Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть вторая 10 page. – Давайте все разом помянем мужика





– Для них другие фатеры…

– Давайте все разом помянем мужика. Встанем.

Карлик подскочил к прилавку, к Серафиме:

– Слышь, Симка, ты бы поставила бутылку. Он по Черепу твоя родня выходит, Филипыч‑то… На помин души!

 

На похороны в Вятск приезжала тетка Алёна. Светлая, миниатюрная, чистенькая старушка. Хотя была она еще не стара, но выглядела по‑старушечьи. Может быть, длинная темная юбка и белые носки давали это ощущение, может быть, старомодная жакетка из темно‑бордового плюша и гладко зачесанные, собранные в пучок волосы.

Когда Валентина Семеновна заговорила: «Про цыганку он вспоминал. Токо всю правду не успел рассказать», тетка Алена улыбнулась: мол, знает эту историю.

– Что же было в той записке? – допытывались у тетки Алены.

 

Просят – не давай.

Зовут – не ходи.

Пугают – не бойся.

 

Тетка Алёна улыбнулась светлой памятливой улыбкой, хотя глаза у нее слезно стеклились:

– Васенька‑то говорил, все у него наоборот вышло.

 

XI

 

Школьной учебе Пашки Ворончихина настал край – кончил десятилетку. Он мечтал поступить в военное училище. Книги читал по военной истории, мемуары полководцев, звание «русский офицер» боготворил. Втайне Пашка хотел еще «отвоевать за отца»: безупречной службой отмыть темное пятно на семейной биографии – отцов плен. Батьке, конечно, не повезло, потому и попал в лапы немцу. Но как бы там ни было, все должны знать: в роду Ворончихиных нет предателей и трусов!

Белые голуби Мамая взмыли над улицей Мопра. Пашка, задрав голову, наблюдал, как, мельтеша крыльями, птицы чертили круги по синему небу. Белые голуби Мамая дразнили, высмеивали Пашкину смелость. И хотя стычек с Мамаем у него больше не случилось, презрительное «Щ‑щень!» не истерлось в памяти. Никто, никто на свете не знал, не догадывался, что вдоль дороги, в обочинную канаву, поблизости от малинника Мамая и его сарая, над которым голубятня, Пашка припрятал несколько тополиных дубин и камней – не таких увесистых, чтоб насмерть забить, но чтоб в долгу перед Мамаем не остаться…

С Вятки теперь Пашка ходил не окольным путем, а мимо малинника – сам напрашивался на месть. Но момент не подстегивал. По задуманному опять же и не случилось.

Они столкнулись нос к носу нечаянно, у входа в магазин. Мамай – с сигаретой во рту, грозно рыкнул на Пашку:

– Спичку дай!

Пашка враз обзабылся. Все храбрые намерения смыло одним махом. Достал из кармана коробок.

– Огня! – приказал Мамай. Был он сейчас особенно грозен и мускулист. Из‑под козырька полосатой фуражки, из черных щелей сощуренных глазниц жгли презрением глаза, на загорелой шее змеились тугие вены и татуировки колец наглее синели на пальцах.

Гадостно, будто со всех боков зашипели змеи, Пашку начал обступать, обволакивать, душить страх. В голове пошел гуд. Руки дрожали. Огонек на спичке, которую Пашка поднес к сигарете, предательски колебался. Первый дым сигареты Мамай выдохнул издевательски, прямо ему в нос.

– Свалил, щ‑щень!

Мамай уходил от магазина. «Щ‑щень» смотрел ему в спину.

 

Лешка никогда брата не видел таким. Казалось, каждая клеточка в Пашке трепещет. Глаза горят, взгляд мечется, ни руки, ни ноги не найдут себе места. Пашка жадно пил воду из ковша, утирал рукавом губы. Рассказывал сбивчиво, с повторами – видать, в сотый раз переживал пережитое.

– Я вырубил его! Там, у дверей, у магазина, ящики… Я ему ящиком. По башке. Он на землю – в отрубе… Потом еще ботинком ему по роже… – Пашка сжимал кулаки, стискивал зубы, что‑то бормотал – мимо Лешкиного слуха, потом снова повышал дрожащий голос. – Если бы меня мужик не оттащил от него, я бы его… Я бы его убил на…!

