Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава xlIV. Изгнание





 

С октября наступила в нашем положении резкая перемена. Наши связи с единомышленниками, друзьями, даже родными в Москве, сразу прекратились, письма и телеграммы совершенно перестали доходить. На московском телеграфе, как мы узнали особыми путями, скоплялись многие сотни адресованных мне телеграмм, особенно в день годовщины октябрьского переворота. Кольцо вокруг нас сжималось все теснее.

В течение 1928 г. оппозиция, несмотря на необузданную травлю, явно росла, особенно на крупных промышленных предприятиях. Это привело к усугублению репрессий, и в частности к полному прекращению переписки ссыльных даже между собою. Мы ждали, что за этим последуют дальнейшие меры того же порядка, и мы не ошиблись.

16 декабря прибывший из Москвы специальный уполномоченный ГПУ передал мне от имени этого учреждения ультиматум: прекратить руководство борьбой оппозиции во избежание таких мер, которые должны будут меня "изолировать от политической жизни". Вопрос о высылке за границу при этом не ставился -- речь, насколько я понимал, шла о мерах внутреннего порядка. Я ответил на этот "ультиматум" письмом на имя ЦК партии и президиума Коминтерна. Считаю нужным привести здесь основную часть этого письма:

"Сегодня, 16 декабря, уполномоченный коллегии ГПУ Волынский предъявил мне от имени этой коллегии в устной форме нижеследующий ультиматум:

"Работа ваших единомышленников в стране -- так почти дословно заявил он -- приняла за последнее время явно контрреволюционный характер; условия, в которые вы поставлены в Алма-Ата, дают вам полную возможность руководить этой работой; ввиду этого коллегия ГПУ решила потребовать от вас категорического обязательства прекратить вашу деятельность, -- иначе коллегия окажется вынужденной изменить условия вашего существования в смысле полной изоляции вас от политической жизни, в связи с чем встанет также вопрос о перемене места вашего жительства".

Я заявил уполномоченному ГПУ, что могу дать только письменный ответ в случае получения от него письменной же формулировки ультиматума ГПУ. Отказ мой от устного ответа вызывался уверенностью, опирающейся на все прошлое, что слова мои будут снова злостно искажены для введения в заблуждение трудящихся масс СССР и всего мира.

Независимо, однако, от того, как поступит в дальнейшем коллегия ОГПУ, не играющая в этом деле самостоятельной роли, а лишь технически выполняющая старое и давно мне известное решение узкой фракции Сталина, считаю необходимым довести до сведения ЦК ВКП и Исполкома Коминтерна нижеследующее:

Предъявленное мне требование отказаться от политической деятельности означает требование отречения от борьбы за интересы международного пролетариата, которую я веду без перерыва тридцать два года, то есть в течение всей своей сознательной жизни. Попытка представить эту деятельность, как "контрреволюционную" исходит от тех, которых я обвиняю пред лицом международного пролетариата в попрании основ учения Маркса и Ленина, в нарушении исторических интересов мировой революции, в разрыве с традициями и заветами Октября, в бессознательной, но тем более угрожающей подготовке термидора.

Отказаться от политической деятельности значило бы прекратить борьбу против слепоты нынешнего руководства ВКП, которое на объективные трудности социалистического строительства громоздит все больше и больше политических затруднений, порождаемых оппортунистической неспособностью вести пролетарскую политику большого исторического масштаба; это значило бы отречься от борьбы против удушающего партийного режима, который отражает возрастающее давление враждебных классов на пролетарский авангард; это значило бы пассивно мириться с хозяйственной политикой оппортунизма, которая, подрывая и расшатывая устои диктатуры пролетариата, задерживая его материальный и культурный рост, наносит в то же время жестокие удары союзу рабочих и трудовых крестьян, этой основе советской власти.

Ленинское крыло партии терпит удары, начиная с 23 года, т. е. с беспримерного крушения немецкой революции. Возрастающая сила этих ударов идет в ногу с дальнейшими поражениями международного и советского пролетариата в результате оппортунистического руководства.

Теоретический разум и политический опыт свидетельствуют, что период исторической отдачи, отказа, т. е. реакции, может наступить не только после буржуазной, но и после пролетарской революции. Шесть лет мы живем в СССР в условиях нарастающей реакции против Октября и тем самым -- расчистки путей для термидора. Наиболее явным и законченным выражением этой реакции внутри партии является дикая травля и организационный разгром левого крыла.

В своих последних попытках отпора открытым термидорьянцам сталинская фракция живет обломками и осколками идей оппозиции. Творчески она бессильна. Борьба налево лишает ее всякой устойчивости. Ее практическая политика не имеет стержня, фальшива, противоречива, ненадежна. Столь шумная кампания против правой опасности остается на три четверти показной и служит прежде всего для прикрытия пред массами подлинно истребительной войны против большевиков-ленинцев. Мировая буржуазия и мировой меньшевизм одинаково освещают эту войну: "историческую правоту" эти судьи давно признали на стороне Сталина.

Если бы не эта слепая, трусливая и бездарная политика приспособления к бюрократии и мещанству, положение трудящихся масс на двенадцатом году диктатуры было бы несравненно благоприятнее; военная оборона неизмеримо крепче и надежнее; Коминтерн стоял бы совсем на иной высоте, а не отступал бы шаг за шагом перед изменнической и продажной социал-демократией.

Неизлечимая слабость аппаратной реакции при ее внешнем могуществе состоит в том, что она не ведает, что творит. Она выполняет заказ враждебных классов. Не может быть большего исторического проклятия для фракции, вышедшей из революции и подрывающей ее.

Величайшая историческая сила оппозиции, при ее внешней слабости в настоящий момент, состоит в том, что она держит руку на пульсе мирового исторического процесса, ясно видит динамику классовых сил, предвидит завтрашний день и сознательно подготовляет его. Отказаться от политической деятельности значило бы отказаться от подготовки завтрашнего дня.

Угроза изменить условия моего существования и изолировать меня от политической деятельности звучит так, как если бы я не был сослан за 4000 километров от Москвы, в 250 километрах от железной дороги и примерно на таком же расстоянии от границ пустынных западных провинций Китая, в местность, где злейшая малярия разделяет господство с проказой и чумой. Как если бы фракция Сталина, непосредственным органом которой является ГПУ, не сделала всего, что может, для изоляции меня не только от политической, но и от всякой другой жизни. Московские газеты доставляются сюда в срок от десяти дней до месяца и более. Письма доходят ко мне в виде редкого исключения, после месяца, двух и трех пребывания в ящиках ГПУ и секретариата ЦК.

Два ближайших сотрудника моих со времени гражданской войны, тт. Сермукс и Познанский, решившиеся добровольно сопровождать меня в место ссылки, были немедленно по приезде арестованы, заточены с уголовными в подвал, затем высланы в отдаленные углы севера. От безнадежно заболевшей дочери, которую вы исключили из партии и удалили с работы, письмо ко мне шло из московской больницы 73 дня, так что ответ мой уже не застал ее в живых. Письмо о тяжком заболевании второй дочери, также исключенной вами из партии и удаленной с работы, было месяц тому назад доставлено мне из Москвы на 43-й день. Телеграфные запросы о здоровье чаще всего не доходят по назначению. В таком же и еще худшем положении находятся тысячи безукоризненных большевиков-ленинцев, заслуги которых перед Октябрьской революцией и международным пролетариатом неизменно превосходят заслуги тех, которые их заточили или сослали.

Готовя новые все более тяжкие репрессии против оппозиции, узкая фракция Сталина, которого Ленин назвал в "Завещании" "грубым и нелояльным", когда эти качества его еще не развернулись и на сотую долю, все время пытается через посредство ГПУ подкинуть оппозиции какую-либо "связь" с врагами пролетарской диктатуры. В узком кругу нынешние руководители говорят: "Это нужно для массы". Иногда еще циничнее: "Это -- для дураков". Моего ближайшего сотрудника Георгия Васильевича Бутова, заведовавшего секретариатом Реввоенсовета Республики во все годы гражданской войны, арестовали и содержали в неслыханных условиях, вымогая от этого чистого и скромного человека и безупречного партийца подтверждение заведомо фальшивых, поддельных, подложных обвинений в духе термидорианских амальгам. Бутов ответил героической голодовкой, которая длилась около 50 дней и довела его в сентябре до смерти в тюрьме. Насилия, избиения, пытки, физические и нравственные, применяются к лучшим рабочим-большевикам за их верность заветам Октября. Таковы те общие условия, которые, по словам коллегии ГПУ, "не препятствуют" ныне политической деятельности оппозиции и моей в частности.

Жалкая угроза изменить для меня эти условия в сторону дальнейшей изоляции означает не что иное, как решение фракции Сталина заменить ссылку тюрьмой. Это решение, как сказано выше, для меня не ново. Намеченное в перспективе еще в 1924 г., оно проводится в жизнь постепенно, через ряд ступеней, чтобы исподтишка приучать придавленную и обманутую партию к сталинским методам, в которых грубая нелояльность созрела ныне до отравленного бюрократического бесчестья.

В "Заявлении", поданном VI конгрессу, мы, как бы предвидя предъявленный мне сегодня ультиматум, писали дословно: "Требовать от революционеров этого отказа (от политической деятельности, т. е. от служения партии и международной революции) могло бы только вконец развращенное чиновничество. Давать такого рода обязательства могли бы только презренные ренегаты".

Я не могу ничего изменить в этих словах.

Каждому свое. Вы хотите и дальше проводить внушения враждебных пролетариату классовых сил. Мы знаем наш долг. Мы выполним его до конца. Л. Троцкий. 16 декабря 1928 г., Алма-Ата".

После этого ответа прошел месяц без перемен. Связи наши с внешним миром были совершенно оборваны, в том числе и нелегальные связи с Москвой. В течение января мы получали только московские газеты. Чем больше в них писалось о борьбе против правых, тем увереннее мы ждали удара против левых. Это метод сталинской политики.

Московский посланец ГПУ Волынский оставался все время в Алма-Ата, ожидая инструкций. 20 января он явился ко мне в сопровождении многочисленных вооруженных агентов ГПУ, занявших входы и выходы, и предъявил мне нижеследующую выписку из протокола ГПУ от 18 января 1929 г. "Слушали: Дело гражданина Троцкого, Льва Давидовича, по ст. 58/10 Уголовного Кодекса по обвинению в контрреволюционной деятельности, выразившейся в организации нелегальной антисоветской партии, деятельность которой за последнее время направлена к провоцированию антисоветских выступлений и к подготовке вооруженной борьбы против советской власти. Постановили: Гражданина Троцкого, Льва Давыдовича, -- выслать из пределов СССР".

Когда от меня потребовали позже расписки в ознакомлении с этим постановлением, я написал: "Преступное по существу и беззаконное по форме постановление ГПУ мне объявлено 20 января 1929 г. Троцкий".

Я назвал постановление преступным, потому что оно заведомо ложно говорит о подготовке мною вооруженной борьбы против советской власти. Эта формула, нужная Сталину, чтоб оправдать высылку, уже сама по себе представляет наиболее злостный подкоп под советскую власть. Если бы было верно, что оппозиция, руководимая организаторами Октябрьской революции, строителями Советской республики и Красной Армии, подготовляет вооруженное ниспровержение советской власти, это само по себе означало бы катастрофическое положение в стране. К счастью, формула ГПУ представляет собой наглое измышление. Политика оппозиции не имеет ничего общего с подготовкой вооруженной борьбы. Мы исходим полностью из убеждения в глубокой жизненности и эластичности советского режима. Наш путь есть путь внутренней реформы.

На требование сообщить, как и куда меня собираются выслать, я получил ответ, что об этом мне будет сообщено в пределах европейской России представителем ГПУ, который выедет навстречу. В течение следующего дня шла лихорадочная работа по упаковке вещей, почти исключительно рукописей и книг. Отмечу мимоходом, что со стороны агентов ГПУ не было и тени враждебности. Совсем наоборот, 22-го на рассвете мы уселись с женой, сыном и конвоем в автобус, который по гладко укатанной снежной дороге довез нас до горного перевала Курдай. На перевале были снежные заносы, сильно мело. Могучий трактор, который должен был пробуксировать нас через Курдай, сам увяз по горло в сугробах вместе с семью автомобилями, которые тащил. Во время заносов на перевале замерзло семь человек и немалое число лошадей. Пришлось перегружаться в дровни. Свыше семи часов понадобилось, чтоб оставить позади около 30 километров. Вдоль занесенного снегом пути разбросано много саней с поднятыми вверх оглоблями, много груза для строящейся туркестано-сибирской дороги, много баков с керосином, занесенных снегом. Люди и лошади укрылись от метелей в ближайших киргизских зимовках. За перевалом -- снова автомобиль, а в Пишпеке -- вагон железной дороги. Идущие навстречу московские газеты свидетельствуют о подготовке общественного мнения к высылке руководителей оппозиции за границу. В районе Актюбинска нас встречает сообщение по прямому проводу, что местом высылки назначен Константинополь. Я требую свидания с двумя московскими членами семьи, вторым сыном и невесткой. Их доставляют на станцию Ряжск, где они подпадают под общий режим с нами. Новый представитель ГПУ Буланов убеждает меня в преимуществах Константинополя. Я категорически от них отказываюсь. Переговоры Буланова по прямому проводу с Москвой. Там предвидели все, кроме препятствий, возникших из моего отказа ехать добровольно за границу. Сбитый с направления, поезд наш вяло передвигается по пути, затем останавливается на глухой ветке подле мертвого полустанка и замирает там меж двух полос мелколесья. Так проходит день за днем. Число консервных жестянок вокруг поезда растет. Вороны и сороки собираются все большими стаями на поживу. Дико, глухо. Зайцев здесь нет: осенью их скосила грозная эпидемия. Зато лисица проложила свой вкрадчивый след к самому поезду. Паровоз с вагоном ежедневно уходит на крупную станцию за обедом и газетами. В вагоне у нас грипп. Мы перечитываем Анатоля Франса и курс русской истории Ключевского. Я впервые знакомлюсь с Истрати. Мороз достигает 38° по Реомюру, наш паровоз прогуливается по рельсам, чтоб не застыть. В эфире перекликаются радиостанции и спрашивают, где мы. Мы не слышим этих вопросов, мы играем в шахматы. Но если б и услышали, все равно не сумели бы ответить: завезенные сюда ночью, мы сами не знаем, где мы.

Так проходит 12 дней и 12 ночей. Здесь узнали мы из газет о новом аресте нескольких сот человек, в том числе 150 человек так называемого "троцкистского центра".

Опубликованы имена Кавтарадзе, бывшего председателя совнаркома Грузии, Мдивани, бывшего торгпреда СССР в Париже, Воронского, лучшего нашего литературного критика, и других. Все это -- коренные деятели партии, организаторы октябрьского переворота.

8 февраля Буланов заявляет: несмотря на все настояние со стороны Москвы, немецкое правительство категорически отказалось допустить вас в Германию; мне дан окончательный приказ доставить вас в Константинополь. "Но я добровольно не поеду и заявлю об этом на турецкой границе". -- "Это не изменит дела, вы все равно будете доставлены в Турцию". -- "Значит, у вас сделка с турецкой полицией о принудительном вселении меня в Турцию?" Уклончивый жест: мы только исполнители.

После 12 суток стоянки вагон приходит в движение. Наш маленький поезд возрастает, так как возрастает конвой. Из вагона мы не имеем возможности выходить во все время пути, начиная с Пишпека. Едем теперь на всех парах на юг. Останавливаемся только на мелких станциях, чтоб набрать воды и топлива. Эти крайние меры предосторожности вызваны памятью о московской демонстрации по поводу моей высылки в январе 1928 г. Газеты в пути приносят нам отголоски новой большой кампании против троцкистов. Между строк сквозит борьба на верхах вокруг вопроса о моей высылке. Сталинская фракция спешит. У нее для этого достаточно оснований. Ей приходится преодолевать не только политические, но и физические препятствия. Для отправки из Одессы назначен пароход "Калинин". Но он замерз во льдах. Все усилия ледоколов оказались тщетны. Москва стояла у телеграфного провода и торопила. Срочно развели пары на пароходе "Ильич". В Одессу наш поезд прибыл 10-го ночью. Я глядел через окно на знакомые места: в этом городе я провел семь лет своей ученической жизни. Наш вагон подали к самому пароходу. Стоял лютый мороз. Несмотря на глубокую ночь, пристань была оцеплена агентами и войсками ГПУ. Здесь предстояло проститься с младшим сыном и невесткой, разделявшими наше заточение в течение двух последних недель. Мы глядели в окно вагона на предназначенный для нас пароход и вспоминали другой пароход, который тоже отвозил нас не по назначению. Это было в марте 1917 г., под Галифаксом, когда британские военные моряки на глазах многочисленных пассажиров снесли меня на руках с норвежского парохода "Христианиафиорд". Мы находились тогда в том же семейном составе, только все были моложе на 12 лет.

"Ильич" без груза и без пассажиров отчалил около часа ночи. На протяжении 60 миль нам прокладывал дорогу ледокол. Свирепствовавший здесь шторм лишь слегка захватил нас последним ударом крыла. 12 февраля мы вышли в Босфор. Турецкому полицейскому офицеру, который явился в Биюк-Дере на пароход для проверки пассажиров -- кроме моей семьи и агентов ГПУ на пароходе пассажиров не было, -- я вручил для пересылки президенту Турецкой республики Кемаль-Паше следующее заявление:

"Милостивый Государь. У ворот Константинополя я имею честь известить Вас, что на турецкую границу я прибыл отнюдь не по своему выбору и что перейти эту границу я могу, лишь подчиняясь насилию.

Соблаговолите, господин президент, принять соответственные мои чувства. Л. Троцкий. 12 февраля 1929 г.".

Последствий это заявление не имело. Пароход проследовал дальше на рейд. После 22-х дневного пути, покрыв расстояние в 6000 километров, мы оказались в Константинополе.

 

 

Глава XLV. ПЛАНЕТА БЕЗ ВИЗЫ

 

Мы -- в Константинополе, сперва в здании консульства, затем на частной квартире. Несколько строк из записей жены, относящихся к этому первому периоду:

"Не стоит, пожалуй, останавливаться на мелких приключениях, связанных с нашим поселением в Константинополе: мелких обманах и мелких насилиях. Отмечу только один эпизод. Еще в поезде, по пути в Одессу, когда уполномоченный ГПУ Буланов излагал всякого рода соображения (совершенно бесполезные) насчет того, как обеспечить безопасность за границей, Л. Д. прервал его словами: "Да вы отпустите со мной моих сотрудников, Сермукса и Познанского, -- это единственная хоть скольконибудь действительная мера". Буланов немедленно передал эти слова в Москву. На одной из следующих станций он торжественно принес ответ, полученный по прямому проводу: ГПУ, т. е. политбюро, согласно, Л. Д. сказал ему смеясь: "Все равно обманете". Буланов, по-видимому, искренне задетый, воскликнул: "Тогда вы назовете меня негодяем!" "Зачем мне вас обижать, -- ответил Л. Д., -- обманете не вы, обманет Сталин". По приезде в Константинополь Л. Д. запросил о Сермуксе и Познанском. Представитель консульства через несколько дней принес телеграфный ответ Москвы: они не будут отпущены. В таком же роде было и все остальное".

То, что обрушилось на нас сразу по приезде в Константинополь через газеты, это бесконечная цепь слухов, предположений и вымыслов о нашей судьбе. Печать не терпит пробелов в своей информации и работает, не скупясь. Чтобы проросло семя, природа бросает на ветер множество семян. Так же поступает и пресса. Она подхватывает и разносит слухи, умножая их без конца. Сотни и тысячи сообщений отмирают, пока достоверная версия не укрепится. Иногда это происходит лишь через ряд лет. Но бывает и так, что для правды время вообще не наступает.

Что поражает во всех тех случаях, когда общественное мнение захвачено за живое, так это человеческая лживость. Я говорю об этом без какого-либо морального негодования, скорее тоном естествоиспытателя, который констатирует факт. Потребность во лжи, как и привычка к ней, отражает противоречия нашей жизни. Можно сказать, что газеты говорят правду скорее в виде исключения. Этим я вовсе не хочу обижать журналистов. Они не очень отличаются от других людей. Они являются их рупором.

Золя писал о французской финансовой печати, что она делится на две группы: продажную и так называемую "неподкупную", т. е. такую, которая продает себя в исключительных случаях и по очень дорогой цене. Нечто подобное можно сказать о лживости газет вообще. Желтая уличная печать лжет походя, не задумываясь и не оглядываясь. Газеты, как "Times" или "Temps", говорят во всех безразличных и маловажных обстоятельствах правду, чтобы иметь возможность в нужных случаях обмануть общественное мнение со всем необходимым авторитетом.

"Тайме" печатал позже сообщения о том, что я выехал в Константинополь по соглашению со Сталиным, чтобы подготовлять здесь военный захват стран Ближнего Востока. Шестилетняя борьба между мною и эпигонами изображалась как простая комедия с заранее распределенными ролями. "Кто поверит этому?" -- спросит иной оптимист -- и ошибется. Многие поверят. Черчилль, может быть, и не поверит своей газете. Но Клайнс непременно поверит, наполовину, по крайней мере. Вот в этом и состоит механизм капиталистической демократии, вернее сказать, в этом одна из наиболее существенных ее пружин. Однако это лишь мимоходом. О Клайнсе речь впереди.

Вскоре по прибытии в Константинополь я прочитал в одной из берлинских газет речь президента рейхстага, сказанную им по поводу десятилетия веймарского национального собрания. Речь кончалась следующими словами:

"Vielleicht kommen wir sogar dazu, Herrn Trotsky das freiheitliche Asyi zu geben (Lebh. Beifall bei der Mehrheit)" 1. Слова г. Лебе были для меня полной неожиданностью, так как все предшествовавшее давало основание думать, что германское правительство решило вопрос о моем въезде в Германию отрицательно. Таково было, во всяком случае, категорическое утверждение агентов советского правительства. Я вызвал 15 февраля представителя ГПУ, сопровождавшего меня в Константинополь, и сказал ему:

"Я должен сделать тот вывод, что меня ложно информировали. Речь Лебе произнесена 6 февраля. Из Одессы мы выехали с вами в Турцию только ночью 10 февраля. Следовательно, речь Лебе была в это время известна в Москве. Я вам рекомендую телеграфировать немедленно в Москву и предложить им на основании речи Лебе действительно обратиться в Берлин с просьбой о визе для меня. Это будет наименее постыдный путь для ликвидации той интриги, которую Сталин, видимо, соорудил вокруг вопроса о моем допущении в Германию". Через два дня уполномоченный ГПУ принес мне следующий ответ:

"На мою телеграмму в Москву мне только подтвердили, что германское правительство категорически отказало в визе еще в начале февраля; новое обращение не имеет никакого смысла; речь Лебе носит безответственный характер. Если желаете проверить, обратитесь сами с просьбой о визе".

Этому изложению я не мог поверить. Я считал, что президент рейхстага должен лучше знать намерения своей партии и своего правительства, чем агенты ГПУ. В тот же день я дал телеграмму Лебе о том, что, на основании его слов, я обратился в германское консульство с просьбой о визе. Демократическая и социал-демократическая пресса не без злорадства выставляла на вид то обстоятельство, что стороннику революционной диктатуры приходится искать убежища в демократической стране. Некоторые выражали даже надежду на то, что этот урок научит меня более высоко ценить учреждения демократии. Мне оставалось только выждать, как сложится урок на деле.

Демократическое право убежища состоит не в том, разумеется, что правительство оказывает гостеприимство своим единомышленникам -- это делал и султан Абдул-Гамид. Также и не в том, что демократия впускает изгнанников лишь с разрешения того правительства, которое их изгнало. Право убежища (на бумаге) состоит в том, что правительство дает приют и своим противникам под условием соблюдения законов страны. Я мог въехать в Германию, разумеется, только как непримиримый противник социал-демократического правительства. Константинопольскому представителю германской социал-демократической печати, который явился ко мне за интервью, я дал необходимые разъяснения, которые привожу здесь в таком виде, в каком записал их немедленно после беседы:

"Так как я ходатайствую сейчас о допущении меня в Германию, где большинство правительства состоит из социал-демократов, то я прежде всего заинтересован в ясном определении своего отношения к социал-демократии. В этой области ничто не изменилось. Мое отношение к социал-демократии остается прежним. Более того, моя борьба с центристской фракцией Сталина есть лишь отражение моей общей борьбы с социал-демократией. Неясность или недомолвки не нужны ни мне, ни вам.

Некоторые социал-демократические издания пытаются найти противоречие между моей принципиальной позицией в вопросе о демократии и моим ходатайством о допущении меня в Германию. Здесь нет никакого противоречия. Мы вовсе не "отрицаем" демократию, как "отрицают" ее анархисты (на словах). Буржуазная демократия имеет преимущества по сравнению с предшествующими ей государственными формами. Но она не вечна. Она должна уступить свое место социалистическому обществу. Мостом к социалистическому обществу является диктатура пролетариата.

Коммунисты во всех капиталистических странах участвуют в парламентской борьбе. Использование права убежища принципиально ничем не отличается от использования избирательного права, свободы печати, собраний и пр.".

Насколько знаю, это интервью не было опубликовано. Удивительного в этом нет ничего. В социал-демократической печати раздавались тем временем голоса о необходимости предоставить мне право убежища. Один из социалдемократических адвокатов, д-р К. Розенфельд, взял на себя, по собственной инициативе, хлопоты по обеспечению мне права въезда в Германию. Он, однако, сразу натолкнулся на сопротивление, так как через несколько дней я получил от него телеграфный запрос о том, каким ограничениям я согласен подвергнуться во время своего пребывания в Германии. Я ответил: "Намерен жить совершенно изолированно, вне Берлина, ни в каком случае не выступать на публичных собраниях; ограничиваться писательской деятельностью в рамках немецких законов".

Таким образом, речь шла уже не о демократическом праве убежища, а о праве проживания в Германии на исключительном положении. Урок демократии, который мне собирались преподнесть противники, получил сразу ограничительное истолкование. Но дело на этом не остановилось. Через несколько дней я получил новый телеграфный запрос: не согласен ли я приехать в Германию только для целей лечения? В ответ я телеграфировал: "Прошу, по крайней мере, предоставить мне возможность провести абсолютно необходимый мне лечебный сезон в Германии".

Таким образом, право убежища на этом этапе сжималось до права лечения. Я назвал ряд известных немецких врачей, которые лечили меня в течение последних десяти лет и помощь которых мне сейчас необходима более, чем когда-либо.

Ко времени пасхальных праздников в немецкую печать проникла новая нота: в правительственных кругах считают-де, что Троцкий все же не так болен, чтобы безусловно нуждаться в лечебной помощи немецких врачей и немецких курортов. 31 марта я телеграфировал д-ру Розенфельду:

"Согласно газетным сообщениям, я недостаточно безнадежно болен, чтобы получить возможность доступа в Германию. Я спрашиваю: предлагал ли мне Лебе право убежища, или прав о кладбища? Я согласен подвергнуться любому испытанию любой врачебной комиссии. Обязуюсь после завершения лечебного сезона покинуть Германию".

Таким образом, в течение нескольких недель демократический принцип подвергся трехкратному усечению. Право убежища превратилось сперва в право проживания на исключительном положении; затем -- в право лечения; наконец -- в право кладбища. Но это значило, что оценить преимущества демократии в их полном объеме я мог бы уже только в качестве покойника.

Ответа на мою телеграмму не было. Выждав несколько дней, я снова телеграфировал в Берлин: "Рассматриваю отсутствие ответа как нелояльную форму отказа".

Только после этого я получил 12 апреля, т. е. по истечении 2 месяцев, извещение о том, что германское правительство отклонило мое ходатайство о праве въезда. Мне не оставалось ничего другого, как телеграфировать президенту рейхстага Лебе: "Сожалею, что не получил возможности обучиться на практике преимуществам демократического права убежища. Троцкий".

Такова краткая и поучительная история этой первой моей попытки найти в Европе "демократическую" визу.

Разумеется, если бы мне было предоставлено право убежища, это само по себе ни в малейшей мере не означало бы ниспровержения марксистской теории классового государства. Режим демократии, вытекающий не из самодовлеющих принципов, а из реальных потребностей господствующего класса, в силу внутренней своей логики включает в себя и право убежища. Предоставление приюта пролетарскому революционеру нисколько не противоречит буржуазному характеру демократии. Но сейчас нет надобности в этой аргументации, так как никакого права убежища в Германии, руководимой социал-демократами, не оказалось.

Сталин через ГПУ предлагал мне 16 декабря отказаться от политической деятельности. Такое же условие было выдвинуто с немецкой стороны, как само собою разумеющееся, во время обсуждения в печати вопроса о праве убежища. Это значит, что правительство Мюллера -- Штреземана считает опасными и вредными те самые идеи, против которых борются Сталин и его Тельманы. Сталин дипломатически, а Тельманы агитаторски требовали от социал-демократического правительства не впускать меня в Германию -- надо думать, во имя интересов пролетарской революции. С другого фланга Чемберлен, граф Вестарп и им подобные требовали, чтоб мне отказали в визе -- в интересах капиталистического порядка. Герман Мюллер мог, таким образом, одновременно доставить необходимое удовлетворение своим партнерам справа и своим союзникам слева. Социал-демократическое правительство стало соединительным звеном единого международного фронта против революционного марксизма. Чтобы найти образ этого единого фронта, достаточно обратиться к первым строкам коммунистического манифеста Маркса и Энгельса: "Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака (коммунизма): папа и царь, Меттерних и Гизо, французские радикалы и немецкие полицейские". Имена другие, но суть та же. То, что немецкими полицейскими являются сегодня социал-демократы, меньше всего меняет дело. Они охраняют по сути то же самое, что охраняли полицейские Гогенцоллерна.

Разнообразие причин, по которым демократии отказывают в визе, очень велико. Норвежское правительство исходит, видите ли, исключительно из соображений о моей безопасности. Я никогда не думал, что имею в Осло заботливых друзей на столь ответственных постах. Норвежское правительство стоит, разумеется, целиком за право убежища, совершенно так же, как и германское, французское, английское и все другие. Право убежища есть, как известно, священный и незыблемый принцип. Но изгнанник должен предварительно представить в Осло свидетельство о том, что он не будет никем убит. Тогда ему будет оказано гостеприимство... если, разумеется, не найдется других препятствий.

Двукратные прения стортинга по поводу моей визы представляют собою ни с чем не сравнимый политический документ. Чтение его, по крайней мере, наполовину вознаградило меня за отказ в визе, которой добивались для меня в Норвегии мои друзья.

Норвежский премьер по вопросу о моей визе беседовал, разумеется, прежде всего с начальником сыска, компетентность которого в демократических принципах -- признаю это заранее -- неоспорима. Начальник сыска, по рассказу господина Мовинкеля, выдвинул то соображение, что разумнее всего предоставить врагам Троцкого расправиться с ним не на территории норвежского государства. Выражено это было менее точно, но мысль была именно такова. Министр юстиции, со своей стороны, разъяснял норвежскому парламенту, что охрана Троцкого легла бы слишком большой тяжестью на норвежский бюджет. Принцип государственной экономии, тоже один из бесспорных демократических принципов, оказался на сей раз в непримиримом противоречии с правом убежища. Вывод во всяком случае получился тот, что наименьше шансов на убежище имеет тот, кто больше всего в нем нуждается.

Значительно остроумнее поступило французское правительство: оно просто сослалось на то, что приказ Мальви о высылке меня из Франции не отменен. Совершенно непреодолимое препятствие на пути демократии! Я рассказал выше, как, после этой высылки и несмотря на неотмененный приказ Мальви, французское правительство предоставило в мое распоряжение своих офицеров, как меня посещали французские депутаты, послы и один из министров-президентов. Но эти явления разыгрывались, очевидно, в двух непересекающихся плоскостях. А сейчас положение таково: убежище во Франции мне было бы предоставлено наверняка, если бы в архивах полиции нс имелось приказа о моей высылке из Франции по требованию царской дипломатии. Известно, что полицейский приказ -- это нечто вроде полярной звезды: ни упразднить, ни переместить ее нет никакой возможности.

Так или иначе, но право убежища оказывается изгнанным и из Франции. Где же та страна, в которой это право нашло свое... убежище? Не Англия ли?

5 июня 1929 г. Независимая рабочая партия, членом которой состоит Макдональд, официально и по собственной инициативе пригласила меня в Англию для доклада в партийной школе. Приглашение, подписанное генеральным секретарем партии, гласило: "С образованием здесь рабочего правительства мы не можем предполагать, чтоб возникли какие-либо затруднения в отношении вашего приезда в Великобританию с этой целью". Тем не менее затруднения возникли. Мне не было дано не только выступить с докладом перед единомышленниками Макдональда, но и воспользоваться помощью английских врачей. Мне было начисто отказано в визе. Клайнс, лайбористский министр полиции, защищал этот отказ в палате. Он разъяснил философскую сущность демократии с такой непосредственностью, которая сделала бы честь любому министру Карла II. Право убежища, по Клайнсу, состоит не в праве изгнанника требовать убежища, а в праве государства отказывать в таковом. Определение Клайнса замечательно в том отношении, что оно единым взмахом ликвидирует самые основы так называемой демократии. Право убежища в духе Клайнса всегда существовало в царской России. Когда персидскому шаху не удалось перевешать революционеров и пришлось покинуть пределы дорогого отечества, Николай II не только предоставил ему право убежища, но и довольно комфортабельно обставил его в Одессе. Но никому из ирландских революционеров не приходило в голову искать убежища в царской России, конституция которой целиком исчерпывалась принципом Клайнса: граждане должны довольствоваться тем, что им дает или что у них отнимает государственная власть. Муссолини предоставил недавно афганскому падишаху право убежища в точном соответствии с этим самым принципом.

Благочестивый мистер Клайнс должен был бы, по крайней мере, знать, что демократия унаследовала в некотором смысле право убежища от христианской церкви, которая, правда, в свою очередь, унаследовала его, вместе со многим другим, от язычества. Преследуемым преступникам достаточно бывало проникнуть внутрь храма, иногда только дотронуться до дверного кольца, и они уже оказывались огражденными от преследований. Таким образом, право убежища понималось церковью именно как право преследуемого на убежище, а не как произвол языческих священников и христианских жрецов. До сих пор я думал, что благочестивые лайбористы, мало сведущие в социализме, должны быть по крайней мере большими знатоками церковных традиций. Сейчас убеждаюсь, что и этого нет.

Почему, однако, Клайнс останавливается на первых строках своей теории государственного права? Напрасно. Право убежища есть лишь составная часть системы демократии. Ни по историческому происхождению, ни по юридической природе оно не отличается от свободы слова, собраний и прочее. Мистер Клайнс, надо надеяться, придет вскоре к тому выводу, что свобода слова означает не право граждан высказывать те или иные мысли, а право государства запрещать своим подданным иметь таковые. В отношении свободы стачек этот вывод уже фактически сделан британским законодательством.

Беда Клайнса в том, что ему пришлось объяснять свои действия вслух, так как в составе лайбористской фракции парламента нашлись депутаты, поставившие министру хотя и почтительные, но все же неудобные вопросы. В том же неприятном положении оказался и норвежский премьер. Немецкое министерство было избавлено от такого неудобства. В рейхстаге не нашлось ни одного депутата, который поинтересовался бы вопросом о праве убежища. Этот факт приобретает особенно знаменательный характер, если вспомнить, что председатель рейхстага, при аплодисментах большинства, обещал предоставить мне право убежища, когда я об этом еще не просил.

Октябрьская революция не провозглашала абстрактных принципов демократии, в том числе и права убежища. Советское государство открыто основывалось на праве революционной диктатуры. Это не помешало Вандервельде, как и другим социал-демократам, приезжать в Советскую республику и даже выступать в Москве в роли защитников тех лиц, которые совершали террористические покушения на руководителей Октябрьской революции.

Приезжали к нам и нынешние британские министры. Я не могу припомнить всех приезжавших -- справок под руками у меня нет, -- но помню, что в числе их находились Сноуден и миссис Сноуден. Это было, должно быть, в 1920 г. Их принимали не просто как туристов, а даже как гостей, что, пожалуй, было уже излишним. В Большом театре им отводили ложу. Вспоминаю это в связи с маленьким эпизодом, который не мешает сейчас рассказать. Я прибыл в Москву с фронта и мыслью был очень далек от британских гостей, не знал даже, кто такие эти гости, так как почти не читал газет -- слишком был поглощен другими заботами. Во главе комиссии, принимавшей Сноудена, миссис Сноуден, кажется, Бертрана Рассела, кажется, Вильямса и еще ряд других, стоял Лозовский. По телефону он сообщил мне, что комиссия требует моего появления в театре, где находятся английские гости. Я пытался уклониться, но Лозовский настаивал на том, что его комиссия имеет все полномочия от политбюро и что я должен другим подавать пример дисциплины. Скрепя сердце, я отправился. В ложе было около десятка британских гостей. Театр был битком набит. На фронте у нас были победы. Театр бурно рукоплескал победам. Британские гости окружили меня и тоже рукоплескали.

Среди них был мистер Сноуден. Сейчас он, конечно, стесняется этого приключения. Но вычеркнуть его нельзя. А между тем и я рад был бы вычеркнуть его, ибо "братание" мое с лайбористами было не только недоразумением, но и политической ошибкой. Отделавшись как можно скорее от гостей, я отправился к Ленину. Он был возбужден: верно ли, что вы с этими господами (Ленин употребил другое слово) показывались в ложе? Я сослался на Лозовского, на комиссию ЦК, на дисциплину, а главное, на то, что не имел никакого понятия о том, кто таковы гости. Ленин был возмущен Лозовским и всей вообще комиссией беспредельно, а я долго не мог простить себе своей неосторожности.

Один из нынешних английских министров приезжал в Москву, кажется, несколько раз, во всяком случае, отдыхал в Советской республике, жил на Кавказе и посещал меня. Это мистер Ленсбери. Последний раз я виделся с ним в Кисловодске. Меня настойчиво просили заехать хоть на четверть часа в дом отдыха, где жили члены нашей партии и несколько иностранцев. За большим столом сидело несколько десятков человек. Это было нечто вроде скромного банкета. Первое место принадлежало гостю, Ленсбери. Гость провозгласил после моего прибытия спич, а затем пел: "For hes a jolly good fellow". Вот какие чувства выражал мистер Ленсбери по моему адресу на Кавказе. Он тоже, вероятно, не прочь был бы сегодня позабыть об этом...

Должен сказать, что, возбудив ходатайство о визе, я особыми телеграммами напомнил и Сноудену и Ленсбери о том, что они пользовались советским, в том числе и моим, гостеприимством. Телеграммы мои вряд ли оказали на них большое действие. Воспоминания в политике имеют такой же малый вес, как и демократические принципы.

Мистер Сидней Вэб и миссис Беатриса Вэб любезнейшим образом нанесли мне визит совсем недавно, в начале мая 1929 г., уже на Принкипо. Мы говорили о вероятности прихода к власти рабочей партии. Я заметил мимоходом, что немедленно же после образования правительства Макдональда потребую визу. Мистер Вэб высказался в том смысле, что правительство может оказаться недостаточно сильным и, вследствие зависимости своей от либералов, недостаточно свободным. Я ответил, что партия, которая недостаточно сильна, чтоб отвечать за свои действия, не имеет права брать власть. Наши непримиримые разногласия, впрочем, не нуждались в новой проверке. Вэб оказался у власти. Я потребовал визу. Правительство Макдональда отказало мне в ней, но вовсе не потому, что либералы помешали ему проявить свой демократизм. Наоборот. Лайбористское правительство отказало в визе, несмотря на протесты либералов. Этого варианта мистер Вэб не предвидел. Надо, впрочем, отметить, что он тогда еще не был бароном Пасфильдом.

Некоторых из этих людей я знаю лично. О других могу судить по аналогии. Мне кажется, что я себе довольно правильно представляю их. Эти люди подняты автоматическим ростом рабочих организаций, особенно после войны, и политическим истощением либерализма. Они полностью утратили тот наивный идеализм, который был у некоторых из них 25 -- 30 лет тому назад. Взамен этого у них прибавилось политической рутины и неразборчивости в средствах. Но по своему кругозору они остались тем, чем были: робкими, мелкими буржуа, методы мышления которых отстали неизмеримо больше, чем производственные методы британской угольной промышленности. Сегодня они больше всего боятся, что придворная знать и крупные капиталисты не захотят их брать всерьез. И не мудрено: придя к власти, они слишком непосредственно чувствуют свою слабость. У них нет и не может быть тех качеств, какие есть у старых правительственных клик, где традиции и навыки господства, передаваясь из поколения в поколение, заменяют нередко и ум и дарование. Но у них нет и того, что могло бы составить их настоящую силу, т. е. веры в массы и способности стоять на собственных ногах. Они боятся масс, которые подняли их на высоту, как они боятся консервативных клубов, которые поражают их бедное воображение своим величием. Чтоб оправдать свой приход к власти, им необходимо показать старым господствующим классам, что они не какие-нибудь революционные выскочки -- боже упаси, -- нет, они вполне заслуживают доверия, они преданы церкви, королю, палате лордов, титулам, т. е. не только священной частной собственности, но и всему мусору средних веков. Отказ революционеру в визе -- для них в сущности счастливый случай еще раз обнаружить свою респектабельность. Я очень рад, что доставил им этот случай. В свое время и это учтется. В политике, как и в природе, ничто не пропадает даром...

Не нужно много воображения, чтоб представить себе объяснение мистера Клайнса с подчиненным ему шефом политической полиции. Во время этой беседы Клайнс чувствует себя, как на экзамене, и боится показаться экзаменатору недостаточно твердым, государственным, консервативным. Шефу политической полиции не нужно при этом большой изобретательности, чтоб подсказать Клайнсу то решение, какое встретит завтра полное сочувствие консервативной прессы. Но консервативная пресса нс просто хвалит. Она хвалит убийственно. Она издевается. Она не дает себе труда скрывать свое пренебрежение к людям, которые так униженно ищут ее одобрения. Никто не скажет, например, что "Дэйли Экспресс" принадлежит к самым умным учреждениям в мире. И тем не менее эта газета находит очень ядовитые слова, когда одобряет лайбористское правительство за то, что оно так заботливо оградило "обидчивого Макдональда" от присутствия революционного наблюдателя за спиною.

И эти люди призваны положить основание новому человеческому обществу? Нет, они составляют только предпоследний ресурс старого общества. Я говорю о предпоследнем, потому что последним является материальная репрессия.

Не могу не признать, что перекличка западноевропейских демократий, произведенная по вопросу о праве убежища, доставила мне, сверх всего прочего, немало веселых минут. Иногда казалось, что присутствуешь на "паневропейской" инсценировке одноактной комедии на тему о принципах демократии. Текст мог бы быть написан Бернардом Шоу, если б к фабианской жидкости, которая течет в его жилах, подлить хоть пять процентов крови Джонатана Свифта. Но кто бы ни составлял текст, пьеса остается на редкость поучительной: Европа без визы. Об Америке нечего и говорить. Соединенные Штаты не только самая сильная, но и самая перепуганная страна. Недавно Гувер объяснял свою страсть к рыбной ловле демократическим характером этого занятия. Если это и так -- в чем сомневаюсь, -- то это во всяком случае один из немногих пережитков демократии, которые еще остаются в Соединенных Штатах. Права убежища там нет давно. Европа и Америка без визы. Но эти два континента владеют тремя остальными. Это значит -- планета без визы.

Мне с разных сторон объясняют, что мое неверие в демократию есть основной мой грех. Сколько на эту тему написано статей и даже книг. А когда я прошу, чтоб мне дали небольшой предметный урок демократии, охотников не обнаруживается. Планета оказывается без визы. Почему же я должен верить, что неизмеримо больший вопрос -- тяжба между имущими и неимущими -- будет разрешен со строгим соблюдением форм и обрядностей демократии?

А разве же революционная диктатура дала те результаты, какие от нее ожидались? -- слышу я вопрос. Ответить на него можно только учетом опыта Октябрьской революции и попыткой наметить дальнейшие ее перспективы. Для такой работы не место на страницах автобиографии. Я постараюсь дать этот ответ в особой книге, над которой я работал уже во время пребывания в Центральной Азии. Но я не могу закончить эту повесть о своей жизни, не сказав, хотя бы на нескольких десятках строк, почему я полностью и целиком остаюсь на прежнем пути.

То, что произошло на памяти моего поколения, ныне достигшего зрелости или приближающегося к старости, может быть схематически изображено так. В течение нескольких десятилетий -- конец прошлого века, начало нынешнего -- европейское население сурово дисциплинировалось индустрией. Все стороны общественного воспитания были подчинены принципу производительности тру. да. Это дало величайшие результаты и как будто открыло перед людьми новые возможности. Но на самом деле это привело лишь к войне. Правда, через посредство войны человечество убедилось в том, что оно совсем не вырождается, наперекор карканью малокровной философии, наоборот, полно жизни, сил, мужества и предприимчивости. Через посредство той же войны оно с небывалой ранее силой убедилось в своем техническом могуществе. Вышло так, как если бы человек, для того чтоб увериться, что у него дыхательные и глотательные пути в порядке, стал бы перед зеркалом резать себе горло бритвой.

После окончания операций 1914 -- 18 гг. было объявлено, что отныне высшим нравственным долгом является залечивание тех ран, нанесение которых объявлялось высшим нравственным долгом в предшествующие четыре года. Трудолюбие и бережливость снова были не только восстановлены в правах, но взяты в стальной корсет рационализации. Так называемым "восстановлением" руководят те самые классы, партии и даже лица, которые руководили разрушением. Там, где произошла смена политического режима, как в Германии, восстановлением руководят на первых ролях те, которые разрушением руководили на вторых и третьих ролях. В этом, собственно, и состоит вся перемена.

Война снесла целое поколение как бы для того, чтоб создать перерыв в памяти народов и чтоб не дать новому поколению слишком непосредственно заметить, что, в сущности, оно занимается повторением пройденного, только на более высокой исторической ступени и, следовательно, с еще более угрожающими последствиями.

Рабочий класс России, под руководством большевиков, сделал попытку перестроить жизнь так, чтобы исключить возможность периодических буйных помешательств человечества и заложить основы более высокой культуры. В этом смысл Октябрьской революции. Разумеется, задача, поставленная ею, не разрешена; но эта задача по самому существу рассчитана на ряд десятилетий. Более того, Октябрьскую революцию нужно брать как исходную точку новейшей истории человечества в целом.

К исходу тридцатилетней войны немецкая реформация должна была представляться делом людей, вырвавшихся из сумасшедших домов. До известной степени так это и было: европейское человечество вырвалось из средневекового монастыря. Современная Германия, Англия, Соединенные Штаты, да и все вообще человечество, нс были бы, однако, возможны без реформации с неисчислимыми жертвами, которые она породила. Если вообще жертвы допустимы -- хотя у кого спрашивать разрешения? -- то это именно те, которые движут человечество вперед.

То же надо сказать и о французской революции. Узкий реакционер и педант Тэн воображал, что делает бог весть какое глубокое открытие, устанавливая, что через несколько лет после обезглавления Людовика XVI французский народ был беднее и несчастнее, чем при старом режиме. В том-то и дело, что такие события, как великая французская революция, нельзя рассматривать в масштабе "нескольких лет". Без великой революции была бы невозможна вся новая Франция и сам Тэн оставался бы клерком у одного из откупщиков старого режима, вместо того, чтобы чернить революцию, открывшую перед ним новую карьеру.

Еще большей исторической дистанции требует Октябрьская революция. Уличать ее в том, что в течение 12 лет она не дала всеобщего умиротворения и благополучия, могут только безнадежные тупицы. Если брать масштабы немецкой реформации и французской революции, которые были двумя этапами в развитии буржуазного общества на расстоянии почти трех столетий друг от друга, то придется выразить удивление по поводу того, что отсталая и одинокая Россия, через 12 лет после переворота, обеспечила народным массам уровень жизни не ниже того, который был накануне войны. Уж это одно является в своем роде чудом. Но, конечно, значение Октябрьской революции не в этом. Она есть опыт нового общественного режима. Этот опыт будет видоизменяться, переделываться заново, возможно, что с самых основ. Он получит совсем иной характер на фундаменте новейшей техники. Но через ряд десятилетий, а затем и столетий новый общественный режим будет оглядываться на Октябрьскую революцию так же, как буржуазный режим оглядывается на немецкую реформацию или французскую революцию. Это так ясно, так неоспоримо, так незыблемо, что даже профессора истории поймут это, правда, лишь через изрядное количество лет.

Ну, а как же насчет вашей личной судьбы? -- слышу я вопрос, в котором любопытство сочетается с иронией. Тут я не много могу прибавить к тому, что уже сказано в этой книге. Я не меряю исторического процесса метром личной судьбы. Наоборот, свою личную судьбу я не только объективно оцениваю, но и субъективно переживаю в неразрывной связи с ходом общественного развития.

Со времени моей высылки я не раз читал в газетах размышления на тему о "трагедии", которая постигла меня. Я не знаю личной трагедии. Я знаю смену двух глав революции. Одна американская газета, напечатавшая мою статью, сделала к ней глубокомысленное примечание в том смысле, что, несмотря на понесенные автором удары, он сохранил, как видно из статьи, ясность рассудка. Я могу только удивляться филистерской попытке установить связь между силой суждения и правительственным постом, между душевным равновесием и конъюнктурой дня. Я такой зависимости не знал и не знаю.

В тюрьме с книгой или пером в руках я переживал такие же часы высшего удовлетворения, как и на массовых собраниях революции. Механика власти ощущалась мною скорее как неизбежная обуза, чем как духовное удовлетворение. Но обо всем этом, пожалуй, короче сказать хорошими чужими словами.

26 января 1917 г. Роза Люксембург писала из тюрьмы своей приятельнице.

"Это полное растворение в пошлости дня для меня вообще непонятно и невыносимо. Погляди, например, как Гете, со спокойным превосходством, возвышался над вещами. Подумай только, что он должен был пережить: великую французскую революцию, которая с близкого расстояния должна была казаться кровавым и совершенно бесцельным фарсом, а затем с 1793 до 1815 года непрерывную цепь войн... Я не требую, чтобы ты писала стихи, как Гете, но его взгляд на жизнь -- универсализм интересов, внутреннюю гармонию -- всякий может себе усвоить или по крайней мере стремиться к ней. А если бы ты сказала: Гете ведь не был политическим борцом, -- то я думаю: борец-то как раз и должен стремиться стоять над вещами, иначе он увязнет носом во всякой дряни -- разумеется, я имею в виду при этом борца большого стиля..." (стр. 192 -- 193).

Прекрасные слова! Я прочитал их впервые на днях, и они сразу сделали мне фигуру Розы Люксембург ближе и дороже, чем раньше.

По взглядам своим, по характеру, по всему мироощущению Прудон, этот Робинзон Крузо социализма, мне чужд. Но у Прудона была натура борца, было духовное бескорыстие, способность презирать официальное общественное мнение, и, наконец, в нем не потухал огонь разносторонней любознательности. Это давало ему возможность возвышаться над собственной жизнью с ее подъемами и спусками, как и над всей современной ему действительностью.

26 апреля 1852 г. Прудон писал из тюрьмы одному из своих друзей: "Движение не является, без сомнения, правильным, ни прямым, но тенденция постоянна. То, что делается по очереди каждым правительством в пользу революции, становится неотъемлемым; то, что пытаются делать против нее, проходит, как облако; я наслаждаюсь этим зрелищем, в котором я понимаю каждую картину; я присутствую при этих изменениях жизни мира, как если бы я получил свыше их объяснение; то, что подавляет других, все более и более возвышает меня, вдохновляет и укрепляет: как же вы хотите, чтоб я обвинял судьбу, плакался на людей и проклинал их? Судьба, -- я смеюсь над ней; а что касается людей, то они слишком невежды, слишком закабалены, чтоб я мог чувствовать на них обиду" (Grasset, стр. 149).

Несмотря на некоторый привкус церковной патетики, это очень хорошие слова. Я подписываюсь под ними.

 

Date: 2015-07-27; view: 194; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию