Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава VI 2 page
На ненависть латинян греки отвечали отвращением. Анна Комнина, дочь императора Алексея, которая видела участников I крестового похода, описывает их как грубых, хвастливых, надменных и коварных варваров. То были воины, а негоциантам-грекам война претила; они уклонялись от идеи священной войны и были, как и Анна Комнина, в ужасе от того, что люди церкви, епископы и священники, лично участвовали в сражениях. Как можно быть одновременно слугою Бога и «кровожадным человеком, который дышит смертоубийством»? Превыше всего византийцам внушала ужас алчность людей с Запада, «готовых продать за обол жену и детей». Богатство Византии было, наконец, последним укором и первым предметом зависти латинян. Во времена первых крестовых походов изумление вдохновляло всех хронистов, которые проходили через Константинополь, на восхищенное описание. Для этих варваров, которые вели убогую жизнь в примитивных и жалких местечках (западные «города» насчитывали лишь несколько тысяч жителей, и городская цивилизация была там неизвестна), Константинополь с его, возможно, миллионным населением, монументами и лавками был откровением. Одон Дейльский показывает нам, как крестоносцы делали покупки или принимали греческих торговцев в своих палатках: «Таким образом, мы покупали рубаху меньше, чем за денье, а тридцать рубах за одно су без марки». В 1097 г. Фульхерий Шартрский в числе многих других таращил глаза: «Сколь благороден и прекрасен Константинополь! Сколько в нем монастырей и дворцов, построенных с изумительным искусством! Сколько удивительных изделий выставлено на его площадях и улицах! Было бы слишком долго и докучно говорить подробно об изобилии всевозможных богатств, о золоте, серебре, тысяче видов тканей, святых реликвиях, которые находятся в этом городе, куда во всякое время многочисленные корабли привозят все, что необходимо людям...» Привлекали, среди всего прочего, реликвии. Робер де Клари перечисляет, что обнаружили крестоносцы в 1204 г., после того как захватили Константинополь, в одной лишь церкви Фаросской богоматери: «Мы нашли там две части подлинного Животворящего Креста толщиной с ногу и длиной в пол-аршина. Нашли там также наконечник копья, коим пронзили ребро Господа, и два гвоздя, коими были пробиты Его руки и ноги. И нашли там также хрустальный сосуд с Его кровью; и нашли также багряницу, которую сняли с Него, когда вели на Голгофу; и нашли там также благословенный венец из терна с острыми, как шило, шипами. Мы нашли там также одеяние Богородицы и главу монсеньера святого Иоанна Крестителя и столько других богатых реликвий, что я не смог бы их описать». Отменная добыча для благочестивых воров, которые будут хранить свои трофеи, и для жадных грабителей, которые их дорого продадут. Даже для тех людей Запада, которые не созерцали ее чудес, Византия была в средние века источником почти всех богатств, ибо оттуда шли самые ценные товары ее собственного или чужеземного производства. Оттуда шли роскошные ткани — шелк, секрет которого она вырвала у Китая в VI в., оттуда шла полновесная до конца XI в. золотая монета, которую на Западе называли просто-напросто «безантом», этот «доллар Средневековья». Сколько соблазнов пробуждали такие богатства! И в духовной сфере также можно было довольствоваться подчас восхищенным и признательным заимствованием. Западные теологи XII в. заново открыли для себя греческое богословие, и некоторые из них приветствовали свет, который шел с Востока: orientale lumen. Ален Лилльский даже уничиженно добавляет: Quia latinitas penuriosa est... («Ибо все латинское убого...»). Можно было также попытаться соперничать с Византией, и одной из самых любопытных попыток отделаться от византийской действительности и мифа было то воображаемое унижение греков, которое выражено в удивительной шансон-де-жест второй половины XII в. «Паломничество Карла Великого»: Карл, возвращаясь из Иерусалима с двенадцатью пэрами, проезжает через Константинополь, где король Гугон устраивает ему пышный прием. После обильного пира император и его спутники, слегка захмелев, развлекались в отведенной им палате тем, что поочередно похвалялись с грубым рыцарским юмором своими вымышленными подвигами. Досталось при этом королю Гугону и его грекам: Роланд, дескать, с такой силой протрубил в рог, что у Гугона обгорели усы. Эта шутка не имела бы последствий, если бы византийский шпион, спрятавшись за пилоном, не услышал ее и не поспешил донести Гугону. Разгневанный король потребовал от гостей, чтобы они подтвердили свое бахвальство на деле. Божественное вмешательство позволило франкам осуществить это, и побежденный Гугон признал себя вассалом Карла Великого; он устраивает большое празднество, на котором оба императора появляются в золотых коронах. Но этот поэтический катарсис не мог в достаточной мере погасить всю накопившуюся зависть и злобу. И вот завершение: штурм крестоносцами Константинополя 13 апреля 1204 г., грабеж и жестокая резня мужчин, женщин и детей, когда латиняне наконец-то утолили зависть и ненависть к византийцам. «Никогда еще с сотворения мира ни в одном городе не была взята подобная добыча», — говорит участник IV крестового похода хронист Виллардуэн, и ему вторит византийский хронист Никита Хониат: «Сами сарацины более добры и сострадательны по сравнению с этими людьми, которые носят на плече знак Христа».
Если враждебность средневековых христиан к византийцам, с которыми они находились в постоянных контактах, не обходилась без угрызений совести, по отношению к мусульманам здесь, по-видимому, не было проблемы. Мусульманин был неверным, врагом Господа, и о примирении с ним не могло быть и речи. Антагонизм между христианами и мусульманами был всеобъемлющим — таким, каким его определил папа Урбан II в 1095 г. в Клермоне, выступив с проповедью I крестового похода: «Какой позор будет нам, ежели это столь справедливо презираемое племя неверных, недостойных звания людей и гнусных рабов дьявола возьмет верх над избранным народом всемогущего Бога! На одной стороне будут сражаться отверженные враги Господа, на другой — Его друзья, щедро одаренные подлинными богатствами». В глазах христиан мусульмане были «недочеловеки». В шансон-де-жест «Алискан» поэт, говоря о гибели Вивьена, восклицает:
На теле его насчитали пятнадцать зияющих ран. Сарацин умер бы от малейшей из них!
Магомет был одним из худших страшилищ средневекового христианства. Он неотступно преследовал воображение христиан в апокалипсическом видении. Он не упоминался иначе как в связи с Антихристом. У Петра Достопочтенного, аббата Клюни в середине XII в., он помещался в иерархии врагов Христа между Арием и Антихристом; у Иоахима Флорского в конце того же века он «приуготавливает приход Антихриста, как Моисей приуготовил Христа». На полях одной рукописи 1162 г. — латинского перевода Корана — карикатура на Магомета представляет его в виде чудовища. Вместе с тем история отношения средневековых христиан к мусульманам представляет собой историю колебаний и оттенков. В IX в. Альвар из Кордовы, конечно же, видел в Магомете апокалипсического зверя, но Паскас Радберт, отмечая фундаментальный антагонизм, отлично схваченный им в географическом противопоставлении христианства, которое должно распространиться на весь мир, и ислама, который урвал у него обширную область земли, старательно различает мусульман, получивших знание о Боге, и язычников, коим Он вовсе неведом. До XI в. христианские паломничества в завоеванную мусульманами Палестину осуществлялись мирно, и лишь у некоторых теологов вырисовывался апокалипсический образ ислама. Все изменилось в XI в., когда всей пропагандой, выдвигавшей на первый план ненависть христиан к приспешникам Магомета, были подготовлены и искусно организованы крестовые походы. Свидетельством этого переломного момента являются шансон-де-жест, в которых воспоминания об исламо-христианском симбиозе на границах двух сфер перемешиваются с утверждением ставшего отныне беспощадным противостояния. В жесте «Мене», где рассказывается о детстве Карла Великого, мы видим героя в Толедо на службе у сарацинского короля, который возводит его в сан рыцаря, — эхо историко-легендарных испанских реалий, воплощенных в «Песне о Сиде». Но в то же время Карл и почти все герои шансон-де-жест представлены одержимыми одним желанием: биться с сарацином и победить его. Вся господствующая отныне мифология сводится к поединку христианского рыцаря и мусульманина. Борьба против неверных становится конечной целью рыцарского идеала. Неверный рассматривается отныне как язычник — причем язычник закоренелый, который заведомо отказывается от истины и обращения в христианство. В булле о созыве Четвертого Латеранского собора в 1213 г. папа Иннокентий III призывал христиан к крестовому походу против язычников-сарацин, а Жуанвиль постоянно называет мусульманский мир «языческим». И тем не менее через этот опущенный занавес между христианами и мусульманами, которые, кажется, поднимали его только для того, чтобы сражаться, через этот боевой фронт продолжались и даже расширялись мирные контакты и обмены. Прежде всего торговые обмены. Какие бы эмбарго ни налагало папство на вывоз христианских товаров в мусульманский мир, эти запреты срывала контрабанда. Папы кончили тем, что стали допускать отклонения, появление брешей в этой блокаде, от которой христиане страдали больше, чем мусульмане, и даже начали выдавать лицензии. В этой игре всех превзошли венецианцы. В 1198 г., например, заставив папу признать, что, не имея аграрных ресурсов, они могут жить только торговлей, венецианцы получили от Иннокентия III разрешение торговать «с султаном Александрии» — за исключением, правда, стратегических товаров, включенных папством в «черный список», который был обязателен для всего христианского мира: железо и оружие, смола, деготь, строительный лес, корабли. Затем интеллектуальные обмены. Не то чтобы многие христианские интеллектуалы испытывали соблазн перейти в иной лагерь. Пожалуй, один лишь Абеляр, павший духом из-за преследования разъяренных противников, помышлял в какой-то момент об этом. «Я впал в такое отчаяние, — признавался он, — что намеревался оставить христианский мир и уйти к язычникам, обеспечив себе уплатой налога (на иноверцев) спокойную христианскую жизнь среди врагов Христа». Но и в самый разгар крестовых походов арабская наука волнами накатывалась на христианский мир, и если она не породила, то по меньшей мере питала то, что мы называем ренессансом XII века. По правде говоря, арабы главным образом передавали христианским ученым греческую науку, накопленную в восточных библиотеках и пущенную в оборот мусульманскими учеными, которые принесли ее на западную оконечность исламского мира, в Испанию, где она по мере Реконкисты жадно впитывалась просвещенными христианами. Отвоеванный христианами в 1085 г. Толедо стал центром притяжения для этих жаждущих, которые в первое время были по преимуществу переводчиками. Больше того, в Святой земле, главном месте военного противостояния христиан и мусульман, быстро установились отношения мирного сосуществования. Это констатировал — впрочем, с некоторым негодующим удивлением — испано-мусульманский хронист Ибн Джубайр во время путешествия в Палестину в 1184 г.: «Христиане взимают с мусульман на своей территории определенный побор, который был установлен с доброго согласия. Со своей стороны христианские купцы платят на мусульманской территории пошлину со своих товаров; между ними существует совершенное согласие и во всех обстоятельствах соблюдается равенство. Воины заняты войной, народ же пребывает в мире. В этом смысле ситуация в сей стране настолько необычна, что и длинное рассуждение не смогло бы исчерпать тему...»
По сравнению с этими своеобразными «язычниками», какими были мусульмане, по отношению к которым единственной официальной позицией христиан была священная война, совсем иначе выглядели другие: те, которые еще поклонялись идолам, рассматривались как возможные христиане. До конца XIII в., когда христианство в Европе едва ли не окончательно установилось на западе Руси, на Украине и на Балканах, почти непрерывная миссионерская деятельность раздвигала границы христианского мира. После того как были обращены в ортодоксальное католичество вторгшиеся ариане — в частности, вестготы и лангобарды, а затем, в начале VII в., язычники англосаксы, — этот фронт евангелизации расположился на востоке и севере Европы, обнаружив тенденцию слиться с германской экспансией. Если западная Германия была христианизирована более или менее мирно англосаксонскими миссионерами, из которых самым известным был св. Бонифаций (Винфрид), то Каролинги, начиная с Карла Великого, чье поведение по отношению к саксам было типичным, стали проводить воинственную и насильственную христианизацию. На первых порах каролингские государи занимали в отношении язычников оборонительную позицию, но после 955 г., когда Оттон I одержал двойную победу над венграми и восточными славянами, начался длительный период агрессивной политики германцев, которые приступили к обращению язычников силой. В начале X века (епископ) Бруно Кверфуртский упрекал германского короля Генриха II, еще не коронованного императором, в том, что он, ведя войну против христиан-поляков, забывает о язычниках-лютичах, которых надлежит, согласно евангельскому завету, обращать в христианство силой оружия. С тех пор эта мысль становится лозунгом борьбы с язычниками. К этим язычникам, кстати сказать, охотно прилагали эпитет «варвары». Хронист Галл Аноним, определяя географическое положение Польши, пишет: «У северного моря ее соседями являются три очень свирепых варварских народа, населяющих Силезию (область лютичей), Померанию и Пруссию, против которых польский князь ведет бесконечную войну, дабы обратить в (истинную) веру. Но он не преуспел ни в том, чтобы вырвать из их сердца коварство мечом проповеди, ни в том, чтобы выкорчевать всю их гадючью породу мечом избиения». Действительно, это воинственное стремление обратить других в свою веру наталкивалось на сильное сопротивление и вызывало многочисленные и неистовые пробуждения язычества. В 973 г. крупное славянское восстание уничтожило церковную организацию между Эльбой и Одером, в землях велетов и ободритов; в 1038 г. произошло восстание в защиту язычества в Польше, а в 1040 г. пришел черед вероотступничества Венгрии. И Галл Аноним замечает: «Князья этих варварских народов, побежденные в битвах польским князем, часто находили прибежище в крещении, но как только они восстанавливали свои силы, то отрекались от христианской веры и возобновляли войну против христиан». Христианская проповедь почти всегда терпела неудачу, когда она пыталась обратиться к языческим народам и убедить массы. Но, как правило, она добивалась успеха, когда привлекала на свою сторону вождей и господствующие социальные группы. Для византийцев и мусульман интеграция в римский христианский мир означала бы упадок, переход на более низкую ступень цивилизации. Для язычников же вступление в этот мир было, напротив, продвижением. Это хорошо поняли франк Хлодвиг в начале VI в., норманн Роллон в 911 г., поляк Мешко в 966 г., венгр Вайк (св. Стефан) в 985 г., датчанин Гаральд Голубозубый (950–986), норвежец Олаф Трюггвасон (997–1000). Языческие мятежи часто сопровождались, помимо того, социальными восстаниями: массы возвращались к язычеству из-за враждебности к своим христианизированным вождям, которые располагали обычно достаточными силами, чтобы быстро подавить эти взрывы. Таким образом, средневековое «новое христианство» в противоположность первоначальному христианству, основанному мелким людом, который в конце концов навязал свою веру императору и правящим классам, было христианством, в которое обращали сверху и принудительно. Не следует никогда упускать из виду это изменение христианства в средние века. В том мире насилия первым насилием было обращение в другую веру. Единственное, что вызывало иногда колебания дальновидных вождей, понимавших, какую власть дает им приобщение к христианству, — это выбор между Римом и Константинополем. В то время как поляки и венгры приняли прямо или косвенно решение в пользу Рима, русские, болгары и сербы склонились на сторону Византии. Любопытная борьба влияния имела место в Великоморавском княжестве IX в.: эпизод с Кириллом и Мефодием и оригинальная попытка сочетания римского католичества с богослужением на славянском языке. Эфемерная попытка, как, впрочем, и сама Великоморавская держава. Римский католицизм восторжествовал в Моравии и Чехии с установлением феодального государства Пшемысловичей. Добившись стабилизации на севере западного бассейна Средиземноморья, где удалось сдержать натиск Византии и ислама в Испании, Сицилии и Южной Италии, но потерпев в XIII в. неудачу в Греции и Палестине, западное христианство утвердилось в течение того же XIII в. в полосе от Литвы до Хорватии.
Именно тогда, в XIII в., западные христиане заметили между мусульманами и «варварами» третий вид язычников: монголов. Монгольский миф является одним из наиболее любопытных мифов средневекового христианства. Христиане Центральной Европы, в Малой Польше, Силезии и Венгрии, без всяких колебаний распознавали самых настоящих язычников в тех, кого они называли «татарами» и кто трижды истреблял их в опустошительных набегах, — притом одних из самых жестоких язычников, которых восточные вторжения толкали на запад. Откликаясь на слухи об их терроре, хронист Матвей Парижский писал: «Это бесчеловечные, уподобившиеся зверям создания, каковых должно называть скорее чудовищами, нежели людьми. Они жаждут крови и пьют ее, пожирают собачье мясо и даже человеческую плоть». И в то же время в остальной части христианского мира, в среде князей, клириков и купцов, монголы породили странные мечты. Их считали не только готовыми принять христианство, но уже принявшими его и ожидающими лишь повода, чтобы заявить о себе. Миф о пресвитере Иоанне, таинственном христианском государе, чье царство помещали в XIII в. в Азии (позднее, в XV в., в Эфиопии), рожденный воображением западных христиан на основе смутных сведений о сохранившихся в Азии нескольких несторианских общинах, распространился на монголов. Отсюда великая мечта о союзе христиан и монголов, который, зажав ислам в свое кольцо, уничтожит его или обратит в христианство и установит наконец царство истинной веры на всей земле. Отсюда и те миссии, которые посылались в середине XIII в. к монголам: два доминиканца и два францисканца, направленные в 1245 г. папой Иннокентием IV, французское посольство, отправленное в 1249 г. Людовиком IX Святым, и в 1253 г. еще одна доминиканская, а также францисканская миссия во главе с фламандцем Вильгельмом Рубруком. До нас дошли два ценнейших рассказа об этих приключениях: свидетельство самого Рубрука и другого францисканца, Джованни да Плано Карпини. То были посольства великой надежды, завершившиеся великим разочарованием. Разочарование Людовика Святого, о котором нам рассказывает Жуанвиль: «Король сильно раскаивался в том, что отправил посланцев и подарки». Разочарование постигло Марко Поло, который пытался в конце века оправдать упования на возможность обращения монголов в христианство и так объяснял неудачу: «Если бы папа послал к великому хану людей, сведущих в искусстве проповеди, то хан стал бы христианином, так как известно, что у него было великое желание стать таковым». Впрочем, на той же странице Марко Поло вкладывает в уста хана Хубилая целую речь, в которой монгольский владыка разъясняет несовместимость социальных и политических структур татар с христианством. Монгольский миф вызвал около 1300 г. еще несколько экспедиций. Целый ряд миссий, самыми важными из которых были миссии Джованни де Монте Корвино и Одорика де Порденона, завершился даже образованием в Азии маленьких и недолговечных христианских общин. Средневековое христианство оставалось европейским. Но оно предпринимало отважные попытки проникнуть на край света. «Родина татар, — писал еще Жуанвиль, — представляет собой большую песчаную долину, невозделанную и бесплодную. Она начинается у цепи чудовищных скал, которые образуют конец света со стороны востока. Эту цепь еще никто не преодолевал, но, по словам татар, там живут народы Гога и Магога, которые выйдут оттуда, когда наступит скончание [ так ] века и появится Антихрист, чтобы все уничтожить». Таким образом, христианство, потерпев неудачу в Азии и Африке (где первые христианские миссионеры были истреблены мусульманами), вновь обнаружило — но уже за пределами своего опыта — границы воображаемого мира, география которого по-прежнему основывалась на Библии. Казалось бы, христианство XIII в. хотело выйти из своих границ. Оно начало заменять идею крестового похода идеей миссии и вроде было готово открыть объятия всему миру. И тем не менее оно оставалось замкнутым миром того общества, которое могло присоединить к себе насильно одних новых членов (compelle intrare), но исключало других, то есть определялось подлинным религиозным расизмом. Принадлежность к христианству была критерием его ценностей и поведения. Война между христианами была злом, но становилась долгом, когда ее вели против иноверцев. Ростовщичество было запрещено в христианской среде, но дозволено неверным, то есть евреям. Ибо все прочие, весь этот пестрый мир язычников, которых христианство либо отвергало, либо держало вне своих границ, существовали внутри него, будучи объектом изъятия из общего права, которое мы рассмотрим ниже. Здесь же мы хотим лишь определить пространственные горизонты средневекового христианского мира, который, оказавшись между двумя направлениями самого христианства — закрытой религией Ветхого завета, достоянием избранного народа, и открытой ко всеобщему признанию религией Евангелия, — замкнулся в обособленности. Вновь обратимся к «Светильнику» — настольной книге среднего христианина XII в. Ученик, опираясь на два текста из посланий апостола Павла, ставит проблему христианства как религии открытой или закрытой. «В одном месте сказано: „Христос умер за нечестивых“, а в другом: „По благодати Божией Он вкусил смерть за всех“. Так пошла ли Его смерть на благо нечестивым?» И учитель отвечает: «Христос принял смерть за одних лишь избранных» — и подбирает цитаты, которые исключают, что Христос якобы умер «за всех». Тенденция христианского мира к замкнутости отчетливо проявилась в отношении к язычникам. До Григория Великого ирландские монахи отказывались проповедовать Евангелие своим ненавистным соседям-англосаксам, которых они обрекали на адские муки, чтобы не рисковать встретиться с ними в раю. Языческий мир был долгое время крупным резервуаром рабов для христианской торговли, которую вели купцы-христиане или евреи на христианской территории. Обращение в христианство истощало этот прибыльный рынок и поэтому осуществлялось не без колебаний. Англосаксы, славяне поставляли «человеческий скот» для средневековой торговли до того, как были интегрированы в христианский мир и защищены тем самым от рабства. В конце X в. пражский епископ Адальберт, обвиняя свою паству в возврате к язычеству, особенно сильно упрекал ее за продажу христиан евреям-торговцам. Нехристианин не был по-настоящему человеком, один лишь христианин мог пользоваться правами человека — и среди них защитой от рабства. Вселенские соборы XII–XIII вв. постоянно напоминали о запрете христианам пребывать в рабстве или в услужении у евреев и сарацин. Христианская позиция в вопросе о рабстве выявляет христианский партикуляризм, обособленность, примитивную групповую солидарность и коррелятивную политику «апартеида» по отношению к внешним группам. Один катехизис XIII в., следуя иудаистской традиции племенного Бога, указывает в качестве первой заповеди: «Един твой Бог, и не произноси имени Его всуе». Средневековое христианство, ревнуя к своему Богу, было далеко от экуменизма. И однако же, это общество — замкнутое, непроницаемое, враждебное к другим — было своего рода губкой, впитывавшей все ценное, что шло извне. На техническом уровне оно было преобразовано благодаря заимствованиям — таким, как водяная или ветряная мельница, пришедшая с Востока; в экономическом плане оно долгое время пребывало пассивным по отношению к Византии и исламу, получая для своего пропитания и одежды из Константинополя или Александрии почти все, что выходило за пределы необходимого: роскошные ткани, пряности; византийское и мусульманское золото и серебро подстегнуло его переход к денежному хозяйству; его искусство, начиная со степных мотивов, которые вдохновляли все варварское ювелирное ремесло, и кончая куполами и стрельчатыми арками, пришедшими из Армении, Византии или Кордовы; его наука, обращавшаяся к греческим источникам через посредничество арабов, — все это было вскормлено заимствованиями. И если это общество сумело найти в себе ресурсы, которые позволили ему стать созидательной силой, а затем образцом и проводником для других обществ, то не следует забывать, что оно было вначале учеником, зависящим от всех тех миров, которые оно презирало и осуждало, но которые его вскармливали и обучали в течение долгого времени, когда оно было бедным и варварским и полагало, что сможет замкнуться в своей надменной уверенности.
Замкнутый на земле, закрытый на этом свете христианский мир широко раскрывался вверх, в сторону неба. Материально и духовно не существовало непроницаемых перегородок между земным и небесным мирами. Разумеется, приходилось преодолевать множество ступеней, переходить через пропасти, делать скачки. Но космография или мистическая аскеза равным образом провозглашали, что долгая дорога, великий путь паломничества души, «итинерарий» (если воспользоваться термином св. Бонавентуры) приводит шаг за шагом к Богу. Вселенная представляет собой систему концентрических сфер — такова была общая концепция; мнения расходились лишь относительно числа и природы этих сфер. Беда Достопочтенный в VIII в. полагал, что Землю окружают семь небес (мы и сейчас говорим «быть на седьмом небе»): воздух, эфир, олимп, огненное пространство, звездный свод, небо ангелов и небо Троицы. В космологии Беды с полной очевидностью, вплоть до терминологии, проявляется греческое наследие. Христианизация этой концепции завершилась ее упрощением, о чем свидетельствовал в XII в. «Светильник» Гонория Августодунского, который различал только три неба: телесное небо, которое мы видим; духовное небо, где обитают духовные субстанции, то есть ангелы, и интеллектуальное небо, где блаженные созерцают лик Святой Троицы. Более научные системы воспроизводили схему Аристотеля, делавшую из Вселенной сложный распорядок пятидесяти пяти сфер, к которым схоласты прибавляли дополнительную внешнюю сферу «перводвигателя», где Бог приводит в движение всю систему. Некоторые теологи, как, например, парижский епископ Гильом Овернский во второй половине XIII в., создали в своем воображении по другую сторону перводвигателя новую сферу, неподвижную эмпирею, местопребывание святых. Главное заключалось в том, что, несмотря на старания теологов и церкви утвердить положение о духовном, бестелесном характере Бога, уже сама лексика позволяла христианам представлять себе Бога конкретно. Нужно было решить двойную проблему: сохранить тезис о божественной нематериальности, не задевая при этом наивных верований в реальное (как говорили тогда, субстанциональное) бытие Бога. В таком желании удовлетворить одновременно ортодоксальную доктрину и ментальные привычки масс заключалась определенная двусмысленность. «Светильник» Гонория Августодунского является хорошим свидетельством этого немного щекотливого стремления примирить оба представления о Боге. «Где обитает Бог?» — спрашивает ученик. «Повсюду в могуществе, на интеллектуальном небе в субстанции», — отвечает учитель. Но ученик делает новую попытку: «Как можно говорить, что Бог пребывает везде и всегда, но в то же время нигде?» «Потому что Бог бестелесен, — отвечает учитель, — и, следовательно „не локализован“ (illocatus)». Этот ответ удовлетворяет ученика, который, впрочем, знает, что Бог пребывает в субстанции на интеллектуальном небе. Однако для массы Бог существовал телесно — такой, каким Его очень рано начала изображать христианская иконография. Средневековые христиане унаследовали этот образ Бога от иудаизма. Разумеется, такой Бог не показывает себя людям. «Лица Моего не можно тебе увидеть, — говорит он Моисею, — потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых». Но древние евреи воображали Бога сидящим на троне, смотрящим на людей с высоты неба, и слова Библии о том, что Бог сотворил человека по образу своему, евреи, а вслед за ними и большинство средневековых христиан понимали как указание прежде всего на физическое сходство и представляли себе Бога с человеческими чертами. Христианство, особенно после Никейского собора (325 г.), предлагало почитанию верующих Бога в трех лицах, Святую Троицу, которая — если даже оставить в стороне связанные с ней теологические трудности (многие богословы на средневековом Западе впадали в антитринитарные ереси, и учение о Троице было одной из причин враждебности к римскому христианству других родственных религий, например византийского православия) — представляла для массы загадку, которая соответствовала теологической тайне. Тема троичности Бога была, по-видимому, особенно притягательна для ученой богословской среды и имела лишь ограниченный резонанс в массах. Точно так же и почитание Духа Святого было, очевидно, прежде всего делом ученых — во всяком случае, до Позднего Средневековья, когда возросло число посвященных ему религиозных братств и богоугодных заведений. Когда в 1122 г. Абеляр основал в своем «убежище» Параклете монастырь во имя Духа Святого, это навлекло на него сильные нарекания. «Такое название, — писал он, — было встречено многими с удивлением и даже вызвало яростные наскоки под тем предлогом, что нельзя, дескать, посвящать церковь особо Духу Святому или Богу-отцу, но надлежит, согласно старому обычаю, освящать ее во имя или одного Бога-сына, или Троицы». Date: 2015-07-27; view: 258; Нарушение авторских прав |