Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 7 page ⇐ ПредыдущаяСтр 7 из 7 – Милости просим, дорогие гости! – кланялась она, шумя тяжелым шелковым сарафаном с позументами и золотыми пуговицами. Вася вертелся около матери и показывал дорогой гостье свои крепкие кулаки, что ее очень огорчало: этот мальчишка‑драчун отравил ей все удовольствие поездки, и Нюрочка жалась к отцу, ухватив его за руку. – Забыли вы нас, Петр Елисеич, – говорила хозяйка, покачивая головой, прикрытой большим шелковым платком с затканными по широкой кайме серебряными цветами. – Давно не бывали на пристани! Вон дочку вырастили… – Давненько‑таки, Анфиса Егоровна, – отвечал Мухин, размахивая по своей привычке платком. – Много новых домов, лес вырубили… Анфиса Егоровна опять качала головой, как фарфоровая кукла, и гладила ненаглядное дитятко, Васеньку, по головке. Пока пили чай и разговаривали о разных пустяках, о каких говорят с дороги, обережной успел сходить за Егором и доложил, что он ждет на дворе. – Что же ты не ввел его в горницы? – смутился Груздев. – Ты всегда так… Никуда послать нельзя. – Я его звал, да он уперся, как пень, Самойло Евтихыч. Мухин вышел на крыльцо, переговорил с Егором и, вернувшись в горницу, сказал Нюрочке: – Теперь ты ступай к бабушке… Дядя Егор тебя проводит. Девочка пытливо посмотрела на отца и, догадавшись, что ее посылают одну, капризно надула губки и решительно заявила, что одна не пойдет. Ее начали уговаривать, а Анфиса Егоровна пообещала целую коробку конфет. – Нельзя же, Нюрочка, упрямиться… Нужно идти к бабушке. Ручку у ней поцелуй… Нужно стариков уважать. Поупрямившись, Нюрочка согласилась. Егор дожидался ее во дворе. Он пошел впереди, смешно болтая на ходу руками, а она легкою походкой шла за ним. Соломенная шляпа с выцветшими лентами обратила на себя общее внимание самосадских ребятишек, которые тыкали на нее пальцами и говорили какие‑то непонятные слова. Нюрочка боялась, что Вася догонит ее и прибьет, поэтому особенно торопливо семенила своими крошечными ножками в прюнелевых ботинках. Они шли по береговой улице, мимо больших бревенчатых изб с высокими коньками, маленькими оконцами и шатровыми воротами. Около одной из таких изб Егор остановился, отворил калитку и пропустил девочку вперед. – Иди сюда, деушка, – послышался в темноте крытого двора знакомый ласковый голос. – Не бойсь, голубушка, иди прямо. Это была начетчица Таисья, которая иногда завертывала в господский дом на Ключевском. Она провела Нюрочку в избу, где у стола в синем косоклинном сарафане сидела худая и сердитая старуха. – Здоровайся с баушкой… здоровайся хорошенько… – шептала Таисья своим ласковым голосом и тихонько подталкивала девочку к неподвижно сидевшей старухе. Нюрочке вдруг сделалось страшно: старуха так и впилась в нее своими темными, глубоко ввалившимися глазами. Вспомнив наказ Анфисы Егоровны, она хотела было поцеловать худую и морщинистую руку молчавшей старухи, но рука Таисьи заставила ее присесть и поклониться старухе в ноги. – Говори: «здравствуй, баушка», – нашептывала старуха, поднимая опешившую девочку за плечи. – Ну, чего молчишь? Старуха сделала какой‑то знак головой, и Таисья торопливо увела Нюрочку за занавеску, которая шла от русской печи к окну. Те же ловкие руки, которые заставили ее кланяться бабушке в ноги, теперь быстро расплетали ее волосы, собранные в две косы. – Ах, Нюрочка, Нюрочка, кто это тебя по бабьи‑то чешет?.. – ворчала Таисья, переплетая волосы в одну косу. – У деушки одна коса бывает. Вот так!.. Не верти головкой, а то баушка рассердится… Чтобы удобнее управиться с работой, Таисья поставила ее на лавку и только теперь заметила, что из‑под желтенькой юбочки выставляются кружева панталон, – вот увидала бы баушка‑то!.. Таисья торопливо сняла панталоны и спрятала их куда‑то за пазуху. Девичья коса была готова, хотя Нюрочка едва крепилась от боли: постаравшаяся Таисья очень туго закрутила ей волосы на затылке. Все эти церемонии были проделаны так быстро, что девочка не успела даже подумать о сопротивлении, а только со страхом ждала момента, когда она будет целовать руку у сердитой бабушки. Но последнего не пришлось делать. Старуха сама пришла за занавеску, взяла Нюрочку и долго смотрела ей в лицо, а потом вдруг принялась ее крестить и горько заплакала. – Своя родная кровь, а половина‑то басурманская… – шептала старуха, прижимая к себе внучку. – И назвали‑то как: Нюрочка… Ты будешь, внучка, Аннушкой! Старуха села на лавку, посадила внучку на колени и принялась ласкать ее с каким‑то причитаньем. Таисья притащила откуда‑то тарелку с пряниками и изюмом. – Ах ты, моя ластовочка… ненаглядная… – шептала бабушка, жадно заглядывая на улыбавшуюся девочку. – Привел господь увидеть внучку… спокойно умру теперь… – Бабушка, вы о чем это плачете? – решилась, наконец, спросить Нюрочка, преодолевая свой страх. – От радости, милушка… от великой радости, ластовочка! Услышал господь мои старые слезы, привел внученьку на коленках покачать… Таисья отвернулась лицом к печи и утирала слезы темным ситцевым передником.
V
– Папа, папа идет! – закричала Нюрочка, заслышав знакомые шаги в темных сенях, и спрыгнула с коленей бабушки. Старуха сейчас же приняла свой прежний суровый вид и осталась за занавеской. Выскочившая навстречу гостю Таисья сделала рукой какой‑то таинственный знак и повела Мухина за занавеску, а Нюрочку оставила в избе у стола. Вид этой избы, полной далеких детских воспоминаний, заставил сильно забиться сердце Петра Елисеича. Войдя за занавеску, он поклонился и хотел обнять мать. – В ноги, в ноги, басурман! – строго закричала на него старуха. – Позабыл порядок‑то, как с родною матерью здороваться… Услужливая Таисья заставила Мухина проделать эту раскольничью церемонию, как давеча Нюрочку, и старуха взяла сына за голову и, наклоняя ее к самому полу, шептала: – В землю, в землю, дитятко… Не стыдись матери‑то кланяться. Да скажи: прости, родимая маменька, меня, басурмана… Ну, говори! – Мать, к чему это? – заговорил было Мухин, сконфуженный унизительною церемонией. – Неужели нельзя просто? – А, так ты вот как с матерью‑то разговариваешь!.. – застонала старуха, отталкивая сына. – Не надо, не надо… не ходи… Не хочешь матери покориться, басурман. Мать и сын, наверное, опять разошлись бы, если бы не вмешалась начетчица, которая ловко, чисто по‑бабьи сумела заговорить упрямую старуху. – Ты как дочь‑то держишь? – все еще ворчала старуха, напрасно стараясь унять расходившееся материнское сердце. – Она у тебя и войти в избу не умеет… волосы в две косы по‑бабьи… Святое имя, и то на басурманский лад повернул. – Прости его, баушка! – уговаривала Таисья. – Грешно сердиться. – Басурманку‑то свою похоронил? – пытала старуха. – Сказала тогда, што не будет счастья без родительского благословения… Оно все так и вышло! – Мать, опомнись, что ты говоришь? – застонал Мухин, хватаясь за голову. – Неужели тебя радует, что несчастная женщина умерла?.. Постыдись хоть той девочки, которая нас слушает!.. Мне так тяжело было идти к тебе, а ты опять за старое… Мать, бог нас рассудит! – А зачем от старой веры отшатился? Зачем с бритоусами да табашниками водишься?.. Вот бог‑то и нашел тебя и еще найдет. – Будет вам грешить‑то, – умоляла начетчица, схватив обоих за руки. – Перестаньте, ради Христа! Столько годов не видались, а тут вон какие разговоры подняли… Баушка, слышишь, перестань: тебе я говорю? Строгий тон Таисьи вдруг точно придавил строгую старуху: она сразу размякла, как‑то вся опустилась и тихо заплакала. Показав рукой за занавеску, она велела привести девочку и, обняв ее, проговорила упавшим голосом: – Вот для нее, для Аннушки, прощаю тебя, Петр Елисеич… У ней еще безгрешная, ангельская душенька… – Папа, и тебя заставляли в ноги кланяться? – шептала Нюрочка, прижимаясь к отцу. – Папа, ты плакал? – Да, голубчик… от радости… – И бабушка тоже от радости плачет? – И бабушка от радости… Примирение, наконец, состоялось, и Мухин почувствовал, точно у него гора с плеч свалилась. Мать он любил и уважал всегда, но эта ненависть старухи к его жене‑басурманке ставила между ними непреодолимую преграду, – нужно было несчастной умереть, чтобы старуха успокоилась. Эта последняя мысль отравляла те хорошие сыновние чувства, с какими Мухин переступал порог родной избы, а тут еще унизительная церемония земных поклонов, попреки в отступничестве и целый ряд мелких и ничтожных недоразумений. Старуха, конечно, не виновата, но он не мог войти сюда с чистою душой и искреннею радостью. Наконец, ему было просто совестно перед Нюрочкой, которая так умненько наблюдала за всем своими светлыми глазками. – Пойдем теперь за стол, так гость будешь, – говорила старуха, поднимаясь с лавки. – Таисьюшка, уж ты похлопочи, а наша‑то Дарья не сумеет ничего сделать. Простая баба, не с кого и взыскивать… Егор с женой Дарьей уже ждали в избе. Мухин поздоровался со снохой и сел на лавку к столу. Таисья натащила откуда‑то тарелок с пряниками, изюмом и конфетами, а Дарья поставила на стол только что испеченный пирог с рыбой. Появилась даже бутылка с наливкой. – Не хлопочите, пожалуйста… – просил Мухин, стеснявшийся этим родственным угощением. – Я рад так посидеть и поговорить с вами. Мухина смущало молчание Егора и Дарьи, которые не решались даже присесть. – Не велики господа, и постоят, – заметила старуха, когда Мухин пригласил всех садиться. – Поешь‑ка, Петр Елисеич, нашей каменской рыбки: для тебя и пирог стряпала своими руками. Мухин внимательно оглядывал всю избу, которая оставалась все такою же, какою была сорок лет назад. Те же полати, та же русская печь, тот же коник у двери, лавки, стол, выкрашенный в синюю краску, и в переднем углу полочка с старинными иконами. Над полатями висело то же ружье, с которым старик отец хаживал на медведя. Это было дрянное кремневое тульское ружье с самодельною березовою ложей; курок был привязан ремешками. Вся нехитрая обстановка крестьянской избы сохранилась до мельчайших подробностей, точно самое время не имело здесь своего разрушающего влияния. – Ты, Егор, ходишь с ружьем? – спрашивал Мухин, когда разговор прервался. – А так, в курене когда балуюсь… – Ты его мне отдай, а я тебе подарю другое. – Как матушка прикажет: ее воля, – покорно ответил Егор и переглянулся с женой. – На што его тебе, ружье‑то? – спрашивала старуха, недоверчиво глядя на сына. – Так, на память об отце… А Егору я хорошее подарю, пистонное. – Нет, уж пусть лучше это остается… Умру, тогда делите, как знаете. Некрасивая Дарья, видимо, разделяла это мнение и ревниво поглядела на родительское ружье. Она была в ситцевом пестреньком сарафане и белой холщовой рубашке, голову повязывала коричневым старушечьим платком с зелеными и синими разводами. – Я так сказал, матушка, – неловко оправдывался Мухин, поглядывая на часы. – У меня есть свои ружья. В избу начали набиваться соседи, явившиеся посмотреть на басурмана: какие‑то старухи, старики и ребятишки, которых Мухин никогда не видал и не помнил. Он ласково здоровался со всеми и спрашивал, чьи и где живут. Все его знали еще ребенком и теперь смотрели на него удивленными глазами. – Как же, помним тебя, соколик, – шамкали старики. – Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно, кому до чего господь разум откроет… Мать‑то пытала реветь да убиваться, как по покойнике отчитывала, а вот на старости господь привел старухе радость. – Спасибо, что меня не забыли, старички, – благодарил Мухин. – Вот я и сам успел состариться… Скоро изба была набита народом. Становилось душно. Нюрочка раскраснелась и вытирала вспотевшее лицо платком. Мухин был недоволен, что эти чужие люди мешают ему поговорить с глазу на глаз с матерью. Он скоро понял, что попался в ловушку, а все эти душевные разговоры служили только, по раскольничьему обычаю, прелюдией к некоторому сюрпризу. Пока старички разговаривали с дорогим гостем, остальные шушукались и всё поглядывали на дверь. Наконец, дверь распахнулась и в ней показалась приземистая и косолапая фигура здоровенного мужика. Все сразу замолкли и расступились. Мужик прошел в передний угол, истово положил поклон перед образами и, поклонившись в ноги Василисе Корниловне, проговорил заученным раскольничьим речитативом: – Прости, мамынька, благослови, мамынька. – Бог тебя простит, Мосеюшко, бог благословит, – с строгою ласковостью в голосе ответила старуха, довольная покорностью этого третьего сына. – Здравствуй, родимый братец Петр Елисеич, – с деланым смирением заговорил Мосей, протягивая руку. – Здравствуй, брат. Братья обнялись и поцеловались из щеки в щеку, как требует обычай. Петр Елисеич поморщился, когда на него пахнуло от Мосея перегорелою водкой. – Давно не видались… – бормотал Петр Елисеич. – Что ко мне не заглянешь на Ключевской завод, Мосей? – Матушка не благословила, родимый мой… Мы по родительскому завету держимся. Я‑то, значит, в курене роблю, в жигалях хожу, как покойник родитель. В лесу живу, родимый мой. Эта встреча произвела на Петра Елисеича неприятное впечатление, хотя он и не видался с Мосеем несколько лет. По своей медвежьей фигуре Мосей напоминал отца, и старая Василиса Корниловна поэтому питала к Мосею особенную привязанность, хотя он и жил в отделе. Особенностью Мосея, кроме слащавого раскольничьего говора, было то, что он никогда не смотрел прямо в глаза, а куда‑нибудь в угол. По тому, как отнеслись к Мосею набравшиеся в избу соседи, Петр Елисеич видел, что он на Самосадке играет какую‑то роль. – Садись, Мосеюшко, гость будешь, – приговаривала его мать. – И то сяду, мамынька. Егор с женой продолжали стоять, потому что при матери садиться не смели, хотя Егор был и старше Мосея. – Так‑то вот, родимый мой Петр Елисеич, – заговорил Мосей, подсаживаясь к брату. – Надо мне тебя было видеть, да все доступа не выходило. Есть у меня до тебя одно словечко… Уж ты не взыщи на нашей темноте, потому как мы народ, пряменько сказать, от пня. – В чем дело? – спросил Петр Елисеич, чувствуя, что Мосей начинает его пытать. – Да дело не маленькое, родимый мой… Вот прошла теперь везде воля, значит, всем хрестьянам, а как насчет земляного положенья? Тебе это ближе знать… – Пока ничего неизвестно, Мосей: я знаю не больше твоего… А потом, положение крестьян другое, чем приписанных к заводам людей.[18] – Так, родимый мой… Конешно, мы люди темные, не понимаем. А только ты все‑таки скажи мне, как это будет‑то?.. Теперь по Расее везде прошла по хрестьянам воля и везде вышла хрестьянская земля, кто, значит, чем владал: на, получай… Ежели, напримерно, оборотить это самое на нас: выйдет нам земля али нет? Петру Елисеичу не хотелось вступать в разговоры с Мосеем, но так как он, видимо, являлся здесь представителем Самосадки, то пришлось подробно объяснять все, что Петр Елисеич знал об уставных грамотах и наделе землей бывших помещичьих крестьян. Старички теперь столпились вокруг всего стола и жадно ловили каждое слово, поглядывая на Мосея, – так ли, мол, Петр Елисеич говорит. – Ты все про других рассказываешь, родимый мой, – приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. – А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас‑то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная… В этих словах слышалось чисто раскольничье недоверие, которое возмущало Петра Елисеича больше всего: что ему скрывать, пока ни он, ни другие решительно ничего не знали? Приставанье Мосея просто начинало его бесить. – Вот что, Мосей, – заговорил Петр Елисеич решительным тоном, – если ты хочешь потолковать, так заходи ко мне, а сейчас мне некогда… – Так, родимый мой… Спасибо на добром слове, только все‑таки ты уж сказал бы лучше… потому уж мы без сумления… Слушавшие старички тоже принялись упрашивать, и Петр Елисеич очутился в пренеприятном положении. В избе поднялся страшный гвалт, и никто не хотел больше никого слушать. Теперь Петру Елисеичу приходилось отвечать зараз десятерым, и он только размахивал своим платком. – Папа, мне неловко, – шепотом заявила Нюрочка. – Ах, я про тебя и забыл, крошка… – спохватился Петр Елисеич. – Ты ступай к Самойлу Евтихычу, а я вот со старичками здесь потолкую… – Я ее провожу, Петр Елисеич, – вызвалась начетчица Таисья. – Скажи Самойлу Евтихычу, что я скоро приду, – говорил Петр Елисеич.
VI
Нюрочка была рада, что вырвалась из бабушкиной избы, и торопливо бежала вперед, так что начетчица едва поспевала за ней. – Ишь быстроногая… – любовно повторяла Таисья, улепетывая за Нюрочкой. Таисье было под сорок лет, но ее восковое лицо все еще было красиво тою раскольничьею красотой, которая не знает износа. Неслышные, мягкие движения и полумонашеский костюм придавали строгую женственность всей фигуре. Яркокрасные, строго сложенные губы говорили о неизжитом запасе застывших в этой начетчице сил. – Таисья, я боюсь Васи… – проговорила Нюрочка, задерживая шаги. – Он меня прибьет… – Полно, касаточка… – уговаривала ее Таисья. – Мы его сами за ухо поймаем, разбойника. Порядок, по которому они шли, выходил на крутой берег р. Каменки и весь был уставлен такими крепкими, хорошими избами, благо лес под рукой, – сейчас за Каменкой начинался дремучий ельник, уходивший на сотни верст к северу. С улицы все избы были, по раскольничьему обычаю, начисто вымыты, и это придавало им веселый вид. Желтые бревна так и светились, как новые. Такие же мытые избы стояли и в Кержацком конце на Ключевском заводе, потому что там жили те же чистоплотные, как кошки, самосадские бабы. Раскольничья чистота резко выделялась среди мочеганской грязи. Когда Таисья с Нюрочкой уже подходили к груздевскому дому, им попался Никитич, который вел свою Оленку за руку. Никитич был родной брат Таисье. – Сестрица, родимая моя… – бормотал Никитич, снимая свой цилиндр. – Кто празднику рад – до свету пьян, – ядовито заметила Таисья, здороваясь с братом кивком головы. – Ах ты, святая душа на костылях!.. Да ежели, напримерно, я загулял? Теперь я прямо к Василисе Корниловне, потому хочу уважить сродственницу… Оленка, красивая и глазастая девочка, одетая в сарафан из дешевенького ситца, со страхом смотрела на Таисью. Нюрочке очень хотелось подойти к ней и заговорить, но она боялась загулявшего Никитича. – Зачем девчонку‑то таскаешь за собой, путаная голова? – заворчала Таисья на Никитича и, схватив Оленку за руку, потащила ее за собой. – Родимая… как же, напримерно, ежели я к бабушке Василисе?.. – бормотал Никитич, напрасно стараясь неверными шагами догнать сестру. – Отдай Оленку! Таисья даже не обернулась, и Никитич махнул рукой, когда она с девочками скрылась в воротах груздевского дома. Он постоял на одном месте, побормотал что‑то про себя и решительно не знал, что ему делать. – Эй, берегись: замну!.. – крикнул над его ухом веселый голос, и верховая лошадь толкнула его мордой. От толчка у Никитича полетел на землю цилиндр, так что он обругал проехавших двоих верховых уже вдогонку. Стоявшие за воротами кучер Семка и казачок Тишка громко хохотали над Никитичем. – Ах, вы… да я вас… кто это проехал, а?.. – Это? А наши ключевские мочеганы… – Н‑но‑о? – Верно тебе говорим: лесообъездчик Макар да Терешка‑казак. Вишь, пьяные едут, бороться хотят. Только самосадские уполощут их: вровень с землей сделают. – Уполощут! – согласился Никитич. – Где же мочеганам с самосадскими на круг выходить… Ах, черти!.. – Известно, не от ума поехали: не сами, а водка едет… Макарка‑то с лесообъездчиками‑кержаками дружит, – ну, и надеется на защиту, а Терешка за ним дуром увязался. – Ну, это еще кто кого… – проговорил детский голос за спиной Семки. – Как бы Макарка‑то не унес у вас круг. Это был Илюшка Рачитель, который пока жил у Груздева. – Ах ты, мочеганин!.. – выругал его Никитич. – Не лезь, коли тебя не трогают, – огрызнулся Илюшка. Никитич хотел было схватить Илюшку за ухо, но тот ловко подставил ему ногу, и Никитич растянулся плашмя, как подгнившее с корня дерево. – Ах ты, отродье Окулкино! – ругался Никитич, с трудом поднимаясь на ноги, а Илюшка уже был далеко. Таисья провела обеих девочек куда‑то наверх и здесь усадила их в ожидании обеда, а сама ушла на половину к Анфисе Егоровне, чтобы рассказать о состоявшемся примирении бабушки Василисы с басурманом. Девочки сначала оглядели друг друга, как попавшие в одну клетку зверьки, а потом первой заговорила Нюрочка: – Тебе сколько лет, Оленка? – Не знаю. Оленка смотрела на Нюрочку испуганными глазами и готова была разреветься благим матом каждую минуту. – Как же ты не знаешь? – удивилась Нюрочка. – Разве ты не учишься? – Учусь… у тетки Таисьи азбуку учу. – Ты ее боишься? – Боюсь. Она ременною лестовкой хлещется… Все ее боятся.
|