Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Будни морга». 75 серий. Ж. Грай-Вороника 13 page





Кокотов побродил по номеру, вспомнил про ягоды, зажатые в кулаке, и положил их в рот, сразу наполнившийся вяжущей горечью. Если бы посмертье оказалось не бездонным, безвозвратным обмороком, а хотя бы вот такой вечной, никогда не кончающейся вяжущей горечью, это было бы счастьем! Чтобы запить горечь, он вскипятил воду и, насыпая в чайник заварку, сообразил, что после него останутся предусмотрительные запасы «Зеленой обезьяны». Надо их кому-то завещать. Наверное, лучше Мрееву: Федьке с его венерическим гепатитом теперь долго будет не до водки, пусть пьет чай и вспоминает товарища. А вот интересно, когда умершего кто-нибудь вспоминает, он там, в своем гробовом одиночестве, это чувствует?Отхлебнув творческого напитка, Андрей Львович по привычке присел к столу, включил ноутбук, который вместе с квартирой решил оставить бедной Насте. Писодей кликнул третий вариант синопсиса и начал нехотя читать, испытывая временами брезгливое неудовольствие, но постепенно увлекся и даже загордился собой. Его вдруг осенило, что в «Аптекарском огороде» надо установить гипсового трубача, оставшегося с советских времен. Можно, пожалуй, на хоздворе, как в «Озерном раю». Ненадежное тело никчемной статуи давно раскрошилось, обнажив ржавую арматуру, а в постаменте образовалась пещерка, вроде карстовой. В ней-то и поселились Кирилл с Юлией. Да, так будет гораздо лучше, а главное, в этом случае можно оставить прежнее название — «Гипсовый трубач»!По телу пробежала знобкая оторопь, он поежился и подумал: а что если его болезнь — всего лишь неожиданный сюжетный поворот синопсиса? Вот он сейчас возьмет и перепишет его, вычеркнет, уничтожит, пересочинит… Но это глупое самоочарование длилось мгновенье, потом неисправимая правда снова навалилась на него, как рецидивист-насильник в ночной тюремной камере. Кричи, плачь, зови на помощь — бесполезно: закона нет, надзиратели подкуплены, председатель суда — взяточник, и близок конец. Да, пока он писал и переписывал синопсис, придумывая людей, распоряжаясь их судьбами, насылая счастье или смерть, кто-то другой, всесильный, сочиняющий свой беспощадный сценарий, легко, не колеблясь, расправился с его, Кокотова, жизнью. Мимоходом. Возможно, просто для того чтобы дать новый поворот сюжету, вывести на сцену кого-то другого, изменить чью-то судьбу…«Гады!» — Андрей Львович упал лицом в подушку и снова тихо заплакал, изнемогая от воспоминаний.
…Нинка вышла из кабинета Шепталя, бледная и растерянная.— Плохо? — спросил Кокотов.— Плохо, — созналась она. — Куда. Тебя. Отвезти?— В «Ипокренино»…Возвращаться в квартиру, где он впервые услышал о своей болезни, не было никаких сил. Ехали молча, Валюшкина хмуро смотрела на летящую дорогу, писодей — в окно, на мелькающую обочину. Когда проезжали мимо отреставрированного храма, который давеча напомнил ему гнилой зуб, скрытый новенькой золотой коронкой, Андрей Львович подумал: «А вдруг это за дурные мысли о Нем, за сравнительное святотатство?» Вряд ли… Во-первых, Бог не может быть торопливым, как брокер, и мелко мстительным, как обойденный повышением чиновник. Во-вторых, есть гораздо более серьезные причины для кары. Например, Настя. Ведь бросил же ребенка? Бросил. А «Лабиринты страсти»! Чем занимался? Будил в людях похоть, звал к блуду! Наверное — за это! Но почему же тогда Ребекке Стоунхендж и Джудит Баффало хоть бы хны?! Курят, пьют как сапожники, бессистемно совокупляются, описывают в своих книжонках звериные оргии — и ничего с ними не делается: хоть бы раз на простатит пожаловались! Нет, тут что-то другое…В кармане булькнула «Моторола». Он достал трубку и распечатал свежий конвертик.О, мой рыцарь!Только что закончились переговоры с Лапузиным. Федя все понял и сдался. Победа! Победа! Мне достается «Озерный рай», вилла в Сазополе, квартира в Котельниках. За это пришлось отдать ему, кроме прочего, охотничий домик. Но мы же не охотники, правда? Будем праздновать. Подписываю мировое соглашение, покупаю ящик гаражного вина, много-много вкусностей и мчусь к вам! Мужайтесь — я страшно возбуждена!Целую, целую, целую — до гроба Ваша Н. О.«До чьего гроба?» Автор «Знойного прощания» вспомнил про джакузи под открытым небом и вздохнул, понимая, что ему никогда не лежать в горячей бурлящей воде под медленно падающими на лицо снежинками…— Кто это? — спросила Нинка, не поворачивая головы.— Одна женщина, — признался он, не в силах соврать.— Какая?— Она хочет за меня замуж, — зачем-то сказал правду Кокотов.— Понятно… — вымолвила бывшая староста. — Я чувствовала. Молодая?— Не очень.Остальную часть пути ехали в непримиримом молчании. Оскорбленная Валюшкина с чрезмерной пристальностью вглядывалась в темнеющую трассу и тихо ругала встречных водителей, нагло включавших дальний свет. Машину она вела уверенно, но слишком правильно, без изящной лихости, — не то что Наталья Павловна. Писодей нахохлился:«Удивительные существа — женщины! Я скоро умру, а она ревнует!» — думал он, чувствуя, как привыкает к слову «умру» будто к новому ботинку.Нинка, чтобы скрыть обиду, включила радио и попала на «Эго Москвы». Гонопыльский с историком Дышловым рассуждали о том, что если бы Александр Невский, непонятно почему объявленный святым, не заискивал как трус перед отсталой, немытой Ордой, все сложилось бы совсем иначе. Следовало не воевать с передовыми шведами и немцами, а напротив — объединиться с крестоносцами против мерзостных монголов — и тогда бы Россия давно, еще в тринадцатом веке с почетом вошла в семью просвещенных народов, а значит, и в Шенгенскую зону…— А какие бы у нас были дороги! — мечтательно пробасил Дышлов.— А какие дураки! — подхватил Гонопыльский.— Идиоты! — буркнула Нинка и нашла в эфире радио «Орфей».Играли что-то бурно-симфоническое. Честно говоря, Кокотов к классике относился с уважительным непониманием, которое так и не смогла победить Светлана Егоровна, гонявшая сына в хоровой кружок при Доме пионеров. Но на этот раз музыка произвела на него странное и очень сильное впечатление. Она была про него, про Андрея Львовича, про его неизлечимое горе, про ледяное зияние в сердце, про три возраста смерти, про то, что с ним уже случилось и еще случится. Бухая литаврами, накатывали и отступали волны страшного отчаянья, сменяясь сначала истошным скрипичным смирением перед неизбежным, а потом — светлой свирельной покорностью. А то вдруг музыка вспенивалась фанфарным презрением к смерти. И все это, сладко истязая душу, повторялось снова и снова, меняясь, перетекая, сталкиваясь, но плача и рыдая об одном…— Что это? — спросил он.— Малер, — ответила бывшая староста. — Девятая. Симфония.— А ты откуда знаешь?— Оттуда! — и она, поджав губы, уставилась на дорогу.Автор «Беса наготы» подумал, что, по сути, совсем не знает эту женщину, с которой был безудержно близок две ночи, когда эти строгие губы, влажные и распущенные, бродили по его телу, шепча страстную невнятицу. И это казалось главным. А теперь главное в том, что она знает Малера, а он, Кокотов, не знает…Заплакала Сольвейг. Нинка убавила радио. Звонил скорбный Жарынин:— Вы где?— Еду в «Ипокренино».— У меня плохие новости.— У меня тоже.— Суд мы проиграли.— Я так и думал.— Умерла Ласунская.— Да? Сколько же ей было — девяносто пять?— Девяносто шесть.— Совсем еще молодая!— Кокотов, что у вас с голосом?— Все в порядке. Подъезжаем.— Кто-то. Умер? — спросила одноклассница: женское любопытство все-таки одолело женскую обиду.— Ласунская.— Вера? Ласунская? Она. Разве. Жива?— Теперь нет.— Жаль! — бывшая староста сделала музыку громче.Под прощальный плач скрипок доехали до фанерного указателя «ДВК — 7 км» и свернули на узкую изрытую выбоинами дорогу. Машина еле ползла, припадая то на одно, то на другое колесо, стуча подвесками и скребя днищем асфальт. Лицо Валюшкиной страдало, искажаясь от скрежета и вздрагивая от ударов, убивающих ее желтый «Рено». Казалось, эту жестокость дорога творит не с автомобилем, а с Нинкиным беззащитным телом. Писодей даже почувствовал досаду: так переживать из-за крашеного куска железа, когда рядом сидит не чужой, между прочим, мужчина, снедаемый таким жутким недугом, в сравнении с которым оторванная выхлопная труба — презренный пустяк…Под аркой они едва разъехались в полутьме с горбатым серым автобусом. У балюстрады толпились ипокренинцы. Старички проводили скорбный катафалк и теперь живо обсуждали печальное событие. В центре всеобщего внимания оказалась внебрачная сноха Блока. Огуревич стоял чуть в стороне, подле своей плечистой жены-милиционерши, на лице его была глубокая административная скорбь. Жарынин полуобнял обеих бухгалтерш, а они печально склонили головы ему на грудь.Увидев свежих, неосведомленных людей, ветераны бросились к ним с разъяснениями, они хватали Кокотова и Валюшкину за руки, заглядывали им в глаза, отталкивали друг друга, щелкали вставными челюстями, стараясь приблизить морщинистые провалившиеся рты к самому уху, и говорили, говорили все одновременно. При этом они еще спорили меж собой, кто достовернее знает, что же на самом деле случилось, ссорились и тут же мирились. Пока одноклассники шли от машины к двери, из обрывков услышанного сложилась картина драмы.С сердечным приступом Веру Витольдовну на «скорой» повезли в клинику. Сопровождали актрису Ящик и внебрачная сноха Блока, выставленная из зала суда как беспаспортная. Ласунская пришла в себя и потребовала, чтобы ее немедленно вернули в «Ипокренино», ибо в больнице людей не лечат, а морят. И стала вспоминать своих подруг и поклонников, погибших от рук врачей. Так, певицу Пеликанову зарезали во время пустячной женской операции. А знаменитый цирковой силач Иван Номадов, уронив на ногу гирю, попал в Боткинскую, где заработал чудовищный сепсис, сведший его в могилу. Конечно, сначала на вздорную старуху просто накричали, велев лежать смирно и пригрозив по приезде в лечучреждение положить в коридоре, на сквозняке. Но потом немолодая медсестра, присмотревшись, шепнула что-то на ухо врачу, тот сначала не поверил, засмеялся, качая головой, но потом спросил у сопровождавших:— Это что ж, та самая Ласунская?— Та самая, — с гордостью подтвердили чекист и сноха Блока.Доктор вынул из халата мобильный и, прикрыв трубку ладонью, стал кому-то рассказывать про великую пациентку, затем вежливо склонился над актрисой и сказал:— Хорошо, Вера Витольдовна, я вас отвезу куда скажете. Хотя меня могут наказать. Но за это вы поговорите сейчас с одним человеком — вашим давним и верным поклонником.— Неужели меня еще кто-то помнит? — со слабым кокетством спросила Ласунская.— Конечно! Мой дедушка. У него сломаны обе шейки бедра. Он лежит три года, не вставая, и смотрит на ваш портрет. Однажды он даже оказал вам услугу.— Какую же? — удивилась великая актриса.— С чемадуриками!— Да-да, припоминаю… Очень милый молодой человек!— Он отдал нам свою очередь! — напомнил Ящик.— Не отдал, а продал, — уточнила внебрачная сноха.— Но кажется, совсем недорого.— Это верно.— Хорошо, — Ласунская жестом умирающей королевы приняла телефон. — Слушаю вас, друг мой!Минут десять она внимала своему отдаленному поклоннику, изредка вставляя: «Ну, что вы?.. Неужели?.. Вы даже это помните?.. Ах-Ах!»На ее лице, изрезанном морщинами, благородными, как китайская каллиграфия, блуждала улыбка торжествующего смущения. В общем, «скорая» развернулась и доставила актрису в «Ипокренино», ее прямо на носилках внесли в номер, похожий на музей истории кино, доктор еще раз измерил давление, выслушал сердце, рекомендовал покой и заверил: опасности никакой нет. Ласунская великодушно надписала лежачему поклоннику свою фотографию, на которой она запечатлена в роли Нины Заречной в ту дивную пору, когда маршал Батюков хотел из-за нее застрелиться, а Жан Маре сменить сексуальную ориентацию.Едва «скорая помощь», пожелав долголетия, уехала, Вера Витольдовна хватилась марципановой Стеши. Поискали в комнате — нигде нет, потом вспомнили, как в суматохе, собираясь в суд, оставили фигурку в оранжерее, возле любимого кактуса, и срочно отправили за ней Ящика. Тот щелкнул каблуками и помчался выполнять приказ. Лучше бы он этого не делал! Возле кактуса вместо полноценной миндальной девы с поросенком на руках стояли лишь розовые ножки, обутые в красные туфельки. Можно было подумать, спилберговский динозавр, заведшийся в Ипокренино, откусил остальное. Но марципановую Стешу сожрал не ящер, а ненасытный Проценко, озверевший после подписания кондиций.Вместо того чтобы скрыть этот факт гастрономического вандализма, а Ласунской соврать, мол, Стеша цела, ее для сохранности заперли в холодильник, а ключ потеряли, и завтра все образуется… Вместо этого старый чекист, прямой, как штык конвоира, ворвался в номер актрисы и с криком «Во-о-о-от!» предъявил марципановый оглодок. Увидев останки, Вера Витольдовна вскричала:— Нет!И умерла.Страшная весть облетела в миг все «Ипокренино». Чернов-Квадратов призвал соратников по старости немедленно линчевать обжору. Вооружившись чем попало, ветераны бросились к номеру Проценко, но лучший Митрофанушка эпохи предусмотрительно заперся, даже забаррикадировался и, пребывая в относительной безопасности, глумился из-за двери. Тогда кинобогатырь Иголкин принес огромную палицу, поднесенную ему «Мосфильмом» к 60-летию. Гулкие удары сотрясли богадельню. Но то ли это был подарочный, облегченный вариант грозного оружия, то ли силы у старика давно иссякли, дверь не поддавалась — только размочалили фанеровку. Видя тщету лобового штурма, в дело вмешался академик Пустохин, придумавший в свое время совмещенные туалеты. Он по роду занятий знал все сантехнические хитросплетения домостроения и предложил в определенном месте перекрыть канализационную трубу, чтобы мерзавец захлебнулся в собственных экскрементах. Однако против категорически выступил материально ответственный Огуревич. В конце концов решили организовать блокаду и воздать ненасытному Проценко высшей мерой — голодом. На пост определили Чернова-Квадратова и Бренча, заспоривших как раз о смертной казни. Художник, как гуманист и либерал, считал, что убийство преступника государством — пережиток Средневековья, достаточно пожизненной каторги на урановых рудниках. Виолончелист же твердил, что хороший расстрел, показанный по телевизору, еще никому не повредил…Вырвавшись из цепких рук возбужденных рассказчиков, Кокотов и Валюшкина поднялись по ступеням, там, забившись в угол, плакал старый чекист Ящик, а Злата его успокаивала. Андрей Львович хотел подойти, утешить, но тут писодея перехватил поэт Бездынько и гневным ямбом доложил:Прожорливостью изувера
Иль грубым словом — все равно —
Тебя убили, наша Вера —
Звезда советского кино!




Автор «Знойного прощания» благосклонно кивнул и получил заверения, что это лишь начало большой обличительной поэмы. Нинка, не знакомая с нравами «Ипокренина», пришла в ужас… У самых дверей номера соавтора поджидал Жарынин. Он отставил бухгалтерш и, скрестив руки на груди, заранее багровел от ярости. Его лицо искажалось тем редким сочетанием иронии, бешенства и презрения, какое бывает у оскорбленного мужа, когда он встречает на пороге свою скромницу-жену, которая вчера отлучилась на часок к подруге за выкройкой и вернулась под утро пьяная, хихикающая, растрепанная.— Где вы были? — спросил он сурово.— А в чем дело?— А в том, что я прочитал ваш синопсис, — дерьмо! Зачем мне какие-то лилипуты? Никакого аванса!— Сами вы дерьмо! — тихо ответил Кокотов.— Что-о? — взревел игровод, сверкая глазами из-под взбешенных бровей. — А ну повторите!— Хватит! К черту! — закричала Валюшкина так громко и надрывно, что старики в испуге оглянулись. — Дайте пройти!— Вы уволены! — крикнул вдогонку опешивший режиссер.— Дерьмо! — с наслаждением ответил автор «Знойного прощания».Войдя в номер, Нинка мрачно осмотрелась, ища признаки женских посещений, не нашла и посветлела.— Хорошая комната!— Скоро освободится. Здесь вообще часто комнаты освобождаются.— Не говори ерунды! Хочешь, я останусь? — спросила она, но почувствовав неуместную двусмысленность, уточнила. — Просто не уеду домой. И все…— Не надо… Я хочу побыть один.— Ладно. Держись!— Держусь.— Я. Что-нибудь. Придумаю!— Спасибо. Иди!Она приблизилась к нему, погладила по голове, осторожно поцеловала в нос и направилась к выходу, но заметив на люстре обрывок новогодней мишуры, остановилась и подняла руку, чтобы отцепить его от латунной завитушки.— Оставь! — простонал Кокотов. — Уйди, я прошу!Едва бывшая староста закрыла за собой дверь, он повалился на кровать и зарыдал, изнемогая от тошнотворного зияния, открывшегося в сердце… Но слезы скоро кончились.45. ЗИЛОТЫ ДОБРА

Кокотов решил быть мужчиной и держаться до конца. Андрей Львович вынул из кармана упаковку камасутрина и проверил, как в вестернах проверяют барабан «Кольта»: осталось четыре пилюли. Когда позвонит возбужденная Обоярова и скажет, что подъезжает, он примет сразу две таблетки. Вредно? Ха, о здоровье можно теперь не беспокоиться — его и так нет… О! Это будет настоящий предсмертный подвиг, сражение, битва: он бросится на ее горячее лоно, будто на амбразуру. Он пролюбит Обоярову ночь напролет без устали, без передышки, он растерзает ее ласками, исчерпав ухищрения, выдуманные развратным человечеством. Он испытает все допустимые и невозможные телосплетения, когда-либо рождавшиеся в воспаленном уединении альковов. Он останется глух к ее мольбам о пощаде (ибо женское «хватит» означает «еще!») и доведет бывшую пионерку до счастливого безумия, до самозабвения, до небесных рыданий, чтобы потом, касаясь иных мужчин, она думала лишь о нем, вспоминала лишь его — Кокотова. А утром, не говоря ни слова, не объясняя ничего, нежно попросит ее уйти и никогда не возвращаться… Оставшиеся две пилюли автор «Знойного прощания» подарит Агдамычу. Без этого последнему крестьянину никак не одолеть грандиозную Евгению Ивановну.Андрею Львовичу стало стыдно за это умственное шалопайство: взрослый человек, прожил жизнь, теперь вот заболел, а в голове вместо скорбного приготовления к неведомому какой-то порносайт. Но как ни странно, от глупых фантазий ему стало полегче. Писодей отхлебнул «зеленой обезьяны», ощутил во рту благородную чайную оскомину и задумался над тем, что он оставит людям. «Лабиринты страсти», ясно, не в счет. «Гипсовый трубач» — вещь неплохая, но этого мало. Необходимо литературное завещание. Кстати, а кому завещать авторские права? Наталье Павловне? Она, конечно, с радостью согласится, но что-то смущало писодея: уж очень бывшая пионерка занятая дама, слишком много у нее собственности, требующей присмотра. «А верная вдова важней таланта!» — мог бы сказать Сен-Жон Перс. В этом смысле Нинка, которая давно завела альбом с кокотовскими вырезками, понадежнее. Андрей Львович заколебался, вспомнив про Настю, ждущую ребенка, и отложил решение на потом.Оставалось что-нибудь напоследок сказать человечеству. Так повелось. Традиция! Писодей открыл свежий файл, назвал его «Слово к потомкам», но, застеснявшись, удалил «к потомкам», оставив только «Слово». Глядя на чистый, белый, чуть подрагивающий экран, он тяжело задумался. Хорошо было писателям при царях, нацарапал: «Долой рабство и самодержавие!» — и можешь спокойно смежить орлиные очи — тебя не забудут. Неплохо жилось и при генсеках. Объявил, что коммунизм — бред, а в Кремле — тираны или маразматики, и ты уже не зря жил на свете, не напрасно марал бумагу. Забабахал, что в ГУЛАГе сгноили полстраны, а вторая половина стучала в КГБ — и ты навеки в памяти народной. А теперь! О том, что капитализм — дерьмо, знают все, даже богатые. Что власть нагло ворует и прячет бабло за границей, пишут во всех газетах, даже правительственных. Демократии нет. Вместо империи — «пиария». С избирательными бюллетенями химичат, как с крапленой колодой. Суды торгуют законом. В милицию без взятки не зайдешь и оттуда не выйдешь. Жириновский — ряженый, Зюганов давно заключил с Кремлем пакт о ненападении. Как быть? Крикнуть перед смертью, что Россия превратилась в криминальную потаскуху, в американскую подстилку и бредет к пропасти? Да это примерно то же самое, как если, выбежав на улицу, заорать: «Граждане, стойте, слушайте: по улицам ходят автобусы!» Ходят. И что дальше? Кто-то, гениальный, совершил тихую, незаметную революцию. Ошибка прежних царств заключалась в том, что они утверждали: наше устройство самое лучшее, а кто не согласен — пройдемте! Писатель не соглашался, его уводили, и он кричал провожающим: «Не могу молчать!» А теперь власть, хлопая честными глазами, говорит: «Да, наш строй — отстой, а режим — дрянь, так уж сложилось. Это потому, что человек по натуре — исключительное дерьмо. Но не будем отчаиваться! Навоз — природное, экологически чистое удобрение, пусть каждый возделывает свой садик, и, может, потом, лет через двести, вырастет что-нибудь приличное!» Что скажешь в ответ? Ничего. В чем упрекнешь? Ни в чем. Как с этим бороться? Никак…«Нет, хватит, надоело! — решил Кокотов. — Никакой политики! Только общечеловеческое. Можно, например, призвать людей любить друг друга. Но из уст писателей, людей, от природы злобных и завистливых, такие призывы всегда звучат по меньшей мере неубедительно. Скажут: «Своего ребенка сначала любить научись!» — и будут правы. Конечно, если бы Андрей Львович был евреем, можно было бы предостеречь от фашизма. Дело-то беспроигрышное: если наступит фашизм — скажут: «А ведь Кокотов нас предупреждал!» Не наступит — скажут: «Вот, видите, писатель вовремя предостерег — и обошлось!» Но писодей, несмотря на свое двусмысленное отчество, в евреях не состоял, а в чужой бизнес лезть нехорошо. Конечно, не мешало бы сказать что-нибудь о Боге, но Кокотов был на Него обижен…Нет, лучше написать нечто художественное! Настоящее! Новый роман или повесть он, наверное, сочинить уже не успеет, а вот рассказ… Да, рассказ — короткий, нежный, завораживающий, насыщенный такими метафорами, от которых Набоков, высиживавший свои сравнения, как геморроидальная курица, перевернется в гробу! Да! Однако нужен сюжет, загадочный и необыкновенный, а сюжет невозможно вот так взять и придумать, его надо подхватить среди людей, как вирус, потомить в сердце и лишь после заболеть им так, чтобы бросало в жар и холод замыслов, чтобы бил озноб вдохновенья, чтобы повсюду преследовали длинные тени художественного бреда…Из мыслительной полудремы Кокотова вывел громкий стук в дверь. Автор «Кандалов страсти» испугался, решив, что это без звонка явилась возбужденная Обоярова. Он вскочил с постели и хотел сразу проглотить заготовленные таблетки, но вовремя спохватился, вспомнив, как стоял на Горбушке, изнывая от безадресной похоти. Писодей на цыпочках подошел к двери и спросил:— Кто там?— Ваш андрогиновый соавтор. Открывайте, я принес вам ужин!— Я не хочу есть! — ответил Андрей Львович и почувствовал сосущий голод в желудке.— Открывайте! Есть разговор…Жарынин был в китайчатом халате. Его лицо выражало то скорбное ободрение, с каким обычно посещают родных покойного. В руках он держал поднос, плотно уставленный тарелками с едой. Причем, только на одной лежал штабелек казенных сосисок, на остальных же располагался чистый эксклюзив: соленые огурчики, скользкие и пупырчатые, словно новорожденные крокодильчики; черные лоснящиеся маслины размером со сливу, розовая слезоточивая ветчина, окаймленная нежным жирком, глазастые кружки сырокопченой колбасы, крошечные китайские опята, похожие на маринованные запятые, сало с мраморными прожилками, ломтики бородинского хлеба, усыпанные по корочке кориандром, щедрые сочные куски сахарного арбуза… Из кармана халата торчало горлышко перцовки, а на изгибе локтя висела, зацепившись ручкой, трость.Оттеснив колеблющегося соавтора, Жарынин вошел в номер, поставил поднос на журнальный столик, торжественно вынул вспотевшую бутылку, выхватил из трости клинок и одним движением снес винтовую пробку. На заиндевевшем стекле Кокотов заметил оплывшие следы его горячих пальцев и впервые за все это время вспомнил, что покойников хоронят замороженными, как бройлеров. Ему с трудом удалось сдержать слезы.— Ну, как говаривал Сен-Жон Перс: «Дай Бог не последняя!»Выпили. Андрей Львович с удивлением обнаружил, что несмотря на роковой недуг водка действует на него по-прежнему: теплит внутренности и туманит мозг.— Нина Владимировна мне все рассказала… — после недолгого молчания с печальной почтительностью произнес режиссер.— Что именно? — спокойно уточнил Кокотов, стараясь соответствовать тому уважению, какое игровод испытывает к его болезни.— О вашем диагнозе. М-да… Она плакала. Знаете, эта женщина вас любит. Но вам сейчас надо думать о другом.— О чем же?— О том, что будет после… Как выразился Сен-Жон Перс: «Смерть — это самый важный жизненный опыт, но воспользоваться им, увы, нельзя».— Чего вы от меня хотите? — мужественно усмехнулся писодей. — Четвертый вариант синопсиса я написать уже, видимо, не успею…— Вы хорошо держитесь! По-мужски…— А что мне остается делать?— Вас интересует, что произошло на суде?— Не очень…— Понимаю. Но все-таки послушайте: мы проиграли…— Вы это уже мне говорили…— Но мы не просто проиграли. Нет, нас сделали, как котят. Растоптали. Уничтожили. Спустили в унитаз. Старики потом плакали. Если бы вы слышали, как они старались, как выступали! Фантастика! Плач иудеев из «Аиды» отдыхает. Заслушаешься! Бездынько прочитал поэму. Погодите, вспомню… Ага, вот:Нам рот не заткнете кляпом!
А вы, чей глаз завидущ,
Уберите грязные лапы
От ипокренинских кущ!

— Неплохо, — согласился Кокотов.— Морекопов отлил такую речугу, что ее можно без единой помарки вставлять в учебник красноречия. Ну, я тоже кое-что сказанул…— Про тихую пристань талантов?— Злой вы и недобрый. Я не отдам вам паспорт.— А что — эти? — спросил писодей, пропустив угрозу мимо ушей.— Ничего. Кочуренко нес какую-то околесицу. Он, по-моему, вообще никакой не адвокат. Мопсы стали врать, что стариков у нас плохо кормят. Но Саблезубова вскочила, дала кудлатой пощечину и сорвала с нее парик. Представляете, эта…— Боледина.— Вот-вот. Она лысая, как шар для боулинга. Судья выгнала обеих. Пока заседали, я сгонял Огуревича в ССС, и он привез еще одно заявление — в нашу пользу. В общем, все шло к победе. Добрыднева дважды интересовалась, все ли в порядке с Ласунской, слушала нас не перебивая, кивала, даже подсказывала старичкам, если они от волнения забывали слова. А ибрагимбыковцев, наоборот, гноила, обещала выставить вон Кочуренко, если еще раз скажет «в натуре». Спросила у Гавриилова, кто он по профессии. «Писатель? Что же вы мямлите, как контуженный?» Вот тут я насторожился. Обычно благоволят к тем, кого хотят засудить. Так и вышло: удалилась, попила чайку и через десять минут: «Суд идет. В иске отказать!»— Почему?— Кокотов, задавать такой вопрос суду бессмысленно. Вы же не станете спрашивать у гулящей жены: «Почему?» Потому! Впрочем, Морекопов по своим каналам навел справки: ей приказал председатель суда Лебедюк. Редкая сволочь! Коллекционер. Русский авангард собирает. Видимо, ему впарили какого-нибудь Немухина или Целкова — и порядок! Но и это еще не все. Позвонил Кеша, буквально рыдал. Наши акции ушли.— Куда ушли?— На хер!— Поточнее можно?— Можно. Оказалось, внезапно вернулся какой-то начальник. Он ничего не знал про кредит. А тут котировки на азиатских биржах обвалились. Доуль-Джонс или Даун-Джойс забарахлил. Ну, он и выставил наши акции на торги. Их немедленно купили.— Кто?— Догадайтесь с одного раза!— Ибрагимбыков?— Правильно.— А вы откуда знаете?— Он сам сказал.— Когда?— После приговора подошел ко мне, тварь аульная, был глумливо учтив, спросил про Ласунскую, выразил соболезнования и объяснил, что у него теперь полный пакет акций. Деваться нам некуда. Сказал, хочет послезавтра заехать в «Ипокренино» — поговорить!— О чем?— Наверное, о том, как мы будем отсюда выметаться.— И что вы предлагаете?Жарынин несколько мгновений вглядывался в соавтора, словно ища в его облике подтверждение своим тайным надеждам.— Я предлагаю вам подвиг.— Что-о?— Подвиг.— Какой?— Безумный.— А именно?— Убить Ибрагимбыкова!— Вы в своем уме? — Андрей Львович посмотрел в глаза игроводу и уловил в них мутную сумасшедшинку, замеченную еще в день знакомства.— Конечно! Кокотов, подумайте, неужели у вас нет чувства мерзкого бессилия перед злом? Мы живем в мире, где невозможно найти управу на мерзавца, обирающего стариков! Все куплено: газеты, телевидение, суд, закон, конституционная стабильность! Уходя, Ибрагибыков поманил пальчиком Огуревича, и эта торсионная сявка побежала за ним как привязанная. Меделянский спрашивал только об одном: когда ему отдадут деньги за его акции. Ничтожество! Прав, прав старый пес Сен-Жон Перс: «Демократия — это подлость в законе». Тоталитаризм благороден, он берет все зло на себя, и люди могут жить в добре. А демократия раздает зло людям как бесплатные презервативы. Скажите-ка мне, что страшнее — один кровожадный тигр или тысячи голодных крыс?— Ну, не знаю… — заколебался Кокотов, чувствуя, что его завлекают в какую-то умственную ловушку.— Не лукавьте! Конечно крысы! Тигра можно накормить, приручить, приласкать… Тысячу крыс не прокормишь и не приручишь! Они всегда хотят жрать. Помните крысу возле вашего дома?— Помню! — вздрогнул писодей и почувствовал игольчатую боль в виске.— Признаюсь вам как старый диссидент. Когда выходишь на бой с государством и проигрываешь, чувствуешь гордость поражения. Да, я повержен, но кем? Голиафом…— Однако Давид…— Бросьте, коллега, Давид обманщик. Пошел на поединок с пращой. Подло! Представьте: вас обматерили в кабаке. Вы говорите: «Пойдем выйдем, поговорим по-мужски!» Обидчик доверчиво выходит, надеясь честно набить вам морду, а вы укладываете его из помпового ружья. Неспортивно! И вообще, не очень-то доверяйте Ветхому Завету. Типичный «Краткий курс», только очень толстый…— А Новому Завету доверять можно? — усмехнулся автор «Преданных объятий».— В вашем положении лучше доверять. Кстати, неужели вы ничего не чувствовали, никаких симптомов: ну, боль, головокружение… Все-таки третья стадия.— Мне говорили: вторая… — похолодел Андрей Львович.— Да?! Значит, я перепутал…— Что же делать?— Прикончить Ибрагимбыкова. Знаете, после предательства Дадакина я подумал, что этого гада проще убить. Так сказать, асимметричный ответ злу. Нет человека — нет проблемы. Но у меня еще оставались надежды на суд. Как же я был глуп! Мы живем в обществе, где несправедливость стала цементом, скрепляющим все это зловонное сооружение. И теперь, после гибели Ласунской, только кровь Ибрагимбыкова утешит меня!— И как же вы его собираетесь убить? — спросил Андрей Львович, удивляясь, что всерьез обсуждает с игроводом весь этот бред.— Когда он приедет, я хочу подойти к нему вплотную и… — Жарынин схватил трость, прислоненную к креслу, и молниеносно обнажил клинок. — В сердце! Давайте выпьем, и обязательно закусите салом! Божественное! Осталось от пана Розенблюменко.— Но вас же посадят! Дадут лет двадцать. Не меньше!— Нет, мой пугливый друг. Я консультировался с юристом. Мы живем в стране торжествующего зла, которое возможно лишь при добром уголовном кодексе. У нас нежнейший уголовный кодекс, его, наверное, долгими тюремными ночами писали рецидивисты-интеллектуалы. Двадцать лет вам дадут, если вы бросите гранату в детский садик. И то не факт. Скажете, что в детстве вас растлевала воспитательница, — могут оправдать. А у меня смягчающие обстоятельства: я защищал стариков от произвола. Я был в состоянии аффекта под впечатлением смерти Ласунской. Наконец, у меня есть справка.— Какая?— Самая лучшая! Лет семь-восемь дадут. Полечат. Выйду через четыре года. А Ибрагимбыков будет гнить в гробу! Улавливаете?— Вы несете бред! — вздрогнул Кокотов, подумав о себе.— Почему бред? Победить зло можно только массовым индивидуальным террором. Добро должно вооружиться и уничтожать зло при каждом удобном случае. Вы думаете, Дадакин сдал бы нас, зная, что за это его прирежут в подъезде? А Лебедюк? Да он бы от ужаса стал омерзительно справедливым. Я хотел сам открыть эпоху террора. Но теперь, все обдумав, почетное право стать первым зилотом добра отдаю вам!— Зилотом?— Были такие древние евреи. За правду маму могли зарезать.— Вы же не любите Ветхий Завет!— Как раз в деле уничтожения врагов Ветхий Завет — незаменимое пособие! Соглашайтесь!— Но почему я?— Очень просто! Во-первых, вы и так умрете или станете калекой после операции.— Ну-у, знаете…— Хорошо. Операция пройдет успешно, и здоровье к вам вернется, — сказал Жарынин с насмешкой. — Но опухоль-то у вас, простите, где?— В голове.— Вот именно. В голове! Вы вообще за свои действия не отвечаете. Вас даже не посадят — отправят в больничку. Зато вы начнете кинжальный террор против коррупции. А как еще спасти Россию? Вы станете героем Интернета, миллионы пользователей захотят быть похожими на вас и подхватят почин!— Великий почин…— Да, великий. Напрасно иронизируете!— Это чушь. Вы спятили, Дмитрий Анатольевич!— Антонович, с вашего позволения!— Да, конечно… Я не стану никого убивать! Уйдите! Я устал. У меня раскалывается голова! — Кокотов потер немеющий висок. — Я больной человек. Зачем вы мне все это говорите?— Жаль! Я надеялся, вы достойно завершите свой литературный путь. Неужели не понятно: чтобы стать большим писателем, надо иметь в биографии что-то необычное, содрогательное? Например, погибнуть на дуэли, как Пушкин с Лермонтовым. Или уйти на старость глядя из дому, как Лев Толстой. Неплохо быть расстрелянным, как Гумилев. Можно посидеть в тюрьме, как Достоевский или Солженицын. В крайнем случае — застрелиться, как Маяковский, или повеситься, как Есенин. Гадко, конечно, но эффектно. Разумеется, я не желаю вам быть задушенным женой, как Рубцов, или похороненным заживо, как Гоголь. Все-таки вы мне дороги! И уж точно не стоит умирать от водки, как большинство русских писателей. Это, знаете, вообще у нас не считается…В подтверждение сказанного Жарынин наполнил рюмки, соавторы хлопнули, и режиссер с аппетитом заправил в рот тонкую, будто розовый лоскут, ветчину, а потом еще закусил двумя маслинками и облизал пальцы. Писодей тоскливо позавидовал его нерушимому здоровью, позволяющему в застольных битвах отвоевывать земли, разбазаренные демократами.— Кокотов, я предлагаю вам небывалое — стать первым истребителем зла. Подумайте, Бродскому хватило ссылки за тунеядство, чтобы получить Нобелевскую премию за стихи, которые вообще невозможно запомнить. А вы станете первым в новой истории зилотом добра! Прикиньте: ну, умрете вы на операционном столе от неудачной анестезии или оттого, что у врача с похмелья дрогнул в руке скальпель. И что? Ничего. Загнетесь от жутких болей, изъеденный метастазами, как сыр рокфор зеленой плесенью…— Не надо! — попросил Андрей Львович, испытывая ужас, переходящий в дурноту.— Нет, дослушайте! Какая вам польза от такой смерти? Ну, появится в какой-нибудь занюханной литературной многотиражке крошечный некролог, мол, жил, писал сначала под своим именем, потом под псевдонимом «Аннабель Ли» и умер от тяжелой продолжительной болезни. Помним, скорбим. И забудут на следующий день, а ваша Аннабель, как последняя курва, будет рожать те же идиотские романы, но только от другого неимущего автора…— Замолчите! — истошно взмолился Кокотов и сам налил себе перцовки.— Выпейте, выпейте! Вот так, хорошо. Все-таки алкоголь — это сироп бессмертия…— Откуда вы знаете про сироп бессмертия? — задохнувшись водкой, прошептал писодей.— Мама в детстве рассказывала. А теперь лишь на минуту допустите, что вы приняли вызов. На минуту! Информационное пространство гудит, как разворошенное осиное гнездо. Первые полосы газет кричат: «Прозаик прустовской школы Андрей Кокотов ударом в сердце убил рейдера Ибрагимбыкова!» И вы становитесь другим человеком, но самое главное — другим писателем. Понимаете? Критики и литературоведы набросятся на ваше наследие, как гиены на труп льва, оближут и разгрызут каждую косточку, найдут мозг и смысл там, где его никогда не было. Ваши дурацкие «Лабиринты страсти» объявят сложнейшей художественно-философской криптограммой, тайным знанием, дошедшим из эры Лемуров. Даже в псевдониме «Аннабель Ли» Дэн Лобасов обнаружит гендерный вызов, подвиг, равный Флоберу, который испытывал оргазмы вместо Эммы Бовари. А какой-нибудь Гонопыльский составит сборник воспоминаний «Неузнанный», где все, включая Лапузину и вашего покорного слугу, будут каяться, что не поняли, не разгадали, не оценили вас при жизни. Вы станете классиком…— Так уж и классиком…— Еще бы! Вспомните Пургачева! Ему памятник поставили. Кто он такой? Пьющий стукач. А я вам предлагаю подвиг, предлагаю совершить то, до чего не додумался еще ни один писатель!— Это невозможно.— Жаль. Очень жаль. Придется все-таки мне самому…— Что же вас смущает? Боитесь?— Дурашка! Я о вас забочусь. Я хочу снять кино… Зачем вы писали синопсисы?— Но вам же ни один не понравился!— Не имеет значения! Если вы станете знаменитым кинжальщиком, я сниму три фильма по всем трем синопсисам, и мы получим три Оскара!— Знаете, Дмитрий Антонович, мне кажется, вы сейчас тоже придумываете какой-то новый синопсис…— Возможно. Мы придумываем, нас придумывают, тех, кто нас придумывает, тоже кто-то придумал. Не важно. Бессмертие стоит риска!— А если меня убьют? У Ибрагимбыкова охрана.— И отлично! Вы умрете мгновенно, без операции, без химии, без облучения. Не будете шляться, как желтая мумия, пугая друзей и радуя врагов. Погибнете в славе. Раз — и нет! — в подтверждение Жарынин хрустнул огурчиком.— Нет. Никогда!— Погодите, вы не понимаете, от чего отказываетесь! Попробуйте-ка! — Он протянул соавтору трость.— Нет, не хочу…— Да вы только попробуйте, чудак!Кокотов, не понимая, почему уступает этому безумию, нехотя взялся за теплую рукоять в форме прыгнувшей пумы. Легко вынув клинок из ножен, он почувствовал брутальную нежность к кинжалу и боязливо коснулся большим пальцем острого как бритва лезвия. Жарынин наблюдал за ним с умилением отца, подарившего сыну обещанный паровозик.— Вы никогда не замечали, что клинок входит в ножны, словно мужчина в женщину? — спросил режиссер.— Н-нет… — сознался автор романа «Плотью плоть поправ».— Ну, тогда не буду вам мешать…Он вышел, забрав поднос. Писодей еще некоторое время ощупывал и оглаживал холодное оружие, потом, почувствовав слабость, перебрался на кровать и, продолжая холить в руках кинжал, думал о том, почему Жарынин обмолвился о третьей стадии — Пашка говорил про вторую. Чтобы избавиться от мучительных мыслей, Кокотов стал фантазировать, как завтра убьет Ибрагимбыкова. Брызнет алый фонтан, напитывая дорогую сорочку. Андрей Львович устало опустится на землю рядом с алебастровым трупом и будет окровавленным клинком чертить на земле бессмысленные руны. Жарынин поощрительно потреплет соавтора по волосам, точно пса, выполнившего сложную команду. Примчится перепуганный Огуревич, окруженный детьми в черных непроницаемых масках. Прибегут и застынут в скорбном изумлении бухгалтерши. Валентина Никифоровна взглядом простит не чуждого ей убийцу. Начнут потихоньку, шаркая и звеня наградами, подтягиваться самые смелые и любопытные ветераны во главе с Ящиком. Приползет старая рептилия Меделянский с вероломной Вероникой, которая впервые посмотрит на бывшего мужа с уважением и поймет наконец, кого бросила! Придет Агдамыч с гвоздодером, похожим на гадючку. Неожиданно налетит из города Наталья Павловна, веселая, роскошная, ароматная. Она сразу все поймет, нахмурится, схватит его за руку, потащит в номер, ведь скоро наедет милиция, и другого шанса у них не будет.…О, вот уже она стоит перед ним во всей могучей наготе, дрожит от страсти, и ее меховое лоно нетерпеливо сыплет электрическими искрами:— Ко мне, мой рыцарь!46. ТРИПЕЛЬФОСФАТЫ ЗЛА







Date: 2015-09-18; view: 241; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.01 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию