Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Шепоты и крики
Ненависть, памятозлобiе, гордость, лесть, несытость, скука, раскаянiе, тоска, кручина и прочiй неусыпаемый в душЂ червь. Григорий Сковорода
Иногда мир представляется мне огромным зеленым яблоком с глянцевыми боками, вдоль которого человек прогуливается с тайной надеждой откусить кусочек. Но так получается, что, как бы мы ни разевали рты, выходит одно только пустое клацанье зубами, ничего, кроме слабых царапин на жесткой кожуре, не оставляющее. В ту пятницу, тоже яблочно‑зеленую, я особенно живо почувствовал, что клацаю зря. Комната тонула в полудреме наступающих сумерек. Грязно‑зеленое небо за окнами казалось твердым, как забытый в кармане детства мятный леденец. Бушевавший весь день ветер ни с того ни с сего оборвал себя на полуслове и всхрапнул, не закончив истории, как беззубый старик на скамеечке. Тучи разбежались; окна, перестав предательски дрожать, стали гоняться за вертлявым вечерним солнцем. А оно уже давно было в комнате: лилово‑рыжий луч тонко отточенным грифелем провел по моим запястьям и скатился на пол. У самого окна, соединенная со мной солнечной нитью, сидела Жужа. Рабочий день закончился двадцать минут назад, и в комнате мы были одни. Я маялся, то и дело бросая на Жужу тревожные взгляды. Комкая в руках сложенный пополам листок, она смотрела в окно. Я знал, что она ждет голубя. Глупая птица облюбовала наш карниз около месяца назад и с тех пор в любую погоду, ровно в половине двенадцатого, гордо вышагивала по ту сторону стекла. Это был педант, иссиня‑черный и напыщенный. Я его сразу раскусил и возненавидел. Но Жужу голубь развлекал, и приходилось с этим мириться. Они подолгу вглядывались друг в друга, будто обмениваясь мыслями: он – повернувшись боком и карикатурно выпятив свой безупречно круглый глаз, она – положив острый подбородок на сцепленные замком руки. Что сообщал он ей, не разжимая гордого клюва, какие вести приносил на куцем аристократическом хвосте? Я в бешенстве колотил по клавишам и мысленно сворачивал пернатому пачкуну шею. Сегодня он, против обыкновения, не явился. А ведь эта пижонистая тушка всегда была до тошноты пунктуальной. С начала первого Жужа не находила себе места, украдкой поглядывая на необитаемый карниз, но только кленовый листок, прильнув к стеклу, корчил ей рожи. Быстро темнело, предметы в комнате затушевывались и исчезали, словно художник, не одобрив картины, стал вымарывать написанное. Зеленоватая, подпитанная ядовитым небом муть растекалась по углам, жадно слизывая капли дня, но я и не подумал включить свет. Умирающая нить заката, слабо перехватив Жужины запястья, колыхалась в моих руках. Мне казалось, что я и сам истончился, что я и есть – нить. В коридоре гулко хлопнула дверь. Я вздрогнул, стал большим, фасетчатым; вздрогнула и нить, выскользнув из моих убаюканных рук. Жужа вздрогнула последней, и больше уже ничего не дрожало. Есть люди, которые, сколько им ни талдычь, вскакивают сразу по пробуждении и носят за собой испуганный сон весь остаток дня. Жужа, несомненно, была одной из этих несчастных: она защелкала мышью, стала расправлять помятую бумажку, которую через минуту затолкала в карман джинсов, сгребла в пеструю, как костер инквизиции, кучу маркеры и карандаши. Компьютер, распрощавшись, угас. Я смотрел, как она копается в сумке, как ищет что‑то в ящике стола, как колышутся ее огромные, со страусиное яйцо сережки. Вот она, хлопнув себя по карманам, блеснула такими же огромными браслетами, вот шаг, другой, идет к двери. Выуживая из кармана ключ, я метнулся ей наперерез. – Что ты делаешь? – Закрываю дверь, – сражаясь с замком, ответил я. – Закрываешь дверь? Придавив врага коленом, я убеждал замок в своей правоте. Тот, задыхаясь, сдался, примирительно хрустнул ключом и затих. – Что за шуточки? Жужа была так близко, что я спиной, щекотной областью между лопаток, ощутил теплый ветерок ее дыхания. Медленно, как балансирующий над пропастью канатоходец, которого вдруг окликнули с оставленного позади клочка земли, я обернулся. Кружилась голова. Жужино лицо, скуластое, остренькое, как лисья мордочка, слегка асимметричное, приближалось и снова отдалялось от меня, как на качелях. Перед глазами, словно на старой кинопленке, приплясывали белесые искры. – Я тороплюсь. – И снова ветерок, теперь в солнечном сплетении. – Дверь закрыта. А ключ, – со сладчайшей улыбкой фокусника я поднял его над головой, так, чтобы она его хорошо рассмотрела, и, не переставая улыбаться, сунул его в карман, – ключ исчез. Жужа хмыкнула. Раскачивание прекратилось. Искры переехали: стайкой летней мошкары они теперь кружили у нее над головой. – И как все это понимать? – Дверь закрыта – тут и понимать нечего. – Ты пьяный? Обкуренный? У тебя крыша поехала? – Так много вопросов сразу... – Отойди. – За‑пер‑то, – пропел я, поудобнее устраиваясь возле двери. Жужа вздохнула, словно что‑то решая про себя. – Послушай... Мне не до шуток. У меня важное дело к начальству. – Начальства нет, с пяти часов. – Как нет? – Она даже отступила на шаг от неожиданности. – Вранье. Посвистывая, я смотрел поверх ее головы на бледный намек улыбчивого месяца над соседними домами. Столько тайны, а ведь если подумать – какой‑то стылый, подсвеченный снизу шар. – Даже если и так. Я тороплюсь. Открой. Я не двинулся с места: на хлипкий замок полагаться все же не стоило. – Хватит ломать комедию. Это не твое амплуа. Я вдруг с какой‑то чеширской радостью понял, что она меня боится. – Открой. – Не открою. – Открой. – Не открою. – Что тебе нужно? – Нотки испуга и удивления в ее голосе смешались с неприкрытым презрением. – Поговорить. – Нам не о чем говорить, и ты это прекрасно знаешь. – Она сделала шаг вперед. – Нет. Никуда вы отсюда не двинете, мадемуазель трусиха. Пока я вас не отпущу. – Я упивался собственным могуществом. – Вот сволочь, – прошептала Жужа и сделала еще шаг. Глаза ее казались черными. От ненависти, которую я в них уловил, мне стало не по себе. Осклабившись, я как можно елейнее прожурчал: – Померяемся силами? – и плотнее придвинулся к двери. – Пусти, – желчно процедила она. Я не шелохнулся. Где‑то внизу снова хлопнула дверь, и я машинально повернул голову. В тот же момент Жужа с такой силой рванула меня за руку, что перед глазами у меня все задрожало. Слегка оглушенный внезапностью выпада, я прилип к двери. Началась беззвучная возня, как в нелепом немом кино: она тянула, я топтался на месте, судорожно дергая рукой. Как дуэлянт, благородно выстреливший в воздух, я был удивлен и озадачен остервенением противника. С ватной головой, странно отяжелевший, я вяло отбивался, в неразберихе тел и дыханий боясь ненароком причинить ей боль. В какой‑то момент я услышал отчаянный треск. Жужа испуганно отступила. Я с ужасом заметил, как на ее тонкой руке, повыше запястья, теряясь под закатанным рукавом, змеится смазанная темная полоса. Она же продолжалась на браслете. – У тебя кровь, – пробормотал я. – Нет, у тебя. Тут только я заметил, что рукав моей рубашки разорван и на запястье красуется свежая царапина. Боли я не чувствовал. – Ого, – присвистнул я с облегчением. – Прости, я не хотела. Это все браслет – старая застежка. – Это была моя любимая рубашка. И моя любимая рука. Я поднял глаза. Жужа зачарованно смотрела на мою руку, я – на ее. С минуту мы стояли так, со странным любопытством глядя на кровавые полоски‑близнецы, а потом, словно сговорившись, согнулись в корчах истерического хохота. Я сполз на пол у подножия обороняемой двери, Жужа привалилась спиной к моему столу. – Выпусти меня, – сквозь смех выдавила она. – Только после того, как мы поговорим по душам, и ты отдашь мне эту мятую бумажку. – Какую бумажку? – Перестав смеяться, она с беспокойством посмотрела на меня. По комнате пробежал холодок. – Только без кровопролитий, ok? Я не дрался по‑настоящему уже... дай подумать... лет пять точно. Честно говоря, я не в форме. Еще одна рана – и погибну от потери крови. – Какую бумажку? – повторила она. – Да заявление твое. По собственному желанию. – Откуда ты знаешь? – Это длинная история. Для разговора по душам. – Ладно, не важно. Даже если так, это не твое дело. – Ошибаешься. – Выпусти меня. – Ну вот, опять. – Ты не имеешь права. Это свинство, в конце концов. – Я просто хочу тебе помочь. – Я не нуждаюсь в помощи, тем более в твоей. – А я‑то думал, мы квиты. Раскурим трубку мира, а? – Не курю. – Ну, тогда давай просто поговорим. Я знаю отличное местечко, поуютнее этой комнаты... – Мне казалось, мы все уже выяснили. – Я ничего не выяснил. – На фоне всего, что ты говорил раньше, твое заявление о помощи выглядит по меньшей мере странно. – Я извинился. – О, я помню. – Что значит «о»? – Ничего. Ты извинился. Мы культурно киваем друг другу в начале и конце дня. Все счастливы и довольны. – Не все. Послушай, ну что я такого сказал? Я даже не помню... – Ха! Как это мило. Будем считать, что я тоже не помню, и закроем тему. – Нет, не закроем. Ну подумай, это ведь глупо. Человек что‑то сморозил, причем что именно, он и сам не помнит... Так что ж теперь, век его ненавидеть? – Я же сказала, что зла не держу. Только видишь ли, в чем штука... Может, ты и не хотел ничего плохого, но у меня с тех пор такое тошное чувство, будто кого‑то убили у меня на глазах. Кого‑то жалкого и беспомощного, вроде бездомной дворняжки. – Но я... – Ладно, это все не имеет значения. Я просто хотела, чтоб ты понял, что говорить нам не о чем. Так что отопри дверь. – Она встала. Я тоже поднялся. – Какая спешка! – Ну хватит уже. Я устала. – Я думаю! Увольняться каждые три месяца без всякой причины – тут устанешь... – Причина есть, но тебя она не касается. – А вот и ошибаешься. Голову даю на отсечение, что причину эту ты и сама не знаешь. – Печальное заблуждение. Мне жаль твою голову. Набычившись, Жужа снова уселась на пол. Мой монитор – единственный здравомыслящий предмет в этой комнате – давно потух. Бархатная синь улицы мягко струилась в окна. Соседние многоэтажки тысячью зрячих глаз пялились в нашу слепую комнату; в их желтых правильных зрачках хитро приплясывали черные человечки. Я вдруг почувствовал себя разбитым и больным. Жужа молчала. В темноте угадывалась ее сгорбившаяся фигурка. Я закрыл глаза и тут же увидел комнату и две неподвижные, бесконечно усталые фигуры в ней, которые медленно, друг на друга не глядя, сползали в один и тот же сон. Не знаю, сколько мы сидели так, в теплой синеве. Я очнулся от приглушенных булькающих звуков и, отгоняя иссиня‑черное, крапчатое марево, бросился к Жуже. Ее рвало. – О господи. – Выдохнул я и заметался по комнате, не понимая, к чему, зачем все это, куда девать руки и куда бежать. Звякнул в кармане ключ. Я вытащил его и побежал к двери. Замок упирался, решив, возможно, воздать мне по заслугам. Я напирал на дверь так, что дрожали стены. И только когда я уже совсем было решил наплевать на все и ломать дверь, ключ желчно скрежетнул и дверь открылась. Жужа встала и, пошатываясь, вышла в коридор. – Тебе помочь? – Отойди, – в ее слабом голосе сквозили усталость и безразличие. С полотняным лицом, скривив пугающе фиолетовые губы, она побрела в сторону туалетов. Я понуро поплелся следом. У желтоватых, обозначенных пешкой дверей, Жужа обернулась, видимо услышав мое сопение за спиной: – Ну что еще? – Я подумал... если понадобится моя помощь... я мог бы... – Оставь меня в покое! Дверь устало хлопнула. Я опустился на корточки и приготовился ждать. Оставлять ее в покое в мои намерения не входило. О коридорах, ночных одичалых коридорах, можно говорить только шепотом, только издалека. Само понятие пустынного ночного туннеля с дверьми по бокам требует, как дремучий лес, иносказательного почтения, ибо он во сто крат петлистее и коварнее леса. Эти сумрачно‑желтые, гладкие проходы в никуда особенно страшны своим гулким безразличием, которое, разумеется, не безразличие вовсе, а липкая бумажка, на которую садятся охочие до всего липкого доверчивые мухи. В нашей пятиэтажной твердыне не было лифта, но были наскакивающие одна на другую лестницы, узкие и кромешные, как дупло в зубе, коридорчики, развилки, перекрестки, чернотой манящие переходы, выводившие путника то в зал с колоннами, то в чью‑то захламленную подсобку. Все двери, все коридоры, не спрашивая, вели куда‑то; в любом кабинете присутствовали, не таясь, боковая дверь, чердачок, кладовочка или тщательно запираемый шкаф, и даже в туалете было узкое келейное оконце на прокопченную годами пожарную лестницу. Отсутствие тупиков утешало и настораживало. Сидя под дверью дамской комнаты на пыльной, уходящей вдаль ковровой дорожке, я вглядывался в угрюмые таблички на дверях: они казались совершенно чистыми. Кто знает, что творится здесь по ночам, когда люди со своей меркантильной потребностью расчертить пространство и все надписать расходятся по домам. В пустых помещениях почему‑то всегда чувствуешь себя неловко, всегда встает где‑то на заднем плане непрошеное чувство вины, как будто ты подглядел в замочную скважину любовную сцену. Тусклый свет стал еще приглушеннее, словно и в коридорных просторах наступала ночь. Я почувствовал, как зеленовато‑желтая патина, покончив с дверьми, медленно подбирается ко мне. Было тихо. Жужа все не выходила. В какое‑то мгновение мне показалось, что в конце коридора, на пороге совсем уж беспросветной ночи мелькнула тень: словно мышь проскочила мимо настольной лампы или мотылек задул взмахом крыльев огонек свечи. Я замотал головой: что за чертовщина! Это все хроническое недосыпание, все дело в хроническом... Тень ползла теперь вдоль левой стены. С легкостью конькобежца скользя по матовой глади дверей, она двигалась неторопливо, и в этой методичности, в круглых, размеренных движениях читалась спокойная самоуверенность. В перешейках между дверьми тень вздрагивала, будто поеживаясь от холода, и тогда на бугристой поверхности отчетливо проступали контуры плотно сбитой фигуры в круглой шляпе. Ни страха, ни удивления я не почувствовал – только грусть, удушливую и цепкую, – грусть защемленной души. Я сидел, глядя на скользящую фигуру, как смотрят на морскую волну: все равно накатит, разобьется, утащит за собой. «Ш‑ш‑ш», – зашелестело в затылок. Так в детстве успокаивала меня бабушка, когда мне снились кошмары. – Спишь. – Кто‑то осторожно тронул меня за плечо, и волна откатила. Я открыл глаза и поднял голову с колен. Жужа устроилась тут же, на полу. По ее губам, все еще синеватым, блуждала слабая улыбка. Измученные прядки на висках потемнели, бисерной нитью блестели капельки пота над губой. Лицо и влажная шея казались закутанными в белую простыню. Даже веснушки куда‑то исчезли. Мы сидели очень близко, касаясь плечами, и я ощутил тепло ее тела, ту горячую волну, которую мы храним за пазухой. Далеким эхом пробежало воспоминание о возне у дверей и собственная комичная уродливость. – Ты как? – Лучше не бывает. – Не снимая улыбки, Жужа прислонилась к стене и закрыла глаза. – Я сбегаю за водой, хочешь? – Спасибо, ничего не нужно. – Я мигом. Я вскочил и на ватных ногах понесся по коридору. В комнате было темно, и я, так и не нащупав выключатель (где он находится, напрочь вылетело из головы), опрокидывал и крушил уснувший мир, пока не нащупал, наконец, на Женькином столе рельефный изгиб бутылки с минералкой. Запах в комнате был ужасный. Когда я примчался обратно, Жужа сидела, подтянув колени к подбородку, и смотрела на стену перед собой. Я протянул ей бутылку и, пока она жадно пила, бухнулся рядом. – Спасибо, – ставя бутылку на пол, сказала она. – Ты меня спас. – Может быть, что‑нибудь еще? – Только не предлагай мне перекусить. Глаза ее смеялись. Синева на губах вылиняла, белые щеки подтаяли, осветились изнутри нежно‑молочным светом. Загорались одна за другой светло‑коричневые веснушки. – Ты выглядишь лучше. – Что, сильно я тебя испугала? – Лицо у тебя было белое, как у примы театра Кабуки. – Со мной такое часто случается: выворачивает наизнанку от полноты ощущений. Жужа отодвинулась, запрокинула голову и заговорила тихо, почти шепотом: – Правда, странно? – Что странно? – Ш‑ш‑ш. Тише, не спугни тишину. – Что странно? – понизив голос, повторил я. – Все это, – она неопределенно махнула рукой. – Такое старое, уставшее от людей место... Никогда раньше не была здесь ночью. Все эти застывшие двери, как какие‑нибудь гомункулусы в колбах. Вроде бы безобидные кусочки плоти в спирту, ан нет... Озадаченный отголоском собственных мыслей в чужой голове, я, назло кому‑то, протянул: – По‑моему, обыкновенные двери... Ничего инфернального... – Да нет же, нет же, нет! Ну, посмотри на эти стены, они же весь день впитывают наши голоса, запахи, мысли. – Она осторожно прикоснулась к стене. – Ненавижу. – Кого ты ненавидишь? – Эти стены. Эти двери. Эти затхлые каморки. Они мне руки выкручивают. Жужа медленно водила пальцем по стене, продолжая шептать: – И дорожка, на которой мы сидим... Кто угодно может бродить здесь по ночам. Я вздрогнул, вспомнив скользящую тень, и неуверенным шепотом попытался ее отогнать: – Все дело в освещении. – Ты не понимаешь. Это все равно, что ворваться с криками в спящий ночной магазин и застукать манекена за примеркой новых нарядов. Преступление, почти святотатство. То, что мы сидим здесь, – святотатство. Я удивленно посмотрел на Жужу. Вместе с теплом в ее черты вернулась привычная замкнутость, и совершенно невозможно было определить, говорит она серьезно или шутит. – По этому коридору ходят люди, изо дня в день, из года в год. Лица сменяют друг друга, выныривают из одного коридора и тут же скрываются за поворотом другого, бегают между этажами, перескакивая через ступеньки, наступая друг дружке на ноги, курят в пролетах, стряхивая пепел на головы тех, кто зазевался внизу. И весь этот муравьиный калейдоскоп пылью оседает на стенах, остается здесь навсегда. Это страшное место. И дело вовсе не в освещении.
***
Вообще‑то я не люблю слов. Они и созданы только затем, чтобы сбить с толку, все выхолостить и обезобразить. Вечная ложь, вечная ущербность, испанский сапожок для любителей дальних прогулок. И тот факт, что я сейчас выдуваю, как завзятый стекольщик, целые фразы и предложения, ровным счетом ничего не доказывает, за исключением разве того, что мне, сидящему над синим блокнотом, трудно зачерпывать воспоминания и сливовый джем одной ложкой, да еще прихлебывать при этом необратимо остывающий чай (к тому же темнеет, к тому же, как ни крути, заняты руки). А еще – я обыкновенный человек, которому, как уточке перед нырком – двойным, а то и тройным, – необходимо погреться на солнце, похлопать, удовольствия ради, крыльями, обменяться новостями с присевшей рядом чайкой, и только тогда, набрав побольше воздуха, уйти с головой в малахитовую воду. Конечно, я мог бы с видом Сократа, раздающего словесные подзатыльники афинянам, плести и плести вербальные цепочки, но мне это скучно и пахнет супом. И, кроме того, я всего‑навсего обыкновенный человек (или уточка), который из плотной застекольной синевы смотрит на заснеженный сад и ловит впотьмах смутные отголоски прошлого.
Date: 2015-08-24; view: 251; Нарушение авторских прав |