломона Давидовича, усадил рядом с собой:

— Верно! А в общем хорошо!

Через четверть часа Соломон Давидович в украинском казачьем костюме, в широченных штанах и в сивой шапке по‑настоящему «садил» гопак на сцене. Легкая, тоненькая Оксана еле успевала удирать от него подкованных сапог. Теперь колонисты аплодировали без всякой каверзы: не могло быть сомнений, что Соломон Давидович классный танцор. В его стариковской удали, в размашистой, смелой присядке было много вполне уместного юмора и любви к жизни. Колька‑доктор после танца прыгнул на сцену и сказал громко:

— Видели? Пусть теперь ко мне не ходит с сердцем!

Соломон Давидович засмеялся грустно:

— Он не хочет понимать разницу: запорожцы эти самые умели танцевать гопак до самой смерти, и у них ничего не делалось с сердцем. А вы назначьте их заведовать производством, и вы увидите, сколько у вас прибавится пациентов!

 

 

КРАЖА

 

Через день после праздника Игоря Чернявин утром сбежал вниз в раздевалку, чтобы взять свое пальто. Колышек N 205 встретил его неожиданной пустотой: пальто не было. Рядом натягивал свое пальто Миша Гонтарь.

— Миша, моего пальто нет.

— Как это «нет»?

— Вот мой номер пустой.

— Перепутал кто‑нибудь. Ты поищи.

Игорь в обеденный перерыв пересмотрел все пальто: не изнанке воротника в каждом пальто был вышит номер, но двести пятого не было. Он сказал об этом дежурному бригадиру Брацану. Дежурный посмотрел на него с досадой:

— Что же, по‑твоему, украли или как?

— Я обыскал всю вешалку.

— Надо еще раз посмотреть. Куда оно может деться?

Брацан отвернулся от него недовольный. Но после работы он сам нашел Игоря и спросил его сумрачно:

— Нет пальто?

— Нет.

— У Новака тоже нет из четвертой бригады.

— Украли?

Брацан ничего не сказал, видно было, что это слово ему не нравилось.

Вечером Игорь пошел на рапорты бригадиров. Брацан рапортовал:

— Товарищ заведующий! Прошлой ночью с вешалки украдено два пальто — Чернявина и Новака.

Захаров, как всегда, спокойно поднял руку, ответил: «Есть!» И все присутствующие салютовали рапорту дежурного бригадира «в обычном порядке». Но что‑то такое было особенное в сегодняшней процедуре рапортов: в лицах не было веселой бодрости, чувствовалось, что последний рапорт не восстановит дружеской непритязательности отноешний, колония не перейдет к обычному вечернему настроению, никто не улыбнется и не будет острить. Действительно, приняв последний рапорт, Захаров быстро опустился на стул, выдернул из папки какую‑то бумажку, подперев голову рукой, стал читать, читать внимательно, как будто бы один остался в кабинете. А в кабинете стояли три десятка колонистов и, не шевелясь, молча смотрели на него. Нестеренко шепотом спросил Брацана:

— Какие у тебя подозрения?

К вопросу Нестеренко прислушались, но все знали, что пальто исчезла и похититель следов не оставил. Брацан, однако, был дежурным, он обязан был отвечать за свой день и, следовательно, обязан ответить на вопрос Нестеренко.

Брацан это понимал, и он ответил громко:

— От двенадцати до восьми дневалило четыре человека, все колонисты, конечно, из них подозревать никого нельзя. Лобойко, Грачев, Соловьев и Толенко — все из моей бригады. Я за них ручаюсь: не уйдет, не заснет никто. А теперь другое: из раздевалки нельзя пройти иначе, как мимо дневального. Значит, в окно, в форточку. А как? Форточки там очень маленькие, пальто трудно продвинуть, очень трудно, я сегодня пробовал. Специалист делал.

— Как ночевали сегодня? — спросил Захаров, не подымая глаз от бумаги.

— Проверял. Ночевали в порядке. И дневальные говорят: никто ночью не выходил из здания, а последний пришел из города Зырянский, в одиннадцать часов, был в командировке, по вашему распоряжению. такое дело… если бы пропало одно пальто, сказали бы… обязательно сказали: забыл где‑нибудь. А то два пальто, из разных бригад, Чернявин Новака мало знает.

— Торский! Секретный совет, сейчас, здесь, у меня.

— Есть.

В кабинете остались только бригадиры. Когда ушел последний колонист, Захаров откинулся на спинку кресла:

— Так… Говорите, что думаете.

Торский первый развел руками, сидя на диване в гуще других:

— Говорить трудно. И подозревтаь опасно, никаких оснований. Я составил сегодня список, за кого нельзя еще ручаться. Что ж… выходит девятнадцать человек… не стоит и обьявлять: два пальто того не стоят. Один вор, а восемнадцать на всю жизнь обидеть можно. Просто беда… ни одного вопроса никому нельзя задать. Например, спросить, не выходил ли куда‑нибудь ночью…

— Нельзя никого спрашивать, — подтвердил Захаров недовольно.

— Нельзя, я и говорю.

— Вот я скажу, — зырянский придвинулся на край дивана. — Вот я скажу. Первое: пальто украдены не ночью, а утром, когда все одевались. Это человек нахальный сделал. Просто взял и надел чужое пальто, при всех, может, и Чернявин его встретил, когда в раздевалку входил. А если бы попался, отговорка легкая: по ошибке надел, ничего такого.

— Так не одно пальто, а два.

— Два. Только моего Новака три дня висело, он его не надевал, в цех без пальто перебегал, мои пацаны любят так делать. Значит, Новака раньше, может, еще позавчера украли, а никто и не знал.

— Ты отчасти прав, — начал Нестеренко, но зырянский сурово на него оглянулся:

— Постой, я не кончил. Второе: пальто это и сейчас в колонии, у кого‑нибудь на квартире или в деревне, только я думаю, что не в деревне, а здесь, у служащих, а может, из строительных кто‑нибудь за Каина работает. Это не иначе. В город пальто не понесешь: и видно будет, и время требуется; в рабочий день нельзя, а в выходной день наших много бывает на дороге в город. Оба пальто здесь и сейчас, на нашей территории.

Все молчали. Зырянский был, пожалуй, совершенно прав. Только Нестеренко выразил маленькое сомнение:

— Ты отчасти прав, Алексей, а только у Чернявина пальто с правого фланга, а у Новака, наоборот, с левого. Ты говоришь: надел и вышел, это может быть: надел и вышел, а возвратился без пальто, у нас много без пальто бегают, тут не разберешь. А только… как же с размерами? Одно дело Чернявина надеть пальто, а другое дело — Новака. Выходит так, что работало двое. — двое не может быть, — сказал тихо Воленко.

— Почему не может быть?

— Не может быть. У нас таких компаний нет. Одиночек можно подозревать, а таких компаний, чтобы вдвоем крали, у нас нет.

— Воленко правильно говорит, — согласился Торский. — Это один. А как он вынес, черт его знает, а только безусловно, вроде как Зырянский говорит. Воленко, как ты думаешь насчет твоего Рыжикова?

Была названа первая фамилия. У бригадиров лица стали внимательнее. Воленко на минуту задумался:

— Из моей бригады можно кого‑нибудь другого подозревать, Горохова, к примеру, или Левитина. Только Левитин в последнее время другим занят; Алексей Степанович наложил на него наказание за те записки, помните, в течение месяца расчищать дорожки в саду. Он этим делом очень увлекается, хочет, чтобы его простили, старается здорово, он красть не пойдет. Горохов как будто больше всего думает о своем шипорезном, а теперь план новый повесили, так у него в голове только и стоит: косой шип, прямой шип, да еще какое‑то приспособление делает, чтобы сразу больше концов запускать в машину. скажите, разве в таком положении человек может украсть? Не может.

— Горохов не украдет, — сказал просто Торский.

— А Рыжиков? Рыжиков — пожалуйста, у Рыжикова совести, как у воробья. Но зато Рыжикову не нужно. Он сейчас зарабатывает больше всех в колонии. Он положил в сберкассу пятьдесят, а книжку мне отдал, чтобы не растратить. Он только об одном и думает, как бы заработать больше… Для чего ему красть? Да Рыжиков еще и новый, никого не знает, а без Каина обойтись невозможно.

— Будь покоен, — сказал Брацан. — Это ты не знаешь, а Рыжиков знает, что ему нужно.

— Да нет, рано ему знать, — протянул Нестеренко.

— Хорошо, это по первой бригаде. А у тебя, Левка?

