Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Истинная правда. Языки средневекового правосудия





Ольга Тогоева

 

Моим родителям

Вступление

Когда речь заходит о судебной власти эпохи позднего средневековья, разговор ведется обычно в рамках институциональной истории или истории права. Специалистов в первую очередь интересует процесс складывания, развития и функционирования судебных институтов1, а также изменения, которые происходили на протяжении конца XIII‑XV вв. в сфере судопроизводства и которые позволяют говорить о возникновении концепции светского (в частности, королевского) суда в странах Европы 2.

Данная работа также посвящена средневековому суду. Однако суд будет рассматриваться в ней не как государственный институт, но как место встречи представителей власти с ее подданными. Главной таким образом станет проблема коммуникации, контакта этих двух сил, их способность говорить друг с другом, обмениваться информацией.

Как проходил подобный контакт? Как, на каком языке общались судьи и обвиняемые? Что они хотели сказать друг другу? Какими словами, посредством каких понятий и аналогий, при помощи каких жестов каждый из них пытался убедить окружающих в своей правоте? Эти вопросы представляются мне

1 Литература по этим вопросам поистине необозрима. Приведу названия лишь тех работ, которые имеют отношение к истории средневековой Франции, поскольку меня будет интересовать именно французская система судопроизводства: Guenee В. Tribunaux et gens de justice dans le baillage de Senlis a la fin du Moyen Age (vers 1380‑vers 1550). P., 1963; Autrand F. Naissance d'un grand corps d'Etat. Les gens du Parlement de Paris, 1345‑1454. P., 1981; Le juge et le jugement dans les traditions juridiques europeenes. Etudes d'histoire comparée / Ed. par R.Jacob. P., 1996. Первой работой по данной проблематике на русском языке стала: Цатурова С.К. Офицеры власти: Парижский Парламент в первой трети XV в. М., 2002. Отчасти эти вопросы рассмотрены также в: Хачатурян H.A. Сословная монархия во Франции XIII‑XV вв. М., 1989. С. 44‑82.

2 Boulet‑Sautel М. Apercus sur le systeme des preuves dans la France coutumiere du Moyen Age // La Preuve. Recueils de la Société Jean Bodin. Bruxelles, 1963‑1965. T. 16‑19. T. 17. P. 275‑325; Bongert Y. Question et la responsabilité du juge au XlVe siecle d'apres la jurisprudence du Parlement // L'Hommage a R.Besnier. P., 1980. P. 23‑55; Gauvard C. "De grace especial". Crime, Etat et société en France a la fin du Moyen Age. P., 1991; Eadem.

Grace et execution capitale: les deux visages de la justice royale française a la fin du Moyen Age // BEC. 1995. T. 153. P. 275‑290; Eadem. Memoire du crime, memoire des peines. Justice et acculturation penale en France a la fin du Moyen Age // Saint‑Denis et la royauté. Etudes offertes a Bernard Guenee. P., 1999. P. 691‑710; Eadem. Discipliner la violence dans le royaume de France aux XlVe et XVe siecles: une affaire d'Etat? // Disciplinierung im Alltag des Mittelalters und der Frühen Neuzeit / Hrsg. von G. Jaritz. Wien, 1999. S. 173‑204; Krynen J. L'empire du roi. Idees et croyances politiques en France, Xllle‑XVe siecles. P., 1993. P. 252‑268.

исследованными менее других в современной историографии, а потому именно они и будут интересовать меня прежде всего.

ÿc ÿc

Проблема коммуникации судебной власти со своими подданными особенно остро, как мне представляется, стояла во Франции XIV‑XV вв. С одной стороны, создание Парижского парламента (высшей судебной и апелляционной инстанции страны вплоть до второй половины XV в.) способствовало усилению здесь судебного аппарата. С другой стороны, связи центра с провинциями крайне ослабляла Столетняя война, сводившая практически на нет все попытки наладить судопроизводство в разоренных землях. Однако, кроме политических существовали трудности и собственно правового характера.

Вследствие изменений в самой системе судопроизводства и перехода от обвинительной процедуры (accusatio, Божий суд) к инквизиционной (inquisitio, процедура следствия) кардинально изменилась расстановка сил в самом суде: на свет явились те, кого назвали судьями3. Конечно, они существовали и раньше ‑ но лишь как скромные посредники между Богом (высшим и единственным Судьей) и людьми. С переходом к инквизиционной процедуре судьи должны были (или, по крайней мере, надеялись) превратиться в главных действующих лиц любого процесса. Переход от accusatio к inquisitio происходил во Франции весьма болезненно. Многие юристы не принимали новой процедуры, называя ее «глупой» [1]. Что уж говорить о рядовых гражданах, привыкших видеть в роли судьи одного лишь Господа. В этой ситуации представителям светской судебной власти было необходимо всеми способами убедить окружающих в своих властных полномочиях, в том, что суд земной ‑ не просто тоже суд, но суд parexellence.

Речь прежде всего шла об уголовном суде, поскольку в нем противостояние судей и обвиняемых имело особое значение. В гражданских процессах обязательным было наличие третьего действующего лица ‑ истца, что, как мы увидим дальше, далеко не всегда соблюдалось в процессах уголовных. Кроме того, уголовные преступления всегда рассматривались средневековым обществом (как и обществом любой другой эпохи) как наиболее опасные. Следовательно, именно эти

3 Основные этапы перехода к новой процедуре кратко изложены в: Chiffoleau J. Dire l'indicible. Remarques sur la cathegorie du nefandum du Xlle au XVe siecle // AESC. 1990. № 2. P. 289‑324.

процессы давали судьям возможность утвердиться в своей новой роли гарантов мира и спокойствия.

Чтобы донести эту мысль до подданных, судебная власть использовала самые разные способы. К ним можно отнести, в частности, требование открытости, публичности судебных заседаний, на которых зрители могли сами наблюдать за свершением правосудия[2]; введение института обязательного признания обвиняемого, которое также слышали все

6 и

присутствующие на процессе; тщательно продуманный ритуал наказания, когда виновность того или иного человека, его социальная опасность подчеркивались не только при помощи визуального ряда (позой, одеждой, действиями и жестами), но и при помощи рече‑слуховой

у

фиксации (зачитывания вслух состава преступления и приговора). От подданных таким образом требовалось лишь согласиться с законностью того или иного принятого решения, того или иного проявления судебного насилия. Достижение этого согласия и стало основной заботой средневековых судей в изменившихся условиях.

it it it

Как отмечает Роже Шартье, авторитет власти в любом обществе зависит от степени доверия, которое испытывают (или не испытывают) окружающие к предлагаемым ею авторепрезентациям[3]. Вполне естественно потому ожидать, что образ, который судебная власть во Франции XIV‑XV вв. предъявляла своим подданным, представлял собой нечто, скорее, желаемое, нежели действительное, а потому в большой степени фиктивное. Причем выстраивание этого образа было

5 Тогоева О.И. Пытка как состязание: преступник и судья перед лицом толпы (Франция,

XIV в.) // Право в средневековом мире / Отв. ред. О.П.Варьяш. СПб., 2001. С 69‑76.

6 О введении в средневековых судах обязательного признания см. подборку статей в:

L'Aveu. Antiquité et Moyen Age / Actes de la table‑ronde de l'Ecole française de Rome. Rome,

1986.

7 См., например: BeeM. Le spectacle de l'execution dans la France d'Ancien Regime // AESC. 1983. № 4. P. 843‑862; Spierenburg P. The Spectacle of Suffering. Executions and the Evolution of Repression from a Preindastrial Metropolis to the European Expirience. Cambridge; London,

1984; Gauvard C. Pendre et dépendre a la fin du Moyen Age: les exigences d'un rituel judiciaire//Histoire de la justice. 1991. №4. P. 5‑24; Lapeine. Recueils delà Société Jean Bodin. Bruxelles, 1991; Moeglin J.‑M. Harmiscara‑Harmschar‑Hachee. Le dossier des rituels d'humiliation et de soumission au Moyen Age // Archivium Latinitatis Medii Aevi (Bulletin Du Cange). 1996. № 54. P. 11‑65; Idem. Penitence publique et amende honorable au Moyen Age // RH.

1997. № 298. P. 225‑269; Jacob

R. Bannissement et rite de la langue tiree au Moyen Age. De lien des lois et de sa rupture // AHSS. 2000. № 5. P. 1039‑1079.

связано в первую очередь именно с текстами, с дискурсом, которым

власть оперировала и вне которого она просто не могла существовать. Соглашались ли подданные с предлагаемым им образом? Ответить на этот вопрос сложно. И это также связано с особенностями средневековых правовых текстов, слишком редко предоставляющих нам подобную информацию. Наиболее ценны, с этой точки зрения, протоколы конкретных дел, дающие возможность «услышать» голоса не только судей, но и обвиняемых, и свидетелей, «увидеть» их в зале суда. Собственно с попытками французских судей в новых правовых условиях наладить диалог с подданными и была связана их особая забота о составлении и хранении судебных протоколов. Первые робкие попытки их создания относятся к 60‑м годам XIII в.[4]. Однако с течением времени записи становились все более полными и детализированными. Это особенно заметно по регистрам Парижского парламента. Если самые первые уголовные дела, содержащиеся здесь11, занимали всего по

несколько строк, то к концу XIV в. описание почти любого процесса

требовало уже нескольких фолио. Предпринимались также попытки обобщения накопленного опыта. От XIV в. до нас дошли две выборки наиболее интересных (с точки зрения авторов этих сборников) дел: «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам»13 и «Уголовный регистр Шатле»[5].

Как мне представляется, именно «Регистр Шатле» в большей степени, нежели какие‑то иные источники, дает возможность понять, что же происходило в стенах средневекового суда; как вели себя люди, попавшие в столь экстремальные условия; как они защищали себя и пытались противостоять судьям; какие стратегии поведения

использовали. Уникальность этого документа на фоне прочих французских судебных регистров эпохи позднего средневековья заставляет остановиться на истории его создания и изучения подробнее.

9 Baker K.M. Inventing the French Revolution: Essays on French Political Culture in the Eighteenth Century. Cambridge, 1990. P. 5, 9.

10 Guilhiermoz P. De la persistance du caractere oral dans la procedure civile française // NRHDFE. 1889. № 13. P. 21‑65.

11 Archives Nationales de la France. Serie X – Parlement de Paris. X 2 – Parlement criminel. X 2a – Registres criminels. X 2a 1‑X 2a 5 (1314‑1350).

12 X 2a 6‑X 2a 9 (1352‑1382).

13 Confessions et jugements de criminels au Parlement de Paris (1319‑1350) / Ed. par M.Langlois et Y.Lanhers. P., 1971.

«Регистр Шатле» (т.е. сборник дел, рассмотренных в суде королевской тюрьмы Шатле в Париже) был составлен в конце XIV в. секретарем суда по уголовным делам Аломом Кашмаре[6]. Появление регистра, возможно, ускорили письма Карла VI, направленные 20 мая 1389 г. парижскому прево с приказом арестовывать убийц, воров, фальшивомонетчиков на территории всей страны, независимо от того, под чью юрисдикцию они подпадали, немедленно проводить следствие и выносить приговоры. «Регистр» включил в себя 107 образцово‑показательных процессов, на которых приговор был вынесен 124 обвиняемым. Естественно, Кашмаре не описывал все дела, которые были рассмотрены в Шатле в 1389‑1392 гг. Его произведение представляет собой авторскую выборку, что обусловливает фрагментарный характер отраженной в нем действительности и в высшей степени индивидуальное ее видение. Предполагается, что «Регистр Шатле» создавался как своего рода учебник по судопроизводству, как образец для подражания, и предназначался для рассылки в королевские суды по всей территории королевства16. Цель, которую преследовал Кашмаре, можно назвать двоякой. Во‑первых, в его регистре давалось представление о наиболее опасных для королевской власти и общества типах уголовных преступлений (воровстве, т.н. политических преступлениях, сексуальных преступлениях, избиениях, убийствах, колдовстве) и о методах борьбы с ними. Во‑вторых, отдельные судебные казусы были призваны проиллюстрировать силу королевского законодательства в самых различных сферах общественной жизни: в борьбе с проституцией, в прекращении частных вооруженных конфликтов (guerres privees), в

~ ~ 17

восстановлении разоренных войной парижских виноградников, etc.

ÿc ÿc ÿc

Традиция изучения «Регистра Шатле» неразрывно связана с особенностями французской школы истории права, к которой следует отнести и работы некоторых иностранных ученых, в силу своих научных интересов подвергшихся волей или

15 Сведения об авторе «Регистра Шатле» были собраны его издателем А.Дюплес‑Ажье (RCh, I, VII‑XXIII).

16 О политическом значении регистра см.: Gauvard С. La criminalité parisienne a la fin du Moyen Age: une criminalité ordinaire? // Villes, bonnes villes, cites et capitals. Melanges offerts a

B.Chevalier. Tours, 1989. P. 361‑ 370; Eadem. La justice penale du roi de France a la fin du Moyen Age // Le penal dans tous ses états. Justice, Etats et sociétés en Europe (XIIe‑XXe siecles) / Sous le dir. de X.Rousseaux et R.Levy. Bruxelles, 1997. P. 81‑112.

неволей ее сильному влиянию. Она также связана с общими принципами прочтения и использования таких специфических источников по истории средневековья как судебные регистры. Приступая к изучению подобных документов ‑ будь то письма о помиловании (lettres de remission), протоколы заседаний (proces‑verbaux) или приговоры (arrets) ‑ первое, что всегда отмечает исследователь, это их серийный характер. К такому восприятию подталкивает сама традиция составления регистров, те функции по кодификации права, которые на них возлагались. Отдельные по сути своей документы понимаются как нечто единое, предполагающее изучение en masse. Таков традиционный подход, бытовавший и до сих пор бытующий среди историков самых разных национальных школ.

Подходя к изучению судебных регистров с точки зрения их «панорамности», исследователь, иногда сам того не замечая, а чаще всего полностью отдавая себе в этом отчет, в состоянии выделить лишь нечто более или менее типичное, повторяющееся ‑ то, что лежит как бы на поверхности. Именно так мы постигаем некоторые особенности процессов над ведьмами18, изворотливость составителей писем о

помиловании19, роль судей в уголовном процессе20, общую

направленность папского судопроизводства. Подобные макроисследования ни в коем случае нельзя оценивать негативно, они нормальны и закономерны с точки зрения тех задач, которые ставят перед собой их авторы. Более того, их появление можно только

приветствовать, поскольку слишком многие историки права

предпочитают не работать с французскими судебными архивами. Число ученых, обращавшихся в своих работах к «Регистру Шатле» весьма велико, однако я остановлюсь лишь на двух из них ‑ Брониславе Геремеке и Клод Товар ‑ поскольку только они сделали этот источник основным для своих исследований.

Б.Геремек, первым, по большому счету, введший «Регистр Шатле» в серьезный научный оборот, использовал его для постороения собственной теории

18 SomanA. Sorcellerie et justice criminelle: le Parlement de Paris (XVIe‑XVIIIe siecles). L.,1992.

19 Davis N.Z. Pour sauver sa vie. Les récits de pardon au XVIe siecle. P., 1988; Gauvard C"De grace especial".

20 Bongert Y. Op. cit.

21 Chiffoleau J. Les justices du Pape. Délinquance et criminalité dans la region d'Avignon au XlVe siecle. P., 1984.

«маргинальности»23. Неверно оценивая регистр как серийный источник (а не как авторскую выборку), он сделал упор на его типичности и провел знак равенства между миром преступности и низами общества, между преступником и маргиналом. Столь общая постановка проблемы не позволила Г еремеку выделить такое очевидное направление исследования, как анализ социального происхождения каждого из героев регистра Кашмаре, что могло бы навести его на диаметрально противоположные выводы.

Клод Говар, защитившая диссертацию через 15 лет после выхода в свет «Маргиналов»24, совершенно справедливо критиковала их автора за ошибочную оценку характера «Регистра Шатле». Но в том, что касается социальной истории, она недалеко ушла от своего польского коллеги. Основной упор французская исследовательница сделала на рассмотрении системы судопроизводства и права через понятие «оскорбленного достоинства» (honneur blesse). Она приходила к выводу, что понимание преступления как «оскорбленного достоинства» было характерно абсолютно для всех социальных слоев средневекового общества. Реакции потерпевших, по ее мнению, также мало различались

‑ так рождалось понимание того, что такое преступление и ‑ шире ‑ вся система правосудия эпохи позднего средневековья. Столь широкое видение исторических процессов неизбежно смещало акцент исследования в сторону общего и, следовательно, типичного: типичных стычек, типичных ссор, ранений, убийств ‑ и, как ответ на них, типичных наказаний с типичным ритуалом, восстанавливающим честь и достоинство потерпевшего.

Важным компонентом исследовательского инструментария обоих ученых являлись математические методы анализа. И Б.Геремек, и К.Г овар обосновывали многие свои выводы количественными данными. В их изображении средневековое общество представало ранжированным на отдельные группки, поделенные по степени отношения (выраженном в количественном и процентном отношении) к событиям, фактам и явлениям, отобранным авторами. Для мыслей и чувств отдельных индивидов в этой стройной и строгой системе оставалось мало места, впрочем, их анализ и не предполагался самой постановкой проблемы.

23 GeremekBr. Les marginaux parisiens aux XlVe et XVe siecles. P., 1976 (reprint 1991).

24 Gauvard C"De grace especial".

Для Б.Геремека и К.Говар индивид представлял собой лишь часть целого: если есть один, следовательно, существуют еще многие ‑ точно такие же. Личность человека описывалась в исследованиях этих авторов только как объект отношений, но не как субъект В таком подходе чувствуется осмысленная на новом уровне исторического знания и на новых типах источников методология «неполной дискурсивности» Мишеля Фуко.

it it it

Для Фуко человек, его тело также всегда были объектны. Это ‑тело/объект, в терминологии В.Подороги: «Живое тело существует до того момента, пока в действие не вступает объективирующий дискурс, т.е. набор необходимых высказываний, устанавливающих правила

ограниченного существования тела». В своих многочисленных работах Фуко рассматривал разные типы тел/объектов: «тела

психиатризованные, тела любви, подвергшиеся наказанию и заключению, тела послушные, бунтующие, проклятые...»26. Объективирующий эти тела дискурс мог быть самого разного происхождения, но его целью оставалось всегда одно и то же ‑превращение человеческого тела в машину, «не имеющую собственного

языка», полностью находящуюся во власти языка, подавляющего ее.

Наиболее показателен в этом плане небольшой сборник статей М.Фуко и

его последователей, посвященный уголовному процессу начала XIX в.

над неким Пьером Ривьером, убившим своих мать, сестру и брата. Для Фуко обвиняемый представлял собой «мифическое чудовище, которое невозможно определить словами, потому что оно чуждо любому утвержденному порядку». Процесс над П.Ривьером, с точки зрения М.Фуко, возможно было описать исключительно с помощью двух взаимосвязанных дискурсов: языка права и языка психиатрии, т.е. в конечном итоге, с позиции власти, но никак не с позиции самого обвиняемого, поскольку тело/объект «не существует» без внешнего ему субъекта/наблюдателя. Личность преступника таким образом полностью исчезала из повествования Фуко, ибо дискурс этого человека, его собственное видение происходящего автором сознательно не рассматривались. Фуко даже не ставил вопрос, зачем судьям

25 Подорога В. Феноменология тела. М., 1995. С. 21.

26 Там же. С. 23.

27 Там же. С. 22.

28 Moi, Pierre Riviere, ayant egorge ma mere, ma soeur et mon frere. Un cas de parricide au XIXe siecle, édité et presente par M.Foucault // Collection "Archives". № 49. P., 1973.

понадобилась объяснительная записка Ривьера о мотивах совершенного им преступления. Фуко и его коллеги поясняли свою позицию тем, что подобный анализ мог бы считаться «насилием» над текстом. Но, сбрасывая со счетов главное действующее лицо процесса, не учитывая особенности его мировосприятия, они совершали еще большее насилие ‑насилие над исторической действительностью.

От подобной оценки судебного процесса, когда дискурс обвиняемого включается в дискурс обвинителя и, тем самым, уничтожается, предостерегал в свое время Ролан Барт. В эссе с характерным названием «Доминиси, или Торжество литературы» он обращался к проблеме несводимости двух дискурсов к единому знаменателю: «Чтобы

перенестись в мир обвиняемого, Юстиция пользуется особым опосредующим мифом, имеющим широкое хождение в официальном обиходе, ‑ мифом о прозрачности и всеобщности языка... И такой «общечеловеческий» язык безупречно сопрягается с психологией господ; она позволяет ему всякий раз рассматривать другого человека как объект, одновременно описывая его и осуждая. Это психология прилагательных, которая умеет лишь присваивать своим жертвам определения и не может помыслить себе поступок, не подогнав его под ту или иную категорию виновности. Категории эти ‑...хвастливость, вспыльчивость, эгоизм, хитрость, распутство, жестокость; любой человек существует лишь в ряду «характеров», отличающих его как члена общества... Такая утилитарная психология выносит за скобки все состояния, переживаемые сознанием, и притязает при этом объяснять поступки человека некоторой исходной данностью его внутреннего мира; она постулирует «душу» ‑судит человека как «сознание», но прежде ничтоже сумняшеся описывает его как объект»29.

Идея мышления как речи, когда знаковым материалом психики по существу является слово ‑ внутренняя речь, не раз возникала в истории как оправдание и обоснование духовных функций власти[7]. В средневековом суде этот принцип также получил свое развитие. Признание обвиняемого было потому так важно для судей, что иной вне‑словесной реальности они себе не представляли. Их в меньшей степени заботило (если заботило вообще), лжет ли обвиняемый, оговаривает ли он себя, не в силах терпеть боль от пыток, поскольку этот подход требовал учета

29 Барт Р. Доминиси, или Торжество литературы // Барт Р. Мифологии. М., 1996. С. 94‑97, здесь С. 96.

каких‑то дополнительных неизвестных, вне‑словесных факторов: мыслей, чувств, поступков ‑ самой человеческой личности.

Вслед за средневековыми судьями Мишель Фуко также отказывал обвиняемому в собственном языке. По тому же пути пошли и исследователи «Регистра Шатле». Б.Геремек и К.Говар выстроили на его основании грандиозные социальные теории, но конкретные человеческие судьбы не интересовали их вовсе. Если историк, следующий принципам микроанализа, задумывается обычно о «проблеме описания сложных и широко масштабных социальных систем, не упуская при этом из виду социальный масштаб отдельной личности, а следовательно людей и жизненных ситуаций»31, то в работах Г еремека и Г овар (и многих других историков, связанных с французской школой истории права) вторая часть поставленной проблемы не рассматривалась.

it it it

Характерно, что с критикой такого понимания судебного источника, особенностей и возможностей его языка первым, возможно, выступил не французский, а итальянский историк ‑ Карло Гинзбург. Именно он отметил главную особенность исследований М.Фуко, которого прежде всего интересовали «гонение и его причины ‑ сами гонимые много

меньше». Во введении к работе «Сыр и черви» Гинзбург сформулировал принципиально новое видение проблемы, исходя из признания разного характера дискурсов обвиняемого и обвинителя: «Между вопросами обвинителей и ответами обвиняемых все время наблюдалась какая‑то нестыковка, которую никак нельзя было объяснить ни обстоятельствами дознания, ни даже пыткой: и именно через эту трещину открывался подход к глубинному слою ничем не

~ 33

потревоженных народных веровании».

В этих «нестыковках» или «выпадениях» из официально принятого дискурса и следует, как мне представляется, искать выражение единичной личности, особенности ее мировосприятия. Именно этот «зазор» между двумя типами дискурса позволяет сделать реальностью анализ переживаний, внутренних мотиваций и представлений средневековых преступников. Сложность подобного исследования заключается лишь в том, чтобы этот «зазор», безусловно

31 Леви Дж. К вопросу о микроистории // Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996.С. 167‑190, здесь С. 169.

32 Гинзбург К. Сыр и черви. Картина мира одного мельника, жившего в XVI в. М., 2000. С. 37.

присутствующий в устной речи, остался заметным, прочитываемым в письменном тексте, который является вторичным по отношению к речи источником. Анализируя судебный документ, чаще всего мы сталкиваемся с ситуацией, которую Жак Деррида описывает как насилие письма над речью.

Естественно, что в такой ситуации важнейшим фактором, позволяющим в принципе поставить проблему изучения внутренних переживаний человека в суде, является источник. Не всякий судебный регистр, будучи изначально формализированным документом, позволяет провести подобное исследование. Не всякий регистр, составленный клерком, сохраняет в записи хотя бы следы индивидуальности того или иного обвиняемого, особенности его речи, последовательность высказанных мыслей ‑ то есть следы некоей «субъективности», которая сознательно подавлялась в суде.

Если понимать под микроисторией изучение отдельного индивида, исследование «пределов свободы каждого человека в условиях несовпадений, противоречий и зазоров в господствующих нормативных системах»34, то «Регистр Шатле» способен дать поистине уникальный материал. Замысел автора, как представляется, не сводился лишь к констатации нормы, то есть того, как должен развиваться процесс в соответствии с устоявшимися правилами. Создавая образцовый регистр, Кашмаре одновременно стремился предупредить все возможные нестандартные ситуации, возникающие в зале суда. Исключительность того или иного процесса могла проявляться и в составе преступления, и в особенностях процедуры и наказания. Но весьма важен и тот факт, что в ряде случаев Кашмаре связывал нестандартность ситуации с поведением и речью обвиняемых в суде.

Эта особенность позиции Алома Кашмаре предоставляет исследователю возможность проникновения во внутренний мир средневекового преступника, изучения его собственного видения тюрьмы и суда, его представлений об одиночестве, о физической и душевной боли, о теле и душе и о возможностях спасения. Не отказываясь от попытки представить себе всю полноту картины ‑ мир средневековой преступности ‑ мы можем подойти к решению этой задачи с позиций малого масштаба исследования ‑ через рассмотрение отдельной личности,

ЪАЛеви Дж, Ук. соч. С. 168.

ее индивидуального мировосприятия, ее мыслей и чувств, системы ценностей и особенностей поведения.

Конечно, такое исследование должно учитывать массу привходящих факторов: фрагментарность отраженных в признаниях заключенных мыслей и чувств, условия получения этих признаний (в частности, фактор пытки), вторичный характер их записи. Тем не менее, экстремальность ситуации, в которой находились герои Кашмаре, ощущаемая ими близость смерти в какой‑то мере даже облегчает поставленную задачу: мы в праве ожидать, что в последние минуты

жизни человек вспоминал лишь то, что было по‑настоящему значимо для него.

ÿc ÿc

Особенностям поведения и речи обвиняемых в зале суда, их отношению к власти и к праву будет посвящена первая часть данной книги. Однако специфичность такого источника, как «Регистр Шатле» и ‑ шире ‑судебных протоколов, способных донести до нас голоса обеих противоборствующих сторон, позволяет продолжить исследование.

Во второй части книги будет предпринята попытка анализа самих уголовных регистров ‑ не только их содержательной стороны, но и особенностей построения и стиля отдельных документов, использования их авторами определенной правовой лексики и формуляра. Как в этих конкретных делах ‑ еще на уровне текста, письменной речи ‑отражалось желание средневековых судей быть главными на процессе, обладать властью над обвиняемым, олицетворять эту власть, утверждать свои полномочия и демонстрировать их окружающим ‑таковы вопросы, на которые я попытаюсь здесь ответить.

Наконец, в третьей части книги речь пойдет о судебном ритуале ‑ как об одном из языков средневекового правосудия, одном из самых верных способов коммуникации власти с ее подданными. В мою задачу, однако, не входило изучение всей системы судопроизводства с точки зрения ее ритуализированности. В последнее время появляется все больше работ,

посвященных данной проблематике. В связи с этим мое внимание привлекли всего два ритуала, менее историографии. С достаточно резкой критикой самой возможности существования ритуалов в средневековом обществе выступил французский историк Филипп Бюк: Вис P. The Dangers of Ritual. Between Early Medieval Texts and Social Scientific Theory. Princeton, 2001. Подробный анализ его позиции содержится в: Koziol G. The Dangers of Polemic: Is Ritual Still an Interesting Topic of Historical Study? // Early Medieval Europe. 2002. T. 4. P. 367‑388; Walsham A. Review Article: The Dangers of Ritual // Past and Present. 2003. № 180. P. 277‑287; Le Jan R. (рец.) Buc P. The Dangers of Ritual. Between Early Medieval Texts and Social Scientific Theory // AHSS. 2003. № 6. P. 1378‑1380.

всего исследованные в литературе, но дающие при этом весьма специфическое представление о средневековой судебной власти. Являющие собой, скорее, исключения из правил ‑ ситуации, которые будут находиться в центре моего внимания прежде всего.

it it it

Эта книга представляет собой итог моих теперь уже почти 15‑летних

исследований. История средневекового права и правосознания заинтересовала меня еще в студенческие годы и не отпускает до сих пор. Первые варианты многих глав публиковались мною ранее, однако для нынешнего издания все они были существенно переделаны, если не переписаны заново[8]. Далеко не всегда они давались мне легко, но я всегда знала, что могу рассчитывать на помощь и дружескую поддержку тех, кто был рядом.

К сожалению, я не сумею перечислить здесь всех своих российских и иностранных коллег, кто принимал участие в обсуждении отдельных частей книги, помогал советом или участием. Прежде всего я бы хотела назвать своих учителей ‑Нину Александровну Хачатурян, профессора МГУ им. М.В.Ломоносова, которой я обязана «подсказанной» много лет назад темой исследований, а также Клод Г овар, профессора университета Париж‑1‑Пантеон‑Сорбонна, научившую меня работать с судебными архивами.

Юрий Львович Бессмертный, с которым мне посчастливилось работать в Институте всеобщей истории РАН, не был в строгом смысле слова моим научным руководителем, но именно он первым привлек мое внимание к «маленьким человечкам», к их личным проблемам, к их мыслям и чувствам, из которых в конце концов и складывается нечто более общее. Он научил меня видеть то, что лежит отнюдь не на поверхности, задавать такие вопросы, на которые ‑ вроде бы ‑ нет ответа, а потому я с гордостью могу назвать его своим учителем.

Я глубоко признательна коллегам, принявшим участие в обсуждении рукописи: П.Ш.Габдрахманову, И.Н.Данилевскому, О.В.Дмитриевой, А.А.Котоминой, О.Е.Кошелевой, Ю.П.Крыловой, С.И.Лучицкой, П.Ю.Уварову, С.К.Цатуровой. Особая благодарность ‑ Михаилу Анатольевичу Бойцову, ставшему не только первым читателем, но и настоящим научным редактором и самым строгим критиком моей книги.

Безусловно, исследование по истории западноевропейского средневековья не могло быть написано без консультаций с моими иностранными коллегами. Благодаря поддержке парижского Дома наук о человеке и его руководителя Мориса Эмара, мне удалось не только поработать в 2000‑2001 гг. во французских архивах и библиотеках, но встретиться и обсудить интересовавшие меня вопросы с Франсуазой Мишо‑Фрежавиль и Оливье Бузи из Центра Жанны д'Арк в Орлеане, с Бернадетт Озари и Жаном‑Мари Карбассом из Центра юридических исследований при Национальном Архиве Франции, с Андре Воше из Французской школы в Риме.

Я искренне благодарна сотрудникам и администрации Института истории общества им. Макса Планка (Гёттинген, Германия) и прежде всего Отто Герхарду Эксле, бывшему на протяжении 17 лет его директором, за исключительные условия, созданные ими для научных исследований. Их гостеприимством и постоянной поддержкой я пользовалась в 2003‑2005 гг. Именно здесь, в январе 2005 г. работа над рукописью была закончена.

Наконец, я не могу не сказать, сколь многим я обязана своим родителям, мужу и дочери. Без их внимания и любви эта книга никогда не была бы написана.

Глава 1

В ожидании смерти (Молчание и речь средневековых преступников в суде)

24 марта 1391 г. Жирар де Сансер, человек без определенных занятий, любовался вереницей повозок, проезжавшей по улицам Парижа. Повозки принадлежали королеве, мадам де Турэн и мадемуазель д'Аркур. Жирар, увязавшийся за кортежем, показался королевским слугам весьма подозрительным типом. Они попытались его прогнать, но он не уходил. Тогда они применили силу, призвав на помощь сержанта квартала, чтобы тот арестовал наглеца. «Увидев это, [ Жирар] громко закричал, [ прося] во имя Бога не сажать его в Шатле, ибо если он там окажется, он умрет»} Предчувствия несчастного оправдались: обвиненный в воровстве и признавший под пыткой свою вину, он был повешен на следующий же день.

it it it

Дело Жирара де Сансера (как и 123 подобных ему) дошло до нас, благодаря единственному сохранившемуся уголовному регистру королевской тюрьмы Шатле, составленному секретарем суда Аломом Кашмаре в 1389‑1392 гг. О характере этого регистра и о причинах, подтолкнувших Кашмаре к его созданию, я уже упоминала выше. Говоря коротко, RCh должен был стать образцовым регистром, своеобразным учебником по уголовному судопроизводству конца XIV в. Однако, замысел автора не сводился лишь к констатации нормы, т.е. того, как должен был развиваться уголовный процесс в соответствии с устоявшимися правилами. Создавая образцовый регистр, Кашмаре одновременно стремился предупредить все возможные нестандартные ситуации, возникающие в зале суда. Исключительность того или иного процесса могла проявляться и в составе преступления, и в особенностях процедуры и наказания. Однако, для нас важнее всего тот факт, что через анализ таких ситуаций удается хоть отчасти раскрыть внутренний мир подсудимых, поскольку в ряде случаев Алом Кашмаре определенно связывал нестандартность того или иного процесса с поведением и речью обвиняемых в суде.

1 RCh, II, 457: "... en ce faisant, avoit crie a haulte voix que pour Dieu il ne feust pas mene prisonnier ou Chastelet, et que s 'ily estoit menez, il seroit mort" (здесь и далее курсив мой ‑ О. Т.).

У нас может возникнуть закономерный вопрос: а как, собственно, определить норму и отклонение в поведении преступника в средневековом суде? Думается, что в какой‑то степени сама процедура «подсказывала» обвиняемым правила «примерного» поведения. Одним из них и, пожалуй, самым главным было признание своей вины: добровольно ли, после одной, двух или трех пыток. Даже отсутствие признания в конечном итоге не смущало судей, внося в монотонный процесс судопроизводства некоторое разнообразие и не выходя при этом за пределы нормы. Где граница между этим «нормальным», нормированным поведением основной массы обвиняемых и «ненормальными», с точки зрения судей, вызывающими стратегиями поведения отдельных индивидов ‑ вот вопрос, интересовавший Кашмаре и интересующий нас в не меньшей степени, чем тонкости судопроизводства. Как мне представляется, такое выявление спектра возможностей индивида в данной сфере важно, в первую очередь, потому, что наши знания о суде и правосознании эпохи позднего средневековья и по сей день остаются весьма ограниченными и отличаются в большой степени стереотипностью суждений. Эти последние сводятся в целом либо к домыслам о тотальной жестокости средневекового суда (ведь в нем применялись пытки!), либо к традиционным работам, направленным на выявление типичного ‑ то есть той самой нормы, от которой в любую эпоху случаются отклонения, не в последнюю очередь связанные с личностью того или иного конкретного человека, с его жизненными принципами, чувствами, эмоциями и сиюминутными настроениями.

Другой «подсказкой» при выявлении нестандартной ситуации, безусловно, служит сама манера записи дел в регистре. Основным принципом отбора казусов здесь, как мне представляется, становилось личное впечатление автора, его удивление или даже возмущение при рассмотрении того или иного случая. У нас есть редкая возможность сравнить RCh с близкой ему по типу выборкой дел, рассмотренных в Парижском парламенте в 1319‑1350 гг. Парламентский регистр являл собой первую попытку систематизации практических знаний об инквизиционной процедуре (процедуре следствия), основанную на реальных прецедентах. Его авторы ‑ Этьен де Гиен и Жеффруа де Маликорн ‑ назвали свое творение «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», подчеркнув таким образом важность института признания (confession) в новой процедуре. Однако именно в записи показаний обвиняемых кроется существенное различие между парламентской выборкой и регистром Кашмаре.

С первой половины XIV в. инквизиционная процедура (inquisitio) была официально принята в королевских судах Франции. Основным ее отличием стало расширение полномочий судей. Если раньше уголовный процесс мог возбудить только истец, то теперь эту функцию часто выполнял сам судья при наличии определенных «подозрений» (sospecons) в отношении того или иного человека. В ситуации, когда прямое обвинение отсутствовало и/или не существовало свидетелей преступления, основной формой доказательства вины становилось признание обвиняемого, без которого не могло быть вынесено

соответствующее решение. Если преступление заслуживало смертной

з

казни, к подозреваемому могли применить пытки.

Признание рассматривалось судьями как выражение «полной», «истинной» правды (la plein, la vrai vérité). Признание собственной вины

‑ единственное, что интересовало их во всем сказанном преступником. Как представляется, ключевым здесь может стать понятие «экзистенциальной речи», предложенное Эвой Эстерберг и позволяющее хоть отчасти раскрыть самосознание человека: «...[экзистенциальная речь] полна смысла и имеет последствия... Люди отождествляют себя с тем, что они говорят, и отождествляются со своей речью. Сказанное слово не возьмешь назад, от него не откажешься, его не смягчишь. В экзистенциальной речи люди ставят на карту всю свою будущность и могут буквально погубить ее простой шуткой, сказанной не к месту. Сказанному придается особое значение. В экзистенциальной речи люди проявляют свою сущность и становятся такими, каковы они есть»[9].

С точки зрения средневековых судей именно признание могло считаться проявлением экзистенциальной речи. Так обстоит дело с регистром Парижского парламента. Запись дел строилась здесь по принципу «вопрос ‑ ответ» и отличалась лаконичностью, позволяющей получить, к сожалению, лишь минимум

3 Формальные правила ведения инквизиционного процесса см.: Тогоева О.И. Правила «справедливой» пытки в уголовном суде Франции XIV в. // Вестник МГУ. Серия 8. История.

1998. № 3. С. 104‑117.

информации о составе преступления и типе наказания. Иначе ‑ в RCh, где основное внимание было отдано пространным повествованиям обвиняемых, которые занимают не одну страницу и часто содержат сведения, ни по форме, ни по содержанию не относящиеся к признанию как таковому. В рукописи регистра, состоящей из 284 листов in folio[10], в каждом деле присутствуют дословные повторы (часто неоднократные) признаний, исключенные за ненадобностью при издании.

Отличие регистра Кашмаре таким образом заключается именно в том, что он признавал экзистенциальным, то есть заслуживающим внимания, все, о чем говорили преступники в суде. Конечно, для него, как для представителя судебной власти, признание имело свое, сугубо правовое, значение. Но нестандартное поведение преступника в тюрьме он пытался осмыслить через его речь, справедливо полагая, что в экстремальной ситуации, в последние, возможно, минуты жизни, тот будет говорить только о том, что по‑настоящему имеет для него значение и что составляет его сущность.

Не отказываясь от попытки представить себе всю полноту картины ‑мир средневековой преступности ‑ мы, учитывая особенности составления RCh, можем подойти к решению этой задачи с позиций микроанализа ‑ через рассмотрение отдельной личности. Естественно, размышления и возможные выводы, основанные на материале RCh, ни в коем случае не распространяются на общество конца XIV в. в целом или на тех людей, кто оказался втянутыми в судебный процесс в качестве субъекта права (как истцы, свидетели или любопытные зрители). В данном случае меня будут занимать переживания и стратегии поведения лишь тех, кто принадлежал к миру преступников. Но с чьей точки зрения они были преступниками?

it it it

Проблема социальных различий представляется мне одной из наиболее интересных, однако, трудно решаемых на материале RCh. Сложность состоит в том, что для судей Шатле понятие «преступник» раз и навсегда определяло место индивида в социальной иерархии: он был «ненужен обществу» (inutile au monde).

Принимая во внимание происхождение человека (будь то шевалье, крестьянин или городской ремесленник), судьи при рассмотрении его дела исходили только из факта его преступной деятельности. Важно однако помнить о том, принадлежал ли тот или иной обвиняемый к преступникам‑рецидивистам или же совершил единственное преступление, оставаясь в остальном «нормальным» членом общества. Такая социальная градация присутствует в RCh и имеет особое значение при рассмотрении вопросов, связанных с поведением и переживаниями человека в суде.

Не менее важно при анализе социального состава преступного сообщества учитывать политическую ситуацию, сложившуюся во Франции в конце 80‑х гг. XIV в. После возобновления Карлом V военных действий в 1369 г. многие территории оказались освобождены от господства англичан, которые к концу 70‑х гг. владели лишь Бордо и частью Гаскони. Перемирие, подписанное в Брюгге в 1375 г., ознаменовало начало 40‑летнего периода относительного покоя и стабильности: воюющие стороны получили возможность перевести дух и заняться внутренними проблемами. Однако временное прекращение военных действий имело и другое последствие: сильный отток людей из армии ‑ людей вооруженных, привыкших к острым ощущениям войны, к опасности и близости смерти, привыкших убивать и жить грабежом. Им нечем было занять себя: мирное ремесло за многие годы

непрекращающихся сражений было забыто, дома разрушены, семьи утрачены. Кроме того, с начала XIV в. сменилось не одно поколение тех, кто вообще не знал и не представлял себе иной, не‑военной реальности. Привычный для них образ жизни становился полностью неприемлемым в мирное время. Приспосабливаться они не хотели или не умели, а потому единственным возможным способом существования и выживания для этих бывших служак становилось создание воровских банд, грабеж и разбой на дорогах и в крупных городах (прежде всего в Париже), где проще было затеряться в толпе, не вызывая лишних подозрений. Пестрый социальный состав героев Кашмаре, судьбы многих обвиняемых, чьи процессы описаны в RCh, ‑ лучшее свидетельство перемен во французском обществе конца XIV в., связанных с новой политической ситуацией в стране.

Несколько слов нужно сказать и об основном месте действия ‑ о королевской тюрьме Шатле, находившейся в непосредственном ведении парижского прево. Судя по ордонансам, в конце XIV в. Шатле была

переполнена до такой степени, что тюремщики не знали, куда помещать

новых заключенных.

При этом тюремное заключение было платным. Так, только за само помещение в тюрьму обвиняемый должен был заплатить определенную сумму, согласно своему социальному статусу: граф ‑ 10 ливров, шевалье

‑ 20 парижских су, экюйе ‑ 12 денье, еврей ‑ 2 су, а «все прочие» ‑ 8 денье. Дополнительно оплачивалась еда и постель. «Прокат» кровати стоил в Шатле в 1425 г. 4 денье. Если заключенный приносил кровать с собой, то платил только за место (2 денье). Такой привилегией пользовались наиболее высокопоставленные преступники, помещавшиеся обычно в соответствующих их социальному статусу отделениях тюрьмы ‑"Cheynes", "Beauvoir", "Gloriette", "La Mote", "La Falle". На своих кроватях они спали в гордом одиночестве. Что касается прочих, то ордонанс запрещал тюремщикам помещать на одну койку больше 2‑3 человек (в помещениях "Boucherie", "Griesche"). Заключенный в "Beauvais" спал на соломе за 2 денье, а в "Puis", "Gourdaine", "Berfueil"

у

и "Fosse" платил 1 денье (видимо, за голый пол).

Социальное неравенство проявлялось и в питании. По закону преступникам полагались лишь хлеб и вода, но «благородный человек» имел право на двойную порцию, а по особому разрешению прево ‑ на помощь семьи и друзей. В самом выгодном положении находились те, кто был посажен в тюрьму за долги, ‑ их содержали кредиторы. Приятное разнообразие в меню вносили лишь пожертвования частных лиц, церковных учреждений и ремесленных корпораций. Они состояли обычно из хлеба, вина и мяса, но происходили только по праздникам[11].

Мужчины и женщины содержались в тюрьме раздельно. То же правило пытались ввести и в отношении подельников, однако, из‑за большой скученности,

7 Ord. Т. 13. Р. 101‑102 (1425). См. также: d'Ableiges J. Grand coutumier de France / Ed. par E.Laboulaye et R.Dareste. P., 1868. P. 184: "... le clerc du geollier aura de chascun prisonnier 4 deniers et pour chascun rabat 2 deniers".

это не всегда удавалось. Тюремщикам запрещались любые физические и моральные издевательства над заключенными, тем более, что особо опасные преступники находились в карцере (cachot) или «каменном мешке» (oubliette) или бывали закованы в цепи (за которые сами же и платили)[12]. (Ил. 1)

Все источники, содержащие сведения о средневековых тюрьмах, отличает одна любопытная особенность. Мы никогда не встретим в них описания внутреннего строения тюрьмы. Даже авторы ордонансов в своем стремлении создать тип образцового учреждения не останавливались на этом вопросе, сразу же переводя повествование в риторический пласт: «... [тюрьма должна быть] приличной и

соответствующим образом устроенной, чтобы человек без угрозы для жизни и здоровья мог [там] находиться и претерпевать тюремное исправление»[13].

Такое описание тюрьмы роднит его с изображением подземелья в готическом романе: неспособность описать внутренность помещения «отражает зависимость дискурсивного от видимого... Стандартные описания обычно ограничиваются топосами страха и отчаяния»[14].

'k'k'k

Именно эту особенность мы наблюдаем прежде всего и в речи средневековых преступников. Восприятие тюрьмы, связанное с топосами «судьбы» и «смерти», наиболее типично для преступников‑рецидивистов, знакомых с тюремным заключением не понаслышке. Характерным примером являются показания банды парижских воров под предводительством Жана Ле Брюна, арестованной в сентябре 1389 г. Каждый из них, представ перед прево и его помощниками, объявил себя клириком и потребовал передачи дела в церковный суд, ссылаясь на наличие тонзуры (о причинах такого поведения я скажу ниже). Когда же выяснилось, что все тонзуры фальшивые, их обладатели дали практически одинаковые показания. Так, Жан ла Гро признал, что, по совету товарищей, сделал себе тонзуру, «чтобы избежать ареста и наказания в светском суде и чтобы продлить себе жизнь»[15]. Жан Руссо уточнил, что «если бы он был

9 Наиболее полный материал о положении заключенных собран в статьях: Batiffol L. Le Chatelet de Paris vers 1400 // RH. 1896. № 61. P. 225‑264; 1896. № 62. P. 225‑235; 1897. № 63. P. 42‑55, 266‑283; Porteau‑Bitker A. L'emprisonnement dans le droit laique au Moyen Age // RHDFE. 1968. № 46. P. 211‑245,389‑428.

случайно схвачен, он бы пропал»13. А Жан де Сен‑Омер, поясняя свое желание оказаться не перед светским судом, а в тюрьме парижского официала, заявил, что там «никто еще не умер»14.

Члены банды Ле Брюна по своему опыту или по опыту своих «компаньонов» хорошо знали, что представляет собой тюрьма. Избежать заключения значило для них изменить судьбу, обмануть смерть. Вспомним испуганные крики Жирара де Сансера: для него тюрьма также напрямую была связана с ожиданием смерти, тем более, что и он уже побывал в свое время в заключении.

Однако, важно заметить, что отношение преступников‑рецидивистов к судебной системе формировалось задолго до того, как они попадали в руки правосудия. Например, Жан Руссо позаботился о своей тонзуре за 7 лет, а Жан де Сен‑Омер ‑ за 5 лет до ареста. Такая предусмотрительность, безусловно, являлась одной из составляющих их «профессионализма». Другое дело ‑ реакция «обычного» человека на свой арест или на нахождение в тюрьме.

4 января 1389 г. был арестован Флоран де Сен‑Ло, бондарь. Его схватили в булочной, когда он срезал аграф с пояса посетителя. Прево приказал посадить его в тюрьму, в одиночную камеру (tout seul). А на следующий день тюремщик доложил своему начальству, что они с обвиняемым «много о чем говорили, и упомянутый заключенный признался, что у него в Компьене осталась невеста по имени Маргарита и как бы он хотел, как он молит Бога, чтобы она узнала о том положении, в котором он теперь находится, и позаботилась бы о его освобождении...»

Перед нами ‑ несколько иное восприятие тюрьмы, нежели у преступников‑профессионалов. Обращает на себя внимание тема одиночества, возможно, спровоцированная помещением обвиняемого в одиночную камеру, но связанная прежде всего с отрывом от близких ‑ в данном случае, от невесты.

Однако, в RCh мы не встречаем других примеров, где восприятие тюрьмы было бы напрямую связано с топосом разорванных социальных связей и переживалось бы так остро. Преступник‑профессионал был одиночкой, он,

13 RCh, I, 80: que se d'aucune aventure il estoit prins par la justice laye, qu 'il seroitperdus".

14 RCh, I, 90: qu'il ne moroit nul prisonnier en la cour dudit official".

15 RCh, 1,204: "de plusieurs choses ilz orent parle ensamble, ledit prisonnier leur cogneut et confessa que en ville de Compiengne il avoit une sienne amie nommee Marguerite, laquelle il avoit fiancee, et qu'ilpleust a Dieu que ellepeust savor l 'estât en quoy il estoit afin que ellepourveist sur la

délivrance dudit prisonnier... ".

возможно, в меньшей степени страдал от разлуки с близкими, родными людьми. В его окружение входили такие же, как он сам «бродяги и разбойники», нищие и проститутки. «Товарищество» (companie), которое создавали, к примеру, воры, не являлось дружеским союзом. По определению самих же «компаньонов», это было деловое соглашение, ограниченное во времени, и с конкретными целями16. Оказавшись в тюрьме, бывшие «дружки» не то что не поддерживали друг друга морально, но валили друг на друга всю вину, спасая собственную шкуру. Именно так вели себя члены банды Ле Брюна: каждый из них боролся только за себя. Вот, например, как характеризовал сам Ле Брюн одного из своих прежних сообщников: «... [этот Фонтен] ‑ человек дурной жизни и репутации, бродяга и шулер, посещающий ярмарки и рынки,

его никто не видел работающим...». Судьям оставалось лишь воспользоваться ситуацией: «И потому, что этот заключенный (Ле Брюн) обвинил многих других,... было решено отложить его казнь, чтобы он помог их изобличить...»18.

В этой связи особо интересно восприятие образа «клирика», который использовали для маскировки профессиональные воры. У настоящего клирика, по мнению средневековых судей, не могло иметься семьи, он обязан был быть одиночкой, иначе, как «двоеженец» (bigasme), он становился преступником. Похоже, того же мнения придерживались и сами обвиняемые. В частности, упоминавшийся выше Жан Руссо замечал по поводу одного своего «коллеги»: «Этот Жервез вовсе не клирик, ведь он женился на проститутке...»19.

Преступнику‑одиночке, не обремененному семьей, проще было пережить тюремное заключение и суд, ибо мысли о родных лишь увеличивали душевные муки человека. Часто именно из‑за близких он шел на совершение преступления. Вспомним Флорана де Сен‑Ло: он

рассказывал судьям, что время от времени Маргарита (его невеста) спрашивала его, когда же состоится их свадьба, «но он всегда ей отвечал, чтобы она подождала, пока они станут немного богаче...» [16].

16 Подробнее о мире средневековых профессиональных воров см.: Тогоева О.И. «Ремесло воровства» (несколько штрихов к портрету средневекового преступника) // Город в средневековой цивилизации Западной Европы. М., 1999. Т. 2. С. 319‑325.

17 RCh, I, 102‑103: "...homme de mauvaise vie et renommee, houllier, homme vacabond, joueur de foulx dez, frequentant foires et marchez, et lequel il ne virent oncques fere aucun labour ne gaigner a aucune chose fere".

18 RCh, I, 68: "... et pour ce que ycellui prisonnier avoit accusez plusieurs personnes... ordone que,pour ayder a convaincreyceubcprisonniers, l’en sursserroit de fere execucion".

19 RCh, I, 83: ".... lequel Gervaise n'est point clerc, parce qu'il a espouse une fille de peche qui est putain publique".

Еще показательнее дело Этьена Жоссона, арестованного 10 мая 1392 г. за подделку печатей и подписей двух королевских нотариусов ‑ только так он смог раздобыть некоторую сумму денег, чтобы обеспечить свое многочисленное семейство: «И сказал, что сделал это из‑за бедности и необходимости содержать себя, свою жену, детей и дом...» 21. Этьен, в отличие от Флорана, не говорил вслух о чувстве одиночества, однако страх за будущее семьи в отсутствие кормильца в его словах, безусловно, присутствовал.

Попадая в тюрьму средневековый человек испытывал чувство страха, но выразить его словами способны были единицы, причем выразить по‑разному, используя топосы «судьбы», «смерти», «одиночества», «отрыва от близких». Основная же масса заключенных, чьи процессы описаны Кашмаре, в суде подавленно молчала, раз и навсегда смирившись с собственной участью, не помышляя о каком‑либо сопротивлении. Да и мог ли средневековый преступник повлиять на судебный процесс, изменить свою судьбу? Иными словами ‑ каковы были стратегии поведения тех людей, кто все же отваживался постоять за себя?

ÿc ÿc

Здесь снова придется начать с противопоставления преступников‑профессионалов и людей более или менее случайных.

Мне представляется плодотворным, опираясь на современные исследования феномена телесности в культуре, именовать стратегии поведения, свойственные средневековым преступникам‑профессионалам, системой «двойников». В человеческом обществе, как и в природе, существует закон чистого перевоплощения, определенная склонность выдавать себя за кого‑то другого. В каком‑то смысле этот закон указывает путь обретения собственной идентичности через другого. В подобной ситуации «существо необыкновенным образом раскалывается на себя самого и его видимость..., существо выдает из себя или получает от другого что‑то подобное маске, двойнику, обертке, скинутой с себя шкуре...»[17].

Образ, в котором человек представал перед судьями, часто являлся именно маской Другого, с помощью которой преступник рассчитывал спасти свое

21 RCh, II, 488: "... pour la povrete et neccessite qu'il a pour soustenir l'estat de lui, de sa femme, enfans et mesnage".

собственное «Я», скрыв его за неподлинным, фальшивым, придуманным. Причем выбранное для достижения этой цели средство иногда оказывалось одновременно и «объектом желания» (термин М.Ямпольского).

Уже упоминавшаяся выше уловка с фальшивой тонзурой должна была, по замыслу ее владельца, превратить его в клирика. Превращение в «клирика», с точки зрения уголовника, спасало его от преследований светского суда, а, следовательно, от смерти, поскольку суд церковный в качестве высшей меры наказания для лиц духовного звания использовал не смертную казнь, а пожизненное заключение на хлебе и воде. Точно так же исключались пытки и связанные с ними страдания. Впрочем, такая стратегия судьям была прекрасно известна: даже в выборке Кашмаре упоминается 15 случаев маскировки под клирика. Еще более показательно замечание Кашмаре, сделанное по поводу очередного аналогичного казуса: «[Господин прево] доложил вопрос [о таких клириках] на большом королевском совете господам из парламента, и те постановили, что все люди, которые будут называться клириками, для которых будет определен срок доказать подлинность тонзуры и которые не будут уметь читать или не будут знать ни одной буквы, по истечении этого срока, будут посланы на пытку, чтобы узнать от них правду о том, являются ли они клириками и получили ли они тонзуру по закону...»[18].

Вместе с тем, идентификация себя с клириком не была, как представляется, случайной для средневекового преступника. Возможно, она имела значение, выходящее за рамки простой мимикрии: выше я уже делала предположение о том, насколько привлекательным мог казаться для подобных людей образ одиночки, каким в их представлении был настоящий клирик.

Не менее желанным был и образ «достойного человека» (homme honnete), связанный в первую очередь с хорошей, дорогой одеждой. Отношение судей к обвиняемому прежде всего зависело от его внешнего вида. Кашмаре подтверждает это на примере некоего Перрина Алуэ, плотника, арестованного 23 января 1390 г. за кражу из аббатства Нотр‑Дам в Суассоне серебряных и позолоченных сосудов.

Алуэ не стал отрицать своей вины: казначей аббатства задолжал ему за работу, тогда как Перрин испытывал нужду в деньгах. Разгневанный таким отношением к себе, «по наущению Дьявола» (par temptation de l’ennemi), он совершил кражу. Несмотря на признание Алуэ, судьи посчитали его «достойным человеком, не нуждающимся в деньгах, поскольку он хорошо и достойно одет...»[19], что позволило им не применять к нему пыток.

Обратная ситуация отражена в деле Симона Лорпина, арестованного 9 августа 1391 г. по подозрению в краже одежды: двух рубашек, шерстяной ткани и куртки. Симон, естественно, отрицал свою вину. Однако судьи были иного мнения: учитывая показания свидетелей, которые видели Симона накануне предполагаемой кражи «в одном

рванье», а также то, «что куртка ему не подходит и скорее всего является ворованной и что упомянутый заключенный не одет даже в рубашку, а также [учитывая] что он, что [представляется] более правдоподобным, для приезда в Париж, чтобы быть [одетым] более чисто и сухо, надел одну из упомянутых рубашек»[20]они решили послать его на пытку.

Понимание того, насколько важна хорошая одежда для человека, выразил уже знакомый нам главарь банды парижских воров Жан Ле Брюн.

На момент ареста Ле Брюну было около 30 лет, и, в отличие от своих подельников, он успел многое повидать в жизни. По его собственным словам, в детстве (bien petit enfant) он обучался на кузнеца в течение восьми лет и даже собирался заниматься этим ремеслом в Руане, но случайно встретил там некоего Жака Бастарда, экюйе, который предложил Ле Брюну поступить к нему на службу в качестве слуги (gros varlet) и «отправиться на войну». Ле Брюн вместе со своим новым хозяином оказался на стороне англичан и шесть лет разъезжал по всей стране, занимаясь грабежами. Однако по истечении этого срока ему показалось, что хозяин слишком мало ему платит, и он, без всякого разрешения оставив службу, отправился попытать счастья в Париж. Прибыв на место, Ле Брюн «продал

лошадь, оделся во все новое и солидное и в таком виде прожил долго,

ничем не занимаясь и не работая...».

Любопытно, что необходимость хорошо выглядеть Ле Брюн связывал с приездом в Париж (ту же ассоциацию мы наблюдаем и в деле Симона Лорпина). Пообносившись и спустив за полгода все деньги (примерно 45 франков золотом) «за игрой в трик‑трак, в таверне и у проституток», он начал промышлять воровством, используя «заработанное» для поддержания своего образа «человека со средствами». В уста своего бывшего сообщника он вложил следующую фразу: «Бородач сказал ему,

что предпочтет умереть на виселице, чем приехать в Париж столь дурно,

как он, одетым». Слова эти были произнесены в тот момент, когда сообщники решали, как убить случайно встреченного ими человека ‑«нормандца, так хорошо одетого»[21].

Стремление преступников выглядеть «достойно» станет для нас понятнее, если мы вспомним королевское законодательство того времени, направленное на изгнание из городов (прежде всего, из Парижа) бродяг и отъявленных бездельников, которых власти, без особого, правда, успеха, пытались привлечь к сельскохозяйственным

работам. «Многие люди, способные заработать на жизнь самостоятельно, из‑за лени, небрежности и дурного нрава становятся бродягами, нищими и попрошайками в Париже, в церквях и других

местах,» ‑ отмечалось в 1399 г. в документах Шатле. Постановление Парижского парламента от 1473 г. свидетельствовало, что и через сто лет проблема оставалась нерешенной: «Чтобы противостоять воровству и поджогам, шулерству и грабежам, которые постоянно происходят в Париже как среди белого дня, так и ночью, [следует знать] многочисленных парижских бродяг, одни из них неразличимы, некоторые притворяются чиновниками, [например,] сержантами, а другие одеты в

27 RCh, I, 60‑61: "... auquel lieu de Paris il vendi sondit cheval, se vesti de neuflien et honnestement, et, en cest estât, se tint long temps sanz rien fere ou ouvrer".

многочисленные и богатые одежды, носят шпаги и большие ножи, что не соответствует никакому званию или благонамеренному образу жизни»32.

В RCh, составленном в конце XIV в., еще не прослеживалось такое тонкое понимание ситуации: Жан Ле Брюн был полностью уверен, что одежда в состоянии защитить его от посягательств судебной власти, в частности, от пыток (и дело Перрина Алуэ тому свидетельство).

И все же, если уловка с изменением внешности (будь то маскировка под «клирика» или под «honnete homme») не срабатывала, преступники полностью утрачивали способность к сопротивлению. Психологическая незащищенность (потеря своего тщательно выстроенного образа) трансформировалась в незащищенность физическую. Мы наблюдаем это в случае с бандой Ле Брюна: все семь ее членов, побывав на пытк

Date: 2015-09-05; view: 294; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию