Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






ВСТРЕЧА. Ветер упал, чистая луна высоко стояла в морозном небе





 

Ветер упал, чистая луна высоко стояла в морозном небе. Митя говорил без умолку. Я молчала, сердилась. Но иногда мне становилось смешно, потому что он то начинал неловко шутить со мной, как с маленькой (и тогда становилось видно, что он вообще не умеет обращаться с детьми), то переходил на неопределенно-взрослый тон, особенно когда я ему холодно отвечала. Например, он спросил, понравился ли мне Курочкин, и я удачно ответила, что нужно быть гением в психологии, чтобы судить о человеке с первого взгляда. Но Митя пропустил это замечание мимо ушей и стал рассказывать, что Курочкин – один из ближайших учеников известного профессора Красовского, но что когда-нибудь его загубит лень, потому что по духу – это «гений и беспутство».

Он шел быстро – шинель развевалась, большие уши шлема откидывались – и нисколько не замечал, что я едва поспеваю за ним.

– Где она служит? – вдруг спросил он. – Ах да, ты сказала, в школе для взрослых. А старики?

– Родители? Они убежали.

– Как убежали? Уехали?

– Да, уехали.

– Куда же?

– Не знаю, кажется, на Дальний Восток.

В Лопахине говорили, что Глашенькины родители уехали к белым, но я не стала передавать Мите эти слухи.

Ему могло показаться странным, что я так хорошо знала все, что касалось Глашеньки Рыбаковой. Можно было подумать, что ее судьба интересует меня.

Глашенька жила в последнем доме на Развяжской, а дальше начиналось Поле жертв революции, бывшее Стрелецкое, на котором стоял памятник лопахинцам, погибшим во время гражданской войны. Поле было снежное, голубое. Какой-то закутанный человек медленно шел через поле – должно быть, по целине. Тропинки были занесены давешней вьюгой.

– Танечка, лучше, если зайдете первая вы. Я подожду, да?

Было так светло, что я видела у Мити на щеке дрожащую жилку, как у Агнии Петровны, когда она волновалась. Я тоже волновалась.

– Митя, очевидно, вы думаете, что мы хорошо знакомы? Между тем я не уверена даже, узнаем ли мы друг друга.

Я хотела сказать, что Глашенька едва ли узнает меня, но это показалось мне обидным, и я повернула таким образом, что я тоже могу ее не узнать.

– Тонечка!

– Простите, Митя, но мне пора домой.

– Подождите же хоть пять минут! Окна темные, наверно, ее нет дома.

Как будто в моих руках было счастье его жизни – так горячо он стал убеждать меня, чтобы я подождала! Зачем я была ему нужна? Не понимаю. Если бы уж так была нужна, он мог бы, кажется, запомнить, как меня зовут, а не называть «Тонечка». Наконец я согласилась подождать пять минут, – ровно! – и он мигом повернулся и, как буря, ворвался во двор.

В Лопахине всегда ложились рано, а уж в те годы – особенно рано, и Глашенькины хозяева видели, должно быть, второй сон, когда Митя взбежал по заскрипевшим ступеням, оглушительно загремел чем-то в сенях, наверно ведрами, а потом чуть слышно постучал в двери.

Очевидно, его спросили: «Кто там?» – потому что он ответил:

– Извините. Могу я видеть Глафиру Сергеевну?

Тогда спросили: «Вы кто?» или что-нибудь в этом роде, и он ответил:

– Старый знакомый Глафиры Сергеевны.

Желтый огонек вспыхнул и погас за мутным, замерзшим стеклом. Снова вспыхнул – зажгли свечу. Я волновалась. Дома ли Глашенька? Да мне-то что за дело?

Глашеньки не было дома, и Мите наконец сообщили об этом, так и не открыв дверей, хотя свеча ходила туда и сюда, – должно быть, хозяева колебались, открыть или нет. Митя с громом скатился с крыльца, хлопнул калиткой и мрачно сказал мне:

– Пошли.

Еще прежде я заметила, что человек, который давеча шел через поле, – женщина, и эта женщина направляется прямо ко мне или к дому, подле которого я тогда стояла одна. Потом я забыла о ней, а теперь снова вспомнила, потому что Митя, выбежав из калитки, вдруг остановился и стал смотреть на эту женщину, которая была еще довольно далеко от нас. Не знаю, кто прежде догадался, что это Глашенька, – кажется, я, потому что сразу же взглянула на Митю, а у него еще было мрачное лицо с недовольно поднятыми бровями – еще сердился, что не застал Глашеньку дома. Но вот узнал и он! Боже мой! Он сделал шаг и замер. Мне показалось, что я слышу, как бьется его сердце. Он стоял в распахнутой шинели, стремительный, бледный, вдруг растерявшийся, вдруг похудевший.

А Глашенька-то! Она и думать не думала, кто ждет ее! Она шла медленно и думала, без сомнения, о чем-нибудь самом обыкновенном. Заметив нас, она пошла еще медленнее: должно быть, незнакомые люди подле дома испугали ее.

Это было так долго – она шла, а мы стояли и ждали, – что мне стало казаться, что не только мы, а весь город, притаившийся под снегом, в котором бесшумно пропадали шаги, ждет ее и волнуется: как они встретятся, что сейчас будет?


– Глашенька!

Она остановилась, вздрогнула, и первое движение, первое чувство было – бежать! Но она еще не верила и, кажется, только поэтому не трогалась с места.

– Глашенька, ты не узнала меня?

Таким полным, сильным голосом она крикнула: «Митя!», так рванулась к нему, с такой тоской, с таким трепетом протянула руки, что я сама, чтобы не заплакать, поскорее крепко закрыла глаза… Почудилось ли мне, что она хочет стать перед ним на колени? Не знаю. Митя подхватил ее.

Ух, как я пустилась бежать! Со всех ног, даже сердце зашлось и закололо в боку, и пришлось немного постоять на углу Карла Либкнехта и Развяжской. Пусто было в городе, пусто и светло от луны; низенькие дома стояли под крышами из толстого снега, и все было так, как будто ничего не случилось. Люди спали в домах, не зная, как загадочна, необыкновенна любовь! Я пролетела улицу Карла Либкнехта, потом Вечевую площадь и свернула на Ольгинский мост. Часовой в огромной бараньей шубе с удивлением посмотрел на меня.

Слушайте, все люди, мужчины и женщины, те, которые узнали, что на свете бывает любовь, и те, кто поверил этому и кто не поверил, и те, кто в эту ночь, в этот час не знают, что делать со своей душой: никогда, никого я не буду любить! Слушайте, те, которые в семнадцать лет идут по городу ночью и видят свет луны, волшебно изменяющий мир: никогда, никого я не буду любить!

Я шла очень быстро и разговаривала с собой, горько каялась, что вчера кокетничала с Володей Лукашевичем из выпускного класса, и клялась, что этого больше не будет, и, лишь перейдя Ольгинский мост, вспомнила, что уже скоро два года, как мы переехали из посада в город. Мне стало смешно – так забыться из-за какой-то любви!

Очень медленно, чтобы успокоиться, я сказала вслух:

– Любовь есть ничтожный эпизод в истории органической жизни земли.

И побежала домой.

 

ДРУЗЬЯ

 

Что-то изменилось с приездом Мити, как изменялось всегда – и в прежние, далекие времена. Но теперь это была другая перемена – без сомнения, потому, что он сам стал совершенно другим. Теперь это был взрослый человек, военный врач, вернувшийся на родину, в прекрасном кожаном костюме, который подарил ему командующий дивизией за посадку раненых под жестоким обстрелом.

Митя приехал не один, а с Рубиным, который служил в Реввоенсовете Первой Конной, а теперь был назначен директором лопахинского кожевенного завода, с Курочкиным, о котором Андрей сказал, что этот доктор командовал полком и участвовал в штурме Перекопа. Узкая горная дорога почему-то представлялась мне, когда я слышала эти слова – «Реввоенсовет», «Перекоп». Чуть позвякивая шпорами, оружием, молчаливые конники едут по этой дороге – едут, переговариваются не спеша, – и ни слова о том, что поперек дороги легли, скрещиваясь, черные, грозящие гибелью тени…

Разумеется, это можно объяснить простым совпадением, но никогда еще в нашей школе не было так много принципиальных объяснений, разговоров, неожиданных ссор – словом, всего, что нарушает равномерное течение жизни, как в эти дни, после приезда Мити. Мы уговорили его выступить в «Клубе старой и молодой гвардии» с докладом о нэпе, и он прекрасно объяснил, что такое нэп и почему он необходим на данном этапе. Правда, иногда Митя немного хвастал, без всякого повода упоминая о своем участии в гражданской войне, но все-таки его рассказами можно было заслушаться, и все заслушивались, особенно я.


После его лекции мы долго спорили о том, как нужно вести себя в условиях нэпа.

Мы – это были Андрей, Гурий Попов, Володя Лукашевич, Нина Башмакова и я.

Случалось ли вам видеть групповые портреты, на которых художник стремится изобразить несколько человек, объединенных общей профессией или общим стремлением к цели? Вот такой портрет нашей компании я вижу удивительно ясно, и не только фигуры и лица, с их разнообразным выражением молодой мысли и молодых, искренних чувств, но и фон – высокий берег Пустыньки, с которого далеко открывалась наша Тесьма, освещенная первыми лучами солнца, только что скользнувшими где-то высоко, а теперь опустившимися прямо на нас. Та ночная прогулка и раннее утро на Пустыньке навсегда запомнились мне. Но я забегаю вперед…

Андрей – вот кто был главным в нашей компании. Он стал теперь плотным, крепкого сложения молодым человеком, неповоротливым, но сильным, и к этой силе забавно примешивалась доброта, которую он как бы скрывал и сердился, когда она открывалась.

Мы очень интересовались в те годы «познанием природы вещей». Андрей первый объявил, что в основе всех вопросов должно лежать революционное мировоззрение, и, выступив в школе с докладом «Происхождение жизни на Земле», объяснил, почему в данном вопросе правы материалисты.

Революционное мировоззрение в теории и на практике волновало нас больше всего. Соответствует ли мировоззрению то, что я живу с мамой, которая заведует пошивочной мастерской Церабкоопа, а не зарабатываю сама, хотя и могла бы, поскольку мне уже шел восемнадцатый год? На практике, в жизни, я обходила этот вопрос. Но в глубине души он все-таки беспокоил меня, между прочим, еще и потому, что отчасти перекликался с вопросом о том, как должен вести себя активист в условиях нэпа.

Нина Башмакова – это была моя лучшая подруга – считала, что нэп даже полезен для мировоззрения, поскольку он является испытанием – и, возможно, самым легким из тех, которые нам еще предстоят. Вообще Нина была принципиальнее, чем я. Меня она ругала за гордость, за сдержанность, за скрытое кокетство и главным образом за «розовые очки», то есть необоснованный оптимизм. Таким образом, у меня было много поводов для угрызений совести, а у нее только один: ее мучило, что она никак не могла понять, есть ли уже у нее мировоззрение или еще нет, и когда наступает минута, после которой человек может определенно сказать, что у него «сложились самостоятельные взгляды на мир».


Андрей велел ей прочитать книгу «Мировые загадки», но только я одна знала, что это чтение остановилось на словах: "Итак, приступая к предмету… "

Гурий Попов – вот о нем можно было без всякой иронии сказать, что у него сложились самостоятельные взгляды на мир.

Это был черный вспыльчивый, похожий на негра юноша, без которого в Лопахине не обходилось ни одно общественное дело. Он был в ЧОНе (часть особого назначения), когда белые подходили к Лопахину, несмотря на то что ему тогда едва исполнилось четырнадцать лет.

Замечали ли вы, что в каждом групповом портрете кто-нибудь стоит в стороне, как бы прислушиваясь к тому, чем глубоко заняты другие? Его смутную фигуру лишь с трудом можно отличить от фона, на котором написан портрет. Таков был Володя Лукашевич, о котором Гурий как-то с досадой сказал, что если Володю посадить в землю, то через неделю пробьются зеленые веточки, а еще через две – на веточках появятся почки. Но это вовсе не значило, что Володя был деревянный, как бывают люди с какой-то деревянной душой. Он действительно был близок к природе – быть может, тем, что в нем никогда не чувствовалось ни малейшего напряжения, и он почему-то был нужен всем, а сам неизменно оставался в тени. Володя был русый, высокий, с ровным румянцем, вечно гудевший басовые партии. Он играл в школьном оркестре на геликоне – так называется очень большая труба.

В журнале «Юный пролетарий» он больше всего любил читать отдел «Комсомол – шеф Красного флота». С детских лет Володя решил стать моряком.

И вот эта чудная компания, эти друзья, которые то и дело строили планы, каким образом мне перешагнуть через класс, чтобы вместе с ними поступить в институт, объявили, что они больше не желают знать меня и встречаться со мной.

 

ГОЛОСУЮ «ПРОТИВ»

 

Эта история началась с того, что в нашей школе освободилось место преподавателя географии, и Глашенька Рыбакова подала заявление о том, что из школы для взрослых она хочет перейти в нашу школу.

Это было еще до приезда Мити, и тогда ее желание не встретило ни малейших возражений, тем более что педагоги получали сравнительно небольшой паек. Вот почему мы были поражены, когда Нина Башмакова, которая жила в одной квартире с француженкой, очень взволнованная, прибежала ко мне и объявила, что на школьном совете Глашеньку решено провалить. В нашей компании никто до сих пор не интересовался Глашенькой. Но провалить ее – это было несправедливо! И Гурий предложил выступить в ее защиту на школьном совете.

Прежде всего он предложил «изготовить мандаты». Володя Лукашевич, Гурий и я были представителями учкома в совете, и до тех пор никому не приходило в голову проверять наши мандаты. Но Гурий сказал, и Ниночка помчалась и достала четыре листа великолепной бумаги: три для нас, а четвертый для председателя домового комитета.

Была и вторая задача: привести на школьный совет председателя домового комитета. По какому-то закону, о кагором мы впервые узнали от Гурия, право решающего голоса имел еще председатель домового комитета. Наша школа помещалась в бывшей прогимназии Кржевской, но во время революции Отнаробраз несколько классов отдал под квартиры, и в школьном здании образовался домовой комитет.

Председателем его был тот самый горбатый чиновник, который некогда приходил в гости к Агаше. Теперь он служил в продовольственном отделе. С моей точки зрения, его не следовало приглашать, потому что он был неприятный тип, ко всему на свете относившийся с необъяснимым злорадством. Но Гурий возразил, что вопрос принципиальный и что математик Шахунянц, например, тоже является неприятной личностью, однако это обстоятельство, к сожалению, не лишает его права подать свой голос против Глашеньки на школьном совете. И Гурий быстро сбегал к бывшему чиновнику и, вернувшись, сказал, что тот согласился прийти.

Это очень трудно – хотя бы в самых общих чертах нарисовать заседание совета Лопахинской единой трудовой школы II степени. Еще труднее поверить, например, тому, что школьные занятия казались нам каким-то придатком ко всякого рода кампаниям, заседаниям, вечерам, к работе комсомольской ячейки – словом, ко всему, что составляло главное содержание нашей жизни.

Заседание совета, на котором решалась судьба Глашеньки Рыбаковой, происходило в швейцарской – самое теплое место в школе, – и, помнится, перед Глашенькиным вопросом было два других – «дрова» и «танцульки».

Дрова – это был важный вопрос. У Лопахина с осени стояли баржи с дровами, и Гортоп предлагал за выгрузку одной сажени четыре фунта хлеба, фунт рыбы и сто миллионов дензнаками 1921 года. Француженка взяла слово и объявила, что она, с ее больным сердцем, не в силах выгрузить даже один грамм. В ответ выступил Гурий и разъяснил, что выгрузка дров является общепролетарским делом и, следовательно, единая трудовая школа не имеет права от него уклоняться.

У нас был почтенный, седовласый зав с большой бородой, умевший все объяснить и всех примирить. В прошлом он был латинист, а потом, когда латынь отменили, стал преподавать историю материальной культуры, которую тоже отменили, так что ему больше ничего не оставалось, как сделаться завом. Он сказал, что Гурий и француженка одинаково правы. Итак, tertium non datur – третьего не дано. Но школа потребует деньги и рыбу вперед, и тогда третье появится, ибо на полученное вознаграждение можно будет нанять людей, которые исполнят работу.

Следующим вопросом были «танцульки» – так назывались танцевальные вечера, которые устраивались у нас по меньшей мере три раза в неделю. Что делать? Математик Шахунянц – сердитый старик с запавшими, горящими глазами – взял слово и сказал, что он знает, «что делать»: после занятий нужно немедленно запирать школу на ключ. На днях он спросил ученика выпускного класса, сколько a + b в квадрате, и тот ответил 2ab. В школу нужно ходить, чтобы учиться, а для танцев есть общественные места.

Я молчала, потому что на этих «танцульках» мы с Ниной всегда были первые. Но Гурий возразил, что запирать школу на ключ нельзя, потому что единая трудовая школа должна быть открыта для учащихся днем и ночью. Что касается «танцулек», то с ними, по его мнению, нужно бороться с помощью больших кинофильмов, не меньше чем в двух сериях, причем обе должны идти непременно в один сеанс! Тогда на «танцульки» не останется времени, и ребята, как правило, должны будут отправляться спать.

В заключение он сказал, что «призраки прошлого еще реют над школой», и мне представился старый, небритый Шахунянц, который, сморкаясь, летит над школой в распахнутой шубе.

Словом, это была блестящая речь, но, к изумлению оратора, она не произвела особенно сильного впечатления на школьный совет, и «танцульки» решено было ограничить одним воскресным вечером в неделю.

Бывший чиновник пришел, когда прения по поводу Глашеньки были в полном разгаре. Он приоделся и выглядел очень прилично в высокой котиковой шапке и пальто с бобриковым воротником.

Зав посмотрел на него вопросительно, очевидно подумав, что чиновник пришел по ошибке. Но тот сел как ни в чем не бывало, злорадно откашлялся и зачем-то положил на стол свой мандат.

Это была неприятная минута; педагоги взяли мандат и стали его рассматривать, передавая из рук в руки. Француженка иронически-злобно засмеялась. Нужно было спасать положение, и Гурий опять сказал речь – на этот раз неудачную, но не по содержанию, а потому, что почувствовалось, что он стремится исправить неловкость этого неприятного типа, которого – я была права – незачем было приглашать на совет.

– Я считаю, что подобное заявление, поступившее от Глафиры Сергеевны Рыбаковой, знающей два языка, – сказал Гурий, – является честью для нашей школы.

Я видела, что француженка просто кипит, – мне даже казалось, что от нее идет пар и слышно бульканье и шипенье. Гурий кончил. Француженка взяла слово. Она поблагодарила Глашеньку за «неслыханную честь». Относительно двух языков она сказала, что от души рада за товарища Рыбакову, хотя и не видит прямой связи между знанием иностранных языков и географией родной страны. Тут она сделала подлый намек на Глашеньку, назвав ее «особой», и хотя вообще в этом слове не было ничего особенного, но в данном случае оно прозвучало подло.

Мне кажется, именно в эту минуту у меня наступило то странное состояние духа, которое я даже не знаю, как объяснить, и которое еще и теперь иногда бывает у меня, но с каждым годом все реже: как будто время останавливается и все вокруг себя я начинаю видеть в новом, неожиданном свете. Барышня в беленьком полушубке явилась предо мной как наяву, румяная, нежно-хрупкая, с большими глазами. Она стояла на дворе у Львовых и вытряхивала из рукавички записку. Митя выбежал к ней, взволнованный, без шинели. Он гордо вел ее, она шла улыбаясь, и они были полны той любви, перед которой у меня занялось дыхание.

И другая Глашенька вспомнилась мне – та, которая зимним вечером явилась к нам вместе с холодом и звонким побрякиванием упряжи на разлетевшейся тройке. Забившись в мамину постель, я смотрела, смотрела на тонкие руки, сжимавшие голову, на волосы, рассыпавшиеся по рукам, на мрачное лицо с широко открытыми глазами. «Поздно, – вот что говорило это лицо. – Теперь у меня перед глазами заблестело золото, засверкали бриллианты»…

– Удовлетворим ли мы просьбу Глафиры Сергеевны Рыбаковой? – услышала я, как во сне. – Кто «за» – поднимите руки.

«За» были Гурий, один из учителей, бывший чиновник и Володя. У француженки стало торжествующее выражение лица, и все уставились на меня, потому что я не подняла руку. Это было ужасно. Рука висела и была очень тяжелая и, наверно, я сошла с ума, потому что мне одновременно и хотелось поднять ее и не хотелось.

Гурий посмотрел на меня долгим презрительно-укоряющим взглядом, и через минуту все кончилось. Глашенька провалилась.

Зав, который, между прочим, воздержался, объявил об этом с сожалением.

– Сомневаясь, приходим к истине, – сказал он. – Ходатайство отклонено.

Когда мы выходили из школы, Гурий догнал меня:

– Одну минуту.

Я обернулась. От волнения у меня задрожало лицо, но я сразу же справилась и даже гордо откинула голову, как будто мне было глубоко безразлично то, что я услышу сейчас. Если бы безразлично!

– Вот что, – холодным голосом сказал Гурий, – ты поступила подло, и мы объявляем тебе бойкот.

 

ДУМАЮ

 

Из школы я забежала в Дом культуры: мне нужно было спешно посмотреть слово «бойкот» в энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Сидя на полу в библиотеке, я читала статью об этом слове, когда Агния Петровна налетела на меня, пощупала лоб и руки, сказала, что жар, и прогнала домой.

Это было очень странно, но ничего не переменилось в нашей комнате, несмотря на то что я совершила подлость, причем общественную, а не личную, поскольку я была обязана предупредить ребят, что голосую «против». Кошка сладко спала в кресле – ей было все равно, что Гурий объявил мне бойкот. Часы за стеной у Марии Петровны захрипели, долго собирались пробить и не пробили, успокоились – так было вчера и третьего дня. Уходя, мама оставила на столе картошку и нож, чтобы я почистила – она не любила картошку в мундире. Все как было! Что же случилось со мной?

В энциклопедии было сказано, что такое бойкот. Так звали, оказывается, какого-то капитана, который заявил, что не будет платить арендных денег за землю, и тогда «земельная лига» приказала местным жителям – это было в Ирландии – «забыть о его существовании». Почтальоны не носили ему писем, ни один человек не здоровался с ним, от него ушли рабочие и домашняя прислуга, и в конце концов сам господь бог послал убийственный град на его поля, – стало быть, даже бог интересовался, внес ли капитан арендные деньги. Но ведь это были деньги, из-за которых – даже странно было подумать – некогда объявляли бойкот! А в данном случае это было неправильно, хотя бы потому, что Гурий должен был прежде выяснить мотивы, по которым я голосовала «против», а уже потом объявлять бойкот. Но хорошо, что он не стал выяснять эти мотивы! Все равно я не могла бы выразить их теми обыкновенными словами, которыми мы всегда говорим.

Я шагала по комнате и думала, думала… Итак, я подлец, и мне объявили бойкот. По каким же мотивам голосовала я против Глашеньки? Я не люблю ее? Не знаю. Правда, встречая ее, я всегда переходила на другую сторону улицы, хотя Глашенька все равно не узнавала меня. Но мне просто неприятно видеть ее такой нерешительной, робкой, в этом странном пальто из клетчатой шали. Мне было жалко ее, пока не приехал Митя.

Пока не приехал Митя? Эта мысль поразила меня.

"Да, – продолжала я думать, как будто распутывая в душе какой-то клубочек, в котором была спрятана тайна. – Мне не понравилось, что он побежал к ней в первый же вечер, оставив даже гостей, что было вообще неприлично. Но мало ли что еще не понравилось мне. Он должен был, например, спросить меня, как я живу, как учусь. Он не должен был называть меня Тонечкой, как будто я ребенок, о котором можно не думать – обидится он или нет.

Когда мы сломя голову бежали на Развяжскую, он мог бы не рассказывать о Курочкине – просто так, чтобы о чем-нибудь говорить, а хотя бы вспомнить то время, восемнадцатый и почти весь девятнадцатый год, когда Львовы голодали и мы с мамой ездили по деревням, меняя на продукты мебель и разные вещи. Юлий Генрих Циммерман уехал в Париж, и Агния Петровна отдала Музотделу все его инструменты, но одно пианино осталось, и мы с мамой очень выгодно обменяли его на крупу. Нам пришлось взять в свои руки все хозяйство в «депо» – об этом-то Митя мог бы сказать хоть слово!

Но при чем же здесь Глашенька, боже ты мой?"

Мама пришла сердитая и сказала, что у станции Ашево бандиты напали на почтовый поезд. Мы ужинали, и она все говорила об этой истории, хотя ничего особенного не произошло: почтовые служащие отстрелялись.

…День прошел, и даже Андрей не заглянул ко мне, а он-то, без сомнения, давно уже знает все от Гурия или от Нинки! День прошел – вот и мама ложится. Сейчас она погасит свет и уснет, и я снова останусь одна и снова буду думать – о чем? Я уткнулась в подушку и немного поплакала – тихонько, чтобы не слышала мама.

Где я читала, что усилием воли можно заставить себя уснуть? Я постаралась в душе сделать это усилие. Не знаю, помогло ли оно, но я стала засыпать – уже смутно услышала скрежет ключа в замочной скважине и грузные шаги Надежды Петровны по коридору. «Как хорошо, что кончился этот день!» – подумала я, а почему хорошо, уже не могла вспомнить, забыла.

И вдруг сон пропал. Поджав ноги, я села на постели и прислушалась. Но все было тихо вокруг, я снова легла, и тогда кто-то точно взял меня за руку и привел к домику, где жила Глашенька на Развяжской. Темные окна отсвечивали под луной. По снежному голубому полю медленно шла Глашенька, и мы с Митей ждали ее. Как это было страшно, как стыдно, что она хотела встать перед ним на колени! Как томительно отозвался во мне этот крик, полный треки и счастья и еще какого-то непонятного чувства, от которого мне захотелось убежать куда глаза глядят, чтобы ни один человек на свете в ту минуту не увидел меня…

Всю ночь я ворочалась, читала, старалась уснуть, ела холодную картошку, долго стояла в одной рубашке у окна, за которым была ночь, и ночной снег, и ночное зимнее небо. Потом пришел день, очень грустный, потому что заболела мама.

С утра она еще храбрилась, даже задумала перетопить прогорклое масло и чуть не устроила пожар, пытаясь вопреки законам физики смешать масло с соленой водой. Но часам к двенадцати села на кровать, очень бледная, и сказала, чтобы я сбегала в швейную мастерскую предупредить, что сегодня она не придет. Я побежала, но сперва к доктору Беленькому, который всегда лечил маму, а потом в мастерскую.

Был прекрасный воскресный полдень, солнце сияло так, что на снег было больно смотреть, и уже весна чувствовалась в этом теплом сиянии, а я шла несчастная-пренесчастная и думала о том, что у меня странная душа, в которой не помещаются огорчения. Из моей души они всегда почему-то торчат, и все видят их хвостики и видят, как мне хочется, чтобы огорчения кончились поскорее. И я мысленно спрятала хвостики и сделала непроницаемое лицо – очень кстати, потому что в эту минуту из-за угла выскочила и вприпрыжку побежала ко мне навстречу Леночка Бутакова.

Я училась тогда во втором классе второй ступени, а вся наша компания в третьем. Леночка тоже училась в третьем, но она была еще такая маленькая, что играла в куклы и читала «Голубую цаплю», о которой сказала мне однажды, что это самая хорошая книга на земле и она не понимает, как можно написать еще лучше. И вот эта Леночка, на которую мы смотрели, как на ребенка, подойдя ко мне, закинула голову и, не здороваясь, прошла мимо как ни в чем не бывало.

Все ясно! Не только Гурий, весь третий класс презирает меня. Скоро я не смогу показаться не только в школе, но просто на улице, если от меня осмелилась публично отвернуться даже эта маленькая Леночка Бутакова.

От волнения я пробежала мимо Власьевской, на которой жил доктор Беленький, и вернулась, стараясь издалека рассмотреть, не идет ли еще кто-нибудь из третьего или нашего класса. У доктора был маленький сын, и когда он открыл мне дверь, я стояла несколько мгновений молча, как дура, точно этот мальчик лет десяти, весь в чернилах, тоже мог показать, что он презирает меня. Но мальчик только втянул носом воздух и сказал, что папы нет дома.

Одним духом пролетела я Власьевскую – на этой улице была городская библиотека. Не глядя ни на кого, пробралась я через толпу мальчишек и девчонок, стоявших в очереди у кино. Расстроенная, взволнованная, забежала в швейную мастерскую, сказала, что мама больна, и вышла черным ходом, чтобы попасть не на улицу Карла Либкнехта, а на Овражки.

Солнце зашло, деревья на Овражках стояли некрасивые, черно-голые, снег потускнел и лежал не блестя. Вот такая же потускневшая, скучная я вернулась домой и на лестнице догнала Андрея.

Он принес новый номер «Юного пролетария», в котором была интересная статья, и не менее получаса мы говорили об этой статье, как будто ничего не случилось. Потом Андрей осторожно сказал, что вчера Гурий просидел у него целый день. Они спорили. Я спросила: «О чем?» – он ответил:

– Об антропоцентризме.

Я тогда не знала, что это идеалистическая теория, согласно которой человек считает себя центром вселенной, и не поняла, какое отношение имеет антропоцентризм ко мне. Но на всякий случай я сказала иронически:

– Вот как!

Мама охала и кряхтела за ширмой, и Андрей сказал, что он попросит Митю зайти, чтобы посмотреть ее. Я поблагодарила.

Потом спросила небрежно:

– Итак, что ты думаешь об этой истории?

– Я думаю, – серьезно сказал Андрей, – что это трагедия.

Мне захотелось спросить: для кого трагедия, для меня или Глашеньки? Но я не спросила.

– Вот как? Почему же?

– Потому, что Митя может бросить ее, – продолжал Андрей. (Значит, для Глашеньки.) – И тогда будет лучше, если она останется в нашей школе, а не в школе для взрослых.

Почему лучше, это было неясно. Но другое поразило меня.

– Как бросить?

– Очень просто. Кончится отпуск, и Митя уедет – возможно, даже в Москву. Ты уверена, что он возьмет ее с собой? У него там, между прочим, нет квартиры. И вообще, мне кажется, для нее было бы лучше, если бы она не любила его.

– Почему?

– Потому, что тогда она казалась бы ему загадкой. Он давно разлюбил бы ее, если бы она не убежала с Раевским.

– Какая ерунда!

– Нет, не ерунда, – медленно возразил Андрей, – я бы тоже давным-давно ее разлюбил.

– Ты?

– Да, я. Ведь это только кажется, что мы с Митькой не похожи.

Я закричала:

– Ого-го!

– Так могла бы ответить и лошадь, – сказал Андрей. – У нас семейное сходство. Я прежде не думал об этом, а теперь часто думаю, особенно с тех пор, как он приехал. Насчет бойкота я тоже буду думать – вот только еще не знаю когда.

– Ах, вот как? Еще не знаешь когда. Это прекрасно.

Андрей помолчал.

– Бойкот – это вообще устаревшая форма. Так что я считаю, что Гурий принципиально не прав, – сказал он. – Другое дело, если бы он согласовал свою точку зрения с ячейкой. Послушай, а ведь я понял, почему ты голосовала «против».

Мама опять закряхтела – как раз в ту минуту, когда я собралась сказать Андрею, что он понял то, чего я не понимала сама.

– Из-за Америго Веспуччи, – сказал Андрей, – и я считаю, что с этой точки зрения ты была совершенно права. Преподавательница географии обязана знать подобные вещи.

Америго Веспуччи? Я едва успела сделать значительное выражение лица.

– Но остается неясным, почему ты не предупредила ребят. Я объяснил это так: ты забыла об этом и на заседании вспомнила. Спохватилась, но поздно, а пойти против совести не могла.

«Забыла об этом»? Я чуть не спросила: о чем?

– А ты в данном случае пошел бы против совести, вот скажи?

– Нет.

– Ну вот. Тогда за что же, – сказала я с горечью, – Гурий объявил мне бойкот?

Уставясь на меня, Андрей замолчал, и я увидела по его глазам, что он мысленно удаляется от меня, от этой комнаты, от нашего разговора.

– Что такое бойкот? – наконец спросил он. – Вынужденное одиночество, верно? Однако Робинзон Крузо тоже находился в вынужденном одиночестве – и что же? Это только обострило его способности, кстати сказать, очень средние, поскольку он, вообще говоря, был человеком средним…

В конце концов мне удалось выудить у него историю с Америго Веспуччи. Оказалось, что в школе для взрослых один из слушателей спросил Глашеньку, кто открыл Америку, и она сказала, что Америго Веспуччи, а то, что это была именно Америка, а не Индия, доказал Колумб. Конечно, это было просто смешно, что с подобными знаниями Глашенька хотела преподавать географию в семилетке, которая дает право на поступление в вуз! Если бы я раньше знала об этом факте – да кто же может сомневаться, что я голосовала бы «против»? Все возвращалось на свое место, и когда мы с Андреем прощались, мне уже казалось, что нет на свете девушки честнее и благороднее, чем я…

 







Date: 2015-09-05; view: 316; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.039 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию