Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Косачиха
Расскажу одну историю, в которой я ощутил эту пульсацию с особой силой. После демобилизации из армии в 1952 году я одно время работал лектором во Владимире. Приходилось часто бывать в деревнях, рассказывать о текущей политике в клубах, избах‑читальнях, на полевых станах. Встречи в старинных русских деревнях за Суздалем, Мстерой, Судогдой, Гусь‑Хрустальным оставили во мне глубокий след.
Кадр из фильма «На трассе»
Однажды я поехал читать лекцию в дальний Заклязьминский колхоз. Завклубом, с которым накануне удалось созвониться, обещал даже расклеить афиши в бригадах. По тракту добирался на попутной машине, потом пешком – баллон лопнул. Помню, шофер вылез из кабины, глянул… – Сержант Евдокимов отстрелялся, – сказал он и добавил: – Тут через сечу недалеко, церкву увидишь. Был конец осени. Лил дождь. Полем и «через сечу» – просеку, значит, – шла трасса высоковольтной линии. Ее только прокладывали, мачты у мокрых бетонных опор еще лежали. Вокруг – ни души, серо и уныло. Такая природа бывает только в октябре – нагая, стынущая под ветром. «Тут недалеко» оказалось добрым десятком километров. Добрался я в деревню уже в сумерки. Промокший до нитки, постучался в первый же дом на околице, чтобы узнать, где живет завклубом. Увидев меня, хозяйка первым делом предложила снять плащ, выжала его над корытом и повесила у печи. А когда, малость обогревшись, я собрался идти, она принесла из сеней старую шинель. – Наденьте, пока плащ‑то сохнет. Уж очень шинель короткая была, и я в шутку спросил, нет ли размером побольше. – От отца осталась, – тихо ответила хозяйка. По ее голосу я понял, что шутка была неуместной. Потом она рассказала, что отец вернулся с фронта раненый, прожил с год и помер. В старой шинели, похожий на демобилизованного солдата, я побрел к завклубом. Дождь все еще лил, хотя не так сильно. Только ветер не унимался. Мимо проехал самосвал. У магазина сельпо он остановился. И шофер затрусил к воротам соседнего дома. Я окликнул его: – Здесь живет завклубом? – Здесь. Мы вошли в дом. В лицо пахнуло теплом. За столом сидели несколько мужчин с потными лицами. На столе – самовар, еда, выпивка. Шофер, видимо свой человек здесь, скинув телогрейку, сразу пошел к столу. Я остался у порога. – Что стоишь, пехота, стаскивай шинельку! – сказал мужчина в тельняшке и налил мне стакан водки. В такую погоду не грех было и выпить. И я выпил, правда, не до дна. – Э, друг, не пойдет, трассу позоришь. Матрос меня принял за монтажника с трассы. Я объяснил, что приехал насчет лекции. – А‑а! Ждали, ждали! – воскликнул он так радостно, будто тут же готов был ринуться в клуб. Но неожиданно спокойно добавил: – Посиди. Погода нелетная, только зря таскаться. Я замялся. Признаться, и самому не очень‑то хотелось уходить от тепла. Тем более что, как выяснилось из разговора, «до клуба еще версту грязь месить в соседнюю бригаду». А на дворе – добрый хозяин собаку не выгонит. Словом, никуда я не пошел бы. Но тут сосед (помню только, что он был рыжий), видимо, неправильно истолковав мою заминку, съязвил: – Товарищу лектору надо путевочку отметить, так отметим и так. – И долил в мой стакан водки. Матрос ухмыльнулся – это он был завклубом. Что мне было ответить? Что, мол, меня не так поняли, что дело не в отметке, и так далее… – Ладно, вам лень, – обратился я к хозяину, – дайте мне ключи, сам пойду. – За здоровье товарища лектора! – не унимался сосед. – Хватит, рыжий! – отрезал завклубом и как‑то неловко встал, выпрямился. Все затихли. – Маша, подай мне ногу! – позвал он жену, выбираясь из‑за стола. И тут я увидел, что он без правой ноги. И опять, как в доме на окраине, я почувствовал, что не то сказал. Жена принесла протез. – Шлют вас тут, – буркнула она. В полутьме добрались до клуба. На дверях ветер трепал угол мокрой афиши. Зашли. Завклубом зажег керосино– вую лампу, скрипя протезом, понес ее к трибуне, откуда‑то достал графин с водой. – Читай! Я молчал, чувствуя вину перед этим человеком. Потом, успокоившись, он спросил, не найдется ли покурить. Я машинально сунул руку в карман чужой шинели. Смотрю: сложенная для курева старая газетка, махорка… Завклубом оторвал на закрутку, отсыпал махорки. Закурил. – Откуда? – удивился он. Я рассказал: промок по дороге, обогреться дали. Народу в клуб пришло не очень густо. Несколько парней, девчата и одна старуха. Мы сели в кружок, поближе к печи. Я рассказал о текущих событиях, задавали вопросы – как мог, отвечал. А после беседы кто‑то заиграл на гармони, и в клубе стало еще теплее. И тут подходит старушка и, как‑то странно оглядев меня, спрашивает: – Что, сынок, опять война будет? – Почему же, бабушка? – удивился я. – Перед той войной к нам тоже лехтор приезжал, а потом немец пошел. Я рассмеялся. – Что, Косачиха, мелешь?! – вмешался завклубом. Но когда старушка пошла к выходу, он рассказал, что у нее четверо сыновей не вернулись с фронта, она и рехнулась. Теперь она смирная, только все еще войной живет… Утром, уходя из деревни, я встретил Косачиху у церкви. У старой церкви с дырявой, местами покосившейся чугунной оградой. Хотелось извиниться за вчерашнее, но вышло так, что старуха сама словно оправдываться стала за непорядок у святого места. Она перекрестилась и тихо, будто сама себе, стала рассказывать, что зимой 1941 года, когда Москва была в опасности, эту самую чугунную ограду колхозные старики разобрали на пики. Ведь не голыми же руками встречать немца, если прорвется. Правда это или нет – не знаю. Но я поверил. И сейчас, вспоминая Косачиху, я вижу ее бесцветные, выплаканные глаза, и кажется, будто говорила не она, а ее прапрапрабабушка времен Отечественной войны 1812 года. Факт – образ – факт – образ… Дом на окраине. Солдатская шинель. Теплая компания за выпивкой. Бывший матрос без ноги. Веселая гармонь. Косачиха… Из самых обыденных обстоятельств вдруг вырастали эти образы войны, и так, погружаясь все глубже и глубже в ее память, я очутился у дыры в чугунной ограде, за которой открылся целый пласт истории и, кажется, сама душа народа.
«На трассе». О. Жизнева в роли Косачихи
Символ
Многое из того, что я рассказал, спустя десять лет вошло в короткометражную картину «На трассе». И вот что примечательно: мы не были ограничены «аскетическими» средствами документального кино, мы могли реставрировать атмосферу при помощи декораций и костюмов, у нас были великолепные актеры (роль Косачихи играла О. Жизнева). У нас было все, что полагается в игровом кино. И все‑таки то потрясение, которое я когда‑то пережил в той деревне, в кинокартине «На трассе» не отразилось… Причин много, но главное, на мой взгляд, в том, что и режиссер, и оператор, тогда еще студент ВГИКа, и в первую очередь я сам, автор, стараясь «улучшить» жизнь, все построили только на символике. И тем самым как бы обескровили жизнь. Исчезли случайности, бытовые подробности, необязательные слова – образам не из чего было вырастать. Живой, пульсирующей цепи в фильме не получилось. Мы сконструировали красивую, но холодную цепь символов. Символ, разумеется, тоже художественный образ, однако он передает мысль, идею, переживания условно. В документальном кино, как я заметил, пожалуй, еще легче сбиться на этот путь условного показа жизни. К нему может, по‑моему, привести и равнодушный взгляд, и «переобразность», излишняя поэтизация факта или подчинение его каким‑то формальным требованиям ритма, стилистики, композиции и т. д. Причем делается это с самыми лучшими намерениями, ради большей художественности, а результат чаще всего получается обратный. Условность как бы выжимает из кинорассказа живительный сок, достоверность, а вместе с ней и убедительность. Видимо, есть в документальном кино какой‑то допустимый предел поэтизации, переступить который особенно опасно, когда имеешь дело с конкретным человеком.
Ю. Кранынь в фильме «Твой день зарплаты»
Вот совсем недавно, работая над документальной лентой «Твой день зарплаты», я попытался провести через весь кинорассказ образ парня, Ю. Краныня, который работает в банке инкассатором, разъезжает на автомобиле, собирает выручку в магазинах и готовится к поступлению в Академию художеств. С одной стороны, самое непосредственное соприкосновение с материальной стороной жизни, а с другой – мир искусства, мечта. Мне казалось, что в таком парне – не только образ человека, но и всего общества, в котором забота о материальной и духовной потребностях нераздельны. Парень действительно проходит через весь фильм, но воспринимается только как символ, как условное связующее звено кинорассказа, хотя оператор Ивар Селецкис его отлично снял и на работе, когда он таскает мешки с деньгами, и за мольбертом. Но образ не вырастает, стремление парня к духовности не вытекает из его собственных действий и размышлений на глазах у зрителя, а дано как готовый результат, доказательство идеи. А может быть, символ, как высшая концентрация образа, все же имеет право гражданства в документальном фильме, даже репортажном? И все дело в том, как он возникает на экране – навязан ли он извне искусственно или вырастает органично из самих фактов, из образной ткани кинорассказа. Бывают же счастливые сплавы, когда факт, выхваченный камерой из жизни, настолько разителен, что, оставаясь живым свидетельством, тем не менее воспринимается и символом времени, порой даже символом эпохи!
Ю. Кранынь в фильме «Твой день зарплаты»
Время
Все началось с музейной кладовой Рундальского замка – это в Бауском районе, километрах в семидесяти от Риги. Заглянули мы туда с поэтом Имантом Зиедонисом случайно, собирая материал для фильма о республике. В старинном замке, построенном по проекту самого Растрелли во времена бироновщины, шел ремонт. Многие экспонаты – деревянные скульптуры, старинные вещи, гербы, кресло с рогами – теснились в кладовой. Помнится, мы еще сожалели, что, пока дойдет до съемок, ремонт кончится, экспонаты займут свои места в залах и такой великолепный образ давно ушедшего времени исчезнет. На всякий случай я сделал несколько снимков. Как потом выяснилось, наши опасения были напрасны, ремонт затянулся. Но режиссер Айвар Фрейманис и оператор Ивар Селецкис не стали испытывать судьбу. Они отправились снимать кладовую немедленно, еще до официального приказа о запуске фильма в производство. И то, что нам рисовалось смутно, они выразили четким кинематографическим языком. Старинный циферблат без стрелок. Поблекшие фамильные гербы. Графское кресло с рогами оленя на спинке. И звуки‑призраки… будто лопнула часовая пружина, будто «вздохнул» иссохший деревянный футляр. Затем, панорамируя по высокому креслу, камера (читай – Время), как бы шутя, наносит спесивому прошлому удар – на месте графа на сиденье «разлегся» пылесос, а на него, словно из полутьмы, «глядят» безглазые бюсты царедворцев, деревянные лики святых. В следующем кадре крупно дана деталь скульптуры: руки, поднятые для благословения. И сразу – синхронно с громовым раскатом – кинокамера резким движением вправо словно отбрасывает руки на левый край кадра, придав им тем самым характер защитного жеста. Прошлое как бы отступает под натиском Времени, потому что в следующем кадре мы уже видим праздничную процессию – впереди оркестр, за ним девушки в белых платьях и парни в черных костюмах. И пока молодежь проходит дворцовые ворота, украшенные львами, рассаживается в белом зале, диктор начинает рассказывать как будто бы совсем о другом: – Для этого замка латышские крепостные таскали камни на спинах. В эти ворота въезжали графы и бароны. На стенах белого зала вырезали свои имена наполеоновские драгуны и гитлеровские солдаты. А в первую послевоенную осень на паркете крестьяне сушили зерно. Время!.. В древнем Рундальском дворце сегодня празднуют свое совершеннолетие парни и девушки трех колхозов.
Кадр из фильма «Репортаж года»
Здесь вступает музыка, тема Родины, написанная композитором Людгардом Гедравичусом на мотив латышской народной песни «Вей, ветерок!». Так начинается фильм «Репортаж года», посвященный юбилею республики. И все это занимает ровно сорок четыре метра, то есть около девяноста секунд – обычная длина сюжета киножурнала. Двести лет истории сжаты до полутора минут экранного времени. Так режиссер смонтировал весь фильм, шестнадцать репортажей, и редкий длится более пяти минут, большинство – полторы‑две, от силы три. Что же это за чудодейственная сила, позволяющая сжимать на экране двести лет истории до полутора минут? То, что говорилось о природе документального образа выше – волнующий, поэтический, достоверный – и что стало более ясным и осознанным для меня самого в ходе размышления – образ как суть предмета, как пульсирующая основа драматургии, – все это нашло применение в фильме «Репортаж года». Но преобладающая особенность его киноязыка – монтажные столкновения разнородных кадров и эпизодов (графские гербы – пылесос, музейная кладовая – праздник совершеннолетия) и столкновение самого изобразительного ряда с комментарием к нему. То есть то, что в кино называют монтажным стыком и контрапунктом. И без чего немыслим образный кинорассказ. Документалистов часто критикуют за обзорность. Мне кажется, что беда многих обзорных фильмов (не только посвященных знаменательным датам) не в самой обзорности, а в том, что в них все разложено по полочкам, отдельно, как в витрине.
Поэт И. Зиедонис
Кадр из фильма «Репортаж года»
Но в жизни ведь отдельно ничего не бывает. В жизни все сплавлено воедино. «Репортаж года» – тоже обзорный фильм. Но как сплавил режиссер, например, соревнования на картингах, состязания мотогонщиков, слаломистов! На первый взгляд кажется, что это только спорт. Между тем слышишь, как на старт водного слалома вызываются команды завода ВЭФ, Института органического синтеза, Политехнического института, Атомного реактора. Видишь на бурной в паводок реке Амате молодых ученых, рабочих и в одной лодке со своим студентом‑рулевым седого ректора Сельскохозяйственной академии, преодолевающих опасный водоворот. Видишь школьников в самодельных гоккартах на крутых виражах и мотогонщиков, штурмующих ледяную гору. Кто‑то падает, кого‑то выбрасывает из тележки, кого‑то стремнина опрокидывает вместе с лодкой. Но люди рвутся вперед!
Десятая доля секунды – Цилиндр захлестнуло давлением. Сотая доля секунды – Молнии росчерк резкий. Парни, вся наша жизнь – Только одно стремление, Один рывок в бесконечность И звездам в колесах потрескивать.
А дорога такая простая, Простая, как ребус будней, Дорога пропахла июлем, Дорога в снегу, как март. Финиша нет и не будет, Финиша нет и не будет, Финиша нет и не будет Есть только старт![5]
В этих звучащих с экрана стихах Иманта Зиедониса, в лихом, по‑своему драматичном спортивном репортаже, состыкованных как «один рывок в бесконечность», в шумах и музыке – образ мужественного народа, характер целого поколения, дух Времени. Кстати, о шумах и музыке. В документальных фильмах они подчас «горючее». Чуть не так «смешаешь» музыкальные ритмы с естественными шумами – и звук вместо двигателя превращается в тормоз.
Date: 2015-09-05; view: 350; Нарушение авторских прав |