Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Рассуждение третье. О личном впечатлении





Надо признаться, по своему мировоззрению я где‑то совпадаю с махровым субъективным идеалистом епископом Беркли. Беркли полагал, что истинное существование возможно лишь в восприятии – все существует постольку, поскольку нами воспринято; но наш мир в целом тоже, конечно, существует – поскольку его воспринимает Создатель. Оговариваюсь для того, чтобы пояснить читателю: мое восприятие Литвиновой не есть сама Литвинова, а есть сложная конфигурация между мной, Литвиновой и Создателем. Да и вообще все наши индивидуальности – только маски, с помощью которых Создатель выясняет отношения с самим собой. На естественный возникающий у читателя вопрос: «А не запутался ли Он?» – отвечаю: по‑моему, запутался…

Проще всего было бы написать что‑нибудь такое: видела я вашу таинственную Ренату Литвинову – хорошая, способная девушка, кушает с большим аппетитом, прекрасно поддерживает разговор и ведет свой корабль уверенной рукой. Тоже какая‑то правда в этом была бы, особенно на фоне невыносимых мифотворческих красивостей «новой» журналистики и того печального обстоятельства, что нынче каждый ЖЭК норовит вывести свой список секс‑символов.

Но правда‑то в том, что, как говорится в одном старом фильме, «Иоганн Себастьян Бах был веселый толстый человек», и хороший аппетит вкупе с умением внятно поддержать разговор нисколько не противоречат настоящей человеческой оригинальности.

А там, где оригинальность, необычность, – там, вестимо, тайна. В оригинальных людях, как бы они ни были расположены к миру, всегда есть некая плотность, упругость экзистенции, они не поддаются хаосу, а преломляют все упрямо на свой, им одним известный лад. Литвинова, очевидно, тверда в симпатиях и антипатиях и ничуть не колеблется в оценках, что отвратительно в глупцах и прелестно в умных. «А потом я ему ужасную вещь сказала, – говорит она, по обыкновению как бы сама удивляясь сказанному. – Я ему сказала: только на фоне полного мужского оскудения могут процветать такие, как ты. Ужасно, да? Но он сам меня довел». Это Литвинова так охарактеризовала известнейшего персонажа московской богемы. Я тихо смеюсь от удовольствия, ибо не нахожу ничего ужасного в данной – абсолютно точной – характеристике. Так вот и во всем: не понравится фильм – уйдет с первых минут, включая фильмы, сделанные по ее сценариям; не по нраву человек – скажет пару слов, негромких и убийственных; а личность ведь и складывается из этого «принимаю – не принимаю». Но это, конечно, самые общие основания человеческой индивидуальности.

Литвинова любопытна к жизни, но не жизнерадостна: тому причиной некая постоянная тревожность. Скажем, в узкой компании речь зашла о драгоценностях, кто что носит. «А вы, Рената, – шутливо спрашивает А.Т., – конечно, „бриллианты – лучшие друзья девушек“?» Действительно, на Ренате оказывается пара колец, и компания с интересом их рассматривает. «Я вот думаю, – серьезно замечает Рената, – если вдруг… на черный день… можно будет продать».

Страшная картина: Рената Литвинова в черный день, кутаясь в драдедамовый платок, пытается продать свои последние бриллиантовые кольца… Но это мы сейчас вправе улыбнуться. В беспечности есть своя правота, но есть она и в тревоге. «Какая житейская сладость печали мирской непричастна? Какая же слава стоит на земле непреложно?» – да, собственно, никакая. И самые блистательные существования приходят к черным дням, и никто не защищен от ледяных ветров судьбы – тем более если речь идет о трагикомедии публичного существования. Все может случиться с человеком, да все и случается. «И жизнь вроде бы неистребима, – заканчивает рассказ „Смотровая площадка“ Людмила Петрушевская, – но истребима, истребима, вот в чем дело». Истребимо, беззащитно все – талант, любовь, вера, надежда, слава, жизнь, – и тревога за собственную судьбу как‑то сливается в Литвиновой с этой, мировой, что ли, тревожностью. «Ржавеет золото и истлевает сталь. Крошится мрамор. К смерти все готово. Всего прочнее на земле – печаль. И долговечней – царственное слово» (А. Ахматова). Литвиновская тревожность и печальность ей к лицу, как и рассказы о тревожных, печальных или просто страшных происшествиях. В них можно верить, можно не верить: лично я думаю, что ко всякому беспричинно и бескорыстно вдумывающемуся в жизнь и смерть страшные происшествия прямо‑таки льнут. В свое время я, будучи студенткой Ленинградского театрального института, прилежно изучала теорию драмы, задаваясь следующим беспричинным и бескорыстным вопросом: а может ли жизнь подчиняться – и насколько – законам теории драмы? Всем этим перипетиям, завязкам и кульминациям. Ответ, обретенный мною, был прост: жизнь может идти по законам драмы в том случае, если находится согласный на это герой.

Я, пожалуй, верю, что, когда Литвинова шла на пляж в Одессе, сочиняя историю про Офелию, невинно утонувшую, на пляже в этот день обязательно кто‑нибудь тонул. Если наша героиня расположена видеть в жизни художественное произведение – что ж, матушке‑жизни ничего не стоит иногда подыгрывать своей смелой дочери. Иногда. И с неизвестной целью.

Она, кажется, никуда и никогда не спешит, не имеет между собой и действительностью защитного слоя «дел», «работы», а потому ввергнута в опасную и пленительную игру с материей жизни, которая в наше время – прошу вспомнить, что я стою на платформе субъективного идеализма, – более чем когда бы то ни было отзывчива на посылы человеческого сознания. Хотя бы потому, что этого сознания количественно стало заметно больше, чем в прошедшие времена. И действительности простой и, так сказать, первозданной мы уже не имеем, а имеем сложносочиненный продукт бесчисленного множества психических и духовных влияний. Потому наша Femina sapiena с такой опаской смотрит на «действительность», вступившую с ней в сложные игровые взаимоотношения. С ней в самом деле могут и должны случаться престранные происшествия, о которых ей лучше не рассказывать тем, кто поверил в строгую непрозрачную, детерминированную причинами и следствиями «реальность». Впрочем, опасности большой нет: в товарно‑денежном мире все странности Ренаты Литвиновой лишь хорошая приправа к хорошо продающемуся «товару» – образу эксцентричной, загадочной красавицы «с безуминкой».

«Как хорошо, как холодно! – пропела‑прошептала Рената, выходя из ресторана „ТРАМ“ (дело было в октябре). – Но где же снег? Я так люблю снег, зиму, зима в Москве…» – «Вы, Рената, просто Снежная королева». – «Ах, это мой любимый образ». До Снежной королевы, конечно, еще дожить надо, дослужиться, так сказать, из Снегурочки, не растаять невзначай.

По природе Литвинова человек не слишком сильный и, чтобы защитить себя и свой талант, всегда будет обречена на разного рода «маленькие хитрости», поскольку всякую, тем более женскую, оригинальность общество готово употреблять только в гомеопатических дозах. Это не потому, что оно, общество, плохое, – просто, господи боже мой, все заняты своими делами и недосуг вдумываться в чье бы то ни было существование, пусть и сотканное из драгоценной материи. Короче говоря, на дружный вопрос петербургских друзей: «Ну и как Рената?» – я уверенно отвечала: «Понравилась мне Рената».

 

Рассуждение четвертое. О понятии «художественная личность»

В данном рассуждении я предлагаю, как мне кажется, достаточно новое определение, предназначенное для уловления смыслов, ранее не вполне уловимых.

Для того чтобы сделать творчество своей профессией, человек, разумеется, должен изначально обладать зарядом артистизма. Но наступающая затем «профессиональная деформация личности» приводит зачастую к поглощению личности профессией. Замечательно точно сказал об этом в дневниках Евгений Шварц:

«Лошадь на скачках – прекрасна. И после скачек исчезает из глаз толпы. Я видел много людей, прекрасных в работе своей, но не исчезающих в минуты бездействия. И многие из них, когда просто жили, а не мчались изо всех сил к цели, были в общежитии так же неудобны, как лошади, позови ты их после скачек домой – поужинать, поболтать». Тип профессионалов искусства, живущих, как лошади на скачках, неудобных в общежитии, вполне хорош и плодовит. Свобода самовыражения может быть ими использована лишь в строго очерченных, профессионально определенных формах. Вне этих форм они по‑настоящему не живут, а как‑то пребывают, готовясь к новым «скачкам».

Другой вид творческих людей, собственно, и есть тот, к которому я прилагаю определение «художественная личность». Художественная личность есть личность, эстетически выразительная во всех личностных проявлениях. Никакими конкретными занятиями эта личность не исчерпывается. Ее жизнь и является «произведением искусства».

Здесь мы имеем, конечно, целую шкалу подобного рода «художественности»: на нижнем полюсе – масса вдохновенных дилетантов и так называемых «неудачников», людей способных, но, как принято говорить, «ничего не сделавших и не добившихся», хотя абсолютно ведь не ясно, строго говоря, чего мы вообще должны добиваться‑то. Эти неудачники‑дилетанты обычно сильно запечатлеваются в памяти друзей своим энтузиазмом, оригинальностью, бескорыстным способом жизни и т. д. На верхнем полюсе – личности исключительной яркости, мощно облучающие современников. В XX веке были, к примеру, две исключительные «художественные личности» – Анна Ахматова и Фаина Раневская.

Об Ахматовой и Раневской существует огромная литература, но вовсе не искусствоведческая. Мало кто задавался целью анализировать стихи Ахматовой или роли Раневской – отдельно от личностей этих женщин. Последователи чаще всего описывали их самих, стремясь целокупно воскресить их существо, поражавшее современников. С кем дружили, что говорили, где жили, как общались, даже что ели – а Фаина Раневская ведь и тут была оригинальна, и существует, например, целый рассказ о том, как она жарила фисташки.

Разумеется, если бы Ахматова не была великим поэтом, а Раневская великой актрисой, этих воспоминаний тоже не было бы. Однако великих поэтов и великих актеров было в нашем уходящем веке немало – тем не менее никто, пожалуй, не вызвал столь могучего и дружного желания запечатлеть все движения их личностей в общежизненном, а не сугубо творческом пространстве.

Тут у нас назревает вопрос об оригинальности, естественности подобного поведения. Разумеется, ни Ахматова, ни Раневская не ставили себе нарочно и специально такой цели – художественного проживания жизни. В этом их отличие от людей, надевших маску «имиджа» и бесконечно вычисляющих, что этому имиджу соответствует, а что нет. Надо заметить, подделку обнаружить нетрудно, это живо чувствуется. Как бы удачно ни была изобретена маска, беспрерывно в ней жить невозможно, и в зияющие прорехи всегда проглянет спрятанная суть. Органический же, естественно сотворенный образ самого себя ничего не прячет, а только преображает.

«Художественной личностью» нельзя стать вдруг и нарочно. Если какой‑нибудь «юноша, обдумывающий житье» решит в одночасье достигнуть эстетической выразительности всех личностных проявлений и с этой целью начнет изобретать их, ничего, кроме смеха, не выйдет. Лучше вообще об этом не думать, а читать книг побольше да общаться с умными людьми…

Вернусь, разворачивая рассуждение, ближе к нашим временам. Никогда не забуду, как в 1987 году на очередном рок‑фестивале по Дворцу молодежи ходил Виктор Цой. Звериная грация черной пантеры как‑то удивительно соединялась в нем с высоким человеческим достоинством, невесть откуда взявшимся в обыкновенном советском мальчике. Мы даже, помню, посмеялись – дескать, надо за погляд деньги брать… Говорю к тому, что, наверное, можно попытаться буквально изобразить подобную походку, а к чему? Так ходил тот, кто написал песню про звезду по имени Солнце, а другим придется ходить иначе. Всякое конкретное личностное проявление столь крепко связано с самой личностью, что заимствование тут бесполезно.

Правда, заимствование может быть и творческим.

Вот мы вернулись к нашей героине и спрашиваем: образ Ренаты Литвиновой является ли сделанной маской или органично сотворенной личностью? Автор рассуждения склоняется ко второй версии.

Итак, однажды Литвинова решилась на великий шаг: она стала блондинкой. Быть блондинкой – это, в известной мере, выбрать себе судьбу. Как известно, джентльмены предпочитают блондинок. Всякая ставшая блондинкой тем самым извещает джентльменов о том, что ей известно об их предпочтениях и она с ними согласна. Более того, она именно что хочет быть предпочтенной.

Таким образом, Рената Литвинова покидает маленький, но исключительно внятный круг Женщин, Которые Пишут (среди них, как правило, нет блондинок, если не пришло время закрашивать седину) и вступает на цирковую арену, где рычат тигры, не смешно шутят клоуны, а блестящие гимнасты вертят сальто‑мортале. Здесь работают блондинки и, казалось бы, можно выбрать свое амплуа.

Лучшим выходом для нее было бы пойти в клоунессы, но она, кажется, колеблется между дрессурой и воздушной акробатикой. Потом, клоуны все‑таки рыжие и веселые…

Быть блондинкой есть добровольное превращение в цитату из текста, написанного Дитрих, Монро, Орловой, Ладыниной et tutty quanti. Блондинка, сама себе пишущая текст, – парадокс, оксюморон, какое‑то ненужное чудо, вроде говорящей лошади.

Героический шаг Литвиновой был, предполагаю, продиктован обретающейся в ней женской стихией, желающей полного осуществления в слове и деле. Это осуществление в заимствованных, но творчески преображенных формах и привело к литвиновскому парадоксу, ибо полного осуществления женственность сама по себе достигнуть не может, в мире бинарных оппозиций во всяком случае. Я имею в виду метафизическую женственность, а не определенных женщин, которые могут достичь какого угодно жизненного успеха.

Чрезмерная, гипертрофированная женственность, идя логическим путем, вообще по обыкновению превращается в демонизм. Самый простой пример: в любой женской газете, идущей навстречу такому естественному для женщины желанию любви, публикуются рецепты колдовства, ворожбы и т. д. и т. п. А, собственно говоря, почему же нет? Если возможно завлекать с помощью грима и костюма, отчего не зарыть в полночь на перекрестке скелет жабы с левой ногой серого волка? Оно даже и экономней выходит.

В художественной литературе можно сослаться на великолепно изображенный процесс женской демонизации, описанный Т. Манном в романе «Иосиф и его братья», когда царица Мут‑эм‑энет униженно ползет на крышу с жуткими жертвоприношениями, дабы вымолить у темного божества под именем Госпожа Сука тело прекрасного Иосифа. Великий гуманист Манн сострадает такому горестному падению, но и явно отвращается от него.

Существует и другой вид женского демонизма. Как говорится, «так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук» (А. Блок). Тоже ничего хорошего. Полагаю, что мужское оскудение никак не может способствовать женскому процветанию. Полагаю, что всякое слишком яркое женское цветение – явление, расположенное ближе к болезни, чем к здоровью.

В российском публичном цирке 1990‑х годов, более всего ценящем неустанную деловитость и показной оптимизм, под дружные крики о гибели культуры появляется странная фигурка на высоких каблуках, говорящая лошадь, пишущая блондинка Литвинова, с охапкой странных же сценариев об убитых женщинах и женщинах‑убийцах. Нет, здесь не могло быть расчета. Парадоксальная, цитатная, пародийная женственность Литвиновой органична, поскольку ею создана или, точнее, ею в самой себе опознана и выявлена.

Литвинова эстетически оформила бытующий в жизни отважный женский типаж – это вечно одинокая и вечно при кавалерах полупомешанная провинциальная «королева Марго» в платьях «от портнихи» и с кастрюлькой бигуди на коммунальной кухне; но наша «королева Марго» искупалась в волнах мировой культуры и получила от небес искру настоящего дара: оттого ее судьба в «нашем цирке» захватывающе интересна, а ее личное поведение – эстетически значимо. Femina sapiena, пошедшая в блондинки, может своей судьбой ответить на вопрос, что делать женщине, не желающей ни равенства, ни подчинения, с неудовольствием отворачивающейся от набора слишком пошлых ролей и пытающейся изобрести какую‑то одну‑единственную верную тропинку на почве, столь зыбкой и неверной, что дальше‑то и некуда.

Опыт литвиновского художественного самосознания и художественного перевоплощения имеет определенную ценность, правда, на мой взгляд, ее возможности куда больше и разнообразней уже сделанного.

В ее писательском даре есть ноты забавного юмора, иной раз отчаянно блещущего среди сумрачного текста (сошлюсь на ужасно смешную новеллу «О мужчине»), а артистизм бывает натурально и великолепно комичен. Юмор вообще прекрасно уравновешивает любые демонические соблазны (как действительные, так и воображаемые)…

 

Date: 2015-09-02; view: 327; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию