Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Значит, я не убит.





 

Должно быть, у меня был расстроенный голос, когда в два часа ночи я позвонила Малышеву, потому что он тотчас же тревожно спросил:

– Что случилось?

– Михаил Алексеевич, сегодня я получила письмо от старого друга. Он тяжело ранен, лежит в госпитале. По-видимому, безнадежен. Как узнать, где находится госпиталь?

– По номеру почты.

Я назвала номер.

– Как его фамилия?

– Лукашевич.

– Впрочем, это не важно. Не отходите от телефона… Этот госпиталь – в Москве, – сказал он через две-три минуты. – Ну-с, еще чем помочь?

– Как в Москве?

– Очень просто. Беговая, четыре.

– Так что же он не написал, что лежит в Москве?

Малышев засмеялся.

– Вот уж не знаю, – сказал он. – Как Андрей?

– Спасибо, хорошо.

– Кланяйтесь ему. Впрочем, он скоро вернется.

– Да? А я и не знала!

– А вам и не положено. Вот приедет вдруг – и сразу выяснится, как вы тут себя ведете без мужа.

Я говорила с Малышевым, смеялась, а сама думала: «Без ночного пропуска как добраться до госпиталя? Подождать до утра? Но застану ли я Володю, если подожду до утра?»

Темно на московских улицах, так непроглядно темно, что первые минуты я иду ощупью, протянув перед собой руки. На дне непроглядной осенней ночи, за плотными шторами, за окнами, переклеенными крест-накрест бумагой, спит, бодрствует, трудится Москва.

Дождь моросит, плохая погода. Патруль останавливает меня на улице Горького и пропускает, узнав, что я тороплюсь к больному.

– А в чемоданчике что?

– Лекарство и инструменты.

Девушка в пожарном костюме стоит у ворот, и, должно быть, очень скучно стоять у ворот в эту длинную, дождливую, осеннюю ночь, потому что она окликает меня:

– Промокнете, переждите.

– Спасибо, некогда. Тороплюсь к больному.

Пропадает вдалеке одинокий свет фонаря, снова темнота, пустота.

Кончаются темные громады домов, щиты у окон, витрины, заваленные мешками с песком, – Ленинградское шоссе наконец-то! Оказывается, есть на свете небо – я вижу его над Ленинградским шоссе.

Слава богу, теперь недалеко! Поворот на Беговую. Асфальт кончается. Ноги скользят по грязи. Снова патруль. Бесконечная, прыгающая под ногами дощатая панель вдоль низких заборов. Неоштукатуренное кирпичное здание за железной решеткой. Школа. Кажется, здесь!

Меня не пустили бы в госпиталь, если бы дежурный врач, совсем молодой, лет двадцати пяти, с тонкой юношеской шеей, торчавшей из халата, не был на моем докладе в Обществе микробиологов перед самой войной. У него стало серьезное лицо, когда я спросила о Володе.

– А вы ему кем приходитесь? Жена, сестра?

Я объяснила.

Он интересовался микробиологией, слышал о пенициллине, но не слышал ничего хорошего: «Разве уже испытывали в клиниках? А мне сказали, что с этим делом что-то не вышло!» Рассказывая о состоянии Володи, он употреблял без нужды множество иностранных слов и покраснел, когда я машинально поправила одно ударение.

– У него множественное осколочное ранение левого предплечья, осложнившееся остеомиелитом лопатки и обеих костей предплечья. Высокая температура. Словом, тяжелый сепсис. В настоящее время… – Он замялся и не договорил.

– Могу ли я пройти к нему?

– Конечно, пожалуйста. Но мне хочется предупредить вас…

– Я все понимаю.

Володя лежал, отгороженный ширмой, ночник стоял на столе, слабый свет падал на закинутую голову с широко открытыми, блестящими глазами. Сиделка дремала на табурете подле койки. Он лежал неподвижно, одна рука свесилась с койки, лицо было белое, задумчивое, с медленно двигающимися, что-то шепчущими губами. Мы вошли, он повернул голову, шепот стал громче.

– А вот и Таня, – сказал он, точно ждал меня и был уверен, что я непременно приду. – Здравствуй. Почему ты так смотришь на меня? Я изменился, да? Это пустяки, просто грипп, я скоро поправлюсь.

Я подсела к нему, взяла его руку в свои. Он говорил без умолку, облизывая пересохшие губы.

– А помнишь, как было хорошо в Сталинграде? Я спросил: «Ты счастлива?», и ты промолчала. Понимаешь, командование не в курсе, а то ведь мне бы попало за то, что я перенес тебя на руках.

Сиделка негромко сказала что-то врачу.

– Что я еще хотел узнать у тебя? – взглянув на них невидящими глазами и тотчас же отвернувшись, спросил Володя. – Ах, да! Ты знаешь, иногда мне приходило в голову разыскать тебя, но я думал: зачем? А теперь уже поздно, темно. Галки кричат, – вдруг сказал он упавшим голосом. – Ох, как кричат! Таня, это ты? Почему ты плачешь? Ведь все хорошо?

– Все хорошо, Володя.


– Скажи им, чтобы они не кричали!

До сих пор мы еще не пробовали вводить такие огромные дозы – у Левитова, с которым я встретилась на другой день, глаза полезли на лоб, когда я сказала, что за двенадцать часов больному впрыснули почти миллион единиц. Токсическое (отравляющее) действие пенициллина еще не было полностью изучено в те годы, и ни один человек на земле не имел никакого представления о том, убьют ли эти дозы Володю или вернут ему жизнь.

Но терять было нечего – и, договорившись с начальником госпиталя, я начала этот, казавшийся почти фантастическим, курс.

Кто не знает русской сказки о мертвой и живой воде? Невозможно было не вспомнить о ней, наблюдая те удивительные превращения, которые на моих глазах стали происходить с приговоренным к смерти человеком.

Можно было точно предсказать, когда произойдет эта смерть, когда закроются глаза, остановится сердце. Ничего нельзя было сделать, даже если бы самые гениальные врачи всех времен и народов собрались у постели Володи Лукашевича и приложили все усилия, чтобы спасти ему жизнь. С неумолимой последовательностью шел процесс умирания, и не было до сих пор в мире такой силы, которая могла бы остановить или сделать обратимым этот процесс.

Но вот врач бросает щепотку желтого порошка в раствор поваренной соли, вливает эту жидкость в кровь приговоренного к смерти, и через несколько часов исчезает изнуряющий озноб, ослабевают боли, приходит счастье глубокого, ровного сна. Незаметно, исподволь прекращается мучительная борьба тела с надвигающимся прекращением жизни. Еще день, и сиделка убирает ширму, стоявшую между жизнью и смертью.

Я приезжала к Володе почти каждый день, и он радостно встречал меня, невероятно худой, старательно причесанный, с провалившимися, улыбающимися глазами. «Я буду жить» – это чувствовалось в каждом движении, в каждом слове. Только при взгляде на его виски становилось немного страшно, точно в этих темных, впалых висках с прилипшими волосками еще сохранилось воспоминание о смерти. Он старался принарядиться к моему приходу – сложная задача, если вспомнить, что весь наряд состоял из бязевых кальсон, шлепанцев и халата! – и однажды рассердился на сестру, которая сказала, что недаром капитан волновался, дойдет ли до него очередь бриться?

Я приезжала ненадолго – хорошо еще, что от института до госпиталя было недалеко. Дела не радовали, и Володя узнавал это с первого взгляда.

– Опять Максимов? – спрашивал он сердито.

О пенициллине я прочитала ему целую лекцию, но она ему не понравилась – неясно.

– А ты не можешь с самого начала?

– То есть?

– Ну, то есть с вопроса о том, какое место занимает плесень в природе?

Обо всем ему нужно было знать с самого начала.

– А знаешь, все-таки странно, что ты – это ты, – однажды сказал он. – То есть что ты – ученый человек, доктор наук. Ведь это, в сущности, на тебя не похоже.

– Ну, вот еще!

– Честное слово! С тобой легко, хотя ты всегда немного грустная и чуть что – сразу начинаешь огорчаться, волноваться. Простая, а мне люди науки всегда казались сложными, необыкновенными. Я как-то еще до войны ехал в одном купе с академиком – так полночи не мог заснуть от уважения. Он храпел, и я чувствовал, что даже к его храпу отношусь как-то иначе, чем к обыкновенному ненаучному храпу. Кроме того, ты все-таки женщина.


– И что же?

– Ну как же! Дом и семья, а тут нужно думать о препаратах. И тебе, наверно, особенно трудно, потому что ты как раз очень женщина.

– Что это значит?

– Не понимаешь? Ну, бывают не очень женщины, а ты… Другое дело, если б ты была сухарем…

– Я – сухарь.

– Нет.

Я засмеялась.

– Правда, все это у тебя на втором плане, – немного покраснев, добавил Володя. – Но сегодня на втором, а завтра… Кажется, это Павлов сказал, что наука требует от человека всей его жизни?

– Да.

– На его месте я бы сделал оговорку, – серьезно сказал Володя. – Специально для женщин.

Я знала теперь о нем несравненно больше, чем после нашей сталинградской встречи, но первое впечатление душевной тонкости, неожиданной для прежнего лопахинского Володи, осталось и даже стало еще сильнее. И эта тонкость соединялась в нем с мальчишеским прямодушием, которое особенно сказывалось в манере говорить, не выбирая слов, быстро спрашивать, не дожидаясь ответа. Несмотря на свои тридцать восемь лет, он производил впечатление еще несложившегося человека. Полная определенность чувствовалась в нем, только когда речь заходила о флоте – моряк он был, по-видимому, превосходный. Но едва Володя «выходил на сушу», как эта определенность мгновенно покидала его, и за опытным моряком вдруг показывался юноша, застенчивый и немного путающийся в собственных мнениях. Он много читал и Третьяковку, например, знал куда лучше, чем я. Но начитанность была беспорядочная, неровная. Однажды в разговоре я упомянула Мечникова.

– Это капли Мечикова? – спросил Володя и смутился, когда я в ужасе замахала руками.

Он расспрашивал меня об Андрее, и в этих подробных расспросах, касавшихся подчас того, что понятно без всяких расспросов, был виден человек стосковавшийся, одинокий. Как-то я вспомнила и пересказала ему несколько строк из дневника Павлика – он захохотал так, что обеспокоенная сестра пришла и объявила, что ему вредно так громко смеяться.

– Ну, какой Павлик? Ты еще ничего не рассказала о нем.

– Не знаю. Хороший.

– Похож на Андрея?

Я подумала.

– Да. А может быть, нет.

– Вот видишь! Это к нашему давешнему разговору. Нет, нет! Женщинам нельзя заниматься наукой. О собственном сыне – «да, а может быть, нет»!

– О собственном трудно.

– Слишком близко, да?

– Вот именно.

– Если бы у меня был сын, я бы знал, что о нем рассказать. Или тогда пускай в науке работают только необыкновенные женщины.

– Вздор, Володя.

– Я хочу сказать: не по таланту, а в том смысле, что их душевная жизнь должна быть широкой. Чтобы хватило на все – и на дом, и на любовь, и на науку.

Не прошло и двух недель с той ночи, когда капитан второго ранга Лукашевич получил – впервые в истории человечества – фантастическую дозу в один миллион единиц, а мы в госпитале на Беговой стали своими людьми – не только шумный, вечно острящий Зубков, но и тихий, неторопливый Ракита, о котором Володя сказал, что он впервые видит человека, который был бы так необыкновенно похож на собственную фамилию. Мы перезнакомились с ранеными, подружились с врачами и внушили подавляющему большинству персонала безусловную, непререкаемую веру в чудесные свойства плесневого грибка. Только главный врач, угрюмый толстяк, с тяжелым лицом и грубыми, красными, виртуозными, – как я не раз убеждалась, – руками, скептически покряхтывал, просматривая «наши» истории болезни. Он верил только в одно лекарство – хирургический нож.


– Видали мы эти панацеи! Гравидан, симпатомиметин. Приходят и уходят. А это, – и толстым пальцем он толкнул ланцет, – остается.

Это было после лекции, которую я по просьбе раненых прочитала в палате, где лежал Володя. Я подошла к нему проститься, и вдруг он стал горячо благодарить меня.

– Спасибо тебе, спасибо!

Я удивилась.

– За что?

– За все. Ведь это только кажется, что просто, а на самом деле… Подумать только, ты спасла меня. И Грушина, и Трофимова, и этого лейтенанта-казаха, который все просил ничего не писать матери, когда он умрет.

У него были горячие руки, блестящие взволнованные глаза, и я стала беспокоиться, не поднялась ли температура.

– Полно, это совсем не то. Если и поднялась, не опасно. Послушай, вот ты говорила о старом докторе. Поразительно, как несправедливо обошлась с ним жизнь! Почему так бывает, что самые лучшие, чистые, добрые люди несчастны, а счастливы другие, жестокие, холодные, думающие только о себе?

– Павел Петрович был счастлив.

– Да, может быть. Потому что он был гениален. Ты знаешь, а мне он казался просто скучным стариком, на которого я сердился, потому что ты пропадала у него целыми днями. Но потом я стал жалеть его. Я видел, как однажды, когда он сидел на крыльце, какая-то женщина подошла и подала ему двадцать копеек. Он крикнул: «Сударыня, вернитесь. Вы ошиблись». Она извинилась, взяла деньги, ушла. А он… У него было такое лицо… После этого случая я перестал сердиться, что ты у него пропадаешь.

– Ну ладно. Вот ужин несут. Поешь и усни.

– Не хочу.

Володя сел на постели. Одеяло сползло, он нервно поправил его и с тоской оглянулся вокруг.

– Ох, устал! Скорее бы в полк.

– Да что с тобой сегодня?

– Ничего. Не думай обо мне. Все хорошо.

И все-таки я заставила его померить температуру – нормальная. Он поужинал при мне, мы простились, и я ушла, успокоенная, хотя и не очень.

Должно быть, Володя заразил меня своим непонятным волнением, потому что, вернувшись домой и просидев полчаса над какой-то упрямой фразой (мы с Коломниным готовили статью о крустозине), я отложила рукопись и принялась бродить из угла в угол.

Смешно повязавшись моим передником, отец хозяйничал у «буржуйки» – варил суп "по методе Марии Ределин «Дом и хозяйство». Об этом супе, который некая Мария Ределин рекомендовала варить, когда в доме, «по случаю или необходимости, нет продовольственного запаса», он толковал давно.

…А ведь среди лопахинских мальчиков Володя был дальше всех от меня! Вечно он гудел свои басовые партии, и казалось, что геликон, на котором он играл в школьном оркестре, был чем-то похож на него – такой же большой, простодушный и добрый. Он искренне огорчался, что не может одолеть «Дэвида Копперфилда», и в журналах и газетах читал только о флоте. Все мальчики объяснялись в любви. Однажды объяснился и он. Это было на Власьевской, Володя провожал меня из школы, и мне нравилось, что мы так чинно разговаривали, точно заранее условились, что скажу я, а что он…

Отец пожаловался, что вчера по промтоварным единичкам выдавали игрушки, и он хотел взять для Павлика, но раздумал, потому что игрушки (очевидно, за неимением красок) были белые, а это, по его мнению, легко могло испортить мальчику вкус.

– Вообще фантасмагория, – пожав плечами, сказал он. – Все белое – чулки, шнурки, пуговицы, пряжки.

От супа, который варил отец, почему-то пахло селедкой, я хотела попробовать, но он не позволил – рано. Метода, по его мнению, была верна, и ошибки быть не должно, разве только относительно вкуса. «Это случалось и прежде, – продолжала я думать. – Володя волновался, встречая меня, – ну и что же! Откуда же сегодня эта тоска и „скорее бы в полк!“, и растерянность, от которой мне стало неловко и страшно?»

Наш разговор в Сталинграде вспомнился мне, тишина прохладного вечера, пустынная набережная, свет прожекторов, тревога. Он сказал тогда: «Я не сомневался ни одной минуты, что со мною ты была бы счастлива, а с любым другим человеком на земле, будь он даже ангел во плоти, несчастна».

Я засмеялась, и отец с удивлением посмотрел на меня.

«Ах, вздор! И нужно работать! Съесть суп Марии Ределин, если это возможно, – и за работу! Написать Андрею, что жду его к празднику, – и за работу!»

 







Date: 2015-09-05; view: 306; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.023 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию