Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть первая 5 page. – Спасибо, Николай Иванович, – сказала, освобождаясь из рук молодежи, женщина





– Спасибо, Николай Иванович, – сказала, освобождаясь из рук молодежи, женщина. – А то ваши юнцы совсем, было, собрались меня вешать… Как же мне было пробраться к вам, моим милым и родным «белым», как не примкнув к труппе агитационного поезда? И как это прямо‑таки чудесно вышло, что именно вы, Николай Иванович, меня освободили…

– Господа, – сказал Белоцерковский, – прошу на меня не обижаться. Я беру Магдалину Георгиевну на поруки. И, по праву войны, прошу считать ее моей добычей. Я вам ручаюсь головою, что Магда Могилевская не могла быть большевичкой, и что все так и произошло, как она говорит…

Белоцерковский подал руку Могилевской и повел ее к батарее. Никто ему не препятствовал. Слишком любили в отряде Белоцерковского и его батарею, слишком все было необычно, и так много дела было еще впереди…

 

XVI

 

Ночь сползала. Медленно линяли краски. Небо розовело на востоке. Свет керосинокалильных фонарей был больше не нужен. На первом пути стоял большой восьмиосный вагон, ярко размалеванный картинами и плакатами. Наверху было изображено красное восходящее солнце с пестро накрашенными лучами. Над ним по дуге шла надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Под солнцем, более мелко, было написано: «Агитационный вагон политотдела армии южфронта». Посередине вагона, в пестрой раме, был намалеван земной шар, перевитый алой лентой с той же гордой надписью о соединяющихся пролетариях всего мира… Там были измалеваны и огромные буквы: «РСФСР» – «Российская, советская, федеративная, социалистическая республика», – горделивый герб Советского Союза, охватывающего весь земной шар. По сторонам сцены, устроенной в вагоне, были изображены избы и в них – счастливая жизнь крестьян под властью советов. Часть этих картин была ободрана, вероятно, в пору захвата станции, и висела жалкими обрывками. Все это напоминало плохой ярмарочный балаган.

На площади лежали тела убитых красноармейцев, и стонали, еще не перевязанные раненые «красные». Нисколько подальше, в стороне от станционной постройки, под высокими тополями и акациями, окружавшими станционный двор, серой толпой стояли и сидели пленные красноармейцы. Жидкая цепь часовых добровольцев их окружала. Отдельно от них, в углу у пакгауза, были собраны матросы броневого поезда. Их охранял более сильный караул. Все это были крепкие, рослые ребята, в пестрых голландках и широких штанах, с лихо заломленными на затылок матросскими фуражками с алыми лентами. Это был народ прожженный, прошедший огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы, лохматый, курчавый, наглый и самоуверенный. Видно было по всей их повадке, что им и самая смерть не страшна…

У шляха, выходившего со станции в степь, сбоку, на стерне сжатого поля, в колонне поорудийно стояла батарея Белоцерковского. Прислуга спала подле на поле, на земле, крепким утренним сном. На самом шляхе были собраны подводы, и люди Акантовского полка сносили на них винтовки и пулеметы, взятые у пленных. Характерный треск небрежно кидаемых на подводы ружей доносился оттуда на двор.

Рассвет надвигался. Еще не было теней, но предметы яснели и ширилась даль.

С тыла на площадь прискакал комендант корпуса, полковник Арчаков. Он спрыгнул с лошади, бросил поводья сопровождавшему его Кубанскому казаку, и пошел к полковнику Акантову.

Арчакова сопровождал на тачанке его адъютант, поручик Гайдук. Об Арчакове Акантов знал, что он без ошибки угадывал коммунистов, а про поручика Гайдука только слышал, что тот является исполнителем смертных приговоров над коммунистами и предателями. Он его еще никогда не видал. И теперь Акантов всматривался в лицо этого человека, взявшего на себя самую трудную и тяжелую обязанность – казнить коммунистов. Это был небольшого роста, крепко сбитый, офицер, с опухшими щеками и глазами в красных бровях, бритый, в чистом кителе и шароварах «галифе» пузырями, в обмотках на толстых и тугих икрах. Что‑то не офицерское было в нем. Арчаков подошел к Акантову и сказал ему:

– Пойдемте, полковник, посмотрим на эту сволочь. Он пошел легкой походкой, похлопывая себя по голенищам запыленных сапог дорогим стиком[21].

Пахло землею, пылью, сухим, погорелым на солнце, листом акаций, и нудно воняло людскими отбросами и порохом ручных гранат. Пахло войною. Офицер, бывший при пленных, скомандовал:

– Смирно!.. Встать!.. Ну, вы, там, красная армия, поворачивайся… Вставай. Нечего буржуев изображать…

– Становись!.. Равняйсь!..

Пестрые ряды подравнялись, разбились на неровные взводы, стали подобием колонны.

Серые от бессонной ночи, от испуга, от усталости, землистые, голодные лица мобилизованных крестьян и бывших солдат повернулись к подходившим к ним офицерам. Резко между ними выделялись фигуры в кожаных куртках, в штатской одежде, с бледными, жесткими лицами, с прямым, смелым взглядом. Знакомое Акантову было смешение людей в толпе, захваченной тисками гражданской войны.

– Смир‑рна!..

Арчаков, высокий, тонкий, щеголевато одетый, выправленный, надменный старый барин, в цветной фуражке, аккуратно надетой на лоб, в пенсне без оправы, крепко сидевшем на его тонком породистом носу, со свежепобритыми блестящими щеками, морщась от дурного запаха, шедшего от красноармейской толпы, медленно подходил к пленным. В нем была подтянутость и напряженность охотничьей собаки, почуявшей дичь и готовой сделать стойку. Солнце брызнуло первыми, золотыми, слепящими лучами. Оно осветило лица пленных, их серые, рваные рубахи, плохие штаны, пеструю обувь. Щурясь от солнца, красноармейцы смотрели на подходивших офицеров, «золотопогонников», с тупым подобострастием; они были готовы исполнить любое приказание. Лишь на некоторых лицах была угрюмая злоба, погасившая страх и полная презрения ненависть.

Комендант остановился в десяти шагах от колонны пленных. Солнце отбросило от него и сопровождавших его людей длинные тени. Играя стиком, комендант смело и решительно приказал:

– Коммунисты, выходи!

Никто не шевельнулся. Напряженное молчание и тишина были на площади. Лица одних стали еще подобострастнее, у других еще страшнее стала злоба и ненависть в глазах, и темные желваки заходили над скулами.

– Ну, как хотите, – негромко, но далеко слышным голосом, сказал комендант и с легкой усмешкой пошел к правому флангу колонны.

Он остановился против худощавого парня с темным лицом, покрытым щетиной небритой бороды и с узкими глазами, исподлобья глядевшими на офицеров, и сказал уверенно и твердо:

– С какого года в партии?..

Угрюмый человек повел плечами, тяжело вздохнул и молчал.

– Да ты, товарищ, не стесняйся. Я тебя насквозь вижу. Луганский?.. Злые глаза опустились к земле.

– С какого года?..

– С 1914‑го, – рывком, со злобой, выплюнул тот.

– Выходи!

Конвой, следовавший за комендантом, схватил вышедшего и толкнул его в сторону. Арчаков пошел дальше.

– Коммунист?..

– Ваше благородье, – кричали сзади, – это ж Файнштейн… самой он коммунист. Он нас и мутил супротив вас идти, и Ягодка с ним, вот он, Ягодка, третий с флангу стоит – обои коммунисты. Выходи, брат, Ягодка, чего там бузу разводить, братву подводить. Он, Ягодка‑то, ишшо когда, в царское время, при Государе Ампираторе, этим самым на заводе занимался…

Быстро и легко шел отбор. Ловкая, хорошо пригнанная одежда, кожаные куртки, добротные сапоги, злые лица, угрюмо сосредоточенные, безнадежные, выдавали коммунистов.

Комендант остановился против невысокого, длиннорукого парня, неуклюже одетого в солдатскую шинель. У него были курчавые черные волосы, и бледное, смертною бледностью покрытое лицо, с большими, умными черными глазами. Глаза эти то загорались мрачным огнем, то погасали, и тогда лютая тоска была в них.

– С какого года? – касаясь стиком груди задрожавшего мелкою дрожью человека, спросил Арчаков.

– Ни с какого, – последовал быстрый ответ. – Никогда в партии не был, и всею душою сочувствую добровольцам.

– Вы его, братцы, знаете?..

Красноармейцы загудели:

– Вовсе мы его не знаем…

– Никогда такого не видали…

– Откеля взялся, приблудился, не знамо, не ведомо…

– Он и на человека не похож…

– Чистый жид…

– Какой‑сь то, кубыть, из скубентов…

– Ночью к нам откуда‑то втиснулся…

– Наша рота пестрая, всего третий день из деревни… Мы билизованы вовсе недавно…

– Ты кто такой?

– Артист.

– И коммунист, конечно?..

Спрашиваемый пожал плечами. По его опухшему, белому лицу текли крупные капли пота:

– Ну, когда вы лучше моего знаете…

– Фамилия?..

– Бродский.

– Громкая фамилия!.. Выходи!

– Бож‑жа мой!.. Да зачем я буду выходить, когда я вовсе ни в чем не виноватый? Ну, они тоже забирают. Они с ружьями, с наганами, разве я могу какое сопротивление оказывать?.. Какой я коммунист? Я даже, может быть, такой же коммунист, как и вы…

– Выходи!..

– Господин полковник! Да зачем так?.. Так, ведь, вы же белые?.. Должна же у вас быть справедливость? Вы не большевики какие‑нибудь?.. Вы спросите госпожу Могилевскую, так она вам скажет, чи я коммунист, чи нет?

Арчаков еще раз внимательно, с головы до ног, осмотрел Бродского. Он колебался. В этом некрасивом, нескладном еврее не было той трусливой наглости, по которой он угадывал, всегда без ошибки, коммунистов… Большие, черные, с поволокой, глаза, южные, томные, смотрели с мучительной мольбой, и была в них какая‑то уверенность в своей правоте. Эта уверенность подкупала, располагала Арчакова к Бродскому.

– Хор‑рр‑шо, посмотрим!.. Отведите этого субъекта в сторону, а вы, поручик, попросите сюда эту артистку, она находится в крайней хате, где командир батареи…

Уже окончен был отбор коммунистов, когда на площадь, сопровождаемая Белоцерковским, пришла Магдалина Георгиевна. Она успела переодеться в дорожное платье и, вместо шляпки, была по‑крестьянски повязана белым платком. Акантов невольно залюбовался ею, и заметил, что, как только Могилевская увидела отдельно стоявшего подле часового Бродского, она побледнела сквозь румяна, и беспокойные огни загорелись в ее прекрасным глазах.

– Простите, милостивая государыня, – официально сухо обратился Арчаков к Могилевской. – Вы изволите знать этого индивидуума?..

Он подвел Могилевскую к арестанту. Они стояли в углу двора, в длинной тени от пестрого вагона с плакатами.

Прекрасное летнее утро наступило. За станцией раздавались веселые голоса добровольцев.

Воробьи чирикали в кустах жимолости станционного палисадника. Со шляха доносился железо‑деревянный треск кидаемых ружей, и кто‑то молодым, мальчишеским голосом, кричал:

– Девятьсот семнадцать… Здорово!.. Мальчишечка!.. Девятьсот восемнадцать… Без штыка… Ей‑Богу, Артем Иванович, до тысячи наскребем…

Сильнее становился запах горелой соломы, каменного угля и нечистот.

Бродский пронзительно смотрел в глаза Магдалине Георгиевне. Та не опустила своих. Лютая ненависть и презрение были в ее прекрасных глазах. Так продолжалось несколько мгновений, показавшихся Акантову бесконечно долгими…

– Что ж?.. – наконец, задыхаясь от негодования, сказала Могилевская. – Называет себя белым!.. Х‑ха!.. Я этого человека знаю… От‑тлично знаю… Вы его будете судить?.. Напрасно… Таких людей не допрашивают…

– Он – коммунист?

– Господин полковник… Ну, что они говорят такого. Ну чего они могут про меня знать?.. Они же знают, что я пьянист, им на пьянино аккомпанировал. Они же меня видали, какой я коммунист? Я же белый, как чистый снег…

Магдалина Георгиевна быстро повернулась от Бродского и широкими, быстрыми шагами пошла с площади. Отойдя шагов на тридцать, она остановилась и сказала низким, густым, контральтовым голосом:

– Да, полковник, этот человек – коммунист.

Бродский стоял, низко опустив голову. Было что‑то бесконечно жалкое в его фигуре. Арчаков посмотрел на Бродского, потом на Могилевскую, и строго сказал:

– Вы уверены в этом, сударыня?..

Магдалина Георгиевна снова пошла, сопровождаемая Белоцерковским. Она шла с высоко поднятой головой:

– Он предатель, – кинула она на ходу, и взяла Белоцерковского под руку.

Страшным видением показалась тогда Акантову эта женщина, быстро шагавшая мимо серой толпы красноармейцев, мимо трупов и арестованных…

И почему‑то, вспоминая все это теперь, в тихую берлинскую ночь, Акантов подумал: «А ведь что‑то есть общее между Могилевской и только что виденной мною Дусей Королевой…».

 

XVII

 

Днем был суд. Акантов в нем не участвовал. Триста китайцев, часть матросов бронепоезда и двадцать коммунистов, отобранных комендантом Арчаковым, подлежали уничтожению. Дело Бродского было выделено. Оно запуталось.

За завтраком, в помещении пристанционного трактира, комендант говорил Акантову:

– У меня, знаете, Егор Иванович, странное впечатление от этого жиденыша… По приказанию комиссара в Москве собирал труппу артистов для агитационного поезда южного фронта. Так ведь его заставили это делать… Я отнюдь не юдофил, но мне все говорит, что он не коммунист, а вот артисточка‑то наша, от которой тут все наши без ума, наводит меня на размышления… И что‑то жиденыш этот про нее знает, да пока не говорит, то ли боится, то ли жалеет ее. И, если я кого поставил бы к стенке, так это многоуважаемую Магдалину Георгиевну, а того жиденыша отпустил бы с миром. Иди и больше не греши…

– Что же постановили?.. – спросил Акантов.

– Да приказал пока посадить в подвал, до выяснения личности. И часового не приставлю. Никуда он не убежит… А показания может дать прям аховые… Ключ поручику Гайдуку передал. Мы не красные, мы должны быть, прежде всего, справедливы. Мы должны искать правду…

Расстреливали приговоренных под вечер. Заведовал этим поручик Гайдук, и в его распоряжение был назначен взвод из люто ненавидящих коммунистов людей. Это были убежденные, считавшие, что, в условиях гражданской войны, иного выхода нет. Куда же девать эту заразу?

Комендант Арчаков уехал в штаб. Отряд, занявший станцию, отдыхал, расположившись по квартирам в поселке. О красных не было слышно, и, с обычным презрением к опасности, а, отчасти, и потому, что при отряде не было кавалерии, разведки не было выслано, и охранения не выставляли. Все было тихо кругом. Занятие станции казалось отдельным, случайные эпизодом; вокруг была ровная степь, на много верст было видно кругом, и везде было пусто, и тишина могилы стояла на железнодорожных путях…

В большой зал трактира собрались офицеры отпраздновать блестящую победу. Из вагона агитационного поезда притащили пианино. Белоцерковский обещал придти с Магдалиной Георгиевной. В поселке нашелся самогон, а в броневом поезде оказались и бутылки неплохого вина; ужин готовили на славу.

Акантову волей‑неволей пришлось быть на этом ужине. Его помещение было в этом самом зале.

Он сидел в углу стола, на почетном месте, рядом со своим другом, доктором Баклагиным. Он пил мало.

Шумная беседа шла кругом него. Этот ужин был оазисом среди пустыни непрерывного холода смерти постоянных боев. Каждому хотелось забыться, хотя на час одурманить себя и уйти от пережитых волнений и ужасов.

Давно не видели женщин. Артистка, появившаяся снова в русском сарафане, в кокошнике, расшитом стекляшками, с подмазанными щеками, подведенными глазами, нарумяненная и набеленная, показалась изумительно красивой. Все было к ее услугам. Каждый старался ей угодить.

Но уже ходили среди офицеров слушки, что артистка‑то она артистка, и, говорят, первоклассная, но зачем же была она у красных? И сосед тихо шептал на ухо соседу: «А что, как эта прелестная Магда и точно коммунистка?».

И, возможно, что слушки эти дошли до самой Магдалины Георгиевны. Она вдруг встала и сказала прекрасным, звучным и задушевным голосом:

– Господа!.. Все‑таки… чувствую… странно вам… Вчера вечером сидела с красноармейцами… с комиссарами… с лютыми врагами вашими… – Магдалина Георгиевна обвела томными глазами офицеров, тяжело вздохнула, и сказала с видимым отвращением: – с чекистами!.. Сегодня сижу с вами… Артистка… Много этим сказано… Я пела и декламировала перед Государем Императором… Я обожала Государя… молилась на него…

Несказанно тепел, чист, ясен и красив стал ее прозрачный, низкий голос. Он шел к сердцу.

Осоловелые от усталости и от вина, добровольцы подняли головы, и глаза их прояснились.

– Магда, – влюбленным вздохом прошептал Белоцерковский.

– Государь отрекся… Государя арестовали… Государя истязали и убили… Моя, господа, была обязанность не допустить до этого?..

Магдалина Георгиевна опять сделала длинную паузу, и с силой сказала:

– Это была ваша обязанность, господа!.. Я служила искусству. Мое искусство – будить чувства, заглядывать в глухие, на замок замкнутые, тайники человеческой души… Я заглянула в эти страшные дни в ваши, офицерские души, и поняла… Вы ничего уже не могли сделать…

И снова было молчание и тишина, но тишина стала напряженной и страшной. Кое‑кто тяжело вздохнул. Было душно в низкой бревенчатой столовой деревенского трактира. От нескольких керосиновых ламп, висевших под потолком, было яркое, нелепое освещение. В нем высокая женщина, стоявшая в голове стола, казалась по неземному красивой и, вместе с тем, зловещей.

Магдалина Георгиевна продолжала тихим голосом:

– Это, господа, я не тост говорю… Я вспоминаю… И стараюсь объяснить… Не вам, но себе объяснить… И вот, я вспоминаю самое, самое ужасное. Ужаснее теперешнего, ибо то было начало… До жути ужасное…

Магдалина Георгиевна перевела дыхание. Точно трудно ей было говорить: задыхалась она.

– Это было при временном правительстве… Когда была бескровная революция… Когда наша интеллигенция взяла у Государя и его министров бразды правления… Тогда… Солдаты убивали своих офицеров и уходили с фронта… Тогда был Калущ и Тарнопольский небывалый погром… Помню… летом ужасного этого года, 1917‑го года, ехала я, как сестра милосердия, на фронт. Глухая ветка где‑то между Минском и Овручем. В пустом вагоне, в отделении второго класса, – я и какой‑то армейский штабс‑капитан. Лицо совсем молодое – волосы седые. Мы разговорились. Время было такое, каждый искал сочувствующую душу. Офицер вынул бумажку и прочел мне стихи: – «Молитва офицера»… Я сказала, что я артистка и читаю стихи с эстрады. – «Возьмите их», – сказал офицер. – «Это ваши стихи?». – «Нет». – «Чьи же они?». – «Не знаю»… – «Они вам нужны?». – «Нет, меня все равно убьют солдаты»… – Я нигде потом не видала этих стихов в печати… Я читала эти стихи везде, где то было можно. Публика плакала… Мне часто были неприятности из‑за них… Хотите, я прочту их вам?

– Просим!.. Просим!.. – раздались дружные голоса. Стало еще тише в трактирной столовой. Из поселка, издалека, доносилась солдатская песня. Но она не портила настроения молитвенной тишины, наступившей в столовой. Магдалина Георгиевна подняла кверху глаза:

– Молитва офицера, – сказала она и, после секундного молчания, начала читать стихи:

 

Христос Всеблагий, Всесвятой, Милосердный,

Услыши молитву мою…

Услыши меня, мой Заступник Усердный:

Пошли мне погибель в бою!..

 

Смертельную пулю пошли мне навстречу

Ведь, благость безмерна Твоя…

Скорее пошли мне кровавую сечу,

Чтоб в ней успокоился я…

 

На Родину нашу нам нету дороги,

Народ наш на нас же восстал,

Для нас он воздвиг погребальные дроги,

И грязью нас всех закидал…

 

Три года мы тяжко, безмерно страдали,

Святые заветы России храня.

Мы бились с врагами, но мы не считали

Часами рабочими нашего дня…

 

В глубоких могилах, без счета и меры,

В своем и враждебных краях,

Сном вечным уснули бойцы‑офицеры,

Погибшие в славных боях…

 

Но мало того показалось народу,

И вот… Чтоб прибавить могил,

Он – нашей же честью – купил свободу,

Своих офицеров убил…

 

Правительство юное, люди науки,

И много сословий и лиц,

Пожали убийцам кровавые руки,

Прославили наших убийц…

 

– Егор Иванович, вы помните унтер‑офицера Кирпичникова? – прошептал на ухо Акантову доктор Баклагин.

– Того, кому навесили Георгиевский крест за убийство своего начальника?..

– Того самого.

– Ага, помню… Да, было… Было… Какая это была подлость!..

Магдалина Георгиевна продолжала:

 

Терпенью исполнилась нашему мера…

Народ с нас погоны срывал,

И званье святое бойца‑офицера

Бессовестно в грязь затоптал…

 

– Мне комендант, полковник Арчаков, говорил, что он думает, что она коммунистка, а Арчаков никогда еще не ошибался. Как вы думаете, Иван Алексеевич?..

Чуть слышно ответил Баклагин:

– Она – женщина.

– Ну?..

– Этим все сказано.

– Я вас не понимаю.

– Погодите, дайте ей кончить…

Голос Магдалины Георгиевны окреп. Она выкликала слова, как пророчица. Все глаза были устремлены на нее. Прислуга‑солдаты, тихо собиравшие со стола посуду, остановились и внимательно слушали артистку. На лице Белоцерковского застыло такое восторженное, влюбленное выражение, что на него было совестно смотреть.

 

Промчатся столетья, пройдут поколенья,

Увидят все новые сны,

И будут потомки читать без волненья

Истории страшной войны…

 

А в ней сохранится так много примеров,

Как русский народ воевал,

И как он своих боевых офицеров

Своей же рукой убивал…

 

Магдалина Георгиевна низко опустила голову и замолчала. Не сразу раздались аплодисменты. Огромно и потрясающе было впечатление от прочтенного. Потом понесли на тарелке бокал вина, адъютант Акантовского полка с листом бумаги кинулся просить диктовать ему стихи. К нему присоединились и другие. Раздавались голоса:

– Записать!.. Записать!.. Господа, надо непременно записать, пока не забылось…

В эту самую минуту – это отлично запомнил Акантов, – в столовую вошел поручик Гайдук…

Он вошел, возбужденный, взволнованный, с блестящими глазами, точно пьяный. Будто не провел он эти вечерние часы за самым неприятным и тяжким делом кровавого уничтожения коммунистов, а неумеренно где‑то пил…

– Ну, как? – спросил кто‑то из офицеров.

– Отлично. Всех триста сорок девять покончили. Не проснутся. Уже закапывают. Отлично умирали китайцы. Как скот. Похоже было на то, что они не понимали, что их убивают. Матросы бронепоезда – слизь… На коленях ползали, руки целовали… Гадость!.. Коммунисты – ничего. Шестеро бежали…

– Как?..

– Как!.. Очень даже просто. Ты уследи‑ка за ними, когда их почти четыреста, а мне всего двадцать человек назначили, и те мальчики. Удивляюсь, что они все‑то не разбежались…

– Посмотрите на Магдалину Георгиевну – тихо сказал Баклагин Акантову. – Видите, как она преобразилась…

Магдалина Георгиевна остро и внимательно смотрела на Гайдука. Ее глаза расширились, тонкие ноздри раздулись и трепетали, чувственный, алый рот был полуоткрыт, и в его кровавом разрезе хищно блестели белые крупные зубы. Страсть, обожание, преклонение горели в напряженном взоре…

– Я вам сказал – женщина… Первобытная женщина! Да, впрочем, пожалуй, всякая женщина. Женщина, она любит убийц… Это еще из животного мира идет. Там самки смотрят, как в боях друг с другом самцы убивают один другого. Да, что говорить, а у людей?.. Римские цирки и любовь к гладиаторам, рыцарские турниры. Пронзи копьем соперника и получай любовь прекрасной дамы. Тут, батенька мой, просто‑напросто – патология… И, вот, если в настоящей, правильной войне мы наблюдаем, а последнее время и изучаем, военную психологию, то в гражданской войне, где все обнажено, где все наружу, – это уже будет не психология, но патология войны…

Принесли новые запасы вина. Теснее сдвинулись за столом. Белоцерковского вызвал фельдфебель, и тот ушел. Акантов и Баклагин перебрались в темный угол и сели на старый трактирный диван. Магдалина Георгиевна диктовала стихи молодым офицерам, и все поглядывала затуманенными страстью глазами на жадно евшего и пившего вино Гайдука.

– Да, батенька мой, – низким басом говорил Акантову Баклагин, – ни что другое, как патология. Белоцерковский – красавец мужчина, высокий, стройный, черные кудри, при том – сама доблесть, рыцарь, храбрец, но убивает из пушек, издали. Он сражается, воюет, но не убивает, как мясник… А этот, поглядите на Гайдука, – слизняк. Урод, кривые ноги… Молоко на губах не обсохло. Вероятно, развратник… И при том же, слюнявый развратник. Убивал, возможно, что под кокаином, – да зато сам!.. «Цокал» из револьвера по затылкам, командовал залпы, добивал недострелянных, обыскивал трупы, снимал кольца, вынимал из карманов портсигары, деньги… Бррр.. Гадость какая!.. Палач… А ей – нравится. Она Белоцерковскому и нам стихи хорошие говорить будет, молитву читать, благословлять будет и взгляды нам посылать будет, а, простите за грубое слово, – спать пойдет вот с этим… палачом!.. убийцей!..

– Ну что вы, Иван Алексеевич…

– Помяните мое слово… Тем и страшна гражданская война, что на ее почве родится не уважение к противнику, как в настоящей войне, а ненависть и презрение. Не рыцарство, а тупая жажда убийства. Не доблесть и честность, а жажда наживы… Ограбить, достать, добыть… Обыскать убитого, добить раненого – все равно, из‑за хороших ли сапог, или кожаной какой куртки, или из‑за бумажника с «керенками»… Изнасиловать девушку – все, милый, позволено. Вы, батюшка, обратили внимание: вчера Белоцерковский забирает Магдалину Георгиевну по праву добычи! Голубчик, в настоящей‑то войне, за это – расстрел!..

– Ну?.. Ведь, она – сама… Они, видимо, хорошо знали друг друга…

– Она… Насмерть напуганная женщина… Да что ей!.. Подумайте, могла на вчера сопротивляться? Как собаку, взял и повел к себе на сворке… Вместе спать… Тьфу!.. Мне такие нравы противны. Знаете, хорошая проститутка, и то так не пойдет. Вот вам, что родится в гражданской войне. Они так с нами, – и мы будем так же с ними. Раньше: герой – рыцарь!.. Как это в стихах‑то сказано: «бедный и простой»… Честь, целомудрие… А тут?.. О Господи!.. Тут о чести говорить не приходится, а целомудрие сохранять просто глупо. Вы говорите: коммунистка, – Арчаков сказал… Какая там коммунистка!.. Просто материалистка в высшей степени. И знает себе цену, умеет себя продать…

– По существу, одно и то же.

– Жутко, милый Егор Иванович. Как потом привьете вы новому поколению старые взгляды порядочности. Невинность девушки‑невесты покажется смешным предрассудком. Отвращение к палачу, к предателю, к изменнику, шпиону – глупостью. Деньги!.. Выкачать из них блага, – вот и все!..

За офицерским столом становилось шумнее и пьянее. Магдалина Георгиевна сидела рядом с Гайдуком и тихо шепталась с ним. Молодой кавказец в черкеске, при шашке, горячий, сильно охмелевший, что‑то кричал на другом конце стола. Присутствие красивой и, по всем ее повадкам, как будто доступной, женщины пьянило крепче самого крепкого вина. Все распалились, забыли обо всем. Голоса стали громки, жесты – вызывающи. Спорящие поглядывали на артистку, ожидали ее одобрения.

– Эх, спать не дадут, – сказал Акантов.

– А вы, почему не пойдете к себе, – сказал Баклагин.

– Да куда же я пойду, когда в этом зале мне и отведена квартира…

– Да… Разгулялись, видать, до утра…

Кавказец, все его попросту звали Сандро, кричал что‑то о рубке. Сильно посоловевший пожилой, тучный пехотный капитан, сидевший верхом на стуле посередине столовой, сказал с пьяной убедительностью:

– Ну, полно хвастать, Сандро. Где тебе перерубить человеческую шею? Там эти чортовы мускулы… Кости, позвонки, жилы, сухожилия… Это, брат, тебе не курица…

– Давай твоя шея, чисто срублю!

Сандро выхватил из ножен шашку. В пламени ламповых огней золотой молнией блеснуло лезвие кавказского «волчка»…

– Ну, что ты, Сандро, – поворачиваясь к нему, сказал юноша‑доброволец, – с ума, что ли, спятил, нашему славному капитуше голову рубить? Ты что же, большевик, или кто?..

– Давай мне балшевика… Давай коммуниста… Станови на колени… Голова буду чисто рубить!..

– Эк, его развезло, – проговорил, зевая, Акантов. – Потеснитесь немного, я на диване прикорну… Вторая ночь без сна…

Акантов прилег, согнув ноги в коленях, положил голову на ручку дивана и закрыл глаза. Он продолжал слышать шум и крики, но шум и крики точно удалялись, уходили от него. Потом все стихло и ушло в небытие. Все исчезло… Акантов крепко заснул. Он спал в неудобной позе, одетый, с головой на жесткой сальной ручке, но спал недолго. Его разбудил дикий крик:

– Давай!.. вай… вай… вай!..

Акантов открыл глаза и несколько мгновений ничего не мог сообразить. Все показалось ему диким, кошмарным сном. Подле него стоял доктор и говорил, торопливо и растерянно:

– Полковник Акантов… Егор Иванович, что же это такое? Их остановить надо…

За столом, напротив Акантова, крепко схватив за руку выше локтя Гайдука, стояла Магдалина Георгиевна и безумными, огненными глазами смотрела вглубь столовой.

Стол был отодвинут. На образовавшемся пустом месте стоял на коленях Бродский. Он вытянул шею и со странною, глупою, ничего не понимающей, улыбкой оглядывал столпившихся вдоль стен офицеров. В углу, за печкой, стоял, хищно нагнувшись, напружив согнутые в коленях ноги, Сандро.

Date: 2015-09-05; view: 350; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию