Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Игра в ассоциации





 

1.

 

Изучать сценическую композицию можно с разных сторон. Очевидны геометрия мизансцены, ее графика, скульптура, жи­вопись. Не менее интересно рассмотреть гармонию и алгебру мизансцены, выявить в ней закономерности, присущие стихо­сложению, орфографии, пунктуации. Предпримем небольшую разведку методом ассоциативного поиска.

Начнем, пожалуй, с геометрии мизансцены. Обратим вни­мание, что всякая организованная мизансцена тяготеет либо к прямой линии, либо, напротив, к ломаной, либо к кругу. Нередко это один из важнейших вопросов мизансценического решения спектакля. Вглядимся в эмоциональные возможности, скрытые в этой простейшей сценической геометрии.

Движение по прямой дает мизансцене сухость и строгость. Оно очень красиво, но не следует им злоупотреблять. Движе­ние по прямой слишком аскетично. Если перевести его в зву­ковой образ, это не выведение какой-то мелодии, это скорее длительное звучание одной ноты.

Изобразительная эстетика каждого народа выявляет опре­деленные геометрические закономерности. Так, например, античность культивировала прямую, Египет — острые углы, древняя Индия воспевала нескончаемую видоизмененную ок­руглость.

Для меня, например, очевидно: если посчастливится когда-нибудь ставить «Юлия Цезаря», мизансцены спектакля, где только можно, будут вычерчивать прямую линию жестокого Рима. Не то, если случится репетировать «Антония и Клео­патру». Откуда ни возьмись, я убежден, будут выскакивать острые углы египетской пластики. А бесконечная круговерть недоразумений «Комедии ошибок» или «Сна в летнюю ночь» может выразиться в тяготении рисунка спектакля к кругу.

Подтверждение этому мы находим в литературе и в опыте крупных режиссеров. Р. Н. Симонов подчеркивал на своих репетициях «Турандот», что Вахтангов в решении этого спек­такля заботился о том, чтобы по возможности везде присут­ствовала ломаная линия.

Определение геометрических тяготений мизансцен — один из первых вопросов, по которому заранее, «на берегу», должны договориться режиссер и художник.

Красота движения по прямой, так же как и прямой линии в декорации, основана на том, что гармония возникает между противоположными началами. Человеческое тело — это сплош­ная ломаная, потому так красива прямая линия в костюме, потому человеческая пластика так выигрывает на фоне стро­гой архитектуры.

Круг есть скрытая прямая. Правильного круга тоже не содержит облик человеческого тела, потому круг в декорации и в движении также дает эффект стройности и строгости. При­мечательно, что круг успокаивает. Полный круг в мизансцене хорошо подчеркивает идею законченности.

Полукруг или часть круга привносит в рисунок спектакля музыкальность. Круг прекрасен еще и тем, что он таит в себе все ракурсы человеческого тела в музыкальном их чередова­нии. Прямая и круг вообще имеют множество преимуществ перед ломаной. Однако все в мизансцене плохо, что не оправ­дано.

И прямой, и круга должно быть столько, сколько допускает бытовая плюс поэтическая правда игрового куска.

Из элементов сценической графики нас часто выручает не круг и не ломаная, а что-то между этим — искаженный круг и его деталь — «скобка». Короткий переход от одной точки к другой по прямой маловыразителен. Обычно нетрудно оправ­дать переход по вогнутой или выгнутой линии, отчего про­странство кажется более емким, переход — более вырази­тельным.

Главное достоинство ломаной линии в том, что она дает неожиданную и броскую графику. Опасность же ее заключа­ется в возможности появления беспорядка и режиссерского многословия*.

 

2.

 

Если круг, полукруг обусловливают стихотворную мизан­сцену, ломаная — прозаическую. Вот мы уже незаметно пере­шли от геометрии к стихосложению.

Назовем стихотворной откровенно условную мизансцену, где все признаки формы — ритм, размер и т. д.— явственно различимы. Может быть, читатель помнит по гастролям или фильмам постановки Афинского театра греческой трагедии под руководством Д. Рондириса с участием А. Папатанасиу «Медея», «Федра», «Орестея». Форма этих спектаклей как нель­зя лучше иллюстрировала принцип поэтического мизансценирования.

Мизансценическая рифма — это схожесть мизансцен, вре­менная или пространственная. Она достигается через повто­ряемость поз, синхронность в движениях, симметрию в рас­становке фигур, зеркальную и теневую графику.

Эти приемы сами по себе эффектны, и молодые режиссеры иногда злоупотребляют ими. Симметрия, например, — про­стейший способ создать на сцене композиционное равновесие. Однако нельзя не предостеречь против примитивности и пресловутости решений, достигаемых такого рода приемами. Дру­гое дело, если пластика рифмуется ради сложного эффекта ритмического или ассоциативного воздействия. В этих случаях чаще применяется не буквальная повторяемость, а более тон­кая перекличка пластических мотивов.


Возьмем для примера две различные по существу сцены — свидание Ромео и Джульетты и встречу Ученого и Тени из сказки Е. Шварца «Тень». Попробуем решить ту и другую при­емом зеркальной графики, т. е. симметричных мизансцен и синхронных движений.

Оправдает ли себя этот прием в первом случае? Ведь в сцене свидания влюбленных полное внутреннее созвучие. Не упро­стит ли он смысл изображаемого?

Другое дело в эпизоде встречи Ученого и Тени. Тень, по автору,— полная противоположность Ученому. И вполне фор­мально оправданный прием может оказаться также очень точ­ным по существу. Зеркальная графика несравненно усилит внутренний парадокс коварного несовпадения натуры Ученого и его собственной тени.

Мизансценическая рифма может применяться и ради ас­социации двух сцен — схожих или парадоксально перекликаю­щихся между собой кусков спектакля. Так, мне очень приго­дился однажды этот принцип в решении двух поразительно внутренне контрастных эпизодов трагедии Шекспира «Троил и Крессида».

В первой сцене решительная по характеру, юная и непороч­ная Крессида встречается ночью в саду со своим возлюбленным Троилом. Настойчивость юноши вызывает смятение в душе дерзкой и в то же время по-детски стыдливой красавицы. У Крессиды резкое чередование отказных и устремленных ми­зансцен.

«Да, я люблю!— признается Крессида, готовая броситься в объятия своего избранника, и в следующее мгновение перехо­дит в резко защитительную мизансцену:— Но не искала встре­чи». И сейчас же после этого идет на отчуждение от партнера:

Крессида. О, если б женщина имела право,

Которое дано одним мужчинам

В своей любви открыто признаваться.

Любимый!.. —

снова устремляется она всем телом к Троилу:

...Прикажи мне замолчать.

Не то в чаду любви скажу так много,

Что первая раскаюсь.

Замкни уста мои, молю, царевич.

Троил. Замкну я, как ни сладостны слова,

Которые из этих уст исходят.

Поцелуй. И тут же смятенная Крессида отшатывается от Троила, как бы защищаясь руками от ложного навета:

 

Крессида, Нет, понял ты меня превратно.

Совсем я не просила поцелуя.

 

Театроведы утверждают, что в Крессиде Шекспир соединил многие самые прекрасные и самые ужасные качества женщины и что по многоликости Крессиду можно сравнить только с Гамлетом.

Война разрушила гармонию двух сердец. Юная троянка стала пленницей враждебного греческого лагеря. Беззащит­ность, безнадежность, только что пробужденная южная кровь возбуждают в Крессиде неожиданную страсть к прекрасному греку Диомеду. Диомед неотступен, он добивается, наконец, свидания с Крессидой в ночь перемирия ахейцев с Троей. Юный воин Троил, сопровождаемый Улиссом, становится свидетелем первого свидания любовников.

Опять та же обстановка: ночь, сад. Снова борьба велений крови и рассудка. На сей раз в Крессиде вспыхивает смертель­ная война между страстью и отчетливым сознанием порочно­сти этой страсти.


Диомед. Но ты ведь поклялась, моя Крессида,

Не доводить меня до исступленья.

Крессида. О, не лови меня на этой клятве,

Прекрасный грек. Чего-нибудь другого

Проси...

Сцена эта решалась на повторах некоторых движений предыду­щей сцены Крессиды и Троила.

Диомед. Скажи мне — да.

Крессида. Да. Только не сегодня.

Диомед. Так подари мне верности залог.

 

Мы искали не дубляж, а именно пластические рифмы дви­жений с движениями первой сцены: в пластике было то, да не то. Снова Крессиду как бы разрывали на части ее решитель­ность и стыдливость, огонь крови и лед ума, снова смятение страстного существа, но уже в ином, горьком пластическом контексте.

 

Крессида. О слабый пол! Все наши заблужденья

Зависят от игры воображенья.

Наш ум глазам подвластен, потому

Никто не верит женскому уму.

 

В рисунке Диомеда было мало движения, как и у Троила в первой сцене, но разные тому оправдания. Пораженный, как солнечным ударом, первым свиданием с возлюбленной, Троил был ясен, нетороплив. Нетороплив, уверен и Диомед, умудрен­ный опытом сердцеед.

Именно этой чудовищной схожестью обстановки и пласти­ки партнеров достигался эффект внутреннего контраста двух сцен, их ассоциативность при совершенно иных предлагаемых обстоятельствах.

Хорошая проза таит в себе массу закономерностей — ритмовых, ассонансных и т. д. Только все эти признаки формы скрыты за непринужденным, как бы натуралистическим ха­рактером изложения.

Такова и прозаическая мизансцена. Если она сделана по законам искусства, то в ней нет ничего случайного. И в ней можно рассмотреть закономерности ритмические, стилевые, графические и всякие прочие. Только эти приметы формы скры­ты под спудом бытового действования.

 

3.

 

Рассматривая симметрию не как самостоятельный способ решения мизансцены, а лишь как технический прием, можно увидеть весьма богатые ее возможности. Путем легких смеще­ний, воспринимаемых скорее неосознанно, и откровенных, хотя и деликатных, контрастов на фоне симметрических по­строений можно достигнуть удивительных эффектов.

К этому приближаются и свойства пластического синхрона. Чистый синхрон в драматическом театре оправдать удается редко, и обращение к нему даже в жанре сказки — это слиш­ком легкий путь. Синхрон же с видоизменениями в форме ка­нона или иной своеобразной последовательности достоин изу­чения. Собственно, это один из приемов организации больших сценических групп. Потому вспомним о синхроне и симметрии, когда подойдем к массовым сценам.

Когда мы говорили о зеркальной графике, имелся в виду прием, при котором невидимое зеркало предполагается в про­филь к нам, чаще всего посередине сцены, так что находящийся на одной ее половине актер служит как бы отражением другого, действующего на противоположной.


Есть и другой вид мизансценических построений, вклю­чающий в себя прием отражения в воображаемом зеркале. В отличие от зеркальной графики назовем его зеркальным реше­нием.

Ярмарка.

По всему периметру сцены — магазины, лавки, ларьки, зазывалы, петрушечники, толпа покупателей и зевак. Сейчас появится герой. Ему предстоит произнести монолог с оценкой всего, что он перед собой видит, и при этом мысленно улететь в прошлое.

Как трудно будет выстроить для него мизансцены! Герою придется то и дело поворачиваться спиной и полуспиной к зрителю, а потом снова разворачиваться на зал со словами мо­нолога, отчего движения и позы его будут неловкими, речь — рваной.

Но вот мы прибегаем к решению зеркальному. Вся ярмарка отражается для героя в зеркале сцены, он как бы видит перед собой те же объекты в зрительном зале. Лицо актера раскрыто, движения независимы, речь течет свободно, мизансценическая графика ничем не ограничена*.

 

4.

 

К орфографии мизансцен относится координация движе­ния и слова.

— Не говорите на ходу,— требуют одни режиссеры. Дру­гие вообще не придают этому значения. Кому верить?

Практически лишить актера права говорить на ходу — задача невыполнимая. Те, кто настаивают на этом, наверняка не могут быть до конца последовательны.

Другой вопрос, что надо упорядочить, найти органическую взаимосвязь и единство движения и слова.

На чужом тексте актер может двигаться только тогда, когда режиссер хочет, чтобы текст первого воспринимался через движение второго, причем первый актер должен созна­тельно переносить внимание зрителя с себя на двигающегося, чтобы это внимание не раздваивалось между двумя объектами. На собственном тексте двигаться можно. Впрочем, правильнее сказать — говорить на движении. Потому что движение нель­зя положить на канву слова, слово будет забито. Исключение тут составляет так называемый негативный случай, который будет рассмотрен ниже.

Но нельзя, например, говорить на переходе от статики к движению, следует сначала сделать движение постоянной ве­личиной, а уж потом вышивать по нему словом. И наоборот, вдруг остановившись, пытаться продолжать в том же ритме свою речь. Здесь необходима хотя бы маленькая физическая перестройка до продолжения речи.

Из того, что пластика сильнее слова, следует и то, что дви­жением слово можно убить, если строить мизансценический ряд, игнорируя степень значительности словесного ряда. Едва ли не во всякой хорошей пьесе есть эпизоды, так называемые самоигральные, т. е. куски, где текст совершенен сам по себе. В нем есть и действие, и выразительность, и юмор, и логика, и ритмы. Достаточно лишь правильно воспроизвести его, чтобы сцена удалась. Это не значит, что такие куски не следует вы­страивать мизансценически. Яркий текстовой кусок может испортить и вялая композиция. Но особенно губительно для блестящего диалога слишком обильное движение.

Здесь вступает в силу еще один сценический закон. Прием, помноженный на прием, шутка — на шутку, фокус — на фокус,— взаимно уничтожаются. Блестящий диалог — это уже фокус. Помножьте его на пластический трюк — и одно другим будет убито.

Многие правила этой орфографии устойчивы, категоричны в силу логики восприятия. Один из собеседников сказал по­следнюю фразу, другой вслед за этим уходит в глубину сцены. Читается: он воспринял сказанное и унес в себе мысль партнера. Если же в ответ на последнюю реплику собеседник проходит передним планом перед лицом сказавшего,— таким пере­ходом он как бы зачеркивает только что произнесенную мысль*.

 

5.

 

К орфографии мизансценирования можно отнести и уме­ние выстраивать реакции на событие. Режиссер должен забо­титься, чтобы для реакции, которой он ждет от исполнителя, была пластическая перспектива. Потому лучше, чтобы в мо­мент восприятия важного события воспринимающий был не в стационарной, а в незаконченной позе, из которой возможен более неожиданный и богатый пластический выход.

К примеру, первый хочет задержать второго каким-то ошеломляющим сообщением. Ну хотя бы фразой «Стойте! Я согласен». Есть две возможности. Одна — предложить вто­рому обернуться после «Стойте!», другая после — «Я согласен». Если режиссеру важны тут психологические нюансы, сопро­вождающие реакцию второго на неожиданное сообщение, не­сомненно, лучше предложить ему оглянуться после «Стойте!», чтобы он встретил сообщение первого в глаза; если же цель режиссера предельно укрупнить реакцию второго, то выгод­нее пластически предложить ему, что называется, «услышать затылком», чтобы самый поворот мог выражать ошеломлен­ность воспринявшего новость. С этой точки зрения для выстройки восприятий выгодны всевозможные незавершенные движения и неудобные позы.

Излагая эти азбучные положения, хочется еще раз огово­риться. Искусству нужны азбучные истины, но искусство не создается по азбуке. Потому правильно воспользоваться толь­ко что изложенной рекомендацией — значит в одном случае прямо последовать ей, а в другом — сделать все наоборот и тем еще раз подтвердить ее правоту: выстраивая реакцию, на­пример, сидящего за столом, в одном случае можно предложить ему услышать важное для себя сообщение в момент, когда он пытается дотянуться через стол до выключателя или не может вытащить руку из застрявшего ящика стола; в другом — на­против — предложить актеру предельно удобную позу, что­бы именно она оказалась при восприятии новости предельно не­удобной.

 

6.

 

Как-то на репетиции у меня с одним актером вышел кон­фликт.

Репетировали монолог Протея из «Двух веронцев» Шекспира. Протей осознает, что только что происшедшее знакомство с Сильвией кардинально меняет его жизнь и привязанности. Любовь его невесты Джулии, так же как и дружба Валентина, возлюбленного Сильвии, в мгновение ока становятся прахом.

Монолог начинается после того, как ушла Сильвия, а вслед за ней — Валентин, перед которым Протей вынужден был скрывать охватившую его душевную бурю.

 

Как сильным жаром заглушают слабый

Иль клином выбивают клин другой,

Так прежний образ, созданный любовью,

Пред этим новым образом померк.

 

Я попросил актера подойти к монологу через отказ. Актер сказал, что он не знает, что это такое.

Я объяснил, что потрясение его героя так велико, что он не может сразу изливаться в сентенции, а должен сначала как бы сказать всему, ворвавшемуся в его жизнь, «Нет!». Актер ответил, что не знает, как это сделать.

Тогда я попросил его, как бы вбирая в себя все пространст­во перед собой, сделать шаг назад. Актер отказался.

Это штамп,— заявил он.

А шаг вперед — не штамп?

Шаг вперед — не штамп!

Этот странный диалог не мог не навести на размышления.

Движение от партнера перед началом драки, отказная реак­ция при восприятии неожиданности — что это — многочислен­ные штампы нашей театральной практики? Или нечто, лежащее в самой природе человеческой пластики?

Вспомнилась историческая легенда.

Великий художник расписывал купол храма. Тут же на лесах стоял его подмастерье. Разглядывая только что сделан­ное, живописец отходил все дальше. И вдруг мальчишка обна­ружил, что учитель его приблизился к самому краю лесов и при малейшем движении назад потеряет равновесие и погиб­нет. Вдохновленный неосознанным импульсом, ученик мазнул кистью по изображению. Шедевр был испорчен, жизнь масте­ра — спасена. Парнишка, как ни далек был от режиссуры, видимо «шестым чувством» угадал, что любое его предупрежде­ние вызовет в окликаемом реакцию отказа — движение от предупреждающего, тогда как грубый жест кистью заставит мастера рвануться вперед в инстинктивной попытке спасти работу.

Два человека увидели друг друга на некотором расстоя­нии. Для обоих эта встреча — огромное событие. Как пласти­чески выразятся их реакции? От чего это будет зависеть?

От подтекста, который прочтется за их реакцией.

Наконец-то! — прочтем мы в одном случае. И это выразится в рывке друг к другу.

Как! Это ты?— столь же естественно движение друг от друга.

Это ты... невыносимо...— оба взаимно загипнотизированы, застыли без движения.

Это и есть три основных вида пластической реакции челове­ка при восприятии факта.

Могут ли они быть штампованными? Конечно. Если каждая из них изливается в мертвую форму, отпечатавшуюся в пла­стике актера в результате прежнего опыта. Или такая форма навязывается ему режиссером. Если же в каждом конкретном случае это реакции подлинные, каждая из них может иметь бесконечное число самых разнообразных обличий.

Вглядимся последовательно в каждую из разновидностей.

 

7.

 

Отказ — самый распространенный из трех видов реакции при восприятии факта, сколько-нибудь значительного.

Почему?

Видно, это идет от защитной реакции организма при восприя­тии всякой неожиданности. Человеческое сознание не может сразу взвесить всю степень внезапно возникшей опасности, заключенной в самом факте информации, и — как результат — человек невольно отступает от объекта раздражения. Сработа­ла охранительно-защитная реакция подсознания.

Другой случай отказной реакции — это всякое пластиче­ское «нет» в ответ на импульс воздействия.

— Пойдем со мной!

Вместо ответа — движение от партнера.

Третий распространенный случай отказного движения — это замах перед ударом (как психологическим, так и физиче­ским).

Это явление тоже коренится в самой нашей природе. Прежде чем выдать заряд энергии, организм соразмеряет свои силы.

«Сейчас как дам!..»— замах внутренний.

«Иии — раз!»— «за такт»— замах физический.

Как показывает Л. В. Варпаховский, принцип отказного дви­жения был открыт еще в XVIII веке немецким педагогом Ф. Лангом: «Если актер, будучи на сцене, хочет передвинуться с од­ного места на другое, то он сделает это нелепо, если не отведет сначала несколько назад ту ногу, которая стояла впереди». Варпаховский подробно исследует расширение понятия отка­за, разработанное Мейерхольдом и Эйзенштейном от ланговского шага до всякого усиления эффекта при помощи предварительного контраста: «Когда однажды спросили Всеволода Эмильевича, что такое «отказ», он ответил очень коротко: «...для того, чтобы выстрелить из лука, надо натянуть тетиву». Потом, подумав немного, начал долго с увлечением расска­зывать, как надо играть последнюю сцену в «Отелло». Прежде чем задушить Дездемону, актер должен сыграть сцену безграничной любви к ней. Только тогда финал спектакля достигнет полного трагедийного взлета».[8]

Здесь уже обязательное для всякого отказа подтекстовое «нет!», можно сказать, отдается зрителю. То есть понятие от­каза распространяется и на психологию восприятия. Ибо кто, как не зритель, должен произнести это коварное «нет!»: Нет, он ее не задушит!

Так или иначе, из широкого круга расшифровок термина от­каз режиссеру дано выбрать те, которые ближе его практике. Но игнорировать этот самой природой данный нам импульс — вряд ли есть основания.

 

8.

 

Теперь обратимся к тому, что противостоит понятию отказ­ного движения. Если отказ есть пластическое «нет!», то легко догадаться, что будет пластическое «да!».

Театральная практика не выработала наименования этой реакции. И нет, к сожалению, для нее более точного определе­ния, чем устремление. В некоторых случаях может подойти более короткое слово выпад, но лишь тогда, когда искомый характер движения рывкообразен и сродни выпаду фехтоваль­ному.

Чаще всего мгновенное «да!» есть, по существу, реакция хищ­ника.

Сравним прыжок кошки на внезапно упавшую птицу или бросок чайки на воду с реакцией коровы или лошади на появле­ние пищи. Человека флегматичного справедливо будет уподо­бить травоядному, тогда как жизненно активного человека — в невульгарном значении слова — хищнику. В самом деле, что есть так называемая хорошая физическая реакция? На­пример, спортсмена на мяч? Не что иное, как способность хищ­ного зверя переступить через предполагаемое торможение: «Как! Мяч летит мимо меня...»

Что есть хорошая психологическая реакция? Например, умение раньше других сказать: «Я решаюсь!» По существу то же самое.

Осознанное устремление предполагает готовность.

Неосознанное - непосредственность. Это еще один случай реакции устремления.

— Ты любишь меня?

— Да.

Это может быть сказано словом, мощным броском всего тела или даже стремительным перебегом (как это гениально делала Джульетта Улановой), а может быть — едва заметным движением глаз. Но в любом случае это ответное движе­ние к партнеру с подтекстом: «да!»

 

9.

 

Осталось рассмотреть третий тип реакции.

После долгой разлуки люди увидели друг друга и на мгно­вение силы оставляют их. Нет устремления друг к другу, и нет отказной реакции.

В психологии это называется запредельным торможением. Термин разъясняет сам себя. Тоже защитная реакция нашей природы — от излишнего перенапряжения на момент у орга­низма как бы «выбивает пробки».

Другой случай отсутствия реакции на раздражитель — заторможенность в силу столкновения борющихся импульсов: человека тянет согласиться, но столь же сильно ему хочется отказать.

— Ты идешь со мной?

Никакой реакции.

И еще один случай. Человеку сообщают нечто жизненно для него важное. А он почему-то не проявляет никаких эмо­ций. В силу ли чрезмерной готовности к восприятию события, или оттого, что устал ждать, он не дает на сообщение никакого эмоционального (а стало быть, и пластического) ответа, а лишь отмечает случившееся в своем мозгу. И в этой точно найденной реакции бывает иной раз выражена подлинная художествен­ная правда.

Назовем это рациональной реакцией.

В случае с жизненно важным сообщением это одна из форм парадоксальной реакции, которые в зависимости от характера и обстоятельств могут быть чрезвычайно различны. Вплоть до крайне депрессивной реакции горя на радостное известие, вплоть до финала «Мартина Идена».

Каждый случай живой реакции индивидуален, неповторим. Но чтобы не впадать в грамматические ошибки, режиссер при необходимости всегда должен быть способен дать себе отчет, какую из видов психологической и пластической реакции он только что на репетиции утвердил*.

 

 

10.

 

Каково было бы читать книжку без знаков препинания или если бы все их заменили, например, восклицательными зна­ками? Мизансценическая фраза тоже нуждается в точной и разнообразной пунктуации.

Литераторы считают самым благородным знаком препина­ния точку. В языке сцены есть свое понятие о точке. Это ито­говый пластический штрих перед занавесом или затемнением. Как и последний аккорд в музыкальном произведении, итоговая мизансцена не смывается тут же последующей и потому продолжает жить в воображении зрителя еще некоторое время. Потому она должна быть вылеплена с особенной любовью и тщательностью и непременно быть неожиданной — что может быть ужаснее тенденциозных и штампованных финалов! За­ключительную мизансцену принято называть точкой, однако по смыслу она может быть как точкой, так и любым другим пунктуационным знаком. Поэтому будем обсуждать финаль­ную мизансцену в ходе разговора о других знаках пре­пинания.

Писатели любят точку не только как итоговый, но и как соединительный знак. Точка благородна своей ненавязчиво­стью, простотой интонации.

То же и в мизансцене. Точка — безупречный связующий знак между двумя мизансценами. И сценический рисунок по­рой много выигрывает, если овладеть искусством легкой свя­зующей точки.

Теперь о пластической запятой. Речевая точка, как извест­но, передается понижением тона голоса. Запятая, напротив, голосовым повышением. Точно так же и в мизансценировании. Соединить, например, два перехода на сцене точкой — значит завершить первый из них некоторой успокоенностью, утвержде­нием. Поставить же между переходами запятую — значит перелить один переход в другой, удержать на стыке пластиче­ских фраз определенную незавершенность, неустойчивость, намекнуть на смысловую связь между ними.

Огромной жирной запятой может заканчиваться и целая сцена. Этот прием в определенных случаях вполне себя оправ­дывает. Бывают случаи, когда запятая может оказаться и ито­говым знаком спектакля, последней его «точкой». Однако здесь есть опасность: завершение такого монументального про­изведения, каким по сути своей является многоактный спек­такль, должно быть в большинстве случаев строгим, так ска­зать, классическим. Часто употребляемое неустойчивое окон­чание оборачивается режиссерской манерностью.

Поставить между кусками двоеточие — это значит в конце первого куска пластически обозначить предстоящее поясне­ние. Двоеточие — знак разъяснительный, назидательный и потому хорошо применим в шутку в мизансценах комедии. То же и как итоговый знак. Где, как не в водевиле, выгодно за­вершить сцену, как бы говоря: «Подождите, сейчас все станет ясно».

Существуют в мизансценировании и знаки вопроса и вос­клицания. По аналогии с той же литературой, если точка — самый надежный знак, то восклицание — самый опасный. Он хорош, когда употребляется не прямолинейно. Восклицатель­ный знак обозначает усиление. Поэтому если что и усиливать, то, во всяком случае, не силу. Увлечение восклицательной формой как в игре, так и в режиссуре рождает крикливость. Одно из положений школы Станиславского содержит реко­мендацию не «выдавать» темпераментные места роли, подобно тому как мы инстинктивно пытаемся это сделать в жизни в преддверии и во время эмоционального взрыва. То же относится и к методике мизансценирования.

Пожалуй, лучшим случаем применения восклицательной мизансцены можно считать парадоксальное восклицание, а именно когда эмоциональным результатом куска должны быть особая пораженность, немыслимое удивление, невероятное, какое-нибудь саркастическое возмущение и т. д.

Стоит сказать еще и о многоточии. Многоточие — недоска­занность — выразительно в мизансцене, но и коварно. Хоро­ший поэт бежит от ложных многоточий. Он знает, что несколь­ко многоточий подряд почти неизбежно создают интонацию жеманной чувствительности или ложной многозначительности.

И наконец, функцию тире выполняет в режиссуре люфт-пауза. Это как бы на секунду замершее действие. Прием емкий, употребляемый в самых различных случаях.

 

11.

 

Для наглядности обратимся к примеру из драматургии. «Горе от ума». Действие второе. Окончание третьего явле­ния. Слуга доложил Фамусову о приезде полковника Скало­зуба. Фамусов засуетился. Он расхваливает Скалозуба, упра­шивая Чацкого: «Пожалуйста, сударь, при нем остерегись...» Наконец, проявляет свое беспокойство:

 

Однако нет его! Какую бы причину!..

А! Знать, пошел ко мне в другую половину!

(Поспешно уходит.)

 

Чацкий один

Как суетится! Что за прыть!

А Софья!.. Нет ли впрямь тут жениха какого?

В который раз меня дичится, как чужого!

 

Каким знаком препинания разделить уход Фамусова и по­следующий небольшой монолог Чацкого? У автора — воскли­цание.

Но знаки препинания на письме и в устной речи, на бумаге и в пластике — не одно и то же. Тем более что этот соедини­тельный знак падает скорее на момент ремарки «Поспешно ухо­дит». Но все-таки начнем с восклицательного знака. Голосом его поставить нетрудно. А пластически? Предложить исполни­телю роли Фамусова сделать какой-то крупный заключитель­ный жест с шагом на зрителя, подразумевающий: «Что мне делать? О, боже!» Так?

Очень возможно. Ибо поведение Фамусова предполагает здесь некоторую комичность. Потому и употребление воскли­цательной пластики не будет прямолинейным.

Но это не единственный вариант. Режиссер может предло­жить Фамусову совершенно «захлопотаться», от суеты поте­рять координацию движения, бросаясь то к Чацкому, то от него, наконец, совершить какой-то бессмысленный рывок, попытаться что-то сказать, но, махнув рукой, убежать. Та­ким образом, на месте восклицательного знака окажутся вос­клицание плюс многоточие.

А может быть, чтобы подготовить последующий монолог «А судьи кто?» лучше этот кусок немного притушить, «засурдинить». Фамусов будет делать те же нелепые движения, но как бы боясь спугнуть счастье. Тогда тот же заключительный нецелесообразный шаг перед уходом он сделает как бы кра­дучись и — уйдет. Соединительным знаком между явлениями окажется только многоточие.

Но последний жест Фамусова может быть и иным: «Что я тут разглагольствую! Сам увидишь, какой это человек! Сей­час!» И таким образом сцены будут соединены двоеточием.

Однако режиссер может решить не прорисовывать этот уход в угоду ритму всей сцены. Фамусов не успевает договорить — убегает. И сразу же Чацкий делает шаг вперед, беря на себя внимание. Последние слова Фамусова сразу перельются в речь Чацкого, и, таким образом, между сценами обозначится запятая.

А вот если тот же переход режиссер разделит люфтпаузой, выйдет иначе. Текст «А! Знать, пошел ко мне в другую половину!» Фамусов скажет в дверях, прямо адресовав его Чацкому с многозначительным взглядом: «Будь моим союзником». Чацкий, принимая этот взгляд, замрет на мгновение. И, от­талкиваясь непосредственно от этой посылки, раздумчиво про­изнесет: «Как суетится...» Так возникнет между сценами тире.

 

12.

 

Та же бессмертная комедия дает примеры и завершающего знака.

Финал третьего акта. Чацкий только что произнес страст­ный монолог о нелепости российских мод и светских обычаев. Вот авторское завершение действия:

 

Чацкий. В чьей, по несчастью, голове

Пять-шесть найдется мыслей здравых,

И он осмелится их гласно объявлять, —

Глядь...

(Оглядывается: все в вальсе кружатся с величайшим усердием; старики разбрелись к карточным столам.)

 

Монолог завершается многоточием. Но самый финал опять же обозначен в ремарке.

Какой же знак он предполагает? Его определит видение режиссера. Если режиссеру видится завершение третьего акта недоумением Чацкого: «Как же так, выходит — я распинался впустую?» — он может предложить актеру вопросительно огля­дывать группки гостей и на этом дать занавес. И тем поставить знак вопроса.

Но Чацкий в этот момент может растеряться и ничего не по­нимать. Кружение вокруг на мгновенье представится ему призраком какой-то фантасмагории. Так возникнет продлен­ное многоточие.

Режиссер может предложить исполнителю, после того как герой поймет, что вокруг все глухи, бессильно опуститься в кресло. Или решит перенести внимание с Чацкого, предполо­жим, на князя Тугоуховского, благодушно под занавес мечу­щего свою карту. То есть так или иначе поставить точку.

Какой бы знак ни угадывался в финале, есть одно общее требование к завершающим мизансценам: всякий финал дол­жен быть пластичен. То есть не жёсток. В нем должна угады­ваться та же пластическая перспектива. Ведь сценическое по­вествование, как и всякое другое,— это чаще всего фрагмент воображенной автором жизни. Поэтому нам в зрительном зале хочется, чтобы всякий финал нес в себе возможность предпола­гаемого продолжения...*.

На этом наша игра в ассоциации не заканчивается. Она, так же как и изучение мизансценической грамматики, будет во­зобновляться в каждой главе книги.

 







Date: 2015-09-03; view: 276; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.056 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию