Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Первая часть 1 page
Раз в четыре года я набираю студентов на свой режиссерский курс в ГИТИСе. И часто присутствую на чужих вступительных экзаменах. Каждый год — новая волна, новый поток молодежи, стремящейся в искусство. Если не присматриваться внимательно — все похоже. И внешний облик, и волнения экзаменационных дней, и самочувствие первокурсников. Но если всмотреться, сравнить — все другое. Каждый год — другое, а уж за четыре года, отделяющие один твой курс от следующего, решительно все меняется. Эта разница поколений заставляет и задуматься и что-то в самой себе проверить. В первые годы моей работы в ГИТИСе основную массу поступающих на режиссерский факультет представляли люди, чью актерскую работу прервала война. Немало среди наших студентов было людей с протезами. На груди многих — ордена, медали. То пережитое, подлинное, что они приносили с собой, было их личным опытом, добытым в героические годы войны. И этот опыт был драгоценным. С 1950 года на нашем факультете стали появляться студенты из социалистических стран. Бывшие партизаны из Болгарии, молодые венгры, поляки, чехи. Помню, как настороженно встретили на одном из курсов юношу-немца, первого посланца ГДР, как постепенно росло доверие к этому парню и, наконец, возникла большая дружба. Помню, как скромный кореец делал на первом курсе этюд: раненый боец возвращается домой. У ручья он умывается, вынимает из вещевого мешка ордена и украшает ими грудь. Мне показалось неправдоподобным такое количество орденов. «Откуда он их взял?» — подумалось мне. Оказалось,— это его собственные ордена... Он просто сыграл кусочек из собственной жизни. — Я их надел перед тем, как войти в дом,— сказал он,— чтобы мой маленький сын не сразу увидел, что я хромаю. И жене будет приятно, что я храбро воевал... Этюд кончался трагично. Хижина была пуста. Он потерял всю свою семью. И это тоже было правдой его жизни. Молоденькая болгарка делала такой этюд. Она — совсем девочка, мать обматывает ее лентой с патронами и гранатами, потом надевает на нее большое, широкое пальто и отправляет с бабушкой в деревню. Это тоже был реальный случай из жизни. Ребенком эта девушка участвовала в движении Сопротивления. Интересно, что аналогичные сюжеты попадались и в последующие годы, но, потеряв свою первозданность, они уже звучали литературной реминисценцией, и мы отводили их. Послевоенный ГИТИС — это не только многонациональный, но и международный по своему характеру институт. В него приезжают учиться молодые люди со всего мира. Я говорю об этом не только для того, чтобы подчеркнуть, так сказать, масштаб нашего влияния, но и для того, чтобы была понятна атмосфера, в которой формируются студенты сейчас. На режиссерском факультете ГИТИС а учились и учатся русские, украинцы, белорусы, евреи, казахи, эстонцы, литовцы, латыши, татары, азербайджанцы, армяне, грузины, чуваши, якуты, киргизы, осетины, мордовцы и, кроме того, представители Болгарии, Венгрии, Чехословакии, Польши, Германской Демократической Республи- ки, Исландии, Японии, Кипра, Ирака, Монголии, Вьетнама, Чили, Эквадора, Ливана, Афганистана... Создается сложнейшее сплетение культур, национальных особенностей, человеческих характеров. Взаимовлияние происходит и на наших глазах,— на занятиях, в общежитии,— все это придает процессу учебы особый характер. Другое очень интересное изменение касается «человеческого материала». Еще совсем недавно на режиссерский факультет поступали (и имели преимущества при поступлении) люди с актерской биографией. Некоторые кончали актерский факультет и переходили на режиссерский, почувствовав влечение к этому делу. У других по каким-то причинам не сложилась актерская судьба. Так или иначе, мы имели дело с людьми из театральной среды. Их знания и интересы питались театральным опытом и очень скупо просачивались за его пределы. В течение последних лет жизнь резко все изменила. В смысл этих изменений, мне кажется, стоит вдуматься. Известно, какое огромное место в жизни людей сейчас занимают точные науки, техника, физика, химия. Это рождает у некоторых мысль, что искусство — область «второго сорта», «второго плана» и люди, в искусство идущие, тому соответствуют. Жизнь показывает совсем другое. На моих последних курсах много инженеров, людей, имеющих высшее техническое образование; есть люди и с высшим гуманитарным образованием—учителя, юристы, искусствоведы. Человек получил профессию, которая дала ему материальное благополучие, но, очевидно, не принесла счастья. Что-то существенное в его душе оставалось незаполненным и требовало наполнения. Он пошел в режиссуру не потому, что ничего, кроме театра и искусства, с детства не знал и не любил, а потому, что узнал и понял в жизни многое и потянулся к театру уже вполне сознательно, от жизненного опыта. Вот несколько коротких записей студентов, для которых ГИТИС стал вторым вузом. «Идти в искусство сразу, как только туда потянет,— несерьезно. Проверить свою потребность в творчестве можно в любой профессии. Я пошел в строительный институт. Потом работал на стройке. Это было интересно. Дало массу впечатлений. Но тяга к театру не прошла. Сейчас учусь в ГИТИСе...» «Десять лет тому назад я подал заявление в ГИТИС на режиссерский факультет. В приемной комиссии мне посоветовали «посмотреть жизнь и поучиться у нее». За восемь лет я закончил гидротехнический институт, работал три года на производстве, закончил курсы журналистики и вечернюю актерскую школу...» Бывший учитель пишет так: «Я вижу много общего в работе режиссера и педагога. Очень увлекательно выращивать мысль, чувство в другом, выращивать в человеке другого человека». А рядом с этой лаконичной и определенной записью такая: «О театре мечтал и в школе, и в железнодорожном техникуме, куда пришлось пойти после семи классов, ибо нужно было скорее приобрести специальность, чтобы кормить себя и больную мать. Уже работая на железной дороге помощником машиниста тепловоза, а затем техником в депо, бросался с головой в самые невероятные происшествия и события. Ну, например, в числе первых записался в дружинники, специально дежурил по ночам в самых опасных районах Одессы. Нередко приходилось драться с хулиганьем, кулаками вбивая (так я считал) культуру в головы. И в те минуты до слез хотелось, чтобы все видели то, что видел я, и чтобы те, с кем мне приходилось сталкиваться,— либо в депо, либо в черных переулках Молдаванки,— чтобы они поняли то, что понял я. И когда я встречался с каким-нибудь непробиваемым бюрократом, то, стоя у стола такого типа, я специально запоминал, как он говорит, что говорит, как сидит, как смотрит, и думал: «Ну, погоди, дай мне добраться до сцены, уж я тебя вытащу на весь мир!» И эта мысль очень помогала все переносить...» Должна признаться,— раньше я не получала от своих учеников такой богатой жизненной и человеческой отдачи, как теперь. Если раньше на уроках я часто видела перед собой только учеников, то сейчас передо мной нередко — личности, в большой степени уже сформированные. Мое дело — помочь сформироваться им как художникам. Надо сказать, что при любой возможности эти люди безболезненно и просто окунаются обратно в жизнь. Летом отправляются с концертами в самые далекие концы страны — в Казахстан, на Камчатку, на Колыму, на Сахалин. И тут, пожалуй, важно не количество «обслуженных точек» (хотя и это не пустяк и дается трудом нелегким), но количество жизненных впечатлений, которое буквально распирает студентов по возвращении. Стоит добавить, что психологию этого нового поколения наших воспитанников во многом определяет особая, обостренная неприязнь к фальши во всех ее проявлениях. Они очень тонко чувствуют фальшь в жизни, они чутко распознают фальшь теат- ральную и литературную, она их не привлекает, в какие бы эффектные одежды ни рядилась. Это — от уже состоявшегося собственного, личного знакомства с жизнью, от того, что жизненными образами и конфликтами они заражены в большей степени, чем театральными и литературными. Разве это не прекрасно? И как; ответственна задача поддержать и развить это. ...Итак, идут вступительные экзамены на режиссерский факультет. Разумеется, мы волнуемся по-разному — педагоги и поступающие, но тем не менее какое-то общее волнение связывает нас. Я волнуюсь за них, за будущих моих учеников. Волнуюсь, боясь ошибиться, не понять, пропустить. Ошибалась ли я? Да, конечно! Ошибалась много раз. Но разве не ошибаешься в людях, с которыми прожил бок о бок много лет? А тут, в атмосфере экзаменов, это крайне просто — ошибиться. В течение многих лет мы вырабатываем разнообразные способы угадывания режиссерской одаренности. И все же не можем сказать, что выработали их окончательно и удовлетворены результатами. Как же протекают экзамены? Еще до экзаменов поступающие сдают письменные ра- боты. Тема этих работ чаще всего — «Замысел спектакля». Можно брать любую пьесу. Обыкновенно пишут о пьесах, которые они хорошо знают, ставили их в самодеятельности или мечтают поставить. Эти работы нередко бывают снабжены рисунками, эскизами, чертежами, иногда даже прилагаются макеты. Ведь на режиссерский факультет приходят и художники, и инженеры, и архитекторы. Можно ли сказать, что эти письменные работы открывают нам суть поступающих? Нет, конечно, хотя кое-что они и приоткрывают. Интересно, что приоткрывают именно хорошие работы,— они обнаруживают самостоятельность и образность мышления, умение увидеть существо произведения, обнаружить его действенную структуру, придумать интересное решение пространства. Плохая же, неяркая, хрестоматийная или сумбурная работа еще вовсе не определяет, что ее написал человек неспособный, неодаренный. Иногда он просто не привык формулировать свои мысли в письменной форме. Иногда не хватает культуры. Иногда он еще не представляет себе, что может стать действительно интересным в его будущей работе и тянется к длинному пересказу сюжета, к школьным характеристикам действующих лиц. Трудно понять и то, насколько эти работы самостоятельны, ведь подаются они вместе с документами задолго до экзамена. Только на коллоквиуме, в живом разговоре, удается точнее выяснить, насколько эти работы соответствуют индивидуальности человека. Потом поступающие читают, делают этюды. Многие читают собственные стихи. Очень часто читают Маяковского. Чтение обнаруживает способность передать мысль, темперамент, тягу к естественности речи, эмоциональность. Я люблю задавать музыкальные импровизации — это одно из упражнений, которое часто использовал Станиславский. В момент вступительных экзаменов оно помогает многое открыть в абитуриенте, а в период обучения многому учит студента. Но тут обязательно нужен пианист. Магнитофон или проигрыватель не заменяют его. Пианист не просто аккомпанирует,— он включается в игру, по знаку педагога ускоряет темп или замедляет его. Умение слушать музыку, жить в настроении, ею навеянном, менять поведение и действия в зависимости от изменения ха- рактера музыки, ее ритма, ее эмоционального звучания,— все это раскрывает непосредственность человека, его умение сосредоточиться, дар воображения. Иногда я предлагаю поступающему упражнение — тоже одно из любимых у Станиславского — сыграть какого-нибудь зверя или птицу: волка, собаку, верблюда, курицу... Реакция на это предложение бывает самой неожиданной. Помню одного человека, уже взрослого, который только что пространно отвечал на вопрос о роли воображения в системе Станиславского. Задание сыграть петуха его возмутило. Петуха?— переспросил он.— Какого? Какого хотите. Он пошел на сцену, постоял, подумал. — Это обязательно?— спросил он вежливо, с плохо скрытым возмущением. — Обязательно. Представьте себе, что вам придется работать в детском театре, ставить какую-нибудь сказку, там будет роль петуха...— пыталась я объяснить. — Я не буду работать в детском театре,— упрямо сказал он. Перед нами стоял самовлюбленный человек, глухой к юмору. — Ну, а как же Станиславский? Ведь он поставил «Синюю птицу»! И не боялся унизиться до решения таких ролей, как пес, кот, насморк, хлеб... Абитуриент стоял молча и смотрел куда-то в угол. Потом твердо сказал: — Я — человек, и петуха играть не буду. Он был доволен, что не уронил себя в собственных глазах. Мы тоже были довольны,— в режиссуру не попал человек, лишенный воображения и непосредственности. А многие поступающие делают это упражнение великолепно, смело и озорно. Кроме непосредственности и творческой смелости тут открывается и необходимая в нашей профессии наблюдательность. Часто я прошу, чтобы абитуриент показал кого-либо из своих знакомых или актеров, которых он видел в кино или в театре, педагогов, с которыми встречался. Бывает так, что дар имитатора не дает истинного представления о режиссерской одаренности. Но бывает и так, что умение видеть разнообразных людей, ощущать разнообразные ритмы, присущие этим людям, приоткрывают остроту взгляда на окружающее. В таких зарисовках сказывается юмор, необходимый в творчестве. Я приношу с собой на экзамен альбомы с репродукциями картин крупных художников. Режиссер обязан знать и любить живопись. Это смежное искусство питает режиссуру. Живопись помогает режиссеру и в изучении композиции, и в изучении искусства мизансценирования. Алексей Дмитриевич Попов говорил, что его учителями были художники. У них он учился искусству распределять людей в пространстве, располагать их так, чтобы ясна и выразительна была самая суть происходящего. Я показываю какую-нибудь картину, спрашиваю — достаточно ли хорошо абитуриент знает ее. Если не знает, я выбираю другую. Если знает, я предлагаю ему найти (среди поступающих) исполнителей, чтобы «сыграть» эту картину. Первое задание: распределить роли. Потом надо сочинить, что могло бы происходить за три минуты до той мизансцены, которую зафиксировал на картине художник. Надо срепетировать с исполнителями трехминутный этюд, который должен быть закончен в той композиции, какая предложена художником. После того как этюд сыгран, абитуриент должен сделать при нас замечания «актерам». Это упражнение требует и организаторских способностей. Найти исполнителей — уже непросто. Один, кажется, и подходит для намеченной роли, но он боится, что покажется невыгодно, и его невозможно уговорить. Другой (чаще всего это тот, который уже экзаменовался и, как ему показалось, не произвел должного впечатления) рвется к участию, но он не импонирует абитуриенту. Одним словом, упражнение нелегкое. И задаю я его нечасто — только в том случае, когда интуиция подсказывает, что задача по плечу абитуриенту. Зато уж если такое задание выполнено, можно спокойно брать человека в институт. Тут обнаружен уже целый комплекс необходимых способностей. Я вспоминаю ряд очень хороших этюдов на приемных экзаменах. Например, «Завтрак аристократа». Помню, как юноша деловито выгораживал из стоящих на сцене стульев комнату, попросил разрешения принести стол, потом принес еще и кресло. То, как он обставлял комнату, сосредоточенно, не обращая внимания на комиссию, уже располагало к нему. Потом он, стоя у рампы, внимательно следил, как выбранный им «актер», рыская голодным взглядом по комнате, ищет, не найдется ли хоть чего-нибудь съестного. «Актер» был выбран способный, и этюд развивался интересно. В момент, когда «аристократ» запихал в рот большой кусок черного хлеба, наш режиссер «позвонил», то есть произнес «дрр, дрр, дрр!» — и тут же оглушительно залаял. «Аристократ» мгновенно принял ту позу, в которой он изображен Федотовым. Интересен был и послеэтюдный анализ, который мы предложили сделать этому абитуриенту. Он похвалил исполнителя за импровизационную свободу, перечислил все, что оказалось для него неожиданным, а потом попросил дать ему, как режиссеру, еще одно задание, так как считал, что в «Завтраке аристократа» «актер» проявил себя ярче, чем он мог это себе представить, и тем самым несколько изменил его режиссерский «замысел». Оба студента были приняты в институт, и мы рады, не ошиблись в них. Иногда я спрашиваю поступающего, какого художника он любит. Потом — какую картину этого художника он знает настолько, что может описать ее цветовую гамму, расположение фигур, раскрыть нам психологию изображенных на картине лиц, рассказать о том, во имя чего художник написал картину. Нередко оказывается, что «любовь» построена лишь на запомнившейся фамилии: Репин, Врубель, Пикассо. Ни одной картины «любимого» художника человек толком не помнит. Но иногда мы встречаемся с подлинной любовью к живописи и прекрасной памятью на зрительный образ. Однажды на мою просьбу описать позы разных вариантов врубелевского Демона, абитуриент смело пошел на сцену и очень выразительно показал и лежащего, и сидящего Демона. Интересно, что этот абитуриент был из маленького города. В Третьяковскую галерею попал впервые, приехав в Москву поступать в ГИТИС. Один из поступающих сказал, что его любимый художник Ван Гог. Назвал ряд его картин. — Можете расположить людей так, как они расположены в «Тюремном дворе»? — Могу. Он идет и приводит с собой насмерть испуганных абитуриентов, ожидающих своей очереди. Из них быстро организует скорбный круг арестантов... — А Дега знаете? — Знаю. — Картину «На пляже» помните? — Да, как будто помню. — Если не помните, я назову вам другую. — Нет, я вспомнил, могу рассказать. И он неторопливо рассказывает о желтом, пронизанном солнечным светом песке, об изумрудно-зеленом море, о далеких парусных лодках. На песке удобно сидит женщина в белой кофточке и белом фартуке, а у ее ног, положив голову к ней на колени, лежит девочка. Женщина расчесывает ее мокрые волосы. Девочка загорожена от солнца зонтом. Какого цвета зонт? Не помню. — Возьмите в библиотеке монографию Дега и проверьте, что вам запомнилось, а что нет. Он возвращается с книгой в руках. Он счастлив. Ничуть не стесняясь комиссии, он с азартом говорит о сплетении белого, желтого, коричневого и зеленого в картине. Замечает, что упустил из вида группу на втором плане — уходящих после купанья, в белых мохнатых халатах. Он мог бы рассказывать о картине еще и еще. Но нам и так он уже ясен и симпатичен. ...Однако самым главным моментом экзамена и главным мерилом — человеческим и творческим — является разговор педагога с поступающим. Перед тобой сидит человек взволнованный, готовый ответить на любой вопрос. Только бы ответить и как можно скорее! Нервы у него натянуты до предела. Он обуреваем желанием показаться с наилучшей стороны, поэтому скован. Иногда на тебя устремлены глаза, полные муки, надежды, просьбы. Иногда глаза смотрят в упор, стараются быть спокойными, даже веселыми. Иногда за развязностью поведения скрывается отчаянный страх. А ты пытаешься проникнуть в чужую душу. Стараешься понять, что в этом поведении наносного, что — от волнения, в чем он искренен, а в чем хитрит. Алексей Дмитриевич Попов считал, что важно задать такой вопрос, который заставит сбросить «маску». Вопросы надо задавать разнообразные, так как каждый выходящий делится с толпой ожидающих, и они уже жаждут, чтобы им задали точно такой же вопрос, так как они уже успели подготовить ответ. В неожиданности вопроса кроется секрет освобождения абитуриента от зажатости. Я всегда с интересом наблюдала, как вел себя на коллоквиуме А. Д. Попов. Он выражал весьма поверхностный интерес к теоретическим знаниям экзаменующегося. Бывали случаи, когда человек повергал всю комиссию в ужас, а Алексей Дмитриевич спокойно проходил мимо нелепого ответа: — Этому мы успеем его научить, это не хитро, запомнить, кто что написал и в каком веке,— говорил он.— Важно, спосо- бен ли человек слышать жизнь, чувствуется ли в нем, хотя бы в зачатке, эмоциональная мысль... Нередко Алексей Дмитриевич удивлял не только студентов, но и членов комиссии самыми, казалось, неожиданными вопросами. — Рыбу удите? — спросил он студента, который, стараясь выражаться «научно», рассказывал о связи учений Станиславского и Павлова. «Ученость» мгновенно исчезла, и мы вдруг увидели человеческие глаза абитуриента, не понявшего, почему ему задают этот вопрос, но действительно очень любившего удить рыбу, о чем он тут же со всей увлеченностью и знанием дела рассказал. Стоило ему освободиться и перестать изображать «умного и достойного», как раскрылась живая прелесть его индивидуальности. Абитуриента, который довольно бледно читал, замкнуто и неуверенно отвечал на вопросы, но написал интересную, оригинальную работу, Алексей Дмитриевич спросил: — Скажите, когда вы в последний раз плакали? Тот побледнел, взглянул довольно зло на Алексея Дмитриевича и, наконец, выговорил: — Когда умер мой отец. — Когда это случилось?— дружески спросил Алексей Дмитриевич. — Давно, десять лет назад. — Больше не плакали? — Нет. — Замечательный парень,— сказал Алексей Дмитриевич, когда тот вышел. Он не ошибся. Это был один из самых способных наших студентов. ...Идут, идут на экзамен незнакомые люди. За каждым — своя судьба, какой-то опыт, надежды, планы. Как бы не ошибиться, не нанести душевной травмы, понять истинную предрасположенность человека к делу, которое возьмет у него все силы, всю жизнь... Высокий, немолодой уже человек, с резко очерченными чертами лица. Одет в форму. Майор десантных войск. — Вы кадровый военный? — Да. Но если попаду в институт, разрешат демобилизоваться. — Женаты? — Да, жена и ребенок. — Зарплата большая? — Да. — Жена не протестует против вашего желания сесть на студенческую скамью? Ведь прожить на стипендию непросто... — Все оговорено.— Он отвечает сурово, боясь, очевидно, что мы, настороженные его возрастом и положением, не станем слушать ни стихов, ни басен, которые он тщательно подготовил, не будем смотреть большую пачку эскизов, сделанных для пьес, которые он, может быть, когда-нибудь поставит. Тут и «Любовь Яровая», и «Отелло», и «Шторм», и «Король Лир». — Как вы пробовали себя в режиссуре? — Концертные программы, массовые действия к праздничным дням — в воинских частях. Спектаклей ставить мне пока не удавалось. Читал он хорошо, просто, естественно. Этюды делать стеснялся. Отвечал на вопросы коротко, честно — до прямолинейности: «Не читал», «Не знаю», «Разрешите подумать...» Я спросила, какая глава из двухтомника «Работа актера над собой» показалась ему самой сложной, непонятной. Он подумал, а потом смущенно ответил: «Приспособления». Спустя некоторое время я вспомнила этот его ответ. Его приняли и сразу назначили старостой. Взрослый человек, коммунист, прошедший суровую школу в армии, страстно желающий учиться,— у него было все, чтобы возглавить курс, быть старшим, ведущим (это очень важно — выбрать надежного старосту). И вдруг — полная неожиданность. Через два месяца курс взбунтовался. Было назначено экстренное собрание. Один за другим студенты вставали и с присущей молодым людям прямотой обвиняли его в бестактности, в администрировании. На нашего старосту было больно смотреть. Растерянный, бледный, он как-то сжался и даже не пытался оправдаться. Его полное безмолвие произвело, по-видимому, впечатление, и в лексиконе выступающих уже реже слышалось «он», а все чаще звучало: «Понимаешь, Саша, ты не прав, когда ты...» и т. д. Наступила его очередь отвечать. Он встал, долго молчал, по-видимому, волнение сдавило ему горло и, наконец, сказал: — Понимаете, Мария Осиповна, понимаете, ребята... Я очень долго был на военной службе. Я привык или приказывать или подчиняться. Мне, очевидно, не хватает важного среднего звена в жизни... И тут мне вспомнился его ответ на вступительном экзамене: наиболее непонятным элементом в системе ему показался элемент «приспособление»... Действительно, он был чужд этому и в жизни, и в искусстве. Ему не хватало гибкости и такта. Путем большого труда, путем множества дополнительных упражнений, которые мы ему придумывали, он, наконец, увлекся теми элементами творчества, которые требовали именно этого — тонких «приспособлений». Как он попросит карандаш у приятеля, с которым он в ссоре, или у девушки, которая ему нравится, или у педагога, или у совершенно чужого человека и т. д. и т. и. Он увлекся этими упражнениями, настойчиво их повторял, но в жизни в общем-то остался прежним Сашей, непримиримым максималистом, идущим в жизни напролом. Потом я видела несколько его спектаклей в разных городах. Это хорошие, умные спектакли. А вот с людьми он не уживается. Не то чтобы он ждет от окружающих чего-то невероятного, нет, все его требования справедливы, естественны, но гибкости в подходе и в оценках нет. Нет как бы «среднего регистра» в его душевном голосе. Он поработал какое-то время главным режиссером, а потом мы вместе с ним решили, что надо ему на какое-то время уйти с поста главного и стать очередным, чтобы заняться более узкой стороной режиссерской деятельности. Пока, как я слышу, все идет хорошо. Контакты с актерами в процессе репетиций нормальные, простые... А вот другая судьба, другая личность. Большеголовый, с крутым лбом, глаза смотрят в упор. Принес с собой кучу эскизов. Совершенно очевидно — это способный художник. — Почему вы не идете в художественный вуз? — Я хочу быть режиссером.— Тон ответа волевой. Выясняется, что он из детского дома, откуда-то из Сибири. О родителях ничего не знает. Привез характеристики от учителей,— они считают, что он обладает несомненными способностями режиссера, умеет увлечь ребят, великолепный организатор. Все декорации к спектаклям в детдоме писал сам, сам организовал бутафорский, столярный, пошивочный цехи. Учителя, отправившие его (на свои личные сбережения!) в Москву на экзамен, просят быть к нему внимательными. Читал он хорошо, этюды тоже делал отлично. На коллоквиуме удивил всех хорошей подготовкой. На все вопросы — и по теории режиссуры, и по живописи, и по эстетике, и по текущим вопросам политики — он отвечал ясно, логично, уверенно. Все было хорошо. Он был несомненным кандидатом. И вдруг Алексей Дмитриевич, уже после обычного «Спасибо, вы свободны», спросил: — А вы верите людям? — Нет,— без всякой задержки, упрямо и твердо ответил абитуриент. — Как же вы будете жить, если вступаете в жизнь с таким чувством?— спросил кто-то, прерывая всеобщее несколько растерянное молчание. — Я верю тем, кого знаю и в чьей честности убедился, а вообще людям, только за то, что они люди, не верю,— упрямо повторил абитуриент. После его ухода в приемной комиссии разгорелся отчаянный спор. Яростнее всех защищал юношу Алексей Дмитриевич. С одной стороны, он понимал, что нечаянно подвел поступающего. Но его подкупала честность ответа.— «Ведь человеку ничего не стоило славировать, когда он понял, что ответ его не понравился,— говорил Алексей Дмитриевич,— а он не стал выкручиваться. Видел, что рушится его мечта стать режиссером, а выкручиваться не стал!» Бой за юношу был жаркий, но в результате мы с Алексеем Дмитриевичем победили. Учился Миша Б. (назовем его так) прекрасно, хотя отсутствие семьи, детдом, особая форма избалованности, которая присуща людям, пришедшим из армии и из детдомов (привычка обеспечиваться государством — питанием, одеждой, бельем и т. д.),— все это сказывалось. Такие люди мало подготовлены к довольно трудным условиям студенческой жизни. Миша нелегко сходился с товарищами. Был требователен не только к себе, но и к другим; не выносил лжи, лени. К людям, с которыми начинал дружить, привязывался страстно, готов был делать для них что угодно, помогал им учиться, безотказно участвовал в их отрывках. Делал для всех бесконечное количество эскизов. Жизнь его сложилась нелегко. Может быть, ударила она его так сильно потому, что на смену недоверчивости, с которой он пришел в институт, студенческая жизнь, отношение к нему педагогов и товарищей постепенно вызвали в нем поразительную доброжелательность и доверчивость. Я помню, как уже где-то на последнем курсе Алексей Дмитриевич сказал, задумчиво наблюдая за Мишей: «Он счастлив. Это счастье лезет у него из всех пор». Действительно, это было так, он и улыбался-то чаще всех других. А потом ему, как особо талантливому, было предложено сделать диплом в крупном городе, и главный режиссер театра принял его с распростертыми объятиями. На сдаче его работы мы с Алексеем Дмитриевичем сидели рядом с главным режиссером. Все было прекрасно. И мы и он были счастливы. А потом главный режиссер вошел в работу. Вошел так, как это нередко бывает в театре. Просто главному захотелось улучшить спектакль молодого режиссера, и он, со- 35. знательно или бессознательно, довольно грубо прошелся по душе счастливого юноши, поверившего, наконец, в то, что все люди прекрасны и расположены друг к другу. Удар был настолько тяжел, что наш ученик на несколько лет ушел из театра. Теперь он вернулся — более мужественным, зрелым и спокойным. ...Девочка из Литвы. Ей нет семнадцати. Она только что окончила десятилетку и приехала без направления из республики, на свой страх и риск. Черненькая, маленькая, разрез больших глаз чуть раскосый. Наполовину кореянка. — Сколько вам лет? Почему вас допустили до конкурса? — У меня большой режиссерский стаж,— отвечает она под гомерический хохот экзаменационной комиссии. Оказывается, она с первого класса организовала школьный кружок и вела его в течение десяти лет. Сначала это были концерты, в которых она сама пела и танцевала, потом пьесы, которые она сочиняла сама вместе с ребятами, а последние спектакли были уже шварцевскими сказками. Date: 2015-09-02; view: 424; Нарушение авторских прав |