Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Волшебный свет. Эта книга посвящается человеку, который с самого начала так в нее верил: Леонардо Мариасу, моему отцу

Фернандо Мариас

Волшебный свет

 

 

Фернандо Мариас

Волшебный свет

 

Эта книга посвящается человеку, который с самого начала так в нее верил: Леонардо Мариасу, моему отцу.

 

И его брату Фернандо, моему дяде.

 

Старик закурил еще одну сигарету из моей пачки – американские, светлый табак, – глубоко затянулся, выпустил дым, пристально посмотрел мне в глаза и сказал:

– Так вот, Федерико Гарсиа Лорка не умер в августе 1936‑го.

Он еще раз глубоко затянулся, не отрывая от меня пристального взгляда – глаза блестят, на губах вот‑вот расцветет торжествующая улыбка: так улыбается игрок, который обнаруживает, что у него на руках три короля вместо ожидаемых двух пятерок, – подбородок у него чуть заметно дрожал, словно он не фразу произнес, а откусил кусок вкусного бутерброда и теперь его смакует. Он был несказанно рад возможности поговорить с кем‑то, кто готов его выслушать. Надо сказать, он действительно удивил меня своей непоколебимой уверенностью, причем, удивил неприятно: я ждал рассказа иного типа, и такое заявление нарушало мои планы. Тем не менее, я решил ему подыграть, а там посмотреть, куда эта игра его заведет. Я бросил взгляд на магнитофон – убедиться, что он работает, и спокойно, но не отрывая от старика заинтересованного взгляда, вытащил из пачки сигарету.

– Не умер? – переспросил я, пытаясь казаться менее заинтригованным, чем был на самом деле.

– Нет! – уверенно ответил он, ни на секунду не отводя глаз; решимость его не уменьшилась.

Я вздохнул. Потом посмотрел на официанта и жестом показал ему, что наши стаканы пусты. Официант вышел из‑за стойки и их наполнил. Он, видимо, смирился с тем, что ему придется нас терпеть: мы были единственными клиентами в привокзальном кафе. Мой поезд уходил в 6:25. Я сделал глоток и посмотрел на старика.

– Ладно, – сказал я. – Давайте дальше.

 

Было такое впечатление, словно мои слова запустили некий двигатель, который только и ждал, чтобы начать работать, – старик прищелкнул языком, придвинул стул поближе к столику, отделанному пластиком «под дерево», и наклонился ко мне:

– Да что ты можешь об этом знать, репортер! Ты знаешь только то, что прочитал или то, что тебе рассказали… Ерунду всякую, вранье… Хочешь узнать правду? Это не так уж трудно: поговори со мной, выслушай меня. Удивился, небось, тому, что я сказал, так ведь? Признайся. А ты послушай, сам увидишь… Нет, Лорка не умер в тот день, который вы все тут вчера отмечали. Он умер много позже. Впрочем, не знаю, почему я говорю «умер». На самом деле мне это не известно. Может, он до сих пор еще жив; так или иначе, он был жив, на его несчастье, когда я видел его в последний раз. Двадцать три года тому назад это было, но точной даты не помню. С того дня я его больше не встречал… – Старик умолк и погрустнел; видно было, что мыслями он унесся куда‑то далеко, в те давние времена. Глоток коньяка вернул его в сегодняшний день, и он продолжал прерванный рассказ: – Ну, репортер, что ты об этом думаешь? Ведь это то, что на вашем языке называется «эксклюзив», так вроде? Самый что ни на есть эксклюзив. Я тебе расскажу об этом, потому что ты выручил меня из этой переделки в баре, а я всегда плачу добром за добро. И потом, приглянулся ты мне, вижу, ты меня понимаешь… знаю, понимаешь. Опять же не увиливаешь насчет того, чтобы рюмочку поставить, кхе‑кхе… – Он залпом опрокинул стакан и уставился на мой коктейль, сделавшись вдруг сосредоточенно‑серьезным. – С такой дрянью, которую ты пьешь, мы тут не знаю сколько просидим. Пузырьки какие‑то, льда полно… Пока ты один стакан выпьешь, у меня десять пройдет… Мне ведь думать надо, а от мыслей меня жажда одолевает… почти такая же, как от воспоминаний…

– Это мы запросто уладим. Подожди меня здесь, я сейчас. А пока меня не будет, не вздумай продать свой эксклюзив кому‑нибудь другому, – я подмигнул ему, встал и направился к стойке.

Официант расставлял на прилавке кофейные блюдечки. Я попросил бутылку коньяка и счет; кажется, он был недоволен, что ему помешали заниматься делом, тем не менее, все подсчитал. Я посмотрел на часы, а потом на наш столик, за которым старик, сидя ко мне спиной, закуривал очередную сигарету. Странный человек… На первый взгляд, смесь одинокого старика с полусумасшедшим, полуспившимся бродягой, однако, его вполне связная речь, уверенность в своих словах и цепкий ясный взгляд придавали ему своеобразное достоинство, так что я тут же отказался от первого впечатления. К тому же, он умело подавал свой рассказ. Он мог бы быть актером, и весьма неплохим. Не прошло и шести часов, как мы с ним познакомились, а он уже успел прилично нагрузиться за мой счет. Интересно знать, как он собирается продолжить свою историю.

 

Я повстречал его несколькими часами раньше – время шло к двенадцати. Уже два дня я сидел в этом городе. По заданию Агентства я готовил информацию о мероприятиях, посвященных пятидесятилетию со дня кончины Гарсиа Лорки, которые назывались «Народные Чествования Андалузией своего Поэта» и которые проводились в эти дни. Основную информацию уже собрал мой шеф, а я составлял материал второго плана, чтобы как‑то расцветить конечную продукцию. Как раз в тот вечер я закончил свою работу; и, кстати сказать, сделал ее неважно. Составлена она была хуже некуда, не только потому, что мой магнитофон никуда не годился, но и вообще, добытый материал был какой‑то вялый: «Стихи Лорки в исполнении Молодых Авторов Андалузии» – звук пропал, начиная с четвертого Молодого Автора; «Открытие Торжеств Его Превосходительством Сеньором Мэром» – запись ограничивалась проникновенным финалом, поскольку выступление началось на двадцать минут раньше запланированного. И т. д., и т. д., и т. п. Очередная халтура, из тех, к которым я приучил своего шефа. Понятно, что чествование по поводу кончины – это не повод для фейерверков. И потом, мне всегда не по себе, когда я слышу слово «народный» применительно к таким вещам: Дни Народной Памяти, Народные Торжества, Такая‑то Неделя Всенародного Участия… уж лучше бы назвали «Дни Памяти с участием Всех, кого‑ни попадя», или «Неделя Организованных Почитателей». Впрочем, кое‑что подправить, подпустить немного воображения, – и дело можно спасти; и не такое вытаскивали. Вопрос был в том, что работу я закончил, впереди маячил целый свободный вечер, а выбор у меня был весьма небогатый: или идти спать до самого поезда, или окинуть взором ночную жизнь города. Я выбрал второе; это больше в моем духе. Кроме всего прочего, мне было не до сна. На Агентство надвигался кризис, который грозил мне потерей профессиональной перспективы, и, скорее всего, увольнением, что тревожило меня еще больше. Мне хотелось оказаться среди людей, пропустить стаканчик‑другой, – так что я на это и настроился. Я направился в ту часть города, где было побольше всяких симпатичных баров, и посетил два‑три из них. Везде было одно и то же: стайки хорошеньких девушек, к бильярдным столам не протолкнуться, одна и та же популярная музыка: заезженные песни одинаковых ритмов и известные певцы и певицы, которые собрались по данному случаю. Ничего особо привлекательного во всем этом не было, но меня это не слишком волновало: одна из тех вещей, что у меня неплохо получаются – выпить в одиночку.

Было около одиннадцати, когда я вошел в бар «Экстаз». Интерьер делал честь названию; бар помещался в каком‑то переулке и был самым задрипанным из тех, что я видел за свою жизнь: длинный и узкий, как гроб, только несколько повыше; стены (не хватало еще, чтобы и пол тоже) сверху донизу выкрашены в черный цвет в тщетной попытке скрыть их плачевное состояние; некое обшарпанное сооружение, сколоченное из досок от фруктовых ящиков, представляло собой стойку бара; у стойки сидели за рюмкой несколько посетителей, которые пытались беседовать, перекрикивая оглушительную музыку. Казалось, всем было ужасно весело. Всем, кроме меня.

Я уж было вознамерился вернуться в гостиницу и тут увидел старика.

В этот момент он выходил из туалета, и выглядел так, будто его огрели пыльным мешком, в соответствии с окружающей обстановкой. На вид ему было лет семьдесят пять, не меньше; он был маленький, худой и нервный; волосы белые, как лунь, длинные; одет он был в поношенный, сильно потертый вельветовый костюм. Вышел он не один. Служащий заведения, пытаясь утихомирить яростно сопротивляющегося старика, крепко держал его под руку и то и дело встряхивал, злобно на него поглядывая. Старик пытался высвободиться, демонстрируя бурные проявления оскорбленного достоинства. Я незаметно подошел поближе и услышал, что мог, сквозь громоподобную музыку. По всей вероятности, старик выпил несколько рюмок, а заплатить ему было нечем. Он ссылался на то, что у него, якобы, украли портфель. Тут явно что‑то не сходилось: с первого взгляда было видно, что со своим портфелем он в последний раз встречался лет десять назад. Но что‑то в нем – возможно, его решительные попытки отстоять свою независимость, – пробудили во мне симпатию. К тому же, мне не понравилось, как вел себя тот, другой. Я решил помочь старику. Я подошел к ним и сказал, что заплачу за старика. Служащий не сдавался: не в деньгах дело, настаивал он, ему не нравится, когда его дурачат. Но, в конце концов, он уступил, когда я прибавил солидные чаевые. В результате он вообще предложил поставить нам за счет заведения. Мы отказались – на этом настоял старик. Пока я разговаривал со служащим, он сохранял несколько отсутствующий вид, как будто все это его не касалось, но когда у него появился выбор, он твердо решил оттуда уйти. Другого способа восстановить свое попранное достоинство он не видел. Он с презрением отверг даровую выпивку и вышел из бара.

Я последовал за ним.

На улице я огляделся. Я увидел его на противоположном тротуаре, где он с ребяческим упрямством копался в мусорном баке. Я подошел к нему в тот самый момент, когда он с торжествующим видом извлек оттуда пустую бутылку, взял ее за горлышко и замахнулся на уличный фонарь, служивший единственной рекламой бара «Экстаз». Я успел отвести его руку, так что бутылка, никому не причинив вреда, разбилась о металлическую дверь какого‑то гаража в нескольких метрах от намеченной цели. Старик чувствовал себя куда более оскорбленным, чем казалось поначалу. Мне показалось вполне уместным предложить ему пропустить по стаканчику где‑нибудь в другом месте, чтобы забыть неприятный инцидент. Не то, чтобы мне так уж нравилось общество пьянчужки, но еще меньше мне хотелось ввязываться в публичный скандал. Это была удачная мысль. Предложение выпить рюмочку пролилось бальзамом на его душу, и настроение его разом изменилось. Он взял меня под руку, изобразил самую лучшую улыбку, на какую был способен, и предложил свои услуги в качестве гида. Я покорился судьбе и пошел с ним, решив потерпеть еще немного и, под любым предлогом, отделаться от него при первом же удобном случае.

Мы оказались в первом же баре, который попался нам на пути – это была его идея, поскольку гидом был он – и заказали себе по рюмочке. Старик уже порядком набрался, даже слишком, но по мере того, как он забывал происшествие в баре «Экстаз», в нем постепенно раскрывались неожиданные личные качества. Он обладал ясностью мысли и абсолютно не был похож на тех горемычных бродяг, которые ненавидят весь мир. В определенном смысле, он твердо стоял ногами на земле. Он не был образован, но много знал и восполнял недостаток воспитания чем‑то вроде природной сообразительности. Конечно, его общество не было для меня идеалом, чтобы убить время, но, с другой стороны, не мешало так сильно, как я боялся, когда взял на себя его проблемы, чтобы избежать еще больших. Ясно было одно: в нем была какая‑то своеобразная привлекательность. Я решил взять бразды правления в свои руки, когда увидел, что его стакан почти пуст; мне показалось, что настал подходящий момент для того, чтобы постепенно свести разговор на нет и откланяться. Я сказал ему, кто я и чем занимаюсь. Когда я объяснил ему цель моего пребывания в этом городе, он впервые удивил меня таинственным заявлением: «Во как, а ведь я могу тебе помочь. Я Лорку знал лично; я тебе многое мог бы о нем рассказать. Много, да такого, о чем никто не знает». Меня удивило не само доверие, которое он проявил, а то, как он это сделал. Я насторожился, полагая, что сейчас он начнет изобретать какую‑нибудь историю в расчете на бесплатную выпивку, но он сказал это с такой подкупающей откровенностью, которая вряд ли предполагала какую‑либо корысть. А если он говорил правду, мне может улыбнуться удача. Я смогу украсить посредственный материал, который насобирал для репортажа, эксклюзивным интервью: воспоминаниями свидетеля тех событий. Я журналист по призванию. Я обожаю свою работу, даже если обосновываю свои соображения чисто механически, без души. Я изображаю видимость работы и добиваюсь нужного качества. Но если, меня действительно что‑то волнует, внутри у меня начинает шевелиться какой‑то червячок, и я становлюсь неподражаем. И как раз в тот момент червячок зашевелился, я его почувствовал, – в животе у меня екнуло. Интервью с кем‑то, кто не только знал Лорку лично, но может, если верить его многообещающим заявлениям, сообщить какие‑то новые сведения и рассказать о своих впечатлениях, о которых до сих пор он никому не говорил… Конечно, я не ожидал, что он расскажет мне что‑нибудь сверхъестественное, но если он хоть однажды общался с поэтом и, как умеет, расскажет об этом, у меня уже будет материал для хорошей статьи. Жаль, что в фотоаппарате нет пленки – несколько снимков не помешали бы. Хотя, если как следует подумать, вид у старика был далеко не идеальный, чтобы заставить кого‑нибудь поверить в его истории. Ладно, там видно будет. Главное – он сидит напротив меня, готовый к разговору по душам.

Поскольку время приближалось к двум часам ночи, я предложил ему пойти в привокзальное кафе: ясно, что там нам будет спокойнее. Я смогу сделать свою работу без предотъездной спешки и не рискуя опоздать на поезд, а он сможет выпить, сколько захочет, так же, как и в любом другом месте.

Кафе было открыто, но клиентов там не было. Тем лучше. Единственный официант перестал подметать пол, когда мы вошли, зажег лампу, висевшую над столиком, который мы выбрали, и обслужил нас. Я включил магнитофон.

Старик все никак не начинал обещанную историю. Казалось, он забавляется, уклоняясь от моих вопросов или, отвечая на них, ходит вокруг да около. Я бы сказал, он был в состоянии нарастающего возбуждения. Было такое ощущение, что у него и в самом деле есть что сказать, и он всячески оттягивает момент начала, дабы оно прозвучало как можно более торжественно. Мне уже начинала надоедать эта жалкая игра, и тут старик, который, видимо, просто ждал, пока рюмка наполнится до краев коньяком, заговорил.

Вот тогда‑то, сделав паузу, чтобы закурить сигарету, он и сказал, что Лорка не умер в августе 1936‑го.

Я сразу потерял интерес ко всей этой истории. Понятно было: он сам не знает, что говорит и просто хочет выставить меня на лишнюю рюмку.

Бедному вору все в пору: любой эпизод, невзрачный, но более или менее убедительный, – все сгодится для статьи; даже нелепый бред, который он сейчас несет, – пусть.

Несмотря ни на что, он все‑таки разбудил во мне любопытство еще до того, как начал свой рассказ.

 

* * *

 

Официант прервал нить моих размышлений. В одной руке он нес бутылку коньяка, в другой – коричневую пластмассовую тарелочку, на которой лежал счет за выпивку; я заплатил, взял у него коньяк и вернулся к столику. Старик посветлел лицом, когда я сел за столик и поставил перед ним бутылку. Он взял ее за горлышко, наслаждаясь созерцанием ее содержимого, затем с нежностью снял кольярку и вытащил пробку.

– Ну, ты даешь, репортер, вот это да! Непочатую бутылку, всю, целиком… Выпить всю бутылку, целехонькую, да не чего‑нибудь, а коньяку, это то, что мне всегда хотелось, всю мою жизнь… Сам пробку вынул, это ведь как гарантия… А дела‑то мои таковы, что подобное бывает не каждый день, кхе‑кхе… Ну, да ладно, придут лучшие времена – за нами не заржавеет. Историю, которую ты сейчас услышишь, никто не знает, кроме меня, понятное дело. Много в ней такого, что я и сам не могу объяснить, но будь уверен: все, что ты услышишь – правда, так оно все и случилось. Хотя, конечно, мне и самому все это было бы невдомек, если бы десять лет назад в Испании не произошло то, что произошло, когда умер Франко, король взошел на престол, ну, и все такое прочее. Помнишь, тогда начали говорить о том, о чем раньше помалкивали, будто ничего этого и не было. Это как когда хочешь отлить, а ничего не поделаешь, приходится терпеть, и терпеть долго, а когда, наконец, дорвешься, тут такой водопад… Вот и тогда также было. Все заговорили про все и про всех. В открытую. Казалось, мир перевернулся… Хотя, что я тебе рассказываю‑то, ты и сам все это знаешь не хуже меня. Но меня это все мало трогало, я всегда был сам по себе. Ни с теми, кто раньше, ни с теми, кто теперь, мне не по пути было, и с теми, кто будет потом, тоже будет не по пути. Случалось, правда, что я жил среди других людей, однажды даже прожил несколько лет в большом городе, но вообще‑то с малолетства мне всегда было лучше одному, и чтоб меня никто не трогал. Потому и работа у меня всегда была такая, чтоб меня не связывала, чтоб можно было оставить ее в любой момент – и поминай, как звали. Если мне что не понравится, или начальник станет на меня зуб точить, – я сразу за дверь, не раздумывая. Вот я какой. Кем я только не был… И пастухом, и хлеб по деревням развозил на фургоне; несколько лет имение одно сторожил, а однажды даже шахтером работал. Ну, оттуда‑то я сразу ушел, задыхался. Я хочу видеть небо у себя над головой. А что у меня под ногами творится, если, конечно, это меня самого не касается, мне без разницы. И потому, ничего случайного тут нет, что я и сам не знаю всей правды, – что же все‑таки тогда действительно произошло… Если бы в тот день мне пришло в голову сходить в кино, сидел бы ты сейчас без эксклюзива. Ты без эксклюзива, а я без бутылки коньяку, кхе‑кхе‑кхе… Ладно, продолжим… Еще чуть‑чуть…

Он налил себе еще рюмку, положил локти на стол и начал свою историю.

 

* * *

 

Много лет назад, больше пятидесяти, я развозил на фургоне хлеб ночной выпечки. Еще до рассвета, а чаще глухой ночью, я выходил из дома, – в то время я жил в старой, заброшенной, охотничьей хижине, – и шел в поселок, где меня ждал Клаудио, пекарь. Мы вдвоем загружали фургон, и я отправлялся в путь. Я объезжал самые маленькие деревни и отдаленные дома, доставляя хлеб их обитателям. Зарабатывал я не слишком много, но на жизнь кое‑как хватало. И потом, я почти всегда заканчивал работу около часу дня, так что у меня оставалось много свободного времени. Было еще кое‑что в моей работе, что мне очень нравилось: я видел первый свет наступающего дня. Когда он заставал меня в дороге, а обычно так и было, я каждый раз чувствовал что‑то невероятное. Вокруг не было ни души, и стояла такая тишина, – разве что мотор тарахтел. Это ощущение длилось всего несколько минут, пока солнце не начинало светить вовсю. В тот момент, в эти короткие мгновения, мне казалось, я парю в воздухе. Видишь, сколько воды утекло с тех пор, а я все еще помню…

Вот такая у меня была работа в июле 1936‑го. Много времени спустя, я узнал, что в других местах было меньше заметно, что началась война, как‑то все потише было. А вот здесь заметно было, и даже очень. Все как с ума посходили. Я в первые дни оставался ночевать в доме Клаудио, – мало ли что могло случиться. Да и днем, когда работал, все время был начеку. Эти отдаленные и почти всегда пустынные дороги были не самым безопасным местом. В любой момент тебя мог ожидать какой‑нибудь сюрприз. Но поскольку я всегда был немного легкомысленный, да и выручка дневная мне нужна была, чтобы пить‑есть, то я продолжал работать. И потом, ситуация мало‑помалу вроде как успокаивалась. Не знаю, успокоилась ли она на самом деле, или просто мы, люди, привыкаем ко всему, во что ни ввяжемся, чтобы оно там ни было. Надо сказать еще, что Клаудио, у которого шурин служил лейтенантом в Национальной Гвардии, не захотел оставить свое дело, и не только выхлопотал мне освобождение от службы в армии, но и раздобыл для меня пропуск, с которым я мог чувствовать себя более или менее спокойно. Впрочем, «спокойно» – это громко сказано, потому что, хоть я и знал, что со мной ничего не должно случиться, все равно душа в пятки уходила от страха. Мне тогда было не до первого света наступающего дня, я только и видел, что патрули, которые вели арестованных на их последнюю в жизни прогулку. И ничего странного не было в том, что, стоило мне немного от них отъехать, как слышались выстрелы. Эхо повторяло их несколько раз, все дальше и все глуше… А потом снова наступала тишина, но это была другая тишина. Даже если еще несколько дней назад казалось, что все тихо и спокойно. Эта тишина пугала.

Уже с месяц, как шла война, и вот однажды я увидел на дороге труп человека.

Было семь часов утра. Солнце вставало на горизонте, и в его лучах расцветали краски полей. Я приближался к прямому участку дороги и, когда завернул за поворот, то увидел его; до него было метров двести. Поначалу я различил только смутные очертания, – что‑то белое, красное и черное выделялось на фоне зеленых лугов, но по мере того, как я приближался, все яснее проступала фигура человека, лежащего на земле, а то, что мне сначала казалось просто какими‑то пятнами, приобрело смысл: он был одет в белое, но грудь и левое плечо были перепачканы кровью. Его лицо и черные волосы тоже были в крови. Он лежал лицом кверху примерно в метре от дороги, в придорожной канаве. Внутри у меня все похолодело. Я прибавил газу, чтобы скорее проехать мимо, а, проехав, даже не оглянулся. Я не мог поступить иначе, я сделал это подсознательно. В другой ситуации, еще несколько дней назад, я бы остановился и помог этому человеку, но когда идет война, все меняется. Не знаю, что я подумал в тот момент, когда увидел человека, лежащего на обочине, но это факт – вместо того, чтобы затормозить, я прибавил газу, решив ехать своей дорогой и забыть о том, что видел. Но это оказалось не так легко. Чем больше я старался об этом не думать, тем чаще у меня перед глазами вставал образ того мертвеца. Что меня удивляло, так это то, что он был там, у всех на виду. Было ясно – его расстреляли, но обычно это происходило в более укромных местах, где легко избавиться от трупов: закопать потихоньку – и дело с концом. Включив мозги, я догадался, что произошло: офицер, которому было поручено из милосердия добить того человека, не захотел брать греха на душу и в последний момент отвел дуло пистолета, так что пуля прошла совсем близко от головы арестованного. Такое иногда случалось. И бедолага умер, пока полз в поисках помощи. Я представлял себе, как все это было, и тут мне пришла мысль, от которой я вздрогнул. А что, если он не умер? Вообще‑то, когда я видел его, он был неподвижен, словно каменный, но это еще ни о чем не говорит. Он мог быть просто без сознания. Если он смог доползти до того места, он мог быть еще жив. А я даже не остановился, чтобы в этом убедиться… Весь остаток пути на душе у меня было неспокойно. Я попытался себя разубедить, но как только мне казалось, что совесть моя успокоилась, дурные мысли тут же начинали раздирать мне нутро. Когда я закончил развозить хлеб и поехал обратно, я был до странности возбужден. Я боялся, что снова наткнусь на него, а, с другой стороны, мне хотелось добраться до места, чтобы развеять свои сомнения. Я решил убедиться в том, что он жив, или в том, что он умер. Я понимал: не сделай я этого, образ того несчастного надолго лишит меня сна.

Я вел фургон и соображал на ходу, что мне делать дальше, и тут я доехал до злосчастного места. Наиболее вероятным было предположение, что тело по‑прежнему лежит там, где и несколько часов назад. В этом случае я бы остановился и убедился бы, что он действительно умер. Затем, приехав в поселок, я бы рассказал обо всем пекарю, а тот поговорил бы с шурином‑лейтенантом, и они бы решили, что делать дальше. Это если он умер. А если он жив… если жив, тогда я и подумаю, что предпринять. Не стоит забивать себе этим голову, пока еще ничего не известно. И потом, могло случиться так, что, по той или иной причине, тела уже бы и не было на месте. В этом случае я бы огляделся вокруг – убедиться, что не осталось никаких следов, и забыл бы обо всем. Хотелось бы, чтоб так оно и было, но когда я выехал на прямую дорогу, надежды мои улетучились: все те же разноцветные пятна снова приобретали, по мере моего приближения, очертания человеческого тела в кювете. Но это было еще не все: тело лежало по‑другому, оно передвинулось на другое место. Раньше оно лежало на спине и в стороне от дороги; сейчас же – ничком, наполовину на асфальте. Сердце у меня отчаянно забилось. То, что я все это время упорно отрицал, предстало передо мной во всей своей очевидности.

Когда я видел его несколько часов назад, этот человек был жив.

Поравнявшись с ним, я затормозил и заглушил мотор. Помню, что от наступившей тишины мне стало не по себе. Я вышел из кабины и огляделся. Мне не хотелось, чтобы кто‑то застал меня в ситуации, которая, без всякого сомнения, была компрометирующей. Дорога была пустынна, и ни один звук не указывал на то, что где‑то поблизости едет машина. Я подошел к лежащему человеку и немного приподнял его. Он тихо застонал, но в сознание не пришел. Он был довольно молод, до сорока. Крови вытекло много, но она уже засохла. Раны больше не кровоточили. Их было три. Одна пуля прошла в грудь навылет, на три‑четыре сантиметра повыше сердца. Вторая попала в левое плечо, но кость задета не была. Самым тяжелым было ранение в голову; от правого виска шла красная борозда; на лбу, вблизи пулевого отверстия, она была глубиной около сантиметра, а чем ближе к затылку, тем она становилась более поверхностной. Отклонение в траектории спасло ему жизнь, но я ошибался, думая, что в последний момент офицер передумал: либо у него пистолет был с дефектом, либо он был пьян, но, в любом случае, он стрелял с намерением убить. Несколько миллиметров чуть в сторону, и все было бы кончено. Но этот человек чудом остался жив. Я вернулся к фургону и достал флягу с водой, которую всегда возил с собой в кабине. Я смочил свой носовой платок и приложил ко лбу и затылку раненого. Никаких признаков жизни… Я понял, что после всех моих переживаний из‑за этого человека, я просто не смогу оставить его на дороге. Я подхватил беднягу под мышки и потащил по асфальту к фургону. Там я сдвинул в угол кузова пустые корзины и пристроил раненого, как мог, прямо на полу; потом поднял брезентовый верх и закрепил его парой крепких узлов. Потом вернулся на то место, где лежало тело, и убедился, что не осталось никаких следов; а также, что на дороге по‑прежнему никого нет. Сел в кабину, завел мотор и продолжил свой путь. Мысль у меня работала с лихорадочной быстротой. Я понимал: единственное место, куда я могу привезти раненого, – это мой дом. Если доверить его заботам сельского врача, он окажется в руках тех, кто его расстреливал, меньше чем через час. А через два часа его уже не будет в живых. Я ехал на предельной скорости и добрался до дому так быстро, как позволяло состояние дороги. Я остановился, переложил тело из фургона на землю, а потом взвалил его на плечи и потащил по тропинке; мне то и дело приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, поскольку до моей хижины было километра два. Когда я наконец добрался, то был совсем без сил; но дело было еще далеко не закончено. Я положил раненого на кровать и укрыл одеялом; потом утер пот и выпил добрую кружку воды. Потом снова заторопился на дорогу, дошел до фургона, поднял верх так, чтобы он выглядел, как всегда, проверил, нет ли на дне кузова пятен крови, расставил пустые корзины по местам и снова поехал по дороге, давя на педаль газа что было сил: я и так уже здорово задержался по сравнению с моим обычным расписанием, и мне не хотелось вызывать подозрений. Мне повезло. Когда я добрался до поселка, Клаудио в лавке не было, так что я оставил его жене дневную выручку и распрощался до следующего утра.

Дома я занялся раненым и сделал все, что было в моих силах. Снял с него грязную одежду и осторожно промыл раны; потом перевязал его тем, что нашлось под рукой. Уложил его на кровать и добился того, что он сделал несколько глотков воды. Потом я занялся собой; я был совершенно вымотан и к тому же голоден. Я приготовил себе поесть и сел за стол. А пока ел, все думал, что теперь делать. Хотелось бы верить, что пройдет немного времени, он придет в себя, пусть даже на несколько минут, и скажет мне, кто он такой, и кого мне оповестить о случившемся. Так было бы лучше для всех; наверняка его семья знает какого‑нибудь врача, которому можно доверять и который поможет раненому, как надо. Но, с другой стороны, меня беспокоило, что ему станет хуже и он умрет. Тогда у меня будут проблемы. Как и когда я его нашел – это история более или менее вероятная; но объяснить, почему я укрываю в своей хижине приговоренного к смерти – совсем другая песня. Уже не говоря о том, что мне придется как‑то исхитриться, чтобы избавиться от трупа. Прикидывая так и этак, я, в конце концов, пришел к выводу, что в данный момент все равно больше ничего сделать нельзя, и самое лучшее – это дождаться завтрашнего дня.

Я устроился в гамаке на заднем дворике. Начала сказываться усталость, напряжение мало‑помалу улеглось; этим утром столько всего произошло, но я поступил так, как мне подсказывала совесть, и был доволен.

На следующий день, перед тем, как отправиться на работу, я посмотрел, в каком состоянии раненый, потом вышел из дома и запер дверь; мало вероятно, что какой‑нибудь любопытный сюда заглянет, однако, береженого Бог бережет.

Неизвестно почему, но настроение у меня было хорошее. Не покидало ощущение, что, когда я вернусь домой, раненому будет уже лучше, и скоро я смогу передать его в надежные руки.

Но все оказалось не так. Шли часы, а никаких изменений не было. Прошло два дня… Прошло пять дней… Неделя прошла, и ничего, все оставалось по‑прежнему. Он проглатывал жидкую пищу, которую я для него готовил, и лекарства, которые я купил, – ему от них полегчало: температура упала почти до нормальной, а раны затянулись. Но, кроме этого – никаких изменений. Я не знал, что делать; я был на грани отчаяния. Мысль о том, что ситуация разрешится не так, как я на то рассчитывал, выбивала меня из колеи, воображение рисовало одну картину хуже другой. По утрам, когда я был в дороге, мне лезло в голову, что кто‑нибудь обнаружит раненого у меня в доме, и я попаду в большую переделку; возвращаясь домой, я боялся открыть дверь, – а вдруг он умер, и мне придется куда‑то девать тело; а по ночам я плохо спал, если вообще спал, потому что присутствие раненого не давало мне покоя. Это безмолвное присутствие было хуже всего. Оно стало для меня наваждением. Кроме всего прочего, я чувствовал себя жертвой, с которой судьба решила сыграть свою шутку, шутку зловещую: я забочусь о незнакомце, мою его, готовлю ему еду, а у самого сердце трепыхается от страха целый день; а он лежит тут, не проронил ни звука, ему не хуже, но и не лучше… неподвижный, словно живая статуя. Стоило мне подумать о том, что так может продолжаться бесконечно долго, и я начинал проклинать свою злую судьбу. Надо было что‑то делать, может быть, с кем‑нибудь поговорить… Я более или менее доверял Клаудио, может, он что‑нибудь придумает, как выйти из положения.

По прошествии почти двух недель, когда я уже был готов действовать, случилось нечто неожиданное.

Раненый вдруг очнулся.

Это произошло среди ночи. Я лежал в гамаке, безуспешно пытаясь уснуть, но сон все не шел. Зыбкость моей ситуации, да еще эта липкая жара не давали мне уснуть. Стояла полная тишина, и потому, когда в доме раздался крик, то это прозвучало особенно страшно. Пронзительный вскрик, будто ножом прорезав ночную темноту, заставил меня похолодеть. Это был вопль загнанного, смертельно напуганного животного, который заставил меня вздрогнуть, будто через меня пропустили электрический ток. Я вскочил на ноги и вбежал в дом. Он все кричал, а я зажег лампу и увидел, что происходит. Человек стоял на коленях на сбившихся простынях, яростно вцепившись в металлический поручень кровати. Он был напряжен до крайности. Грудь его высоко вздымалась, но дыхание было прерывистым, как будто воздух не проходил в легкие. Было видно, как он страдает, и это было ужасно, невыносимо, но самое страшное – его взгляд: казалось, его глаза сейчас вылезут из орбит и заживут своей жизнью, отдельно от лица. А в глазах стоял ужас, такой, что и представить нельзя. Я уверен, он снова видел пули, летящие в него из дула пистолета. Только один раз, много лет спустя, я видел у него точно такие же глаза. На несколько секунд я застыл на месте, пораженный, потом пришел в себя и подошел к нему. Мне было страшно дотронуться до него. А когда я коснулся его, он весь напрягся, как скрипичная струна. Мне пришлось крепко держать его, чтобы он не упал с кровати. Он боролся со мной, пытаясь высвободиться, но по‑настоящему он боролся с чем‑то, для меня невидимым. Это была отчаянная и безнадежная борьба, – он то вытягивался, то извивался, словно пытаясь вылезти из собственной кожи, в какой‑то своей борьбе, в которой он неминуемо должен был проиграть. То, что сжигало его изнутри, наверное, достигло своего апогея: вдруг что‑то в нем сломалось, и он, как подкошенный, упал на кровать, с силой выдохнув из легких воздух – казалось, будто воздушный шар спустили.

Кризис продолжался от силы минуты две; потом он снова успокоился. Я уложил его на постели поудобнее, а сам сел на стул в ногах кровати, пытаясь успокоиться. Остаток ночи я провел возле него, не решаясь пошевелиться и неотступно наблюдая за ним, – я никак не мог забыть ту секунду, когда в глазах у него промелькнуло выражение человека, встретившегося лицом к лицу с торжествующей ухмылкой собственной Смерти.

И вот, словно эмоциональное потрясение, которое он пережил, оказало большее действие, чем все мои заботы, с той ночи состояние раненого стало улучшаться. То, что он выжил после расстрела, было чудом, но не меньшим чудом было его выздоровление. У моего двоюродного брата был кот, который однажды упал с четвертого этажа и не разбился. Несколько дней он неподвижно сидел в своей плетеной корзинке, не пил, не ел, сидел, как под наркозом; все думали, он вот‑вот умрет, но в одно прекрасное утро он открыл глаза, встал, потянулся и принялся за свои обычные дела – ловить мышей в подвале дома. С раненым происходило нечто подобное. В начале улучшения он мог только с трудом шевелиться; он садился на кровати, упираясь локтями в колени и обхватив голову обеими руками, как человек, который настолько устал или подавлен, что на большее у него нет сил. Так он мог сидеть часами. Постепенно он стал вставать и уже мог делать несколько шагов по комнате. Я внимательно следил за его движениями, с тревогой ожидая мгновения, когда к нему вернется разум и он заговорит; однако улучшение было только физическим, взгляд продолжал оставаться отсутствующим. Он смотрел то на один предмет, то на другой, но, казалось, он ничего не узнает, его внимание ни на чем не останавливалось. Как будто он очнулся от летаргического сна, продолжавшегося несколько веков. Ему требовалось некоторое усилие, чтобы узнать какую‑нибудь вещь и ее назначение, но его ничто не интересовало. Если это была рубашка, он смотрел на нее, пытаясь понять, для чего она нужна, а потом медленно и неуклюже натягивал ее на себя; если в руке у него оказывалась ложка, он пользовался ею правильно, но потом мог уставиться на нее долгим взглядом, сжимая в пальцах с такой силой, словно хотел смять. Я бы сказал, его тело совершало какие‑то действия, но мозг во всем этом не участвовал. Что до меня, я воспринимал его, как еще один предмет в доме. Я думал так: его выздоровление подчиняется определенной логике, и также, как однажды его организм выстоял и вернулся к жизни, в скором времени очнется и его мозг. Но я ошибался.

Время шло, но никаких признаков просветления не было, мысли проходили в его мозгу, как разноцветные картинки перед взором слепого. Наступил момент, когда физически он выздоровел почти полностью, настолько, что если бы не его отсутствующий взгляд и немота, он бы казался нормальным человеком. Но его мозг отказывался сделать еще один шаг, или был не способен на это. Выстрел в голову нанес куда больше вреда, чем я предполагал вначале, низведя человеческое существо до уровня растения, неспособного ни составить, ни выразить мысль, ни даже вспомнить, кто он такой; мои проблемы не только не были решены, но даже усугубились. Больше я ничего не мог для него сделать, необходимо было переправить его куда‑нибудь, где за ним могли бы ухаживать и заботиться о нем. Однако не надо забывать, что его приговорили к расстрелу, надо было действовать осторожно. Совсем необязательно, что его палачи возьмут на себя труд нажать на курок, если он снова попадет к ним в руки, хотя, с другой стороны, они и не такое вытворяли… Нет, и думать нечего о том, чтобы передать его кому бы то ни было. Но тогда, куда же мне его переправить, не нажив новых неприятностей?

Когда идет война, все становится с ног на голову, все меняется. Что‑то, немногое, к лучшему; но в большинстве своем – к худшему. Клаудио, у которого я работал, видел, как зарастают травой поля, и сообразил, что траву эту можно продать и на этом заработать, так что он оказался в выигрыше; он раздобыл с помощью каких‑то махинаций маленький грузовичок, конфискованный у крестьянского кооператива. На этом грузовике, – он говорил, что так заодно служит Родине, – он подрядился развозить почту и военные донесения по комендатурам, которых по всей провинции вдруг возникло хоть пруд‑пруди, не говоря уже о том, что он здорово развернул торговлю хлебом; у него была своя клиентура, «по рекомендации компетентных органов» он обслуживал офицерские штабы, несколько тюрем, одну‑две больницы. Мне было поручено ездить на этом грузовике, выполняя разные поручения; работа была непыльная, хотя приходилось накручивать побольше километров, чем раньше; грузовичок ездил куда шустрее, чем старый фургон, зато на каждой остановке всегда находился кто‑то, обычно пара солдат, готовых взяться за разгрузку.

Одним из моих обычных пунктов назначения был Приют для престарелых, за которым присматривали монахини, и где находили прибежище старики, чьи семьи уже не могли их содержать или им надоело их терпеть. В отдельном флигеле, под присмотром монахини по имени сестра Анхела, жили несколько слабоумных больных. Сестра Анхела, хотя уже и в годах, человеком была энергичным и выносливым; видно было, что она относится к своей работе с душой. Обычно она же и следила за разгрузкой. Тут уж вкалывал я, солдат там не было. Но я не жаловался, потому что монахиня ко мне благоволила, и, думаю, симпатия была взаимной. Несмотря на свою вечную занятость, она всегда находила минутку и для меня, стакан лимонаду в жару приносила или еще что‑нибудь такое. А пока я отдыхал, я все смотрел, как она обходилась с больными; она была терпеливая и ласковая, никогда никому слова плохого не говорила или грубости какой. Больным хорошо было с сестрой Анхелой. Вот я и начал вынашивать одну идею, и в один из последующих дней, после разгрузки, мне удалось коротко с ней переговорить. Мне хотелось вызвать у нее еще большую симпатию и заслужить ее доверие.

В тот день, когда я, наконец, решился действовать, я встал раньше обычного и отправился в поселок.

Клаудио удивился, увидев меня почти на час раньше обычного, но поскольку хлеб был уже готов, не стал мучить меня вопросами. Я сел в кабину грузовика и выехал на дорогу, но вместо обычного маршрута свернул на первом перекрестке и зарулил к дому.

Раненый неподвижно лежал на кровати, но не спал; как обычно, он смотрел в бесконечность. Я приподнял его и помог надеть кое‑что из моей старой рабочей одежды и стоптанные башмаки; потом я оглядел его с ног до головы: только рана на виске, уже почти затянувшаяся, наводила на мысль о возможном происшествии, но хотелось верить, что никто не обратит на нее внимания.

Мы вышли за дверь. Раненый, не сопротивляясь, дал увести себя из дома, но я заметил, – его будто что‑то тревожило, наверно, он чувствовал, что я нервничаю. Когда я усадил его в кабину, он стал беспокойным, дыхание сделалось прерывистым. Может, он понимал, что навсегда покидает свое прибежище последних недель, и что грядут серьезные перемены.

Я вернулся на дорогу и доехал без приключений. Подъехав к воротам приюта, я миновал железную ограду и направился к задней части дома, где и остановился у маленького домика, иногда служившего продуктовой лавкой. Сестра Анхела уже поджидала меня, как всегда занятая несколькими делами одновременно. Я вылез из кабины и рассказал ей историю, которую выдумал. Я сказал, что километра за два отсюда встретил на дороге человека, который брел, неведомо куда, и что, когда я пригляделся, то понял – этот человек не в себе. Монахиня слушала меня, не отрывая взгляда, но пока я говорил, не перебивала; мне было неловко, ведь заметно было – она понимает, что я лгу, но когда я умолк, она подошла к тому человеку и, внимательно глядя на него, задала ему несколько вопросов, ответов на которые, понятное дело, не дождалась; кончилось тем, что я помог ему выйти из машины и отвел его к дверям больницы. Потом я стал разгружать хлеб, а когда закончил, сел отдохнуть и выкурить сигарету. Через несколько минут из дверей больницы вышли монахиня и тот человек; она вела его под руку и шла рядом с ним, приноравливаясь к его медленным неуверенным шагам; она усадила его на каменную скамью во внутреннем дворике и направилась ко мне. Я надеялся на то, что никаких неожиданностей не будет, я видел, как бережно она обращается с больными, и по этому поводу мне беспокоиться было нечего; но если раненого осмотрел врач, он без труда догадался, что шрамы – это следы недавних пулевых ранений. Я стал молиться, чтобы он ничего не сообщил в Национальную Гвардию… Сестра Анхела сказала мне, что никто не видел этого человека раньше, но, учитывая его состояние, они не могут отказать ему в помощи. Она говорила, а сама как‑то странно на меня смотрела, будто хотела сказать – она знает правду, знает, что это я его спас и ухаживал за ним все это время; но взгляд ее говорил также, что она сохранит эту тайну. Я не ошибся: сестра Анхела жалела больных и действительно любила свою работу; таков же видимо был и врач. С этого дня раненый попал в хорошие руки.

Я попрощался и покинул двор приюта. Пока я ехал к железной ограде, я все смотрел на того человека в зеркало заднего обзора. Он послушно шел вслед за монахиней к дому.

Я добрался до своей хижины и все твердил себе, что проблема моя решена, что я могу отдохнуть, но на душе у меня все равно было неспокойно, а порой я даже чувствовал молчаливое присутствие того человека, да так явно, будто он никуда отсюда не уходил – мне казалось, я могу до него дотронуться. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя и снова зажить обычной жизнью, ведь я несколько недель жил в таком напряжении, что почти забыл о войне, а меня ведь это тоже касалось. Несмотря ни на что, тревога моя не проходила, прежде всего потому, что я так и не знал, кого я спас. Перед тем как выбросить его одежду, я все старательно просмотрел в надежде найти хоть какой‑нибудь документ, удостоверяющий личность, или какую‑нибудь вещицу – ключи или медальон – хоть что‑нибудь; но у него не было ничего. Единственное, что мне было ясно – физической работы он не знал – пальцы у него были тонкие, а ногти ухоженные. Но ведь это все равно, что не знать ничего; он мог быть политиком, журналистом, учителем… Мне все не давала покоя одна мысль: мне казалось таким несправедливым, чуть ли не курьезным, что, кто бы он ни был – его жена, дети, его друзья, словом, кто‑то, где‑то, и, возможно, гораздо ближе, чем я думаю, может даже, в этом самом селении, кто знает его и любит – так вот, этот кто‑то считает его мертвым. Я решил попытаться выведать что‑нибудь у пекаря, который чем дальше, тем лучше ладил с новой властью; и еще я стал просматривать кое‑какие военные сводки, которые мне случалось возить. Но моего работодателя не интересовало ничего, кроме его торговли, а документы, которые попадались мне на глаза, были просто списком казненных или заключенных в тюрьму, и их имена мне ничего не говорили – ни фотографий, ни конкретных дат, ничего, что могло бы навести меня на след. Все было бесполезно: как будто речь шла о призраке, и потому ничего нельзя было сделать. Это перестало быть наваждением, когда я понял, что потерпел поражение, но тревога не унималась – ведь я видел его каждый день. Я приезжал в приют, и, понятное дело, монахиня мне о нем рассказывала. Поначалу с энтузиазмом, потому что у больного наметился вроде бы кое‑какой прогресс, а потом удрученно, потому что за первоначальным улучшением так ничего и не последовало. Он был похож на ребенка, который все узнает впервые, даже самые обыденные вещи; правда, хоть он ничего и не помнил, мозг у него все‑таки немного работал; он мог выполнять кое‑какую несложную работу, что‑нибудь самое простое, но не более того. Я часто видел, как он сидит во дворе с отсутствующим взглядом, чуждый всему окружающему. В такие минуты я ощущал неприятный холодок в желудке. Много времени прошло, прежде чем я привык к этому ощущению, а до конца оно даже через несколько лет не прошло.

Между тем, война шла своим чередом, и я все удивлялся, как это приют умудряется держаться в стороне от всего, оставаясь настоящей тихой заводью. Стоило мне оказаться за железной оградой, я будто попадал в другой мир, мир покоя и терпения, который резко контрастировал со всеобщим безумием, творившимся снаружи. Здесь, в приюте, время словно остановилось. И потому, когда война кончилась, это было одним из немногих мест, где ничего не изменилось. А вот в обычном мире изменилось все; даже меня коснулись эти изменения. Мой хозяин сколотил себе приличное состояние; не очень понятно, каким именно образом, однако он еще в начале войны переехал в небольшой дом в центре поселка, а теперь и вовсе стал владельцем поместья, которое при прежнем режиме принадлежало какому‑то политику, и поместье это было такое огромное, что его за целый день не обойдешь. И это еще не все. Он продолжал свое хлебное дело, но развернул еще несколько предприятий, и дела у него шли день ото дня лучше. Мне тоже было грех жаловаться, потому как и мне кое‑что откалывалось от этого везения. Хозяин меня ценил и поручил мне охранять свои владения, я был чем‑то вроде управляющего и следил за тем, чтоб в поместье все было в порядке, чтоб все было на своем месте. Он назначил мне жалованье и позволил переселиться в небольшой домик у въезда в имение. Для меня такие перемены в жизни были все равно, что вершина славы: работы у меня было достаточно, так что пришлось оставить грузовик и дорогу – как нельзя более кстати. Мне до одури надоело вставать ни свет ни заря и долгими часами крутить баранку. Кроме того, я был рад, что больше не бываю в приюте и нет у меня перед глазами той картины, которую я видел в последнее время каждый день: больной человек неотрывно смотрит куда‑то за горизонт, немой и неподвижный, безучастный ко всему.

В последний день моей работы я попрощался с монахиней и пообещал ей, что, как только меня заменит новый водитель, я приеду ее навестить. Сестра Анхела была откровенна со мной и сказала, что ее беспокоит судьба приютских стариков; она была далеко не молода и знала, что жить ей осталось не так уж долго. Она опасалась, что на ее место придет человек, который не будет так ласков с больными, как она; все они очень зависели от нее психологически, особенно человек, потерявший память, реакции которого вообще были непредсказуемы. Я пошутил на этот счет и не придал значения ее словам, но на душе стало неспокойно. У меня было такое впечатление, что она говорила мне это не просто так: она имела в виду, что, когда ее не станет, я должен снова взять на себя ответственность, которую возложил на свои плечи в тот день, когда подобрал на дороге раненого. На свой лад она дала мне понять: я знаю, что ты сделал для него гораздо больше, чем сказал мне тогда.

Шло время.

Последующие несколько лет были для меня удачными, поскольку мой хозяин продолжал процветать. Работа моя, казалось, была скроена специально по моей мерке: я был ничем или почти ничем не связан, разве что выполнением своих малых обязанностей, никто меня не трогал, и у меня была уйма свободного времени. Я не хочу сказать, что я вообще не работал, я делал все, что нужно, и много чего; просто я не называю работой такое дело, когда ты сам распределяешь свое время и свои обязанности, разумеется так, чтобы несмотря на эту свободу, все было сделано вовремя и все было на своем месте. Я организовал свою работу так, чтобы, даже выполняя ее, наслаждаться покоем и независимостью, а жизнь в имении располагала именно к этому. По утрам я объезжал поместье верхом, что‑то вроде утренней проверки – ее я придумал, дабы воспользоваться конюшней хозяина. Его это не заботило, он даже хвалил меня за усердие, поскольку контракт, который мы с ним заключили, этого не предусматривал. Ему и в голову не могло прийти, что я готов был частично отказаться от зарплаты, лишь бы продолжить эти утренние прогулки… Я вставал, выбирал лошадь, обычно – гнедую кобылу, которая благоволила ко мне, также, как и я к ней, и проезжал несколько километров. Никто не попадался мне навстречу, и в то время я будто снова переживал старые добрые довоенные времена, когда я, укутанный утренней тишиной, садился в свой фургон.

В общем, со всеми этими делами, я, считай, и имения‑то не покидал, даже в выходной; в город ездил только, когда нуждался в женском обществе: это была единственная роскошь, которую я себе иногда позволял, и еще я бывал в городе, когда хозяин просил меня оказать какую‑нибудь услугу или поручение какое выполнить – это у него не задерживалось.

Однажды Клаудио попросил меня подменить одного из водителей грузовиков, тот тяжело заболел. Это было в один из летних дней 1947‑го. Как всегда в таких случаях, я с радостью согласился, хотя и подумал с неудовольствием, что мне придется останавливаться в Приюте для престарелых. Какое‑то время я выполнял свое обещание, данное монахине, и навещал ее, когда мог, но также верно и то, что я старался наносить визиты все реже и реже, и к тому моменту прошло уже года три, не меньше, как я там не появлялся.

Чтобы поскорее отделаться от этих мыслей, я решил разгрузиться как можно быстрее. Я был зол на судьбу, которая снова толкнула меня на дорогу, но я был зол и на себя тоже. Я не мог понять, почему вероятность того, что я увижу того человека, заставляет меня так нервничать – ведь прошло уже столько времени. Но я уже подъезжал к воротам приюта – не поворачивать же назад. Я удивился, увидев, что они заперты; конечно, с того дня, когда я был здесь в последний раз, прошел не один год, однако это было что‑то новое. И эта перемена была не единственной. Ворота мне открыл санитар больницы, а раньше у калитки дежурил кто‑нибудь из стариков. Но самым странным было то, что во дворе никого не было. Санитар снова запер ворота, сел в кабину грузовика и проехал со мной до магазина, где помог выгрузить хлеб. Он очень нервничал; и сказал мне, что вот уже два дня в приюте неспокойно.

Сестра Анхела умерла несколько дней назад; воспользовавшись суматохой и нервозностью, связанной с похоронами, один из пациентов исчез. Я вспомнил предсказание монахини. Не было необходимости спрашивать санитара, кто был этот пациент: я и так это знал.

Прежде чем уйти, я попросил разрешения поговорить с врачом. Старый врач, который когда‑то первым осматривал того человека, был уже несколько лет как на пенсии; на его месте работал молодой доктор, которого с самого начала заинтересовал необычный случай потери памяти. Узнав, что я и есть тот самый парень, который привез больного в приют, он разразился пространными объяснениями; физически, сказал врач, этот человек был совершенно здоров, но работа мозга была устойчиво заблокирована. Никому за все эти годы не удалось вытащить его из немоты и реагировал он только на сестру Анхелу. Должно быть, потому, что уж очень она к нему была ласкова; доктор был уверен, что смерть сестры Анхелы и подтолкнула его к бегству. Поиски начались в тот же день, ведь учитывая состояние больного, он не мог сам за себя отвечать.

Врач вот еще что подчеркнул: если во внешнем мире этот человек натолкнется на что‑то, напомнившее ему о прошлом, память может восстановиться, хотя бы частично. И если такое случится, эмоциональный шок может иметь непредсказуемые последствия, особенно, если учесть отсутствие надлежащего медицинского наблюдения.

Остаток пути меня не покидало чувство, что предсказания монахини, которые были чем‑то вроде неотвратимого заклятия, начинают сбываться, и что я столкнусь с тем человеком на следующем повороте дороги. И хотя на дороге никого не было, мне казалось, что в воздухе веет его присутствием, и что он только ждет подходящего момента, чтобы появиться и снова осложнить мне жизнь.

Ничего такого не произошло, но когда я поставил грузовик в гараж и возвращался домой, я продолжал о нем думать. Я представлял себе, как в этот самый момент он бродит по пустынным полям, такой же беспомощный, как потерпевший кораблекрушение в открытом море. Мне хотелось, чтобы, на его счастье, его бы поскорее нашли, потому что если он доберется до города, тот навсегда поглотит его, и он будет вынужден жить в чуждом ему мире, где не сможет себя защитить.

В последующие дни я несколько раз звонил врачу, спрашивал, как идут поиски, однако, в виду их безрезультатности, они были почти прекращены и велись чисто формально, так что по прошествии двух недель того пациента стали считать пропавшим без вести, и дело сдали в архив. Врач не мог понять, куда тот мог деться, но я был уверен, что он своим ходом добрался до какого‑нибудь города или поселка. Я поделился своими опасениями с доктором, который выслушал их с крайне озабоченным лицом; наверно, он также, как и я, увидел эту картину: потерявшийся человек, заплутавший в лабиринте улиц, выйти из которого невозможно, а вокруг равнодушные люди, которым нет до него дела, – мы оба старались не думать о том, каково ему было при этом. Мы старались успокаивать себя тем, что в какой‑нибудь день, когда меньше всего ждешь, кто‑нибудь подберет его и приведет обратно. Мы делали все возможное, чтобы позволить своей совести забыть эту историю и спать спокойно.

После того дня я больше никогда не был в приюте. Через несколько лет я узнал, что тот молодой доктор переехал на работу в другое место, и что ему светит блестящая медицинская карьера; что вскоре после этого открылся новый приют, более современный и лучше оборудованный, а старое здание с железной оградой стоит одинокое и заброшенное, и посещают его от случая к случаю только влюбленные парочки, которым так приспичило, что терпежу нету.

Похоже было, что тот человек навсегда испарился из моей жизни, во всяком случае, мне не оставалось думать ничего другого.

Что касается меня, я продолжал жить в имении как и раньше, до тех пор, пока сыновья хозяина, которые все больше и больше забирали семейный бизнес в свои руки, не убедили его продать собственность. Им тогда это втемяшилось в голову, и отец, который сначала не хотел ничего продавать, наконец уступил, позарившись на деньги, которое он мог выручить в результате сделки. Я, таким образом, оказывался на улице, без работы, а за плечами у меня тогда было уже пятьдесят годков. Но старик относился ко мне хорошо; в конце концов, я работал на него двадцать пять долгих лет. Он заверил меня, что не оставит меня своими заботами в виду грядущих перемен, и пообещал мне, что, пока он жив, работа у меня будет всегда. В общем, он предложил мне работу в гараже с грузовиками, присматривать, кто уезжает, кто приезжает и как идет разгрузка. Кроме того, хотя он не был обязан подыскивать мне другое место работы, он заплатил мне неустойку в связи с потерей должности управляющего. А чтобы компенсировать потерю жилья, он предоставил мне за символическую плату маленькую квартирку в одной из принадлежавших ему новостроек. Так что мне грех было жаловаться; у меня была работа и новое жилье, а неустойка тоже была, как говорится, не кот наплакал: в начале шестидесятых песеты чего‑то стоили, не то, что сейчас.

Это‑то меня и погубило. Я привык жить сегодняшним днем – при моих заработках особенных накоплений не сделаешь – и когда у меня в кармане завелись деньги, и деньги приличные, я устроил себе на несколько недель шикарную жизнь. Не бог весть какую, конечно, ведь по‑настоящему шикарные места мне были все равно не по карману, но я обходил все злачные места в округе и бары, где девицы работали не только официантками, а не отказывали клиентам и в других услугах – конечно, я бывал там не так уж часто, но тоже ничего, в общем, не скупился. Я прекрасно понимал, что из меня просто выкачивают наличность, но плевал на все, потому что впервые за всю мою жизнь денег было вдоволь. Правда, надо сказать, я, к счастью, остановился, когда оставалась еще довольно кругленькая сумма, тем не менее, после каждого рабочего дня я обязательно шел куда‑нибудь пропустить стаканчик. Я ходил в обычные бары, где было подешевле, и где иногда меня угощали. Думаю, я познакомился со всеми заведениями, которые были поблизости от моего дома и работы.

Однажды мой хозяин послал меня со срочным поручением к своему клиенту, который жил на другом конце города, – я эти места едва знал. Дом я нашел с трудом, и когда сделал все, зачем пришел, было уже довольно поздно. Дело, однако, было в пятницу, следующий день у меня был выходной, и потому я решил пропустить пару рюмочек в незнакомом квартале.

Я в те времена действовал по заведенному порядку: входил в бар, выбирал место за стойкой, предпочтительно угловое, заказывал выпивку и наблюдал за людьми – и за теми, что по одну сторону стойки, и за теми, что по другую – без всякой задней мысли и не для того, чтобы насмешничать, просто мне нравилось смотреть на людей – что говорят, что делают – как быстро, например, официант, обычно не слишком торопливый, обслуживает клиентов, если много работы, как громко хохочет какой‑нибудь раскрасневшийся посетитель, которому вино в голову ударило, ну, и всякое такое. Если зрелище того заслуживало, я заказывал себе вторую, а то и третью рюмку; если нет, я шел в другой бар и начинал сначала. Понятное дело, я предпочитал такие места, где было побольше народу, если посетителей было мало, мне сразу становилось скучно. И потому я решил уйти, когда увидел, что в заведении, куда я вошел, было почти пусто. Но официант решил не упускать еще одного клиента, который мог оставить лишние песеты, и возник около меня, не успел я дверь за собой закрыть, да с такой предупредительностью, что я просто не мог отказаться от рюмки.

Бар представлял собой что‑то вроде кабачка, одного из тех, что обшиты деревом, и где на первый взгляд было что выбрать из закуски и выпивки, однако, судя по тусклому освещению, здесь знавали и лучшие времена. За стойкой почти никого не было, только некая парочка вела какой‑то свой серьезный разговор, да на другом конце стойки сидел одинокий посетитель, который, облокотившись на нее, предавался размышлениям перед стаканом вина. Это был один из тех бродяг, что целыми днями просят милостыню, а потом спускают ее на еду и выпивку, в основном на выпивку, в первом попавшемся баре, где они могут сойти за клиента. Он был старый, с морщинистым лицом, а те немногие волосы, что у него еще оставались, были грязные и спутанные; состояние его одежды завершало впечатление нищеты и запущенности.

Но несмотря на все это, я в ту же секунду узнал его по отсутствующему взгляду, который был у него во времена пребывания в Приюте для престарелых больше пятнадцати лет тому назад.

Я будто прирос к стулу, сердце у меня отчаянно забилось, я говорил себе, что такого быть не может, что у меня глюки начались, что я наверняка ошибся. Но чем дольше я на него смотрел, тем более убеждался, что это он. За одну секунду множество образов и чувств промелькнули в моем сознании, сбиваясь и путаясь, и все время меня не оставлял один и тот же вопрос… Что было с ним все эти годы?

Я поудобнее устроился на стуле и заказал еще рюмку, решив наблюдать за ним до тех пор, пока мне не удастся, хотя бы приблизительно, ответить на этот вопрос. Человек сидел, не меняя позы с того момента, как я вошел. Он, не отрываясь, смотрел на шеренги бутылок над стойкой бара, но не потому, что его интересовало это зрелище: просто он уперся туда взглядом и, казалось, у него нет никакого желания смотреть на что‑нибудь другое. Он наверняка не в первый раз любовался подобной картиной. Я ждал, что он пошевелится или произнесет что‑нибудь – закажет еще вина, например, – хоть какого‑нибудь знака, который позволил бы мне понять, что теперь он в лучшем состоянии, чем был, или что есть хоть какие‑то изменения, но он был неподвижен, будто намеревался просидеть так всю ночь.

Прошло несколько минут, официант взял бутылку вина и, не проронив ни слова, наполнил стакан бродяги, который, хоть и не прореагировал сразу, но все‑таки пошевелился и опустошил стакан залпом. Движение было заученным, но сделал он это медленно, как будто кто‑то запустил в нем часовой механизм. Не выпуская стакана из рук, он перевел взгляд на другое место: как и раньше, куда пришлось. Казалось, он опять замрет в полной неподвижности, как вдруг он поднялся и направился к дверям. Любое его движение отличалось медлительностью и неловкостью – так двигаются космонавты, когда их показывают по телевизору. Когда он проходил мимо меня, я посмотрел ему в лицо. Может, в его отсутствующем взгляде уже и не было напряженности, но в целом это был тот же взгляд, который я видел, пока выхаживал его у себя в хижине, и позднее, когда я много раз наблюдал за ним во дворе приюта. Также как тогда, его взгляд был бессмысленно устремлен в землю. Он вышел на улицу, а я остался у стойки бара, вцепившись в стакан так, будто хотел его раздавить – такое напряжение меня одолевало – и все спрашивал себя, из‑за чего я так разнервничался и почему сердце у меня колотится так сильно, что готово выскочить из груди, словно я увидел призрак.

В каком‑то смысле, так оно и было. Этот человек умер для тех, кто его знал, еще в начале войны, и теперь он был бездомным бродягой для тех, кто сейчас видел его каждый день, несчастным бедолагой для официанта, который наливал ему вина, очередным нищим стариком без прошлого для тех, кто одаривал его милостыней. И никто из них не знал, что он дважды рождался на свет. Про его первую жизнь я тоже ничего не знал, кроме того, что она закончилась выстрелом в голову; вторая началась с того же самого выстрела, и знал об этом только я. На какой‑то момент я почувствовал, что эта встреча предначертана судьбой и что все это мне было предназначено, начиная с того момента, когда много лет назад я ехал по пустынной дороге, и что история еще далеко не закончена: в тот момент явным указанием судьбы было то, что я оказался именно в этом баре, который выбрал совершенно случайно. Я вспомнил: с самого начала у меня было ощущение, будто все это предначертано – этому человеку суждено время от времени попадаться мне на пути. Я понял, что история на этом не кончится и что надо сделать следующий шаг, как я сделал когда‑то первый, когда притащил его тогда в свой дом, выхаживал его и спас ему жизнь, или второй, когда передал его на попечение монахини, чье предсказание, кажется, вот‑вот сбудется.

По мере того, как я успокаивался и снова обретал возможность рассуждать здраво, во мне появлялась настоятельная потребность знать, что же все‑таки происходило с ним все эти годы.

Поскольку официант налил ему вина, я подумал, что он, видимо, здесь постоянный посетитель, и решил разузнать о нем все, что можно. Это не составило труда. Так и так день выдался унылый, клиентов было м


<== предыдущая | следующая ==>
В которой Йорген с Кальпурцием днем творят добро, а по ночам практикуют темное колдовство | Статья 4. Категории субъектов малого и среднего предпринимательства

Date: 2015-07-27; view: 183; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию