Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ВОЗВРАЩЕНИЕ. Вся наша семейная жизнь состояла, в сущности, из одних только разлук и свиданий
Вся наша семейная жизнь состояла, в сущности, из одних только разлук и свиданий. Десятки раз мы подолгу жили далеко друг от друга, и можно было, кажется, привыкнуть к этим расставаниям, беспрестанно сменявшим друг друга. Но к этой разлуке было невозможно привыкнуть. Мне было бы легче, если бы война настигла нас одновременно и мы рука об руку вступили бы в эту новую, неизвестную жизнь. Но война началась, когда наша группа была в Термезе, и как я ни успокаивала себя, думая о том, что все близкие – если это правда – здоровы, что бабушка с Павликом и без меня прекрасно устроились в Лопахине, а Андрею удалось наладить свою холостую жизнь, все-таки время от времени становилось страшно, что все это произошло и продолжает происходить без меня. Теперь – наконец-то! – все мое стало моим: и то, что Павлику (об этом сказал мне Андрей на вокзале) можно отправить посылку со знакомым проводником вагона, и то, что Андрей не знал, хорошо ли он сделал, купив на рынке кило масла за 920 рублей, и то, что концентраты, которые выдали ему на работе, он положил в столовую, где температура редко поднималась выше нуля, и то, что в Институте профилактики половину сотрудников, по чести говоря, нужно уволить, а другую учить с азов, и т. д. и т. д. …Неразобранные книги в связках лежат по углам, под диваном, на окнах. Паровое отопление не действует, и в самой маленькой из комнат (прежде в ней жила Агния Петровна) Андрей поставил железную печку, ту самую знаменитую «пчелку» или «буржуйку», о которой еще смутно помнили люди моего возраста, а кто помоложе, мог лишь прочитать в книгах о гражданской войне. «Пчелка» топится давно, в комнате жарко. Все, что я привезла из Ташкента, стоит на столе. Это первый наш вечер в Москве. Мы обходим квартиру, которая без Павлика кажется мне не просто пустой, а пустынной, возвращаемся, садимся за стол и только теперь, наконец, рассматриваем друг друга – впервые в этом новом мире войны. Андрей побледнел, скулы торчат, на носу беленькие параллельные косточки, как всегда, когда он худеет, и мне смешно, что, расставаясь с ним, я всегда забываю, что он красивый и что, когда он смеется, видны все его широкие белые зубы. – Вспомнила? – Почти. А ты? Письма Агнии Петровны лежат перед нами, и среди них – дневник Павлика, который он ведет с первых дней эвакуации и который тайно от автора бабушка прислала в Москву. «На второй день езды у нас опять кончилась вода, и мы ее больше не пили. Обед мы брали в вагоне-ресторане, но бабушка боялась ходить, и мы не брали. Света не было. Отлично». Последнее слово написано красным карандашом – видимо, бабушка позволила Павлику изложить свои впечатления вместо диктанта. "Когда приехали, долго сидели на улице, а потом пошли на вокзал. Скамейки были заняты, и многие, подстелив какой-нибудь платок, лежали на полу. Бабушка села в какую-то сметану и ее пришлось вытирать… " «Станция Лебедин, на которую мы приехали, называлась городом, но на самом деле это было большое село. Мы шли по пыльной дороге, уставали, маленькие плакали. Мы пришли поздно, легли спать на голый пол, потому что вещи были в поезде. На следующий день играли и бегали. Вторую ночь мы спали на сене. Так началась моя жизнь в Лебедине. Я радовался, когда приходили хорошие известия с фронта». «Драка с Лелей. Однажды я вышел гулять в сад. Девочки кидались снежками с большим мальчиком Лелей. Он постепенно загнал нас в глубокий снег. Я провалился, а когда вылез, калоши на моем валенке не было. Старуха пряла пряжу. Только на другой день калоша нашлась буквально на метр в снегу». Должно быть, старуха переехала в дневник со следующей страницы, на которой большими ужасными буквами были написаны грамматические упражнения. Скоро год, как мы расстались с Павликом – как он, должно быть, изменился, как вырос! Хоть бы раз посмотреть на него. Осенью он пойдет в школу – я не буду с ним в этот важный для него, надолго памятный день. Вот он пишет: «буквально на метр в снегу», – в прошлом году он еще не знал этого слова. Мы вздыхаем и смеемся одновременно, и Андрей ладонью вытирает мне глаза, и целует, и называет старушкой, как всегда, когда он особенно ласков со мной. – Ничего, старушка! Давай-ка ложиться. Двенадцать часов. …Огонь в печурке вспыхивает и меркнет, сквозь открытую дверцу видно, как медленно покрываются пеплом бархатно-красные угли. Встать бы, подбросить дровишек! Куда там! Разве можно изменить что-нибудь в этой тишине, в этом ровном дыханье Андрея? Осунувшееся лицо его кажется в полусумраке молодым, острые косточки скул торчат совсем как в далекие лопахинские годы. Так это он условился встретиться со мной на берегу Тесьмы в семь утра, потому что еще никто не назначал свиданий так рано. Пустынька была видна с набережной, плоты стояли на реке – так много, что можно было, не замочив ног, перейти на другой берег, утреннее солнце вспыхивало разноцветными лучами в облачках пара, поднимавшегося от сохнувших бревен. И мне чудится, что я еду к нему по зимней, заваленной снегом Москве. Тишина, темнота! Только время от времени рассыпается сноп искр над трамвайной дугой, мгновенно озарив улицу неверным брызнувшим светом, да фосфорный значок на груди одинокого прохожего слабо забрезжит и растает во мгле. Он прилетел, он ждет меня на аэродроме. Неужели пройдет еще час, прежде чем я увижу его, прежде чем он снимет перчатки с моих замерзших рук и станет греть их своими губами? Но вот уже утро, а я еще жду. Овальные тени сугробов медленно тают под желтым светом зари. Он приехал, но это не он. В полутемном вестибюле аэропорта кто-то другой подходит ко мне, высокий, с орлиным лицом, с недовольно поднятыми бровями. Чем ты недоволен, в чем я провинилась перед тобой? Кого просить, кого умолять, чтобы больше не приснился этот мучительный сон? Я не видела Москвы с первых дней войны и поразилась тому, насколько она стала другая – опустевшая, раскрашенная, задумчивая и в то же время полная сдержанной силы. Странные темно-красные дома с перекошенными окнами были нарисованы на площадях, на манеже, на китай-городской стене. Ящики с песком стояли у витрин, и окна ТАСС в шутку назывались мешками ТАСС, потому что все большие окна и витрины были забиты деревянными досками и завалены мешками с песком. На площади Коммуны появились маленькие дома, деревья, речка, и театр Советской Армии превратился в раскинувшуюся среди Москвы искусственную деревушку. Легкие белые аэростаты по ночам висели над городом, и первые лучи солнца серебрились на них – только первые, потому что с рассветом на всех бульварах и скверах начинали скрипеть лебедки и девушки в пилотках спускали на тросах эти аэростаты, которые оказывались огромными, похожими на какие-то мягко колеблющиеся, бесшумно дышащие рыбы, на улицах разговаривало, гремело, пело радио, и часто после тревоги почему-то передавали «Ночной зефир» Глинки… «сквозь чугунные перила ножку дивную продень». Исчезли, как не бывало, такси, сменившись грязными закамуфлированными фронтовыми машинами, трамваи с забитыми фанерой окнами шли медленно, как бы ощупью, прикрыв по вечерам свои – и без того неяркие – огни козырьками. У вокзалов вдруг появились извозчики – бородатые, в армяках, с номерами, и школьники подолгу разглядывали их, как живую иллюстрацию к истории дореволюционной России. Новая обувь появилась в Москве – суконные туфли и ботинки на деревянных подошвах, и, присоединяясь к городскому шуму, всюду слышался непривычно отчетливый стук. Кажется, ничего не было забыто, чтобы превратить прежнюю веселую, многолюдную Москву в этот новый, полузнакомый, полный сурового спокойствия город. Забыли только детский городок на бульваре у Новоекатерининской больницы, и лесенки, мостики, сказочные домики на курьих ножках остались на своих местах – скучающие, пустые. Не кружилась больше полинявшая под осенним дождем карусель, неподвижно висели гигантские шаги, и петушки на кровлях, подняв головы, с удивлением прислушивались к железному лязганью танков. Осенью 1941 года Коломнин собрал сотрудников, оставшихся в Москве после эвакуации института, и предложил организовать лабораторию по производству фагов. Месяца три эта лаборатория работала на началах полного самоуправления, что не мешало ей снабжать необходимыми препаратами уходившие на фронт ополченские дивизии. Потом я послала (из Ташкента) просьбу оформить ее как филиал отдела. Возможно, что это было слишком громкое название для лаборатории, состоявшей из пяти человек и работавшей в единственной теплой комнате опустевшего здания. Но нарком согласился, и 31 декабря 1941 года, в запомнившийся, радостный день взятия нашими войсками Калуги, я получила от сотрудников телеграмму, в которой они поздравляли меня с тремя событиями: с победой, с Новым годом и с основанием филиала. Из сотрудников нашего отдела в филиале первое время работали только Коломнин и Ракита. Рубакины были в Казани, и Лена писала, что Петр Николаевич энергично хлопочет о возвращении института в Москву. Конечно, это было прекрасно, что новую и сложную работу мы начали не на пустом месте. Но для того чтобы развернуть ее, нужны были люди, а новые сотрудники никогда не занимались антимикробными веществами, и обучить их казалось делом нелегким. Один из них, Петр Петрович Зубков, был паразитологом, всю жизнь бродившим где-то в пустынях Средней Азии и интересовавшимся древней архитектурой Самарканда куда больше, чем своей наукой. Другой – обыкновенный санитарный врач, заботившийся доселе лишь о чистоте московских дворов. Зато нашелся – это было важно – хороший хозяйственник, тот самый энергичный, усатый, воинственный Кочергин, которого Крамов в свое время без всякой причины уволил из института. В начале марта Никольский, которому минуло 83 года и который уже давно не то что «ушел на покой» (он не любил этого выражения), но почти не работал, явился в институт, сказал: «Ну-ка, покажите, что у вас тут есть?» – и проворно облазил все наше хозяйство. – Хороши разбойнички, – с довольным видом сказал он, увидев редкий прибор, который по необъяснимой причине остался после эвакуации в Мечниковском институте. – Стащили? – Николай Львович, такую вещь бросить! Это уже только перед концом света. Он помолчал. – Штат укомплектовали? – Какое! Ведь мы сейчас вообще без определенного штата работаем, Николай Львович. На хозрасчете. Людей можно было бы сколько угодно взять. Да где их найдешь? Вот нам, например, фармаколог нужен – просто до зарезу! Дед снял очки, подышал на них и стал долго протирать большим носовым платком. – А микробиолог не нужен? – Вы говорите о Караеве? – При чем тут Караев? – сердито наморщив большой мясистый нос, спросил Николай Львович. – Караев еще человек молодой, а я вам хочу предложить работника со стажем. Караеву было лет шестьдесят, так что нетрудно было, кажется, догадаться, кого имеет в виду дед, предлагая мне «работника со стажем». Но я все еще не понимала. – Пожалуйста, Николай Львович, – сказала я с глупым, любезным выражением. – Кого бы вы ни рекомендовали – найдем работу. Вот сейчас мы, например, раневой фаг налаживаем. Может быть, в эту лабораторию? Или… Дед сурово засопел. – Вам бы этого… немного отдохнуть, Татьяна Петровна, – сказал он. – А то вот тоже на днях зашла к нам молочница, а моя старуха берет у нее молоко и платит, я вижу, десять копеек. И говорит: «Это тебе за две кружки, а на три копейки ты нам в другой раз картофеля принесешь, ну там еще морковочки да капустки». Вдруг назад отъехала лет этак на сорок. Теперь я для нее путевку хлопочу. Отдохнуть надо. Так вот, может быть, и вам бы… – Николай Львович, – я вскочила и поцеловала его. – Вы хотите работать у нас? – А что же, мне в такое время сложа руки сидеть? – сердито сказал дед. – Дадите дело – возьму. А на нет и суда нет. Пойду восвояси. К сожалению, дед успел побывать у нас только несколько раз. Узнав, что он хочет работать, нарком уговорил его взять на себя руководство одним из вернувшихся в Москву институтов. В апреле 1942 года мы получили план и выполнили его с превышением. Препарат мы научились готовить в сухом виде, что дало возможность перебрасывать его воздушным путем на любые расстояния. Потом (благо в нашем распоряжении было все здание на Ленинградском шоссе) мы организовали еще одну лабораторию – по раневому фагу… Нужно было поставить производство, которое было одним из тысяч больших и маленьких производств, связанных с войной, и вокруг лаборатории, затерянной в пустом, холодном здании эвакуированного института, стали собираться люди – техника и люди. Зимой сорок первого года многие москвичи оставались ночевать на работе – одни были на казарменном положении, другим не хотелось возвращаться в опустевшие, без жены и детей, заброшенные квартиры. Оставался, когда я была в отъезде, и Андрей. Но с тех пор как я вернулась в Москву, решено было непременно ночевать дома, хотя дома было холодно и темно и приходилось возиться с «буржуйкой», а на работе – сравнительно тепло и старинная лампа-молния, которую откуда-то достал Кочергин, горела по уговору до полуночи… В марте после оттепели ударил мороз – очевидно, зима, как и полагается военной зиме, отступила стратегически, чтобы с новыми силами перейти в наступление. Погода стояла солнечная, с крепким, скрипящим под ногами снегом – и вдруг капель начинала стучать по корочкам льда, намерзшим под водосточными трубами. В эту ночь, пасхальную, пятого апреля, разрешено было ходить без пропусков, и мы с Андреем, встретившись у моего института, прошли пешком до Серебряного переулка. Пусто было на улицах, снежные сугробы лежали нетронутые, как в поле, и холодно было смотреть на их овальные тени. Накануне я узнала о смерти Оли Тропининой от голода в Ленинграде, и страшные вести, которые до сих пор были все-таки только вестями, впервые предстали передо мной во всем их бессмысленном, бесчеловечном значении. Мы почти не виделись со студенческих лет, но следили друг за другом и как-то гордились теми особенными, милыми, хотя и сдержанными, отношениями, которых у меня никогда не было ни с кем, кроме Оли. И эта прекрасная, умная женщина умерла, потому что отдавала свой хлеб старику отцу, который пережил ее несколькими часами. Весна 1942 года, – пожалуй, это было самое трудное время. В марте почему-то ничего не выдавали по февральским талонам, в коммерческих столовых стало пусто, хоть покати шаром, за хлеб на рынке спекулянты просили по 100 рублей за килограмм, и наше хозяйство, и без того не очень-то прочное, окончательно развалилось. Вероятно, оно все равно развалилось бы, потому что я давным-давно отвыкла от хозяйства и теперь, во время войны, никак не могла заставить себя думать о том, что приготовить к ужину или к обеду. Впрочем, обед и ужин происходили обычно в один и тот же очень поздний час, когда, возвращаясь с работы, мы с Андреем вынимали из портфеля небогатый паек, состоявший иногда из селедки и куска пшенной каши. …Все было под рукой в этой комнате: белье, книги, посудный шкафчик, который, разумеется, не шел в сравнение с новым буфетом, стоявшим в будущей, когда кончится война, столовой. Обеденный стол, в зависимости от обстоятельств, превращался то в письменный, то в кровать, когда оставался ночевать кто-нибудь из друзей, приезжавших с фронта. Это было настоящее – тесная, заваленная вещами, книгами, газетами комнатка, в которой соединилось все необходимое для двух очень занятых людей, редко бывавших дома. А те большие, светлые, просторные комнаты, в которых мы так и не успели пожить, – будущее. Случалось, что я заглядывала в это «будущее» и с грустью убеждалась в том, что матовые стены выглядят уже не так красиво, как прежде, на потолке здесь и там появились трещины, белила пожухли. Бывали солнечные, веселые дни, когда казалось, что от настоящего до будущего только шаг – распахнуть дверь и вбежать навстречу яркому зимнему солнцу! Но трудно, ох как трудно сделать этот шаг! Далеко было до светлого, прекрасного, просторного будущего. Ох, как далеко!
Date: 2015-09-05; view: 283; Нарушение авторских прав |