Матерным словом припечатал Пашка. Сейчас в этом слышалось что‑то смертоносное, жуткое – всерьез. У Лешки от сострадания брату ёкнуло сердце. Вон как всё обернулось. Но всё ли?

– Уходить тебе надо. Пересидеть где‑то, – сказал он.

Пашка тяжело задумался, наконец взял себя в руки, заговорил взвешенно, тихо:

– Ты маму успокой. Скажи, я на рыбалку ушел. С ночевой… Сам из дома пока не выходи. Дверь никому не открывай. Затаись… Нож надо взять… Может, лучше даже топорик маленький. Еды немного, хлеба, квасу… Ладно, вырулим. Главное, Лешка, я отомстил за нас. – Пашка улыбнулся. Но улыбка вышла жалкой, в ней не было победы, но не было и раскаяния.

– Ну, давай, Лешка, – закинув на плечо рюкзак, Пашка протянул ему руку.

Так, с рукопожатием, они прощались впервые. Что‑то было в этом жесте новое, взрослое, истинно мужское. И почему‑то скорбное.

Оставшись один, Лешка крепко насупился. Но в мрачности пребывал недолго. Хвать куртку, мелочи на проезд и попилил к деду. На свалку.

 

Семен Кузьмич сидел в просторном кабинете начальника «Конторы очистки» за столом, похожим величиною и зеленым сукном на бильярдный стол. Письменный прибор с двумя медными ангелами, черный грузный телефон с рогатыми рычажками, красная папка с золотым оттиском «На подпись» – всё, других предметов хозяин кабинета на столе не позволял. Горбатый, маленький, Семен Кузьмич слегка тонул в широком облоснившемся кресле с высокой спинкой, но выглядел задиристо‑барственно. Редкие, желтовато‑седые волосы были у него зачесаны на косой пробор и даже как‑то прилизаны, словно под бриолином, и скрывали плешивость, светло‑зеленая рубаха и клетчатый, аляповато‑оранжевый, моднячего фасона галстук молодили обличье. На стене над головой висел фотопортрет Ленина – дедушка Ильич, в общем‑то по годам совсем еще не дедушка, в кепке, улыбался коварной улыбкой вождя пролетариата.

– Чего пришел? Денег надо? – Семен Кузьмич сюсюкать не умел, сразу огорошил внука. – Вам только деньги подавай!

– Я за другим, – ответил Лешка, ничтожно смутясь, устроился на стуле у приставного столика. Соврал: – Хочу детали к приемнику на свалке поискать.

– Не‑ет! – взвыл Семен Кузьмич. – Эко выдумал – в мусоре копаться! Пускай другие роются, а ты не смей! Одно себе запретишь – значит, другое позволишь… Дурень‑то вокзальной шмаре радуется, а другой… сдобные булочки кушает! – Семен Кузьмич вдруг рассмеялся, спрыгнул с кресла, прошелся по кабинету, заложив руки за спину, глянул в окно.

За окном простиралась свалка. Стаи воронья и чаек кружили над лохматым, пестро‑серым пространством, над которым поднимались дымы тления и тяжкий дух. Желтобокий трактор разгребал горы мусора, взревывал, пыхтел – надрывался, стрелял громким сизым выхлопом в небо.

– Чё же он вытворяет? – прошипел Семен Кузьмич. – Запорет новую машину, вредитель!

Трактор и в самом деле трудился слишком нерасчетливо: нож упирался в несдвигаемые груды, гусеницы буксовали, мотор чихал.

– Тася! – вскричал Семен Кузьмич, заколошматил кулаком в фанерную боковую стену кабинета: – Поди сюда! Тася!

Вскоре в кабинет вошла, преспокойно и неторопливо, Таисья Никитична, молодящаяся пумпушка, с белыми волосами в мелких завитках, в красных бусах, которые подчеркивали ее ярко‑алый напомаженный рот. Увидев Лешку, она просияла улыбкой: «Внучек пожаловал…» Таисья Никитична – почти вдвое моложе Семена Кузьмича, – однако его гражданская жена, постоянная сожительница и здешний бухгалтер.

– Ну‑ка, подать мне этого дятла деревянного! – кивнул на окно Семен Кузьмич.

– Чаю тебе принести? – словно не услышав мужа‑начальника, спросила у Лешки гостеприимная Таисья Никитична. – У меня пряники есть и мармелад. Любишь?

В дверь постучали.

– Ну! – выкрикнул Семен Кузьмич.

Осторожно, пригибая голову, мягко, почти на цыпочках, в кабинет вошел огромный широкоплечий верзила в брезентовой робе, с красным, будто после парилки лицом, с татуировкой на руке, буквы разбросаны по пальцам – «Лёня». Заговорил Леня коряво и заискивающе:

– Мне без справки, Семен Кузьмич, езды нельзя. Промотходы сгрузил… Справку требуют. Из горла рвать будут.

Семен Кузьмич подскочил к верзиле, закричал ему прямо в красное лицо:

– Какую тебе справку? Хочешь, я тебе на лбу справку напишу? Я кто тут, крыса канцелярская? Справки диспетчер выписывает!

Дед выпендривался – и перед женой Таисьей Никитичной, и перед верзилой Леней, и перед внуком, и должно быть, перед самим собою. Лешка гонял чаи.

– Тася, мать твою за ногу! Где тракторист?

Трактористом оказался красивый, курчавый парень с большими голубыми глазами, одетый на удивление чисто; в распахе светлой рубашки на груди у него виднелся эбонитовый черный крест с вкрапленными стеклянными камушками.

– Чё у тя, Петя! – требовал Семен Кузьмич. – Говори!

– Анька от меня уходит. Дома не ночевала, – по‑детски швыркнул носом Петр. – К Соболю, видать, собралась.

– По кой хрен с тобой не живется?

– Застукала она меня. С Маруськой с вещевого склада.

– За голую задницу поймала?

– Не‑е, видела, как мы со склада…

– Дятел деревянный! – заорал Семен Кузьмич. – В несознанке будь! Неужель коланулся?

Петр опять швыркнул носом. Лешка с изумлением увидел, как на большие голубые глаза Петра выступили слезы. Он заговорил ломким голосом:

– Вы потолкуйте с Анькой, Семен Кузьмич. Она вас уважает… Я Соболю по тыкве настучу.

– Себе настучи! – выкрикнул Семен Кузьмич. – Переманщика надо так опаскудить, чтоб бабе при упоминанье о нем блевать хотелось. Выставить его грязнулей, заразным каким. Шею, мол, по месяцу не моет. В мандавошках весь… А к бабе своей с подходом. В каждой бабе слабина есть. Чего она у тебя любит, Анька твоя?

– Духи она любит.

– Ну и купи ей фуфырь! Французских! С Маруськой я перетру, чтоб на рот замок повесила… – Семен Кузьмич вытащил из стола книжку, сунул Петру. – На‑ко вот тебе для просвещенья.

Лешка напрягся, шею вытянул, зрение, как у орла, вычитал: «Половая жизнь мужчины и женщины».

– О чем книжка, дед?

– Об том, как правильно с бабами спать!

– А мне такую?

– Попозже.

– Когда уж позже‑то, восемь классов кончил! – обиженно вскричал Лешка, припрыгнул на стуле. И тут же, наконец, раскрыл причину своего появления у деда: – Пашка влип…

– На деньги? В карты много проиграл? – спросил Семен Кузьмич.

– Нет. Он идейный. В карты на деньги не играет… С бандитом одним… не поделили. Тот из уголовников.

– Тася, мать твою за ногу! – Семен Кузьмич опять грохнул кулаком в стену. – Козыря мне найди!

В кабинет вошел черноусый вальяжный молодой человек, одетый по последнему писку – в синий кримпленовый костюм, красную шелковую рубаху с драконами, с воротом на выпуск. В руке он крутил ключи на брелоке.

– Кто такой? Какой такой Мамай? – брезгливенько уточнял Козырь у Лешки. – Голубятня? Дак это ж Бобик… Этой шушере только пионеров щипать.

– Какой Бобик? – вмешался тракторист Петр. – На «семерке» во втором отряде сидел? Так я ж его самого в голубятню засуну.

– Не борзеть! – остерег Семен Кузьмич.

Скоро Лешка забрался в бежевую 21‑ую «Волгу» пижонистого Козыря. С ними – Петр. Машина плавно, роскошно тронулась. Дальше все для Лешки протекало как в волшебном сне.

 

XII

 

Солнце клонилось к закату. Блики на реке становились продольнее, мягче – в глазах не рябило от изобилия наводного золота. Пашка шагал по яру вдоль берега Вятки, возвращался к городу. Он отшагал большой крюк, но не устал, шел и шел, не считая версты, гладил взглядом реку, песчаные отмели, скользил глазами за пенящим русло «метеором». Пашка шагал домой. Негде и незачем ему прятаться! Побег в завтра ничего не изменит.

Каяться – он ни в чем не каялся. Чистосердечна и желанна была эта беспамятная, лихая, звериная сила, которая взбунтила Пашку. Обезумевши, он схватил деревянный хлипкий ящик у магазина, в два прыжка настиг Мамая – и безжалостно, по голове, саданул! Мамай свалился, а Пашка начал пинать его как последнюю тварь… Ни капли жалости! Страх позднее пришел, когда случайный мужик оттащил от жертвы, когда сам отбежал с преступного места, а после из‑за кустов пронаблюдал, как Мамай, хватаясь за голову руками, встал на карачки, – стало быть, жив, стало быть, будет мстить…

Страшно делалось не за себя, не за собственную шкуру, а как‑то жаль было всю‑всю жизнь; родных жаль: мать, Лешку, на котором Мамай мог выместить удар, покойного отца; а главное – приходило ощущение, что жизнь идет будто по колдобинам; солнышко светит, река блестит, лес чистый, духовитый, расправь руки и беги, радуйся, но что‑то не радует, не бежится самозабвенно. Батька вот помер, мать скоро состарилась, выпускные экзамены в школе вышли криво – не обошлось без «троек» в аттестате; а важнее всего – за Таньку больно и боязно! Что‑то и с ней не встык… Танька пойдет в десятый класс, а он уедет в военное училище. Как он будет без нее? Как она будет без него? Дождется ли? Вдруг что‑то…

Солнце садилось в дальний лес. Рыхлые бока белых облаков в небе озолотились. А Вятка померкла. Стала синей‑синей. Померкли в тени и заливные луга со смётанными скирдами сена. Песчаный и зеленый цвет стали отчетливее. Повсюду добавилось тишины. Пашка огляделся с берега реки. Красив мир! Краски вечерние – густые, ятные… Но и красота не в радость, когда на душе неспокой.

Он свернул с береговой тропы, пересек травянистую ложбину и выбрался на железнодорожную насыпь, чтобы по ней добираться к дому, со стороны огородов. Шел не спеша по железнодорожному полотну. Идти по шпалам неловко, сбивался шаг, но Пашка не сходил на тропку, а ступал на шпалы. Говорят, что отец не захотел уходить от тягача. Даже не обернулся на гудок. Шел по полотну и шел. Машинист должен был остановиться, увидев на путях человека. Но не остановился. А отец не уступил… Но он ведь не сумасшедший, чтобы идти против локомотива! Кто‑то наговаривает, что отец был с сильного похмелья и в цеховом шуме мог не слышать, что катит тягач, а на гудок среагировал поздно… Но не был батя тогда с сильного похмелья. Он хотел что‑то доказать. Что? Может, отстоять свое право? Не сойду с пути – пусть ради него остановится эта железная глыбина!.. Отца как будто изнутри червь точил. В день Победы он на победителя не походил. А может быть, там, на путях, захотелось победить, своротить железную махину? Хоть раз почувствовать себя победителем, почувствовать свою силу, свое право? Не вышло… Может, поэтому он им с Лешкой завещал: ничего не бояться. «Ничего не бойтесь, ребята», – услышал Пашка предсмертный голос отца. Разных мамаев не бояться? Или еще чего‑то? Может, обстоятельств, мнения общественного, идеологии какой‑нибудь, норм… Что там впереди, – не только на этой дороге, а на других?

Время от времени Пашку, шагающего по шпалам, охватывали манящая лирика дороги, зов пространства, мечта путешествий, дальней романтики. Эх! Идти бы так и идти по шпалам! В какой‑нибудь дальний город, к другой жизни. Идти бы вместе с Танькой. За руки держаться… В груди заныло от возможной, незаоблачной, но почему‑то несбыточной мечты.

Мечта приманчива и вдохновенна, когда о ней просто думаешь. Мечта увертлива и двулика, когда доходит до исполнения.

По путям Пашка дошел до кладбища, где похоронен отец. Отсюда, с насыпи, как на ладони видать прикладбищенскую церковь. Небольшая, белокаменная, с граненой башенкой, синеватым куполом и крестом. На церковь падало закатное солнце, и крест, и купол сбоку, и некоторые грани подкупольной пирамиды казались облитыми малиновым сиропом. Пашка спустился с насыпи, сел возле кустов, раскрыл рюкзак. Он не то чтобы хотел есть, но возвращаться домой с нетронутой провизией – как‑то нескладно.

На колокольне, в башенке, ударил колокол, негромко и как будто робко. Пашка разглядел там человека в черном. Человек, ударив в колокол всего трижды, с колокольни исчез. Из дверей церкви вышли прихожане – должно быть, кончилась вечерняя служба.

Прихожан было наперечет. Несколько старушек и женщин в платках, старый мужик, седовласый, сухой, высокий, который длинной рукой перекрестил себя, оборотясь на церковь, пузатенький мужичок с бородкой, который, тоже перекрестясь, надел на голову картуз, и еще молодой худой парень, даже юноша. Он, как все, выйдя на паперть, трижды перекрестился на наддверную икону и низко поклонился.

– Костя?! – вслух вырвалось у Пашки. – Крестится? Надо же, взаправду крестится. Чего он, дурной, что ли?

Увиденное Пашку перевернуло, словно он стал свидетелем чего‑то несусветного. Забыв про еду, он закинул рюкзак на плечо, поспешил к церкви, припрятываясь за кустами.

Молельщики вышли за церковные ворота, опять крестились на кресты, на купол, прощались друг с другом и расходились в разные стороны. Костя в этой стайке людей выглядел своим и вел себя со всеми на равных. Его что‑то спрашивали, он с охотностью отвечал, ему жали руку мужчины, кивали женщины, а вышедший следом за прихожанами священник и вовсе благословил Костю, а тот поцеловал ему руку.

Пашка перехватил соседа на тропе к насыпи. Они прожили под одной крышей много лет, встречались каждодневно, а сейчас сошлись будто после долгой разлуки, будто после долгого плавания в разные страны или эпохи… Разговор сперва не вязался, словно каждый стал нечаянным свидетелем тайны другого.

Мягкий закатный свет солнца струился между высоких берез, чередой стоящих возле железной дороги, отбрасывал от стволов долгие тонкие тени. В траве пилили кузнечики. Встревоженная чем‑то ворона каркала в высокой тополиной кроне.

– Ты часто сюда ходишь? – наконец решился Пашка, не назвав церковь церковью.

– Часто, – простосердечно ответил Костя. – Люди в церкви добрые.

– Ты чего, в Бога веришь?

– Как же в него не верить?

– В школе другое говорят. Ученые разные тоже доказывают: Бога нет, – сказал Пашка, но довод его звучал наивно, даже глуповато.

– Среди ученых много людей невежественных, – ответил Костя.

– А Ленин? – испуганно спросил Пашка.

– Революционерами дьявол водит, – сказал Костя. – Ленин крещеный с младенчества. Потом в него бесы вселились.

– Ты же сам комсомолец!

– Я не настоящий комсомолец, – ответил Костя. – Нас всем классом принимали. Чтоб маме не жаловались, я наперекор не пошел.

– Ты есть хочешь? – спросил Пашка. – У меня тут есть.

– Да. Я бы поел, – согласился Костя.

Они сели на траву, под ближнюю березу. Ели черный посоленный хлеб с зеленым луком, огурцы, пили квас из бутылки. Пашку распирало любопытство.

– Где он, ваш Бог? На небе?

– Он везде, Паша. Он повсюду. Он и со мной, и с тобой. Он как воздух.

Объяснения Кости казались расплывчаты, Пашке хотелось конкретнее.

– Не может быть ничего конкретнее, Паша! Ты ведь не видишь воздух и потрогать его не можешь. Так и Бога потрогать и увидеть нельзя. Ему только довериться можно, – отвечал с искренностью Костя. – А ты зачем с собой еду носишь?

Теперь уже Пашке держать ответ, рассказывать про Мамая.

Костя слушал его в задумчивости, в напряжении. Потом перемахнул себя щепотью, наложил крестное знамение.

– Это тебе Господь силу дал! – просветленно, даже возвышенно сказал Костя.

– Причем тут Господь?

– Я, Паша, этого бандита, Мамая, боюсь очень. Но готов ему в ноги кланяться. Через этот страх я к Господу пришел… Всегда должно быть что‑то такое, через чего надо пройти. Чтобы мир познать, себя, силу Господню почувствовать. Боль и страдание не зря даются. Это Господь человека к себе призывает. Благодать человеку через страдание дает… – Костя не давил своими мыслями, но излагал убежденно, будто проповедь. – Господь тебе, Паша, в руки ящик вложил. Не случайно там этот ящик оказался. И встреча ваша там не случайна. Ты страдал – Господь тебя услышал. За твои страдания смелость тебе дал. Теперь ты уже не такой, как прежде.

– Чего тут Господь? – сопротивлялся Пашка. – Мне надоело гада терпеть!

– Через страдание и терпение человек к свободе идет.

– Какая к черту свобода? Теперь мне с Мамаем воевать придется!

– Несправедливости на земле много. Почему так? Я объяснить не могу. Другие тоже не знают, – покорно признался Костя. И добавил: – Надо Господа благодарить, что ты не зашиб бандита насмерть.

Сумрак и тишина спускались на землю. Или поднимались от земли. Солнце еще не угасло совсем, западные сизые облака искрасна озарялись снизу. Но месяц – прозрачный сапфировый серп – уже покорил небо. Вылущилась над лесом крупная звезда – Венера.

 

Дома Пашка никого не застал. Мать, должно быть, на работе. После смерти отца она бралась за разные подработки: «двое сынов – одеть, обуть, накормить надо…» Но Лешка‑то где? Говорил ему: носу не высовывай! Как бы под руку Мамая не попался.

За бараками, возле сараев Пашка пробрался домой к Саньке Шпагату.

– Лешку надо найти.

– Нечего его искать! Идут в обнимку с Мамаем. Оба пьяные. Мамай в фуражке, но видно, что башка у него забинтована… Я у Лехи спрашиваю, вы куда? Он говорит: на танцы.

– Не может такого быть!

– Я, кажись, не слепой! – обидчиво ответил Санька Шпагат. – Почему не может? У Лехи всё может! Он ловкий.

Пашка подстерег брата у дома. Тот и впрямь оказался под балдой и гнал жуткую историю с блатными вывертами.

– Мы с Козырем и Петей подкатили… Мамай сразу клюв повесил… А потом два раза в магазин за вином летал… Не боись, Пашка. Мы всех отрихтуем. Брат за брата! Мамай, в общем, чувак ничего. Топор войны зарыт.

– Дурак ты, Лешка… Спать быстрей ложись. Пока мать не пришла. Расстроится.

Брат скоро уснул. Пашка сидел в коридоре на сундуке, думал о прошедшем, таком длинном, странном дне. Казалось, сплелся тугой мучительный узел на судьбе – махом не разрубить. Даже страх брал за горло – жить не хотелось. А вышло все как‑то гладко.

– Лешка, значит, все уладил? – обрадовался за исход конфликта Костя. – Ему Господь больше нас дал.

– Чего больше‑то? – недоверчиво спросил Пашка. – Ума, что ли?

– Дело тут не в уме. Не все умные Господню благодать умеют любить, – на каком‑то своем языке ответил Костя. – Он легче. В нем жизни больше. Радости больше, свободы…

– Ерунда все это. Заморочил ты себе мозги, Костя… Нет никакого Бога! Гагарин в космос летал. Леонов в космос выходил. Американцы на Луну высаживались. А Лешка просто везучий. Мозги у него шустрые.

 

XIII

 

Эх, Лешка, Лешка, голова шальная!

Как‑то раз Александр Веревкин – тот самый Санька Шпагат, друг братьев Ворончихиных – сговорил Лешку на вечернюю рыбалку. Отправились к Вятке на велосипедах. Улова в той вечерней рыбалке оказалось шиш с маком… Друзья сидели у костра, поджаривали на осиновых вицах корки черного хлеба, трепались. День иссяк, быстро смеркалось, на небосклоне высыпали звезды.

– Астрономом, Леха, хочу стать, – разоткровенничался Санька Шпагат. – В Ленинград в институт поеду учиться. Кровь из носу – поступлю. Я уже сейчас по два часа в день к экзаменам готовлюсь… Гляди, звезда красная. Это Марс. А вон там Козерог, созвездие. А это Водолей. А вон там, кажись, Меркурий виден. – Санька достал из рюкзака бинокль, протянул Лешке. – В бинокль на Луне кратеры видно.

– Так уж и видно, – ухмыльнулся Лешка, осторожно взял бинокль, осторожно пристроил окуляры к глазам.

– Нет, Саня, – вдруг пригвоздил Лешка, – не бывать тебе астрономом! Кратеров на Луне тебе не видать, как своих ушей!

Санька Шпагат оторопел. В нем, казалось, все замерло на взводе: каждая клетка, казалось, готова лопнуть, взорваться от негодования.

– Почему? – сухим шепотом произнес он.

– Потому что ты вор! – безжалостно, будто кулаком в нос, припечатал Лешка.

Короткое слово «вор» было самым гнусным черным клеймом. Оно истребляло, как смерть, понятие высшего образования и астрономического телескопа.

– Ты вор! – смело повторил Лешка едучее слово, раздразнивая Саньку. – Этот бинокль ты украл у Кости Сенникова. У него мать этот бинокль с фронта привезла… Ты, Саня, когда‑нибудь попадешься на крупном и сядешь в тюрьму. Потому что вор.

Лешка оскорблял, давил зловещей печатью, вводил друга в истерику. Санька Шпагат дрожал от обиды, разоблаченный, растоптанный в своих заветных мечтах.

Он заговорил заикаясь, чуть не плача:

– Это бо‑олезнь у меня… Я чи‑и‑тал. Клептомания… Ты думаешь, я не переживаю?

– Тебе завязать надо. Раз – и навеки! – смилостивился Лешка. – Один карманник, чтоб не воровать, палец себе откромсал. Чтоб из чужого кармана кошелек нельзя было вытянуть…

Они сидели подле костра на березовом бревне. Санька Шпагат положил руку с растопыренными пальцами на бревно, ломким, но воспаленно‑решительным голосом сказал:

– На! Отруби мне‑е палец!

– Ты должен сам это сделать, – невозмутимо ответил Лешка и воткнул возле Саньки нож. Мимоходом, без суеты, заметил: – Палец для астронома пригодится. Мету себе на руке поставь. Чтоб не воровать. Чтоб видеть и помнить. Всегда.

Санька Шпагат в запальчивости схватил нож и саданул себе по руке. Он, конечно, не хотел перерубить себе вену и не предполагал, что кровь способна бить фонтаном. Кровь брызнула Саньке в лицо. Он совсем тут обезумел, затрясся. Он выл, прыгал от боли и отчаяния, потом повалился наземь, стал сучить ногами, карабкать каблуками землю. Лешка, по чьему наущению вышло кровопролитье, тоже очумел от неожиданности. Вид брызжущей из руки крови, истерика Саньки обезголосили, обездвижили его.

– Руку согни! – наконец выкрикнул Лешка. – Перетянуть надо! – Он резко расстегнул брючный ремень, вытащил из шлевок.

Санька Шпагат метался, отталкивал Лешку, и они, матеря друг друга, еще потеряли время. Лешка перетянул‑таки искромсанную руку, приказал:

– В локте не разгибай! На велосипед! Одной рукой правь! В травмпункт – быстро!

С той поры дружба Саньки Шпагата и Лешки Ворончихина оборвалась. Они избегали встреч, друг с другом не говорили. Бинокль вернулся Косте Сенникову. Сам же Александр Веревкин после десятилетки уехал в Ленинград, где сделался студентом.

 

Эх! Лешка, Лешка, голова удалая!

…Как‑то раз к Косте Сенникову примчался соседский мальчонка Андрейка. Выкрикнул с порога:

– Там твоя мамка! На остановке лежит. Пьяная напилась. Идти не может.

Костя опрометью бросился на улицу, даже без куртки – а был октябрь: холодно, сыро. Полетел к остановке. Пацаненок Андрейка поспевал за ним. Маргарита и впрямь лежала на остановочной скамейке в невменяемости. Косынка на ней сползла, плащ сидел комом, один чулок был порван на коленке, в него светилась грязная коленная чашечка.

– Зачем же вы так‑то, мама? – кинулся к матери Костя. Но враз понял, что один мать до дому не дотащит.

– Обратно беги! – крикнул он Андрейке. – Лешку Ворончихина зови!

Почему он сказал Лешку, а не Пашку? Разве Пашка бы не помог?

Люди кругом. Идут с работы. Едут на автобусах. Хоть сквозь землю проваливайся. А мать – лыка не вяжет. Пацаненок Андрейка умчался, да Лешки все нет и нет. Вдруг треск мотороллера. Мотороллер трехколесный, грузовой, с кузовом под брезентовым тентом. За рулем Лешка, вид решительный. Лужи брызгами разлетаются из‑под колес. Затормозил у самой скамейки.

– Давай, Костя, грузить будем! – по‑деловому сказал Лешка. – Ты не расстраивайся. Со всяким такое бывает. Устала теть Рита. Мигрень, может быть. Голову вскружило.

Вскоре у дома произошла выгрузка. Маргарита лишь мычала. Улыбалась, когда открывала глаза. Висла на руках Кости и Лешки.

Когда ее дотащили до кровати, Лешка наказал:

– Ты матери на спине не давай спать. Вдруг тошнить начнет. – И сам тут же в дверь: – Мотороллер надо срочно вернуть. Я ж его у школьной столовой без спросу взял…

– Лешка, – поймал его за рукав Костя. – Спасибо тебе. Если б ты знал, как невыносимо стыдно мне. Больно…

– Не страдай, Костя… Некому тебя стыдить. Нет на тебя судей! И на теть Риту нет! Никаких судей! Она войну прошла.

– Ты мне брат, Лешка, – сглотнув слезу, шепотом произнес Костя.

За угнанный и пригнанный мотороллер Лешке пришлось отчитываться в милицейском пункте участковому Мишкину. Мишкин наконец‑то дослужился до офицерского звания, заочно одолел милицейскую школу и сидел гордым новоиспеченным офицером в новеньких погонах младшего лейтенанта.

– Протокол надо составить.

– Какой протокол, товарищ майор? – твердил свое Лешка. – Это не угон. Это использование транспортного средства в целях спасения жизни человека! Участника войны, кстати. Такое законом дозволительно, товарищ майор.

– Я не майор, – строго заметил Мишкин.

– Будете! – воскликнул Лешка. – Теперь‑то уж точно пойдет. Лишь бы первая звезда на небосклон взошла…

– Да? – серьезно уточнял Мишкин.

Эх, Лешка, Лешка, голова лихая!

Лешка уже давно мучился желанием любви. Он страдал от своего все растущего хотения. Казалось, он ни о чем другом и не думал больше, как о том, чтобы иметь женщину. В каждой девушке и молодой даме он искал свою партнершу… Он изнывал, вспоминая библиотекаршу Людмилу Вилорьевну. Он досконально помнил ее тогдашнюю, нагую. Вот бы теперь коснуться ее сосков повзрослелыми руками, обнять ее, прижаться к ней алчно. Совратительница место работы переменила, перебралась жить куда‑то на иной адрес, говорили, вышла замуж за поэта‑авангардиста, а потом вроде бы ушла к старому хрычу‑художнику, который обожал рисовать ее нагую.

Date: 2015-09-05; view: 306; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию