Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Снова звучат три сигнала
Сегодня 1 апреля. Приехав пораньше во Дворец юстиции, я отправился, как мы говорим, на провод, то есть к нашим телеграфистам, чтобы поздравить жену с днем ее рождения. Так как-то все получалось в военные годы, что ни на одном из ее праздников нам не удавалось побыть вместе. Теперь вот тоже я далеко. Но на этот раз хоть обещанный подарок ей сделал. Повесть написана, одобрена, принята. Может, хоть это ее порадует. С такими мыслями и шел я по сводчатым коридорам здания и вдруг услышал разнесенные по проводам такие знакомые всем сигналы зуммера. Три… три… и три. Сенсационная новость! Какая? Где? Заседание еще не началось. Стало быть, в пресс-руме — комнате прессы, где информационное бюро с утра кладет на стол протоколы дополнительных допросов и всякие другие документы о ходе процесса. Все мы здесь настолько акклиматизировались, что уже выработался какой-то инстинкт. Эти три сигнала действуют на нас, журналистов, как звук боевого рога. Через мгновение все мы, прыгая, как леопарды, неслись в пресс-рум. Там было тесно, шумно. Слышались вопросительные выкрики, недоуменные вопросы, которые уже покрывались почему-то богатырским хохотом. Протиснулся к столу, на котором обычно выкладывают бумаги. Взяли лежащий отдельно от других документ. Что такое? В нем сообщалось, что на процессе появится и будет давать показания Мартин Борман. Это руководитель партийной канцелярии, ее генеральный секретарь и самый ближний помощник Гитлера, незримый подсудимый, отсутствовавший на процессе; дело его, в соответствии с 12-й статьей устава Трибунала, рассматривается заочно. Судя по материалам, уже оглашенным на суде, это одна из самых омерзительных фигур нацизма — гитлеровский царедворец, подхалим, лихоимец мирового класса, бессовестный палач миллионов, все время оспаривавший у Геринга место у правой руки фюрера. Мы уже знаем, что страшный этот человек оставался подле Гитлера в бункере, близ рейхсканцелярии, до того самого часа, пока тот не уничтожил себя, как скорпион, оказавшись в огненном кольце советской артиллерии. Мартин Борман пойман! И сразу встали передо мной картины, виденные в Берлине одиннадцать месяцев назад. Грохот орудий. Асфальт, дрожащий под ногой, будто где-то там в земле работают невидимые машины. Плоское здание рейхсканцелярии, построенное в античном стиле по проекту гитлеровского лейб-архитектора Альберта Шпеера, этот «национал-социалистический Парфенон», как называла его геббельсовская пресса, между прочим, не больше похожее на Парфенон, чем Гитлер на Наполеона, с которым он любил себя сравнивать. Так вот эта святая святых нацизма. В Берлине еще идет бой, но советские солдаты бродят по парадным залам рейхсканцелярии, изрядно побитым артиллерией, топчут валяющиеся на полу бумаги, коробочки с орденами и медалями. Тут же с ошалелым видом мечется под ногами какой-то лохматый пес, которому шутники повесили на шею рыцарский железный крест… Терраса, ведущая из переднего кабинета Гитлера в сад. Разбитое полукружье фонтана и чуть дальше — совсем незаметный в весенней зелени куб из бетона, в который вделана массивная металлическая, закрывающаяся винтами дверь. Это вход в подземный бункер, где провел свои последние минуты Гитлер. Вместе с моим другом, корреспондентом «Правды» подполковником Сергеем Борзенко, мы подходим к бетонной норе. Часовой у входа загораживает дорогу: «Нельзя, не приказано пропускать». Вызываем начальника караула. Борзенко один из тех славных журналистов, которым довелось повоевать не только силой своего профессионального оружия. Высадившись с десантом на маленьком плацдармике голого крымского берега, «на пятачке», как говорили тогда в армии, в качестве корреспондента «Правды», он волею военной судьбы принял на себя командование десантным отрядом, командир которого погиб при высадке. Несколько суток он вел оборону этого «пятачка», а по ночам, когда неприятельские атаки стихали, писал корреспонденции и с катерами, подвозившими подкрепления и боеприпасы, отсылал их на армейский телеграф. Немало военных корреспондентов получили у нас большие боевые награды. Сергей Борзенко за этот свой негазетный подвиг стал Героем Советского Союза. Корреспондентский билет «Правды» много, конечно, значит, но в сочетании со Звездочкой Героя он производит просто неотразимое впечатление. Только поэтому, вероятно, нас, приехавших сюда с фронта, который атакует Берлин не с востока, а с юго-запада, даже в нарушение запрета, все-таки наконец пропускают в это последнее прибежище Гитлера. Подземелье многоэтажное. Оно напоминает огромный сот литого бетона, вписанный в землю. Электричества нет. Лифт не работает. Вентиляция остановлена. В подземелье промозглая духота. Майор со сложной, незапомнившейся фамилией ведет нас вниз по лестнице, освещая лучом фонарика осклизлые ступени. Глухо доносятся сверху редкие взрывы снарядов. Острый луч высвечивает то сизые стены лестничного колодца, то нишу, из которой возникает молчаливый часовой, то массивную дверь. Этаж, другой, третий. Свертываем в коридор. Бесшумно открывается дверь с резиновыми прокладками, какие бывают в газоубежищах. Под ногами хрустит стекло битых бутылок. Тяжелый, отвратительный воздух. Из тьмы возникает массивный стол с зеленой суконной скатертью, залитый чем-то темным, липким. На крюках картины в золоченых рамах. Хорошие полотна старой мюнхенской школы, которые кажутся здесь, в этом бетонном гнезде, благородными пленниками в рубке пиратского корабля. — Здесь у Гитлера проходили военные советы, — комментирует из тьмы не видимый нами майор. — Троих офицеров здесь взяли. Пьяны были в стельку, «папа-мама» не выговаривали. В другой комнате сияла ацетиленовая лампа. Два советских офицера и девушка-лейтенант с тонким, умным личиком рылись в каких-то папках. — Это у них вроде архива было. Пытались сжечь, но не успели, бензина, что ли, не хватило, — слышится голос майора. Узнав, кто мы, офицеры разгибают спины. Девушка-лейтенант усмехается: — Опоздали, тут вчера из вашей газеты двое уже побывали: Борис Горбатов и Мартын Мержанов. Все записали. Выражаем зависть к опередившим нас коллегам и движемся дальше. Этажом ниже стукаюсь лбом о что-то металлическое, острое. Луч фонарика освещает алюминиевого орла, вцепившегося в венок со свастикой. Орла кто-то сбил, он висит боком, на одном гвозде, крылом своим загораживая деревянную, полированную дверь. — Личные апартаменты фюрера. Тут он с собой и покончил, — поясняет майор. Минуем маленькую комнату охраны: диван, столик, телефоны. Черные шинели и фуражки домиком висят на стене. Следующая дверь в комнату попросторней: хорошие картины на стенах. Стол. Карта Берлина. Два кресла, диван, обивка которого залита тоже чем-то темным. — Кровь? — Да, кровь, — отвечает майор. — Но он же отравился? — Да, есть такая версия… Отравился с женой и собакой. Но есть сведения, только вы этого не записывайте. Есть сведения, что его адъютант потом выстрелил в него, в мертвого. Ну как же, фюрер — и отравился, как крыса, стыдно. Он в него в мертвого пулю и влепил. И револьвер бросил рядом. Револьвер вот здесь и валялся. Спускаемся еще ниже. Жилье Геббельса. Большая комната. Чистенькая, обжитая. По стенам кровати, как нары, в два этажа. Но потолки закопчены, и к запаху промозглой подвальной сырости примешивается запах горелой шерсти. На ковре, закрывающем кафельный пол, два продолговатых выгоревших пятна. — Отравился вместе с женой и всех пятерых своих дочерей отравил, — поясняет наш Вергилий в майорском чине, водящий нас по этой нацистской преисподней. — Девочек нашли мертвыми вон на этих нарах. Младшенькие в спокойных позах, будто спали. А вот две старших — те, видимо, сопротивлялись, не хотели, чтобы им вводили яд. Судя по позам, их отравили насильно… Вот эти самые девочки. Майор поднял с пола семейную фотографию. Вот он, Иозеф Геббельс — маленький, с густо набриолиненной, сверкающей головкой, с оттянутым назад черепом. Он сидит, выпрямившись, рядом с крупной, красивой дамой в окружении пяти хорошеньких девушек, похожих на мать. Геббельс черный, как жук, а они все светлоглазые блондинки. — Вот этим, старшим, яд впрыскивали насильно… Входим в комнату по соседству. Она увешана охотничьими ружьями, свисающими с оленьих рогов. Полный охотничий костюм. Зеленая шляпа с тетеревиным перышком валяется на кровати. — Говорят, это комната Мартина Бормана. — А где же он? — Исчез, — отвечает майор. — По показаниям тех, кого взяли тут в плен, он сидел до последнего. А потом куда-то исчез. — Как же исчез, все же тут плотно окружено? — Не знаю… Разное говорят. Одни будто видели его убитым, другие — будто он бежал… Вернее всего все-таки бежал. Вы этого не записывайте. Это так — версия. Она нуждается в проверке. Тут и умышленная дезинформация может быть… Мартин Борман бежал! Ближайший соратник Гитлера скрылся от ответа. Помню, как нас ошеломила эта весть там, в бункере рейхсканцелярии. Тут на процессе, когда звучит зловещее имя Бормана, я невольно смотрю на пустующее место на скамье подсудимых. Неужели этой гадине удалось уползти и скрыться в какой-то щели? И вот три сигнала, возвещающие сенсацию и листок пресс-релиза — Мартин Борман найден. Вот это новость! Но почему в пресс-руме такой смех? Недоуменно смотрю на оказавшегося рядом Юрия Королькова. Стоит и улыбается всем своим круглым подвижным лицом. — С первым апреля, старик! — Ну да, сегодня первое апреля, что из того? — А ты дочитай, дочитай сообщение до конца. Действительно, взволнованный этой новостью, захваченный нахлынувшими воспоминаниями, я как-то проглядел в конце информационного сообщения маленькую стрелку и надпись: «Читайте на обороте». А на обороте заглавными буквами выбито: «С первым апреля! Спасибо!» Мы долго смеемся, вспоминая этот розыгрыш, учиненный, так сказать, в организованном порядке друзьями из пресс-бюро Трибунала. Смеемся, а в голове все та же мысль: неужели на земле найдется такая щель, в которой сможет окончательно спрятаться эта гадина?
20. «Нахт унд небель»
Давно, с того самого дня, когда обергруппенфюрер эсэс, начальник главного имперского управления безопасности и шеф гестапо Эрнст Кальтенбруннер с опозданием появился в зале суда, наблюдаю я за этим человеком. Его появление среди подсудимых тоже было сенсацией, в честь которой по помещениям Дворца юстиции прозвучали заветные три сигнала. Дело в том, что человек этот, хладнокровно отдававший приказ об истреблении миллионов людей, когда дело дошло до скамьи подсудимых, сам оказался просто-таки патологическим трусом. Спасаясь от ответственности, он пытался сначала отлежаться среди раненых в каком-то госпитале. Потом, подгоняемый тем же страхом, ночью бежал из госпиталя в горы, спрятался в лесной избушке, где и был выдан оккупационным властям своим адъютантом. Здесь, в Нюрнберге, он все время дрожал от страха, метался по камере и обливался слезами, не стесняясь тюремного врача. Потом от страха его хватил мозговой удар. Нет, это не было хладнокровной, заранее задуманной симуляцией Рудольфа Гесса. Старший тюремный врач, доктор Келли, лечивший тогда Кальтенбруннера, говорил корреспондентам: — Не думайте, господа, что его преследуют тени миллионов умерщвленных им людей или сознание ответственности за совершенные злодеяния… Страх, только вульгарный животный страх парализует его мозг, хотя физически этот сорокавосьмилетний мужчина шести футов роста здоров как бык.
И вот прозвучали три сигнала сирены. Ложи прессы мгновенно оказались набитыми, и среди подсудимых, занимавших на скамье свои обычные места, возник высокий плечистый верзила с большой головой, с длинным, пересекающим щеку глубоким шрамом. Голова эта по конфигурации в профиль напоминала топор мясника. Все глаза устремились на эту зловещую фигуру, о которой столько страшного наслышались мы на суде. Кальтенбруннер как-то неуверенно прошел между скамьями, смущенно улыбаясь, протянул было руку Герингу, но тот резко отвернулся, Гесс сделал вид, что не заметил этой протянутой руки. Шахт, Функ, Папен, Шпеер, державшиеся всегда своей замкнутой группой, демонстративно повернулись к вошедшему спиной. Злодеи, на совести каждого из которых были сотни тысяч жизней, старательно демонстрировали презрение к этому всемогущему руководителю тайной полиции, перед которым сами еще недавно трепетали. Никто из них не пожелал иметь Эрнста Кальтенбруннера своим соседом даже по скамье подсудимых, и военный полицейский, вмешавшись в это дело, почти насильно заставил потесниться Франка и Розенберга. Кальтенбруннер как бы сразу обрел амплуа злодея среди злодеев. Сначала он был сконфужен такой встречей. Потом оправился, уже твердым шагом проходил в дубовый загон, отведенный для подсудимых, и, ни с кем больше не здороваясь, занимал свое место. Юрист по образованию, он сам обдумал план защиты и очень последовательно пытался отмыть со своих рук кровь миллионов погубленных им. Когда на трибуну поднимался этот огромный сутулый человек с тяжелым взглядом серых глаз, его защитник доктор Кауфман уже торопился бросить в микрофон: — Я начинаю защиту Эрнста Кальтенбруннера. Мне не нужно подчеркивать, как крайне тяжела для меня эта защита, учитывая необычайную тяжесть возведенных против него обвинений. Нельзя было не согласиться с этой, столь необычной преамбулой защитительной речи. Ведь уже несколько месяцев Трибунал слушает страшную повесть о злодеяниях нацизма. За это время не было ни одного заседания, на котором не упоминалось бы имя Генриха Гиммлера, этого самого кровожадного и отвратительного зверя в нацистском зоопарке. Он ушел от суда, раздавив в последнюю минуту ампулу с ядом, которую при аресте предусмотрительно прятал под языком. Вместо Гиммлера стоит на трибуне и держит ответ этот «малый Гиммлер» — «Гиммлерхен» — «Гиммлерочек», как звали в Германии Кальтенбруннера. Уже известно по документам, сколь влиятелен и страшен был этот «Гиммлерхен», заменяющий своего шефа, сбежавшего от суда в иной, загробный мир. Трудно даже перечислить хотя бы основные из чудовищных преступлений, совершенных Кальтенбруннером. Он, как и его шеф, как бы представлял собой наиболее крайние и наиболее показательные порождения идеологии нацизма. Это они опутали Германию, а потом и все оккупированные страны и территории сетью концентрационных лагерей. Мы уже видели эту сеть, нанесенную на карту. Она демонстрировалась на одном из заседаний Трибунала. Сотни точек, рассыпанных по карте Европы. Их было так много, что местами они соединялись в сгустки, и казалось это графическим изображением какой-то злокачественной язвы, распространившейся по телу континента. Она, эта язва, уже покрывала Германию, Австрию, Польшу, протянулась в Бельгию, во Францию, в Советскую Прибалтику, в Белоруссию, на Украину. Язва нацизма. Язва смерти, грозившая в будущем поразить все человечество. Теперь мы смотрели на Кальтенбруннера и уже знали, что этот человек с топорообразным лицом нездорового цвета мечтал о том времени, когда вот эта коричневая язва покроет всю земную сушу и весь мир превратит в концлагерь для инакомыслящих. Видели мы и другую карту, карту-отчет, еще более циничную и страшную, заставившую содрогнуться всех нас, привыкших за долгие месяцы суда к самым апокрифическим сюрпризам. На этой карте возле кружков, обозначающих города, были нарисованы по два гробика — белый большого размера, а под ним — черный поменьше. Оказалось, нацисты, в государственном масштабе планировавшие обезлюживание территорий, картой этой отчитывались в выполнении этих планов. Гробики были как бы диаграммой, показывавшей, сколько нужно было истребить людей и сколько истреблено. В перерыв мы рассматривали эту карту. Большие черные гробики были изображены около Киева, Харькова, Краснодара, Вильнюса. Гробики поменьше — возле Орши, Минска, Витебска, где, как объяснял отчет, из-за чрезвычайно развитого партизанского движения и густых лесов планы умерщвления оставались недовыполненными. И вот он — человек, который составлял эти планы и эти отчеты. Были показания, свидетельствовавшие, что Кальтенбруннер разработал для Германии, а мечтал потом распространить и на все оккупированные земли систему истребления, носившую кодовое наименование «Нахт унд небель», то есть «ночь и туман». По этой системе десятки, сотни, тысячи людей были арестованы, вернее, схвачены по ночам, и с этого мгновения действительно погружались в пучину тумана и мрака, попадая под бесконтрольную власть палачей гестапо, эсдэ и эсэс. Именно по этой системе Гиммлер и его правая рука Эрнст Кальтенбруннер создали вид тайной индустрии, индустрии смерти (о ней уже не раз приходилось говорить), служившей единственной цели — умерщвлению людей. Свыше трех тысяч предприятий насчитывала эта индустрия нацизма — от мелких, так сказать, кустарных мастерских с дневной пропускной способностью до сотни человек, где людей истребляли старым, излюбленным для нацистов способом, — выстрелом в затылок, — до гигантских комбинатов смерти, подобных Аушвицу, Бухенвальду, Маутхаузену, где истребление было механизировано, химизировано, электрифицировано, где работали конвейеры для транспортировки трупов к печам, где были сконструированы огромные ножи для рассечения массы тел перед сжиганием, где действовали механизированные вальцы для переламывания костей и прессы для изготовления из костной массы удобрительных туков. Индустрия смерти, созданная Гиммлером, имела свои отходы, и отходы эти — человеческие тела, как я уже поминал, тоже утилизировались с пользой для экономики третьего рейха. Ничего не должно было пропадать даром в хозяйстве рачительного Гиммлера, и, как мы уже наглядно убедились в первые месяцы процесса, были созданы научные институты для утилизации «отходов» сатанинского производства, разрабатывавшие способы выделки человеческой кожи, варки мыла из человеческих тел, изготовление из кожи обуви, галантереи и прочих мирных предметов. Даже Данте Алигьери, создавая картины ада, при своем прекрасном воображении, не додумался до ужасов, которые измыслили для человечества Генрих Гиммлер и вот этот его уполномоченный, в прошлом мало известный венский адвокатик Эрнст Кальтенбруннер. Это их люди в белых халатах под покровом мрака и тумана проводили в лагерях опыты над заключенными, методично пробовали на них действие газов и ядов, изобретавшихся для уничтожения непокорного человечества. Все это делалось спокойно, агония жертв наблюдалась врачами с изуверским хладнокровием, протоколировалась, изучалась. На основе этого писались научные труды. Труды для немногих. Вот для этого человека с топорообразным лицом. И наконец, еще способ обезлюживания оккупированных земель — уничтожение деревень, сел, поселков и городов. Это ведь тоже было индустрией, имевшей свои машины, механизмы, свои хорошо обученные кадры, так называемые оперативные специальные команды эсдэ. И свои планы, которые предписывали выжигать дотла мирные селения, создавать целые мертвые зоны, сеять страх, опустошение, расширять пределы земель, объятых мраком и туманом. Это тоже организовывал человек по имени Эрнст Кальтенбруннер. Обо всем этом Трибунал уже знает из свидетельских показаний, из хроникальных фильмов, из вещественных доказательств, при одном воспоминании от которых мороз пробегает по коже. Теперь пришел час ответа за все эти злодеяния. Человек по имени Кальтенбруннер дает показания. Что может сказать этот изверг, от которого демонстративно отодвигаются даже его соседи по скамье подсудимых, против которого на суде выставлены уже целые колонны папок, с бесчисленным количеством документов, обвиняющих его в ужасных преступлениях против человечности? Приблизившись к микрофону, дотронувшись до него рукой, даже пощелкав по нему ногтем, чтобы убедиться в исправности, Кальтенбруннер вышколенным адвокатским голосом, каким, вероятно, защищал когда-то уголовников в венском городском суде (по профессии он — адвокат) говорит: — Господа судьи, во-первых, я хочу заявить суду, что осознаю всю тяжесть предъявленных мне обвинений. Мне известно, что, так как Гиммлера, Гейдриха, Поля и других нет уже в живых, на меня обрушивается ненависть всего мира, и я вынужден держать здесь ответ за все деяния отсутствующих здесь лиц. Я сознаю, что обязан сказать всю правду, чтобы почтенный суд и весь мир до конца поняли сущность явлений, имевших место в Германской империи, правильно взвесили и оценили их, чтобы вынести справедливый приговор… Все это говорится ровным голосом. На скамье подсудимых возникает тревожное перешептывание, в ложе прессы судорожно перевертываются страницы блокнотов. Слова эти как бы преамбула, разоблачающая стратегию защиты подсудимого. Он все признает. Он будет топить других. Он рассчитывает на то, чтобы чистосердечным раскаянием или, вернее, видимостью чистосердечного раскаяния вымолить себе жизнь. Так нам всем подумалось сначала. Но не так-то прост оказался Эрнст Кальтенбруннер. Сразу же после этих печальным голосом произнесенных слов он начинает отрицать свои преступления, переходит, так сказать, на тотальное отрицание. Спокойно, бесстыдно, нагло, вопреки показаниям свидетелей, которые он слышал и истинность которых не пытается опровергать, вопреки предъявленным уликам и вещественным доказательствам, он открещивается от всего. Даже от своих слов, зафиксированных в различных записях и протоколах. От своих публичных заявлений. Даже от своей подписи под документом. Оказывается, что заместитель Гиммлера, имперский руководитель безопасности и тайной полиции, официальный глава внешнего и внутреннего шпионажа в сущности ничего даже толком не знал о… концлагерях, не ведал о… массовых расстрелах, рвах смерти, каминах крематориев, не остывавших ни днем, ни ночью. «Оперативные команды», созданные в руководимом им эсдэ? Он о них даже и не слыхал. Узнал только тут вот, на суде. Опыты над людьми? Он о них в первый раз здесь услышал. О чем-то таком, правда, поговаривали, но ему в это не верилось, и он был слишком занят, чтобы проверить, допускалось ли что-либо подобное.
Он просит суд учесть, что происходит из почтенной католической семьи и сам правоверный католик. Разве он мог позволить себе участие в таких богомерзких делах? «Нахт унд небель»? Эти пресловутые «ночь и туман»? Но почему на суде столько разговоров об этой образной фразе, взятой из произведений Вагнера? Гитлер, он, конечно, любил вагнеровские оперы. Часто обращался к ним. Доктор Иозеф Геббельс — он же был романтик. Не пропускал случая подпустить в своих речах нечто такое романтическое. Но вот он, Эрнст Кальтенбруннер, — юрист, знает цену словам. Ночь и туман? Это даже звучит нелепо. Ни о каких ночи и тумане он не знал. По мере того как ровным, адвокатским голосом произносятся эти слова, подсудимые понемножку успокаиваются. Значит, никаких сенсационных разоблачений не будет. Только Гесс иронически посматривает на Кальгенбруннера. Его большие глаза насмешливо сверкают из глубины темных глазниц. Когда же, признав вскользь, что законность в третьем рейхе действительно иногда попиралась, Кальтенбруннер заявляет, что он, потомок четырех поколений почтенных венских адвокатов, и сам адвокат по профессии, всегда стоял за правопорядок и — тут уж я вынужден процитировать по стенограмме — «считал свободу человека его высшим правом», черепообразная голова Гесса начала вздрагивать от беззвучного смеха, который тот и не пытался скрыть. Кальтенбруннеру предъявляют уличающий его документ, на котором стоит его собственная подпись. Происходит диалог, который я цитирую по стенограмме. ОБВИНИТЕЛЬ: Это ваша подпись? КАЛЬТЕНБРУННЕР: Да, моя… кажется. ОБВИНИТЕЛЬ: Вы подписывали это? КАЛЬТЕНБРУННЕР: Нет. (Смех. Шум в зале. Лорд Лоренс берется за молоток и поверх очков строго смотрит на гостевой балкон и на ложу прессы. Обвиняемые перешептываются. На их лицах смех изумления, иронии, а может быть, даже восхищения.) ОБВИНИТЕЛЬ: Но это же ваша подпись. Вы только что об этом заявили суду. КАЛЬТЕНБРУННЕР (тем же спокойным тоном): Моя. Но, по-моему, это лишь оттиск моего факсимиле. Во всяком случае я этот документ не помню. Не знаю. Я услышал о нем только тут, на суде. Возможно, документ этот действительно был выпущен от моего имени, но без моего ведома. (В зале откровенный смех. На скамье подсудимых движение. Лорд Лоренс поднимает молоток.) ЛОРД ЛОРЕНС: Не кажется ли вам, господа, что в зале становится шумновато. Не знаю, какими путями, но весть о допросе Кальтенбруннера уже распространилась за стенами суда, среди немецкого населения. — Разрешите задать вам вопрос, — спрашивает Курт, не отрывая глаз от дороги. — Да, конечно. — Это правда, что господин Кальтенбруннер говорил, что не знал о том, что происходит в концентрационных лагерях? — Так он по крайней мере пытается утверждать. — Мой бог! — восклицает шофер, и его искалеченное лицо начинает нервно подергиваться. — А почему вас это интересует? — Младший брат моей матери был казнен в Дахау. Он был механиком в химическом цехе тут, на карандашной фабрике Фабера. — Он был коммунист? — Не знаю… Наверное, нет. Но он был цеховым уполномоченным профсоюза химиков… Как вы полагаете, господин Кальтенбруннер не уйдет от ответственности? — -Откуда мне знать? Это определит суд. Думаю, что ему не избежать петли. Курт, а что думают об этом ваши соотечественники? Всегда искренний, Курт отвечает не сразу. По-видимому, желает дать правдивый ответ. — В Германии живут разные люди, господин полковник, — политично отвечает бывший лейтенант «Люфт-ваффен». В баре пресс-кемпа у стойки Дэвида необыкновенно шумно. Хладнокровная наглость Кальтенбруннера произвела на прессу даже большее впечатление, чем неприкрытая злоба Геринга или трусливая подлость Риббентропа. — Это злодей шекспировского плана! — восклицает обычно сдержанный и скупой на эмоции Ральф. — Ричард Третий по сравнению с ним просто мальчишка. Дэвид, как всегда, весело, артистически орудует у своей стойки. Сегодня у него богатая клиентура. Коктейль «Сэр Уинни» идет нарасхват, и никелированный миксер не знает покоя в ловких руках бармена. На процессе Дэвид, естественно, не был, но все, что там было, знает во всех деталях. — Хэлло, полковник! Как вам понравился этот гестаповский парень? — восклицает он, наливая мутноватую жидкость в бокал. — Нет, каково — он ничего не знал, ничего не ведал… Наглец, наглец! По— моему, в его тоне звучит даже восхищение.
Date: 2015-09-18; view: 254; Нарушение авторских прав |