Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Старые друзья
Малышев Звал Андрея в Военно-санитарное управление, и он согласился. Нужно было оборвать эпидемии, вспыхнувшие среди освобожденного населения, в Орловской, Тульской, Смоленской областях. Нужно было предотвратить опасность, угрожавшую частям Калининского фронта, действовавшим в зараженных районах. Нужно было посылать разведчиков впереди наступающих войск, на территорию, занятую противником, чтобы наши войска могли миновать зараженные села. Это была санэпидразведка, отличавшаяся от военной разведки тем, что к обычным опасностям присоединялась опасность заражения, и еще тем, что медицинские разведчики не только стремились избегнуть этой опасности, но шли прямо на нее, в самую глубину эпидемий. Нужно было организовать санитарно-контрольные пункты, построить тысячи бань и десятки тысяч дезинфекционных камер. Словом, нужно было очень многое, и Андрей взялся за работу с вдохновением, с азартом. Он получил военное звание – полковник медицинской службы, – надел форму, и сразу же у него стал непривычно подтянутый, помолодевший вид. Всю жизнь я забывала, что он хорош собой – с правильными чертами доброго, твердого лица, с широко открытыми серыми глазами. Несколько дней он пропадал в библиотеках, потом стал уезжать, улетать, неожиданно возвращаться и опять уезжать – эпидработа всегда была для него чем-то вроде трамплина, который стремительно выбрасывал его в неведомые края и маршруты. Но теперь он стал относиться к этим поездкам как-то иначе, чем прежде, – я не сразу догадалась, что эта перемена была связана с его литературной работой. Он продолжал собирать материал для своей книги, и по его письмам нетрудно было догадаться об этом. «Знаешь ли, какое зрелище больше всего поразило меня, – писал он из Сталинграда, – пленные немцы! Не могу забыть одну колонну, идущую степью, сплоченную в голове, но постепенно редеющую к концу. Люди останавливались, пошатываясь, потом гнулись к земле, падали, пытались ползти на четвереньках и коченели в снегу, с белыми носами, с замерзшими веками. А другие все шли да шли. Наши автоматчики в полушубках и валенках терпеливо ожидали их, положив на автоматы руки в шерстяных рукавицах. В одной балке наши раздавали пленным хлеб и колбасу, и ты посмотрела бы на эти дрожащие руки, горящие глаза и послушала бы добродушные прибаутки нашего каптенармуса, кормившего вчерашних врагов! Потом налетел запоздавший „юнкере“ и сбросил несколько бомб в балку, на своих. Те пленные, у которых еще были силы, побежали в разные стороны, а большинство продолжало жевать русский хлеб, обильно поливая его слезами… Злобы? Обиды? Отчаяния? Поди разберись!» В Сталинград он уехал надолго – нужно было восстановить в разрушенном, заваленном трупами городе санитарно-эпидемиологическое хозяйство. Весна сорок третьего года. Днем – работа, напряженная, острая, а по вечерам – внезапные приезды друзей из разных мест и лет, друзей, не вспоминавших о нас годами. Война, глубоко перетряхнувшая жизнь, вдруг оживила старые, казавшиеся давно забытыми связи. К старым друзьям потянуло, как потянуло к «Войне и миру», книге, которую тогда читали все – и в тылу и на фронте. Многое было недоговорено, полузамечено, и все задумались: да не были ли эти полузамеченные, промелькнувшие мысли и чувства самыми серьезными, самыми глубокими в жизни? Однажды, возвращаясь домой, я догнала на лестнице плотного, широкоплечего военного, с большим лицом, в котором, точно в дружеском шарже, все было как бы подчеркнуто, добродушно преувеличенно: брови – вдвое шире, чем надо, губы – толстые, немного шлепающие, глаза – угольно-черные, нос – вздернутый, крепкий. Это был Гурий Попов, военный корреспондент «Известий», а в прошлом – мой товарищ по школе и автор знаменитой бессловесной кинопьесы, в которой я играла главную роль. – С лопахинским приветом, – сказал он и засмеялся. – Не будем говорить о том, какими мы стали. Поговорим о том, какими мы были. Можно называть вас на «ты», уважаемый доктор медицинских наук? Он провел у меня целый вечер, рассказывая о своей работе, которая понаслышке всегда представлялась мне увлекательной, необыкновенной. Увы! Сам военный корреспондент был о ней совершенно другого мнения! С первого слова я спросила о Володе Лукашевиче, и Гурий ответил, что в последний раз видел его прошлым летом на Северном флоте. Он ничего не знал о его дальнейшей судьбе и удивился, когда я сказала, что в августе прошлого года мы встретились в Сталинграде. – Славный малый, – с обидевшей меня небрежностью сказал Гурий. Это был милый вечер воспоминаний о Лопахине, о школьных друзьях. Но это был вечер, в котором чего-то все-таки не хватало, точно мы старательно ловили и не могли поймать давно порвавшуюся нить отношений. Так не было, когда я встретилась с Володей Лукашевичем в Сталинграде, потому что жизнь сделала его богаче и тоньше, а Гурий – я быстро убедилась в этом, – потеряв прелесть молодости, стал энергичным и дельным, но ограниченным человеком. Впрочем, может быть, нам просто не хватало Андрея? – Расскажи хоть, какой он стал? – с нежностью, вдруг оживившей его большое, грубое лицо, сказал Гурий. – Черт знает что за жизнь! С лучшим другом видишься раз в полстолетие. Фотография Андрея висела над столом, моя любимая, на которой ясно виднелись беленькие параллельные полоски на носу и твердое правильное лицо было озарено светлыми глазами. Гурий долго рассматривал фотографию. – Какая досада, что он в отъезде. Бог весть когда еще удастся выбраться к вам! Я сказала, что в последнее время Андрей работал над книгой, и Гурий вдруг радостно захохотал, показав большие, неправильные зубы. – В нашем полку прибыло! – сказал он. – Ох, нелегкое дело. Ну-ка, почитай. Мне давно хотелось, чтобы Андрей посоветовался о своих очерках с каким-нибудь писателем или журналистом. Куда там! Он только смеялся и говорил, что сейчас пишут все – летчики, врачи, просто читатели. Вот написал и он – не отставать же от всех! Часть рукописи была напечатана на машинке – опять-таки по моему настоянию, и я наудачу прочитала Гурию несколько страниц. Он выслушал, туповато уставившись и немного распустив толстые губы. – Это написал Андрей? Послушай, да ведь это же превосходно. Если бы я умел так писать – давным-давно ушел бы из газеты. Только меня и видели! Прочитай еще что-нибудь. Я прочитала. – Очень свежо! Дай мне этот очерк. – Зачем? – Мы его напечатаем. – Ну да? А если Андрей не захочет? – Не захочет – верну. Я подумала и согласилась. Гурий ушел, пообещав позвонить. И не позвонил, должно быть, уехал. Я сказала, что друзья стали являться «из разных лет и мест», и это было именно так. Из далеких школьных лет явился Гурий Попов. В середине января была прорвана ленинградская блокада, и в Москву приехал Леша Дмитриев, мой товарищ по медицинскому институту. А в середине марта сам «Зерносовхоз No 5» ворвался ко мне с «лекарней», в которой горел по ночам загадочный лунный свет, с пылью, жарой, суховеями, с грейдерными дорогами, по которым грохотали нагруженные пшеницей машины. Впрочем, в то утро воскресного дня я занималась не наукой, а стиркой. Котел с бельем стоял на раскаленной докрасна «пчелке», поперек комнаты была протянута веревка, на которой висели наволочки, полотенца и другое белье, которое я, пожалуй, не развесила бы так картинно, если бы поджидала гостей. В комнате было жарко, и я выехала со своим корытом в переднюю. Длинная белая лента пара тянулась на лестницу через приоткрытую дверь. Кто-то постучал. Я крикнула, не отрываясь: – Открыто, войдите! И, прежде чем успела опомниться, высокий военный в фронтовой шинели шагнул через порог и расцеловал меня в обе щеки. Это был Репнин, постаревший и поседевший, но по-прежнему шумный, самоуверенный, с широкими движениями, с победоносным хохотом, от которого звенело в ушах. Невозможно было вести его в нашу комнату, увешанную мокрым бельем, и, предупредив, чтобы Данила Степанович не снимал шинели, я устроила чай в нашей парадной столовой. Изо рта у нас шел пар, но зато чай был хорош – тот самый крепкий и сладкий «морской» чай, который некогда меня научил варить тот же Данила Степанович. – Ну, рассказывайте же! Где вы и что вы? В армии? – Как видите. – Танкист? – Так точно. – Больше, стало быть, не прокладываете дороги? Репнин поджал губы и покрутил головой. – Как сказать! Другое оружие и другие дороги. – Где Машенька? Как это получилось, что мы не переписывались так долго? – Мы с Машей не раз собирались написать вам. Да как подумаешь… Ученый человек, доктор наук! Помнит ли? Может, у нее таких, как мы, сотни две друзей? Или три? Не со всеми же вести переписку? – Как вам не стыдно! – Шучу. Маша – в эвакуации, в Кунгуре. – Здорова? Как сын? Это было последнее, что я знала о Репниных, – что у них родился сын, которого назвали, как отца, Данилой. – Маша здорова, спасибо. Надеялся съездить к ней, да не пришлось.. Как вы сказали – сын? Он улыбнулся. Потом отстегнул планшет и вынул из него фотографию. Машенька, очень изменившаяся, пополневшая, с толстой косой вокруг головы, сидела у стола в уютной знакомой позе. По правую руку от нее стояли два мальчика, беленькие, застенчивые, удивительно похожие на нее и друг на друга, а по левую еще два – черные, лихие и – с первого взгляда было видно: страшные хвастуны и задиры. Я не могла удержаться от смеха. – Четыре? – Да, – с гордостью сказал Данила Степаныч. – Сколько же им? – Пять, шесть, восемь и девять. – Ну, счастливый же человек. Четыре сына! – Счастливый-то счастливый… Данила Степаныч замолчал, только сурово взглянул исподлобья… "Счастливый-то счастливый, да удастся ли уберечь это «счастье»? – так можно было понять этот взгляд. …Данила Степаныч зашел ненадолго, но и эта короткая встреча была испорчена появлением очень глупой женщины, которая жила на одной площадке со мной. Соседка забежала за утюгом, и, увидев офицера, да еще такого бравого, вдруг проявила острый интерес к действиям наших танковых частей, которого я в ней прежде не замечала. Напрасно я намекала, что у майора мало времени, что нам еще нужно поговорить о важных делах, напрасно Репнин с досадой сказал, что на ее вопросы едва ли может ответить даже командующий фронтом, она только кокетливо щурилась – и не уходила. Наконец, я выпроводила ее, но было уже поздно. Данила Степаныч взглянул на часы и встал. – Не сердитесь, Татьяна, – добродушно сказал он. – Хорошая примета! Стало быть, не в последний раз встретились. Еще доведется нам увидеть друг друга. Тогда и договорим. – Вы далее не сказали, надолго ли в Москву? И зачем? – Зачем – могу сказать. Пришли мне в голову некоторые соображения, и послал я их начальству в Москву. Вот меня и вызвали. А надолго ли? (Он пожал плечами.) Кто знает. Если будет возможность – непременно приду. Не могу передать, как я был рад повидать вас, Татьяна! Андрею Дмитричу сердечный привет. Да, кстати, – сказал он, когда мы вышли в переднюю, – не его ли статью я читал в последнем номере «Известий»? Подписано – А. Львов. – Однофамилец. Мало ли Львовых? О чем статья? – В том-то и дело, что по медицинской части! Что с вами, Татьяна? – Ох, я пропала! – Что такое? – Это Андрей написал, а я без его ведома отдала одному журналисту. – Ну и что же? Хорошо ведь, что напечатано? – Он мне голову оторвет. Репнин засмеялся. – Вот, действительно, огорчение. Меня бы умудрил господь что-нибудь написать, уж я и не говорю – напечатать! Я свою записку полтора месяца составлял. Вот была мука! Два слова напишу – и на воздух! – Зачем? – Как зачем? Дышать! Буквально шатался после каждой страницы! Андрей Дмитрич, пока статью писал, пил? – Нет. – Ну вот! А вы говорите! Он захохотал, потом обнял меня и сказал грустно: – Не поминайте лихом. Уходя с работы, я отдала Кате Димант ключ от квартиры – не была уверена, что рано вернусь домой, – и гости собрались без хозяйки. И даже не только собрались, но уютно устроились вокруг «пчелки», на которой гудел мой слегка помятый заслуженный чайник. Катя, повязавшись моим передником, накрывала на стол. Зубков, полный, смешливый, с темным лицом, обожженным в среднеазиатских пустынях, читал вслух «Медработника», и Виктор с Ракитой – наш новый сотрудник – слушали его и хохотали. Это был любимый «номер» Зубкова – чтение «Медработника» с комментариями, в которых, как в зеркале, отражалось подлинное и, увы, невеселое положение дел в медицинской науке. Когда я вошла, он сказал что-то насчет наркома, и Виктор, хохоча, потребовал, чтобы он повторил свою шутку. – Ну, пожалуйста! Татьяна Петровна, послушайте, это очень метко. Зубков сказал, что нарком занимается тремя вещами: во-первых, старается понять, почему он нарком, во-вторых, ждет чуда и, в-третьих, боится. Ждет чуда – это значило, что он надеется, что к нему в один прекрасный день явится гениальный самоучка-новатор с могучим средством от всех болезней сразу. – А Коломнин звонил, что не придет, – сказал Ракита. – Почему? – У него грипп. Какая сегодня сводка превосходная, правда? Я достала карту, и в течение получаса были высказаны по меньшей мере десять предположений о том, каким образом окружить немцев в одном месте и наголову разбить в другом, причем некоторые из них своей смелостью, без сомнения, поразили бы руководителей Генерального штаба. – А где Андрей Дмитрич? – спросил Зубков. – Еще в Сталинграде? – Да. – Пишет? – Часто. – Ох, повезло ему, что он ушел из Института профилактики! Вот уж поистине – унес ноги! – А что? – Как, вы не слышали? Вчера посадили Верховцева. – Не может быть! За что? Зубков иронически поджал губы. – Вы, должно быть, забыли, как я всегда отвечаю на этот вопрос: знаю, да не скажу, – зло усмехнувшись, сказал он. Верховцев был не просто скромный и честный, а скромнейший и честнейший человек, проработавший в Институте профилактики чуть ли не четверть века. Поверить, что его могли арестовать за политическое преступление, было невозможно. Он был членом партии с 1916 года. – Ну, стало быть, за уголовное, – возразил Зубков. – Впрочем, в Институте профилактики это, кажется, уже девятый случай. – Но ведь не может быть, что без всякой причины? – Эх, Татьяна Петровна! Хотите, я вам скажу, кто их сажает? Сам директор, собственной персоной. – Какой директор? – Ну какой! Скрыпаченко. – Зачем? – Очевидно, для престижа, – сказал Виктор. – Вы думаете, Витя? – А почему бы и нет? Чего только не сделает подлец, чтобы оправдать свое существование. – И такому человеку верят? Все замолчали. – Ладно, – нахмурясь, сказал Зубков. – Поговорим о чем-нибудь более веселом. Насчет Андрея Дмитрича – ясно. А как поживает его отчаянный брат? – Почему отчаянный? – Ну как же! Говорят, он кого-то увез? Это были запоздалые отзвуки сплетни, распространившейся скоро после Митиного отъезда. – Увез жену. – Свою? – Не люблю сплетен. – Не сердитесь, дорогая Татьяна Петровна! Он ведь, в сущности, гусар, ваш Дмитрий Дмитрич. Свою жену может увезти всякий. А ему положено не свою, а чужую. …"Банкет" наш шел к концу, уже выпили за Андрея и его успехи на медико-литературном фронте, за старика Никольского, наконец – последний тост – за тамаду Зубкова, когда вошел Коломнин, в шубе, бледный, с завязанным горлом. Его встретили радостно: «А, Иван Петрович! Пришел все-таки! Товарищи, лечить его! Татьяна Петровна, у вас в доме есть перец?» Коломнин снял шубу и примостился с краешка на диване. Я тревожно взглянула на его усталое, морщинистое, исхудавшее лицо, на сгорбленные плечи, на всю его тощую, словно вогнутую, фигуру. Он ответил тревожным, неуверенным взглядом. – Иван Петрович, что случилось? – Мне звонил Преображенский. Это был заведующий отделом бакинститутов Наркомздрава. – Он говорит, что в «Британском журнале экспериментальной патологии» появилась заметка о новом средстве против раковых осложнений. – Ну так что же? – Пенициллин, препарат из плесневого грибка. По некоторым признакам напоминает наш. – Не может быть! – Крамов вернулся из Англии. Он настаивает, чтобы мы немедленно приобрели патент. Завтра он будет разговаривать об этом с наркомом. Вы понимаете, что это значит, Татьяна Петровна? Да почему же мы шепчемся? – вдруг спросил он, растерянно улыбнувшись. – Не знаю. Товарищи, минуту внимания! К вечеру подморозило, я открыла окно перед сном, и сухой еще совсем зимний воздух вошел в комнату, точно сказал: «Здравствуйте. Вот и я!» Но когда я легла, далекий отчетливый стук послышался в ночной тишине. Это весенняя капель начала свою беспокойную песню. Что же произошло? Мысль, которой были отданы годы труда, к которой я возвращалась, как бумеранг, – кажется, так определил мое" пристрастие Крамов, – мысль, поразившая меня еще в те далекие годы, когда я впервые увидела на окне у Павла Петровича старые, позеленевшие от плесени ломтики хлеба и сыра, эта мысль больше не принадлежала ни мне, ни ему. Заметка, напечатанная в «Британском журнале экспериментальной патологии», была подписана тремя именами. Одно из них было знаменитое – Александр Флеминг. «Тук, тук, тук», – неторопливо стучит капель, и в этот важный, равномерный стук вдруг врывается быстрая, шаловливая поступь. Это тающий ледяной великан шагает по Серебряному переулку, а впереди – «тук, тук, тук» – бегут его маленькие шаловливые дети. «Опоздала», – стучит великан-капель, и дети повторяют дразнящими голосами: «Опоздала, опоздала!» Да, опоздала. Ну что ж! Ничего не поделаешь. Вот теперь будет в жизни и это. И нужно постараться уснуть, потому что для разговора с Крамовым нужна ясная голова, очень ясная, а в том, что нарком вызовет его, можно не сомневаться. «Тук, тук, тук», – стучит капель. По всему переулку стучит капель, уходя все дальше и дальше, и вдруг сосулька падает и разбивается о мостовую с нежным, далеко разносящимся звоном. Мартовский ветер гуляет по городу, раскачивает кроны еще черных деревьев, гудит в дымоходах. Светает? Да, кажется. Какая длинная бессонная ночь!
Date: 2015-09-05; view: 283; Нарушение авторских прав |