Бригадир второй, Поршнев, счастливый был человек, может быть, самый счастливый в колонии. У него всегда добродушно‑красивое настроение, всегда он доволен жизнью, никогда еще «не парился», и за какое дело ни возьмется, дело у него в руках тоже начинает улыбаться. И сейчас он только плечами пошевелил:

— Да… откуда ж у меня? У меня все народ… верный.

— За всех ручаешься?

— Да… чего за них ручаться? Они сами… поручиться за кого угодно… могут. Вы же знаете.

Поршнева все любили в колонии особой, добродушной, спокойной любовью. Приятно было на него смотеть и следить за ленивой волной радости, которая всегда играла в его неторопливом взгляде, в движении чертных, тенистых бровей, в улыбчивом подрагивании полных, хорошо напряженных губ. А глядя на Поршнева, вспоминали и вторую бригаду: семнадцать мальчиков, как будто нарочно собравшихся в бригаде. Им всем по шестнадцать лет, все они одного роста, все более или менее хороши собой и постоянно заняты делом и делом этим оживлены.

Почти вся вторая бригада работала в машинном цехе на фуговальных, рейсмусных и других станках. И производство у них говорливое, задорное, и вто же время по‑настоящему деловому.

— Да, — скзаал Нестеренко. — Во второй бригаде некому.

По остальным бригадам были кандидаты на подозрение; но тот чтением увлекается, у того первый корнет занимает половину души, у третьего — модельный кружок, у четвертого — дружба с Маленьким, у пятого — дружба с Колькой‑доктором, у шестого — пятерки по географии. Пятая же и одиннадцатая бригады даже не позволили вспоминать о них по такому оскорбительному поводу.

И когда кончили просмотр последней, десятой бригады, просмотр очень короткий, потому что Руднев согласился подозревать только себя и помощника бригадира, в совете стало тепло и радушно, а Захаров сказал:

— Черт возьми! Какие люди у нас хорошие, просто прелесть, а не люди!

Бригадиры обрадовались, засмеялись, теснее уселись на диване, как будто до утра собирались просидеть здесь в кабинете. Нестеренко потирал руки от удовольствия:

— У нас люди, Алексей Степанович, мировые.

Захаров встал за столом, швырнул на окно какую‑то бумажку, придавил ее рукой и задумался:

— Значит, так: один человек… завелся! Я думаю, не нужно его искать. две шинели — это пустяк. Посмотрим, что будет дальше. Может быть, это его последняя кража. Прошу вас об этой краже не говорить в бригадах. Сделайте такой вид, будто кражи никакой ене было. Согласны?

— Согласны, Алексей Степанович.

— Просто првык человек, — Захаров снисходительно улыбнулся. — Витька, распорядись, чтобы завтра же были выданы шинели Чернявину и Новаку.

В бригадах не спал ни один человек, все ожидали возвращения бригадиров. Воленко пришел в спальню серьезный.

— Ну как, нашли? — спросил Садовничий.

— Мы… о других делах… больше.

— Не нашли?

— Да как же ты найдешь? Кто‑то один…

— Один… черт бы его побрал. Ой, поймать бы!

Рыжиков стоял посреди спальни, заложил руки в карманы, весело пыхнул улыбкой:

— Это все зарплата виновата.

— Почему? — заинтересовался Садовничий.

— Я вот много зарабатываю, а другому завидно.

Руслан Горохов внимательно посмотрел на Рыжикова:

— А кто… тебе завидует?

— Да есть такие, что и на столовую не зарабатывают: Горленко, Толенко, Васильев и эти самые Гальченки, Бегунки…

Горохов прищурился:

— Ты на Бегунка думаешь?

Рыжиков не любил таких пристальных взглядов:

— Да нет, я не думаю.

Он не спеша отправился к своей постели. Руслан перевернулся на месте, провожая его взглядом.

— Чего смотришь? — вдруг оглянулся Рыжиков.

— Очень… ты мне… нравишься! — побурчал Руслан. — хороший ты человек!

Воленко опустил глаза, поднял, посмотрел внимательно на Рыжикова, на Руслана, что‑то тревожное дрогнуло у него в губах.

 

 

31. «ДЮБЕК»

 

В четвертой бригаде были души впечатлительные и непреклонные: они не могли допустить, чтобы два пальто остались неотомщенными.

Никто в колонии не знал, какие совещания состоялись в недрах четвертой бригады, никто не заметил ее операций, кроме… Захарова, дежурные бригадиры, может быть, и заметили, но исключительно с точки зрения своих дежурных (державных) интересов. Раньше члены этой славной «непобедимой»бригады щеголяли двумя особенностями. С одной стороны, их глотки отличались самой неумеренной склонностью к forte. Даже секретные разговоры они проводили так оглушительно, что трудно было разобрать, о чем говорит каждый. Иногда они напрягали глаза до самой таинственной конспиративной выразительности, но глотки их все равно удержать было невозможно. Люди постарше, если им нужно кого‑нибудь позвать, сначала оглядываются, имеется ли поблизости нужное лицо. Пацаны были против такой безрассудной траты дорогой зрительной энергии и не менее дорогого времени, тем более что в их распоряжении всегда находится этот оглушительно‑универсальный инструмент — глотка. И поэтому приглашение нужного лица совершалось очень просто: нужно выйти на площадку лестницы или на центральную дорожку парка и благим матом заорать, прищуривая глаза и даже приседая от напряжения:

— Володька‑а‑а!!!

Потом прислушаться и, если никто не отвечает, снова закричать еще более противно:

— Воло‑о‑одбка!

Вблизи этот призыв воспринимался довольно ясно: зовут какого‑то Володьку. но как раз вблизи звуки призыва не имели практической цели, данный Володька должен находиться где‑то далеко, в таких местностях, куда призыв доносился в самой неопределенной форме:

— О‑о‑а‑а!

И тем не менее эти почти условные звуки производили всегда самое полезное действие. В колонии было десять или пятнадцать Володек, но узнавал свое имя только один, тот самый, которого в эту минуту звали. Остальные, находившиеся в данный момент на территории колонии, только морщились. Дежурные бригадиры очень преследовали подобную форму связи, особенно если она употреблялась в коридорах или на площадках лестницы.

— Это — с одной стороны. С другой стороны, пацаны всегда были склонны к некоторому сепаратизму. Дежурные бригадиры имели основания относиться к этому явлению подозрительно. Излишний сепаратизм всегда грозил окончиться либо разбитым окном в оранжерее, либо изорванным костюмом, либо другой какой‑либо каверзой. Для дежурного было ясно, что в основании сепаратных действий лежит всегда сущий пустяк: муравьиная куча, соловьиное гнездо, старое колесо, брошенное кучером где‑нибудь на заднем дворе, обнаруженная свалка консервных коробок. Подобные причины вызывали бешеную деятельность пацанов, крики в разных концах двора… Возбужденные глаза, настороженные уши, открытые рты, предельные скорости, визгливые протесты и долгие восторженные крики где‑нибудь за углом — все это не могло не тревожить дежурных бригадиров. Вся колония помнит, как в начале прошлой весны бригадир седьмой Вася Клюшнев отсидел пять часов под арестом за невнимательное дежурство. У Захарова в кабинете Вася не отрицал, что среди пацанов еще с утра наблюдался какой‑то ажиотаж, после обеда они много кричали и переносились от одного дома к другому и вокруг домов с такой быстротой, что невозможно было разобраться, кто, собственно, учавствует в этой тревоге. Но Вася подумал, что это обычный пустяк, вроде муравьиной кучи, а потом оказалось, что дело было гораздо серьезнее: вся операция была крикливой до тех пор, пока протекала их неугомонные глотки каким‑то чудом были приведены к молчанию. В полной тишине, почти не делясь впечатлениями, пацаны сбросили с крыши жилого дома для служащих, с высоты трех этажей, кошку конторщика Семенова, кошку дорогую — сибирскую. Этот акт не был вызван ни жестокостью, ни мстительностью, ни пустым любопытством — в основе его лежала научная экспертиза: из салфетки был сделан довольно добротный парашют, кошка поместилась в двух уютных петлях, из них она, конечно, не могла выпасть. Вечером все участники этого опыта стояли перед захаровым с виноватыми лицами, но в глубине души не разделяли его возмущения. Захаров смотрел на них сердитыми глазами. Он сказал:

— Я решительно не могу допустить такого дежурства. Это безобразие, это раззявство, это полная неспособность держать в руках день! Товарищ Клюшнев, я не ожидал от тебя такой беспомощности! Получи пять часов ареста!

На глазах у «парашютистов» растроенный Вася Клюшнев принял пять часов ареста, поднял руку и сказал «есть». Тогда Семен Гайдовский сделал слабую попытку осветить событие. Он произнес отчаянным дискантом:

— Алексей Степанович! Так салфетка нашлась! Она уже нашлась! И мы выстираем!

Захаров, однако, нисколько не обрадовался тому, что салфетка нашлась. Он как будто даже забыл, что салфетка была тайно взята на кухне — обстоятельство, считавшееся самым опасным во время проектирования операции. Нет, Захаров на салфетку не обратил внимания:

— Что это такое? Целый десяток колонисов прется на крышу трехэтажного дома! Для чего? Какая цель? Сбросить оттуда эту несчастную кошку!

У пацанов радостно загорелись глаза: Алексей Степанович преувеличивает несчастье! Какое несчастье?! Семен Гайдовский закричал на весь кабинет:

— Да Алексей Степанович! Алексей Степанович! Вы не знаете! Она ничего! Она благополучно приземлилась!

И все пацаны закричали:

— Приземлилась!!! Она даже не мявчала! Разве она падала? Она ничуть не падала! Она же на парашюте!! Она приземлилась на четыре ноги… и тот… побежала… взяла и побежала!

Все предпологали, что лицо Захарова просияет при этом радостном известии, все смотрели с ожиданием на его лицо, но… оно не просияло. Этот человек не способен был упиваться достижениями парашютизма. Он поправи пенсне и спросил в упор:

— У кошки был парашют. А у вас был? Кто из вас был с парашютом? Кто?

Только вэтот момент пацаны поняли, какое преступление они совершили: полезли на крышу, не вооружившись парашютами. оказывается, Захаров кое‑что понимает в парашютизме. К сожалению, он не принял во внимание, что для человека требуется парашют очень большой, салфетка для этого дела не подходит.

Конечно, после этого случая никто больше не влезал на крышу, но всегда подвертывались другие случаи. Дежурные бригадиры именно к этим случаям и относились подозрительно и поэтому терпеть не могли сепаратных начинаний четвертой бригады.

В последние дни в колонии вдруг стало тихо, никто не звал оглушительным дискантом Володьку, нигде не собирались стайки пацанов и никуда с тревожным щебетанием не перелетали. И каток успел замерзнуть, на катке сияли электрические фонари. Колонисты скользили на коньках то по стремительной прямой, то по кругу, то взявшись за руки, то в одиночку. даже дежурные бригадиры иногда становились на коньки, их красные повязки далеко были видны и по‑прежнему внушали уважение.

А четвертой бригаде было некогда. Володя Бегунок при всяком удобном случае вылетал из кабинета и обязательно встречал недалеко кого‑нибудь из четвертой бригады. говорили они при встрече или не говорили, может быть, только, как муравьи, шевелили невидимыми усиками, этого никто не знал, но после встречи расходились в разные стороны с задумчивыми глазами, расходились не спеша, чуть‑чуть шевеля бровями. Со стороны казалось, чьто ничто в жизни их особенно не интересует, что они живут самоуглубленной жизнью. Но на всех путях колонии они торчали по двое, по трое, тихонько совещались и еще тише присматривались к чему‑то. На вешалке, особенно по утрам, всегда чьи‑нибудь глаза рыскали между одевающимися. Давно забыто было обыкновение перебегать в цех без пальто. Напротив, четвертая бригада усвоила привычку без конца одеваться и раздеваться, и дневальные, кто постарше, недовольно говорили:

— И чего вы шныряете взад и вперед? Оделся — и гуляй себе.

Захаров, может быть, заметил нечто таинственное в четвертой бригаде, а может быть, и не заметил, а иначе как‑нибудь узнал, но и у него откуда‑то появилась привычка прогуливаться по двору, по коридорам, заходить в раздевалку, и почти каждый раз приходилось ему встречаться с тем или другим представителем четвертой бригады. Он отвечал на салют сдержанным движением руки и проходил дальше. Его провожали серьезные, внимательные взгляды. Ваня Гальченко и Филька вечером не пошли на каток, а прохаживались по главной дорожке парка и поглядывали в сторону колонии, как будто поджидали кого‑нибудь. Мимо них пробегали колонистки и колонисты с коньками, легкомысленный народ, жадный на развлечения. Не спеша проходили старшие. Лида Таликова по‑приятельски положила руку на плечо Вани и спросила:

— Чего ты такой скучный, Ваня?

Трудно было не улыбнуться Лиде, но и улыбка вышла у Вани деловая:

— Ничего не скучный. Это мы гуляем.

Оживились глаза и у Фильки, и у Вани, когда из‑за угла литеры Б показался Рыжиков. Он даже похорошел, этот Рыжиков: есть особый шик в том, как он идет в новом белом свитере, без шапки. Его ноги ступают широко, и он весь немного покачивается; это походка человека, довольного жизнью. Рыжие волосы подстрижены коротко, от этого голова Рыжикова кажется более элегантной, и лицо у него теперь стало чистое. Рыжиков не спешит, он закуривает париросу. Филька и Ванька без всякой торопливости направились на боковую дорожку, Рыжиков их не заметил. Он прошел вниз и небрежно швырнул в сугробик большую белую коробку.

Когда он скрылся за деревьями, Филька поднял коробку, Ваня тоже устремил на нее глаза:

— Это папиросы. Написано как?

— «Дюбек».

— Хорошая какая коробка.

Через полчаса в клубе они нашли Маленького. Филька, играя коробкой в руках, спросил небрежно:

— А сколько стоит такая коробка?

— О, это очень дорогие папиросы! Эта коробка стоит пять рублей!

Ваня не мог выдержать, закричал на весь клуб:

— Пять рублей! За одну коробку?

Филька был человек бывалый, он не закричал:

— А что ж ты думаешь? «Дюбек» — это, ты думаешь, пустяк?

— Ой‑ой‑ой!

Маленький ушел в библиотеку. Ваня сказал:

— Он! Это он, и все!

— Украл?

— Украл и продал.

— А если он больше всех зарабатывает?

— Больше всех? А сколько он получает? Тридцать рублей? Да? Тридцать рублей?

— Тридцать, а может, и сорок.

— Так все равно, а папиросы одни стоят пять.

— А вот давай узнаем. Давай узнаем: он в первой бригаде?

— В первой.

— А ты спроси, ты всех знаешь: ты спроси, какие папиросы курит Рыжиков?

— А зачем?

— А если никто не знает, значит Рыжиков прячет и никому не говорит. Он так… потихоньку… курит и не хвастается. А ты спроси.

Филька в тот же вечер выяснил: никто в первой бригаде не знает, какие папиросы курит Рыжиков. Филька, как хороший актер, спрашивал умеючи. Просто ему интересно было выяснить, какие папиросы любят в первой бригаде. После ужина Ваня выслушал рассказ Фильки и зашептал громко:

— Видал? И никто не знает. А хочешь, я покажу тебе представление?

— Представление? Где?

— А где‑нибудь.

Они долго ходили по колонии, и Ваня никак не мог показать представление. Коробка лежала у него в кармане так же терпеливо, как терпеливо Филька ожидал представления.

Перед общим собранием в «тихом» клубе начал собираться народ. Рыжиков пришел лдин и сел на диван, вытянув ноги. Ваня толкнул локтем Фильку. Друзья раза два прошли мимо Рыжикова, он не обратил на них внимания, рассматривал свои ноги и чуть‑чуть насвистывал. Филька и Ваня сели рядом с ним. Рыжиков глянул на них косо и подогнул ноги под диван: в руках Вани была коробка с надписью «Дюбек». Ваня повертел ее в руках и прищурил глаза. Потом открыл и выжидающе замер над ней, внутри коробки крупно синим карандашом написано:

А мы знаем.

Рыжиков сверкнул зелеными глазам, встал, крепко надавил рукой на Ванино плечо, толкнул его к спинке и ушел в дверь, заложив руки в карманы. Ваня ухватился за плечо и скривился:

— Больно… черт!

Филькино лицо загорелось:

— Это он! Ваня, ты знаешь, это он! Идем! Идем к Алексею…

Они побежали в кабинет. Но в кабинете было много людей, бригадиры собирались к рапортам. Захаров был весел, шутил, сказал Торскому:

— Ты сегодня не волынь с общим собранием. Вечер хороший.

А на общем собрании Торский прочитал приказ:

«Обьявляется благодарность воспитаннику Рыжикову за образцовую ударную работу в литейном цехе».

И Филька и Ваня расстроились, покраснели. Они смотрели на Рыжикова и не узнавали его: он сиял гордостью и смущением, улыбался с достоинством, и не было в нем ничего нахального, это был товарищ, заслуживший благодарность в приказе.

 

Date: 2015-09-17; view: 345; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию