Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Меровингское прошлое… – Время правления франкской королевской династии Меровингов относится к V VIII вв. 14 page





Никто не получал от Вердюренов особого приглашения к обеду – каждый знал, что для него «поставлен прибор». Вечера не имели программы. Молодой пианист играл, но только если бывал «в настроении», – здесь никого не принуждали, г н Вердюрен говорил: «У нас попросту, по товарищески!» Если пианист изъявлял желание сыграть «Полет валькирии"94 или прелюдию к «Тристану"95, то г жа Вердюрен возражала не потому, чтобы эта музыка ей не нравилась, а потому, что она производила на нее слишком большое впечатление: «Вы хотите, чтобы у меня разболелась голова? Ведь после этого у меня всегда бывает мигрень. Я себя знаю! Завтра утром я не смогу встать с постели – нет уж, сделайте милость, увольте!» Если пианист не играл, то шел общий разговор, и один из друзей, чаще всего – художник, который тогда был у Вердюренов в чести, «отмачивал», по выражению Вердюрена, «что нибудь этакое забористое, и все надрывали себе животики от смеха», особенно г жа Вердюрен, которая так привыкла понимать в буквальном смысле образы, выражавшие ее душевные состояния, что доктору Котару (в то время начинающему врачу) пришлось лечить ее от болезни желудка.

Являться во фраках было запрещено; помните: вы здесь «в своей компании», избави Бог походить на «скучных», от скучных нужно бегать, как от чумы, а если и приглашать их, то лишь на званые вечера, устраивавшиеся елико возможно реже, и то, чтобы позабавить художника или чтобы у музыканта прибавилось поклонников. Обыкновенно играли в шарады, устраивались костюмированные ужины, но – «в своем кругу», без участия посторонних.

В жизни г жи Вердюрен «товарищи» занимали большое место, а потому все, что их удаляло от «кланчика», что мешало им иногда быть свободными, становилось для нее скучным, неприемлемым: мать кого нибудь из них, род занятий другого, дача или недомоганье третьего. Если доктор Котар должен был встать из за стола, потому что ему опять надо было ехать к тяжелобольному, то г жа Вердюрен говорила доктору: «А может быть, гораздо лучше вам не ехать и не беспокоить вечером больного; без вас он только скорее заснет; а завтра поезжайте к нему как можно раньше – вот увидите, что он будет совсем здоров». Уже в начале декабря она заболевала от одной мысли, что верные «дернут от нее» на первый день Рождества и первого января. Тетка пианиста требовала, чтобы первого января он пошел с ней на семейный обед к ее матери.

– А что, ваша мать умрет, если вы не пообедаете с ней в Новый год, провинциал вы несчастный? – грубым тоном спрашивала г жа Вердюрен.

Тревога охватывала ее также на Страстной неделе.

– Вы, доктор, человек ученый, свободомыслящий, – вы, конечно, придете к нам в Великую пятницу, как в любой другой день? – задала она вопрос Котару в первый год, когда Вердюрены стали принимать, и задала его таким тоном, как будто была заранее уверена в ответе. На самом деле она очень волновалась: ведь если доктор не придет, у них никого не будет.

– В Великую пятницу я приду… попрощаться с вами, потому что Пасху мы проведем в Оверни96.

– В Овери? Да вас там заедят вши и блохи! Умнее ничего не могли придумать?

Помолчав, она добавила:

– Вы бы хоть предупредили нас – мы бы все наладили и поехали бы вместе, со всеми удобствами.

Точно так же, если у какого нибудь из «завсегдатаев» был друг, а у какой нибудь верной – роман, и из за этого они могли «дернуть», Вердюрены, которых не пугало, что у женщины есть любовник, лишь бы она приходила с ним, лишь бы этот роман протекал у них на глазах и не отвлекал ее от них, говорили: «Ну так приводите же вашего друга!» И его подвергали испытанию, способен ли он не иметь секретов от г жи Вердюрен и можно ли принять его в «кланчик». Если он не подходил, то верного, который ввел его в дом, отзывали в сторонку и делали ему одолжение: ссорили его с другом или же с любовницей. Если «новенький» приходился по нраву, то он становился верным. И вот когда дама полусвета сообщила Вердюрену, что познакомилась с очаровательным человеком, г ном Сваном, и намекнула, что он был бы очень рад, если б Вердюрены его пригласили, Вердюрен тут же уведомил об ее ходатайстве свою жену. (Он высказывал свое мнение только после нее, вся его роль сводилась к тому, чтобы исполнять ее желания и желания верных, и тут он проявлял необыкновенную изобретательность.)

– У госпожи де Креси есть к тебе просьба. Она хочет познакомить тебя со своим другом, господином Сваном. Как ты на это смотришь?

– Да разве я могу в чем нибудь отказать этой прелести? Молчите, вас не спрашивают, я вам говорю, что вы – прелесть.


– Ну, если вы так думаете… – жеманясь, говорила Одетта и добавляла: – Вы же знаете, что I am not fishing for compliments97.

– Ну так приводите же вашего друга, если это в самом деле приятный человек.

Разумеется, «ядрышко» Вердюренов было весьма далеко от общества, где вращался Сван, и настоящие светские люди нашли бы, что человек, занимающий такое исключительное положение, не должен добиваться приглашения к Вердюренам – для них, мол, это слишком много чести. Но Сван так любил женщин, что, перезнакомившись почти со всеми аристократками и взяв от них все, чему они могли научить его, он смотрел на свидетельства о подданстве, на дворянские грамоты, в сущности пожалованные ему Сен Жерменским предместьем, как на меновую стоимость, как на аккредитив, сам по себе ничего не стоивший, но предоставлявший ему возможность разыграть из себя важную птицу в какой нибудь провинциальной дыре или в парижской трущобе, где на него произвела впечатление дочка захудалого дворянина или судейского. В ту пору желание и любовь будили в нем тщеславие, от которого он теперь в повседневной жизни избавлялся (ведь именно тщеславие внушило ему мысль о светской карьере, из за которой он растратил свои способности на пустые забавы, а свои познания в области искусства обнаруживал в советах дамам из общества, покупавшим картины и обставлявшим свои особняки), и не что иное, как тщеславие, вдохновляло его на то, чтобы блеснуть перед пленившей его незнакомкой, в глазах которой фамилия Сван сама по себе блеску ему не прибавляла. Особенно хотелось этого Свану, если незнакомка была из низшего сословия. Умному человеку не страшно показаться глупцом другому умному человеку, – вот так и светский человек боится, что его светскость не получит признания у мужлана, а не у вельможи. С тех пор как существует мир, три четверти душевных сил, три четверти лжи, на которую людей подбивало тщеславие и от которой они только проигрывали, были ими расточены перед людьми ниже их по положению. И Сван, державший себя просто и свободно с герцогиней, боялся уронить себя в глазах ее горничной и рисовался перед ней.

Он не принадлежал к многочисленному кругу людей, которые то ли по лени, то ли покорно исполняя долг, возлагаемый на них высоким общественным положением – быть всегда пришвартованным к определенному берегу, отказываются от удовольствий, какие жизнь может доставить им за пределами высшего света, где они замыкаются на всю жизнь и в конце концов, смирившись со своею участью, за неимением лучшего называют удовольствиями убогие развлечения и терпимую скуку, на которую их обрекает свет. Сван не принуждал себя называть хорошенькими женщин, с которыми он проводил время, – он старался проводить время с женщинами, которых он действительно считал хорошенькими. И часто он проводил время с женщинами, красота которых была довольно вульгарна, – внешняя их привлекательность, к которой он бессознательно тянулся, ничего общего не имела с тем, что так восхищало его в женских портретах или бюстах, выполненных любимыми его мастерами. Задумчивое или печальное выражение охлаждало его чувство, и наоборот: здоровое, пышное, розовое тело возбуждало его.

Если во время путешествия он встречал семейство, с которым ему, с точки зрения светской, лучше было бы не общаться, но в котором он углядел женщину, наделенную неведомым для него очарованием, то остаться «при своих», притворяться перед самим собой, что он ничуть ею не взволнован, заменить наслаждение, какое он мог бы изведать с нею, другим, вызвав письмом свою бывшую любовницу, – это показалось бы ему таким же малодушным отказом от радостей жизни, таким же нелепым отречением от нового счастья, как если бы он, вместо того чтобы побывать в невиданном краю, заперся у себя в комнате и стал любоваться видами Парижа. Он не замыкался в здании своих общественных отношений, – он сделал себе походную палатку, вроде тех, какие берут с собой путешественники, чтобы ее можно было разбивать всюду, где только он влюблялся в женщину. Все, что нельзя было переносить с места на место или же обменять на еще не испытанное наслаждение, не имело в его глазах цены, какую бы зависть это ни вызывало у других. Сколько раз он, уподобясь голодному, готовому выменять бриллиант на кусок хлеба, мгновенно утрачивал влияние на какую нибудь герцогиню, уже несколько лет старавшуюся сделать ему приятное, но все не находившую случая, – утрачивал лишь из за того, что в бестактной депеше просил рекомендательной телеграммы, надеясь благодаря ей сразу завязать знакомство с одним из управляющих герцогини, дочь которого обратила на себя его внимание в деревне! Получив щелчок, он только посмеивался над собой: дело в том, что ему была свойственна искупавшаяся редкой деликатностью доля нахальства. Помимо всего прочего, он был одним из тех умных и праздных людей, которые успокаивают и, может быть, даже оправдывают себя тем, что праздность предоставляет их уму объекты, в такой же степени достойные внимания, как искусство или наука, и что «Жизнь» изобилует более любопытными, более романтичными положениями, чем все романы, вместе взятые. Так, по крайней мере, он убеждал себя и легко убеждал самых утонченных из светских своих друзей, в особенности – барона де Шарлю, которого ему нравилось забавлять рассказами о своих занимательных похождениях: то о женщине, которую он встретил в поезде и увез к себе и только потом узнал, что это родная сестра государя, в чьих руках были тогда сосредоточены все нити европейской политики, и вот благодаря такому очаровательному приключению Сван оказывался в курсе этой политики; или о том, что от выборов на конклаве папы в силу запутанности обстоятельств зависело, удастся или не удастся ему. Свану, стать любовником одной кухарки.


Впрочем, не одну только блистательную фалангу добродетельных вдов, генералов, академиков, с которыми он был особенно близок. Сван с таким цинизмом заставлял сводничать. Все его друзья время от времени получали письма, в коих он излагал просьбу рекомендовать его или ввести в дом – излагал с дипломатическим искусством, которое не изменяло ему ни в любовных похождениях, ни в других случаях, и обличало в нем ярче, чем его оплошности, настойчивость в достижении цели. Много лет спустя, заинтересовавшись характером Свана из за его сходства с моим, – вот только проявлялось это сходство совсем в другом, – я часто просил его рассказать, как мой дедушка (который тогда еще не был дедушкой, – сильное увлечение Свана, из за которого он долго не прибегал к обычным своим приемам, падает примерно на год моего рождения), узнав на конверте почерк своего друга, восклицал: «Сван о чем то просит – берегись!» И то ли из чувства недоверия, то ли из неосознанно демонического чувства, которое толкает нас предлагать людям то, в чем они как раз не нуждаются, мои дедушка и бабушка решительно отклоняли самые легкомысленные его просьбы, как, например, познакомить его с девицей, обедавшей у нас по воскресеньям, и всякий раз, когда Сван об этом заговаривал, они уверяли, что больше с ней не видятся, а между тем целую неделю ломали голову, кого бы это пригласить вместе с ней, и иной раз так ничего и не могли придумать, хотя им стоило только поманить Свана – и он был бы счастлив.


Иногда дружившие с моими дедушкой и бабушкой супруги, жаловавшиеся, что совсем не видят Свана, вдруг с удовлетворением, и, может быть, даже не без желания возбудить зависть, говорили, что Сван – само очарование и сообщали, что он с ними не расстается. Дедушке не хотелось портить им настроение, он только поглядывал на бабушку и напевал:

 

Что же это за тайна?

Не могу разгадать.

Или:

Быстролетное виденье…

Или:

Тут все так непонятно, Что лучше не вникать.

Несколько месяцев спустя, когда дедушка обращался с вопросом к новому другу Свана: «Вы по прежнему часто видитесь со Сваном?» – лицо у этого человека вытягивалось:

«Я имени его слышать не хочу!» – «А я думал, что вы с ним такие друзья…» Несколько месяцев он был своим человеком у родственников моей бабушки, обедал у них чуть не каждый день. Внезапно, без всякого предупреждения, он у них бывать перестал. Решили, что он болен, и двоюродная сестра моей бабушки уже собиралась послать к нему узнать, как он себя чувствует, но вдруг обнаружила в буфетной его письмо – кухарка положила письмо в расходную книгу и забыла про него. В нем он извещал ее, что больше сюда не придет, что он уезжает из Парижа. Кухарка была его любовницей, и когда он решил порвать с ней, то счел нужным предупредить о своем исчезновении ее одну.

Если же очередной его любовницей была светская дама или, во всяком случае, женщина, чье незнатное происхождение или шаткое положение не мешали ему, однако, открыть ей доступ в свет, то ради нее он туда возвращался, но только на особую орбиту, по которой двигалась она или на которую завлек ее он. «Сегодня на Свана рассчитывать нельзя, – говорили про него, – вы же знаете, что это тот день, когда его американка бывает в Опере». Он добивался для нее приглашений в недоступные салоны или туда, где он сам был завсегдатаем, куда он раз в неделю ездил ужинать, где он играл в покер; каждый вечер, слегка взбив свои жесткие рыжие волосы, отчего умерялась живость его зеленых глаз, он выбирал цветок для бутоньерки и отправлялся ужинать к той или иной даме его круга, чтобы встретиться у нее с любовницей; и тогда – стоило ему представить себе, как будут им восхищаться при любимой женщине и как будут заверять его в своих дружеских чувствах обезьянничавшие с него хлыщи, – наскучившая ему светская жизнь вновь его околдовывала, и самое ее вещество, прохваченное и окрашенное в яркие тона бушевавшим внутри нее пламенем, которое разжег он, казалось ему, с тех пор как он ввел в эту жизнь новую свою любовь, прекрасным и драгоценным.

Все эти связи и все эти флирты более или менее полно осуществляли мечту Свана, возникавшую в нем, когда он влюблялся в чье нибудь лицо или тело и непосредственно, не принуждая себя, отдавался своему чувству, но вот как то раз в театре один из старых друзей Свана познакомил его с Одеттой, о которой он еще раньше говорил с ним как о чудной женщине, – намекнув, что Сван, быть может, чего нибудь от нее и добьется, однако, чтобы увеличить в глазах Свана размеры своей услуги, изобразив ее менее доступной, чем она была на самом деле, – и Одетта действительно показалась Свану красивой, но красивой той красотой, к которой он был равнодушен, которая не будила в нем никаких желаний, напротив, вызывала в нем что то вроде физического отвращения: ведь у каждого из нас есть свой любимый, непохожий на другие, тип женщины, а она была не во вкусе Свана. На взгляд Свана, у нее был слишком резко очерченный профиль, слишком нежная кожа, выдающиеся скулы, слишком крупные черты лица. Глаза у нее были хороши, но чересчур велики, так что величина подавляла их, от нее уставало все лицо, и поэтому казалось, будто она или нездорова, или не в духе. Некоторое время спустя после встречи в театре она написала Свану, и, попросив показать ей его коллекции, которые очень интересовали ее, «женщину невежественную, но питавшую слабость к красивым вещам», добавляла, что она лучше узнает его, когда увидит его в home98, в уютной обстановке, за чашкой чаю, обложившимся книгами, хотя и не скрывала своего удивления, что он проживает в унылом квартале, «недостаточно smart99 для такого человека, как он». Он пригласил ее к себе, и, прощаясь, она сказала, что побывать у него в доме – это для нее счастье, и выразила сожаление, что так мало здесь пробыла, из слов же ее о самом Сване можно было понять, что он для нее значит больше, чем кто либо другой, она как бы намекала на то, что у них уже начался роман, и этим вызвала у Свана улыбку. Однако в том уже довольно трезвом возрасте, к какому приближался Сван, в том возрасте, когда довольствуются состоянием влюбленности, потому что оно приятно, особенно не претендуя на взаимность, сердечная близость хотя уже не является, как в ранней юности, целью, которой во что бы то ни стало стремится достигнуть любовь, тем не менее она, эта близость, продолжает оставаться связанной с любовью такой прочной ассоциацией идей, что может вызвать любовь даже в том случае, если появилась раньше нее. Прежде мы мечтали завладеть сердцем женщины, в которую были влюблены; теперь одно ощущение, что ты владеешь сердцем женщины, может оказаться достаточным, чтобы мы влюбились в нее. Следовательно, в том возрасте, когда кажется – поскольку в любви ищут прежде всего субъективного наслаждения, – что самое главное – это женская красота, любовь может возникнуть – любовь самая что ни на есть плотская – и не на основе желания, она не обязательно вырастает из него. Мы уже не раз испытывали волнения любви; теперь она уже не развивается в нашем изумленном и бездеятельном сердце самостоятельно, следуя своим собственным, непостижимым и роковым законам. Мы идем ей навстречу, мы подделываем ее с помощью памяти и самовнушения. Узнав одну из ее примет, мы воскрешаем, мы воссоздаем другие. Песнь ее запечатлелась в наших сердцах вся целиком, а потому нам не нужно, чтобы женщина пела ее с начала, исполненного восторга перед красотой, – мы и так вспомним ее продолжение. Пусть начинает с середины – со сближения сердец, с того, что нельзя жить друг без друга, – мы знаем эту песнь наизусть, и стоит певице в ожидании смолкнуть на миг, как мы подхватываем без промедленья.

Одетта де Креси вскоре опять побывала у Свана, потом стала приходить к нему все чаще и чаще; и, без сомнения, каждый ее приход вызывал в нем разочарование при виде ее лица, черты которого успевали в промежутке между встречами слегка потускнеть в его памяти, несмотря на то что оно было у нее такое выразительное и такое не по годам увядшее; когда она разговаривала с ним, он с сожалением думал о том, что редкая ее красота не принадлежит к тому роду, которому он невольно отдавал предпочтение. Впрочем, надо заметить, что лицо Одетты казалось ему особенно худым и вытянутым оттого, что лба и верхней части щек, этих гладких и почти плоских поверхностей, не было у нее видно под волосами, – женщины напускали их тогда на лоб «кудряшками», завивали «барашком» и закрывали уши небрежными локонами; сложена Одетта была изумительно, однако трудно было представить себе ее фигуру как единое целое (трудно только из за тогдашней моды, потому что одеваться с таким вкусом, как Одетта, умели лишь очень немногие парижанки): корсаж приподнимался так, словно под ним был большой живот, затем образовывал мыс, и уже под корсажем ширился колокол юбок, отчего создавалось впечатление, что Одетта состоит из разнородных частей, неплотно пригнанных одна к другой, и, подчиняясь лишь прихоти рисунка или плотности ткани, рюши, оборки и вставки совершенно свободно двигались по направлению к бантикам, кружевной отделке, к отвесно спускавшейся стеклярусной бахроме или располагались вдоль корсета, но и в том и в другом случае они жили обособленной жизнью, не связанной с жизнью тела, а тело в зависимости от того, облегали его все эти финтифлюшки или, напротив, отделялись от него, чувствовало себя скованным или тонуло в них.

Когда же Одетта уходила от Свана, он с улыбкой вспоминал ее слова о том, как долго будет тянуться для нее время, пока он опять позволит ей прийти к нему; он представлял себе, с каким взволнованным, смущенным видом она просила его однажды, чтобы он не очень откладывал встречу с ней, какая робкая мольба читалась тогда в ее взгляде, не менее трогательная, чем ее круглая белая соломенная шляпка с букетиком искусственных анютиных глазок, подвязанная черными шелковыми лентами. «А вы не придете как нибудь ко мне на чашку чая?» – спросила она. Он сослался на спешную работу, на этюд – заброшенный им несколько лет назад – о Вермеере Дельфтском100. «Я сознаю всю свою никчемность, сознаю, какой жалкой я выгляжу рядом с такими крупными учеными, как вы, – заметила она. – Я – лягушка перед ареопагом. И все же мне так хочется учиться, много знать, иметь большой запас сведений! Как это должно быть интересно – рыться в старинных книгах, заглядывать в манускрипты! – продолжала она с самодовольным видом элегантной женщины, пытающейся уверить, что для нее нет ничего приятнее, как заняться, не боясь выпачкаться, какой нибудь грязной работой – ну, например, стряпней – и „собственноручно месить тесто“. – Вы будете надо мной смеяться, но я ничего не слышала об этом художнике, из за которого вы не едете ко мне (она имела в виду Вермеера), – он еще жив? В Париже есть его картины? А то мне хочется иметь понятие о том, что вы любите, постараться угадать, что скрывается за этим высоким многодумным лбом, в этой голове, в которой не прекращается работа мысли; я должна знать: вот о чем он сейчас думает! Какое счастье было бы для меня помогать вам в ваших занятиях!» Он оправдывался тем, что боится заводить новых друзей, причем эту боязнь он изящно называл боязнью стать несчастным. «Вы боитесь привязанностей? Как странно! А я только этого и ищу, я бы за это жизнь отдала, – проговорила она естественным и убежденным тоном, который невольно тронул его. – Наверное, вы много выстрадали из за какой нибудь женщины. И решили, что все такие же, как она. Она не сумела вас понять, – ведь вы же совсем особенный! За это то я вас прежде всего и полюбила, – я сразу почувствовала, что вы не такой, как все». – «Да ведь и вы тоже, – заметил он. – Я хорошо знаю, что такое женщины, у вас, наверное, масса дел, вы редко бываете свободны». – «Кто, я? Мне совершенно нечего делать! Я всегда свободна, для вас я всегда буду свободна. Вам захочется меня видеть – пошлите за мной в любое время дня и ночи, и я с восторгом примчусь к вам. Хорошо? Как было бы славно, если б вы познакомились с госпожой Вердюрен, – я бываю у нее каждый вечер. Понимаете: мы бы с вами там встречались, и я думала бы, что вы бываете у нее отчасти ради меня!»

Конечно, вспоминая разговоры с нею, думая о ней в одиночестве, он ограничивался тем, что в любовных своих мечтах представлял себе ее образ среди многих других женских образов; но если б благодаря какому нибудь случайному обстоятельству (а может быть, даже независимо от него, ибо в тот самый момент, когда сокровенное чувство внезапно себя обнаруживает, обстоятельство иной раз никак на это не влияет) образ Одетты де Креси поглотил все его мечты, если б воспоминание о ней срослось с ними, то физические ее недостатки утратили бы для него всякое значение, как утратило бы для него значение, насколько ее наружность в его вкусе: с той поры, как она стала бы наружностью его любимой, это был бы для него единственный источник радостей и страданий.

Мой дед хорошо знал семейство Вердюренов, чего нельзя сказать об их нынешних друзьях. Но он порвал всякие отношения с тем, кого он называл «молодым Вердюреном»: он считал, несколько упрощая положение вещей, что «молодой Вердюрен», сохранив свои миллионы, окружил себя богемой и всякой шушерой. Однажды дед получил письмо от Свана, в котором Сван спрашивал, не может ли он познакомить его с Вердюренами. «Берегись! Берегись! – воскликнул дед. – Меня это нисколько не удивляет – так именно и должен кончить Сван. Хорошо общество, нечего сказать! Я не могу исполнить его просьбу прежде всего потому, что с этим господином я больше не знаком. А потом, здесь, наверно, замешана женщина, не хочу я лезть в такие дела. Сван завязнет в болоте у молодых Вердюренов, и мы же будем потом в ответе!»

Дед отказал, и к Вердюренам ввела Свана Одетта.

Когда Сван пришел к Вердюренам в первый раз, у них обедали доктор Котар с женой, молодой пианист с теткой и художник, который в то время был у них в чести, а вечером начали подходить и другие верные.

Доктор Котар никогда не знал, каким тоном нужно отвечать собеседнику, не умел различить, шутит тот или говорит серьезно. И на всякий случай он добавлял к любому выражению своего лица запрашивающую, прощупывающую собеседника условную улыбку, выжидательная двусмысленность которой должна была избавить его от упрека в наивности, если бы выяснилось, что с ним шутят. Но ему приходилось считаться и с другой возможностью, – вот почему он не позволял улыбке проступать отчетливо; по его лицу постоянно скользила неуверенность, и в ней читался вопрос, который он не решался задать: «Это вы серьезно?» На улице, да и вообще в жизни, он чувствовал себя так же неуверенно, как в гостях, и смотрел на прохожих, на экипажи, на происшествия все с той же лукавой улыбкой, заранее отводившей от него упрек в том, что он поступил неловко, ибо она доказывала в том случае, если он допускал бестактность, что он сам это прекрасно знает и что неуместный этот поступок он совершил в шутку.

Когда же доктор полагал, что может задать вопрос без обиняков, он не упускал случая уменьшить количество пробелов в своем образовании и пополнить запас знаний.

Вот почему, следуя совету, который ему дала предусмотрительная мать, когда он уезжал из провинции, доктор не пропускал ни одного незнакомого ему образного выражения или имени и собирал о них точные сведения.

Что касается образных выражений, то тут его пытливость не знала границ: он часто искал в них точного смысла, какого на самом деле они не имеют; он хотел понять, что значат буквально те выражения, которые ему приходилось слышать особенно часто: «брать молодостью», «голубая кровь», «вести рассеянную жизнь», «четверть часа Рабле"101, «законодатель мод», «не в масть», «поставить в тупик» и т. д., ив каких случаях он сам мог бы безошибочно употребить их. Заменял он обычно эти выражения заученными каламбурами. Когда же при нем называли неизвестное ему имя, он не спрашивал, кто это, – он считал, что для получения разъяснений достаточно повторить имя вопросительным тоном.

Он был убежден, что на все смотрит критически, а между тем именно критического взгляда на вещи ему и не хватало, вот отчего утонченная вежливость, которая заключается в том, чтобы делать кому нибудь одолжение и при этом утверждать – вовсе не желая, чтобы этот человек вам поверил, – что не вы ему, а он вам делает одолжение, не производила на доктора никакого впечатления: он все понимал в прямом смысле. Как ни была ослеплена доктором г жа Вердюрен, все же доктор, хотя она по прежнему считала его очень умным человеком, в конце концов навлек на себя ее неудовольствие тем, что, когда она, пригласив его в литерную ложу на Сару Бернар, сказала, стараясь быть с ним сверхлюбезной: «Как это мило с вашей стороны, доктор, – ведь вы, конечно, много раз видели Сару Бернар, и потом, мы, пожалуй, сидим слишком близко от сцены», – он, войдя в ложу с улыбкой, готовой расплыться по лицу или исчезнуть, в зависимости от того, какое мнение выскажет о спектакле кто нибудь из авторитетных лиц, проговорил: «В самом деле, мы слишком близко от сцены, да и Сара Бернар мне уже надоела. Но вы изъявили желание, чтобы я пришел. Ваше желание для меня закон. Я счастлив, что могу хоть чем нибудь услужить вам. Чего бы я ни сделал, чтобы доставить вам удовольствие, – ведь вы такая добрая! Сару Бернар называют „Золотой голос“, – верно? – продолжал он. – А еще про нее часто пишут, что она играет с подъемом. Странное выражение, верно?» – спросил он, ожидая пояснений, но их не последовало.

 

– Знаешь, – сказала мужу г жа Вердюрен, – мы из скромности снижаем ценность того, что дарим доктору, – по моему, это неправильно. Он принадлежит к числу ученых, далеких от практической жизни, он не знает цены вещам и верит нам на слово.

– Я тоже это заметил, только не хотел тебе говорить, – подтвердил Вердюрен.

И на Новый год, вместо того чтобы послать доктору Котару в три тысячи франков стоимостью рубин с запиской, что это, мол, сущий пустяк, Вердюрен купил за триста франков поддельный драгоценный камень и намекнул, что такой красивый камень – это большая редкость.

Когда г жа Вердюрен объявила, что на вечере у них будет г н Сван, доктор переспросил: «Сван?» – грубым от удивления тоном, потому что даже незначительная новость всегда заставала врасплох этого человека, который был уверен, что готов ко всякой неожиданности. Ему не ответили. «Сван? А кто такой этот Сван?» – взревел он в сильнейшей тревоге, но его тревога мгновенно рассеялась, как только г жа Вердюрен сказала: «Да это же друг Одетты, про которого она нам говорила». – «Ах, это вот кто, теперь я понял!» – успокоенно проговорил доктор. Зато художник, узнав, что у г жи Вердюрен будет Сван, ликовал: ему представлялось, что Сван влюблен в Одетту, а он покровительствовал романам. «Устраивать свадьбы – это моя страсть, – говорил он на ухо доктору Котару. – До сих пор мне здорово везло по этой части, даже у женщин!»

Сказав Вердюренам, что Сван очень smart, Одетта напугала их тем, что он, наверное, «скучный». Но вышло наоборот: он произвел прекрасное впечатление, чему способствовало, хотя Вердюрены этого и не подозревали, то обстоятельство, что он вращался в высшем обществе. В самом деле: он обладал преимуществом даже перед людьми тонкими, но не бывавшими в высшем свете, – преимуществом человека, который там принят и потому не приукрашивает света и не чурается его – он просто не придает ему никакого значения. Любезность такого человека, свободная от всяких проявлений снобизма и не боящаяся показаться через чур любезной, достигшая полной независимости, отличается изяществом и свободой движений, свойственными людям, чье гибкое тело послушно исполняет их волю, без неуместной и неловкой помощи ненужных для этой цели своих частей. Простые, необходимый телодвижения светского человека, благосклонно протягивающего руку незнакомому юнцу, которого ему представляют, и без подобострастия кланяющегося посланнику, которому представляют его, в конце концов, незаметно для самого Свана, стали его манерой держать себя в обществе, и когда он попал в круг людей, которые были ниже его по положению, то есть в круг Вердюренов и их друзей, то инстинктивно проявил предупредительность, был одинаково мил со всеми, и Вердюрены подумали, что «скучный» так бы себя не вел. Только с доктором Котаром в первую минуту он был суховат: они еще не заговорили, а доктор уже стал подмигивать ему и двусмысленно заулыбался (эту мимику сам Котар называл: «Милости просим»), и Сван решил, что они, наверное, встречались где нибудь в увеселительном заведении и доктор узнал его, хотя Сван ходил туда редко, так как не любил распутства. Этот намек покоробил Свана, особенно потому, что он был сделан при Одетте, которая мосла дурно о нем подумать, и Сван придал своему лицу холодное выражение. Однако, узнав, что рядом с доктором сидит его жена, он решил, что муж, да еще такой молодой, не стал бы при жене намекать на подобного рода развлечения, и заговорщицкий вид доктора утратил для него опасный смысл. Художник сейчас же предложил Свану посмотреть с Одеттой его мастерскую, и Сван нашел, что это очень милый человек. «Может быть, к вам отнесутся там благосклонней, чем ко мне, – притворно обиженным тоном сказала г жа Вердюрен, – и покажут портрет Котара (это она заказала его художнику). – Постарайтесь, „маэстро“ Биш, – обратилась она к художнику, которого называли так в шутку, – передать на полотне его прелестный взгляд, эту забавную лукавинку в уголке глаза. Вы знаете, что для меня всего важней его улыбка, я просила вас написать портрет его улыбки». Это выражение понравилось ей самой, и она повторила его громко, чтобы всем было слышно, а прежде, чем произнести его, она даже под каким то непонятным предлогом кое кого из гостей подозвала к себе. Сван попросил познакомить его со всеми, даже со старым другом Вердюренов Саньетом, который из за своей застенчивости, простодушия и доброты утратил вес в обществе, а между тем это был сведущий палеограф, богатый человек из хорошей семьи. У него была каша во рту, и это было очаровательно, так как чувствовалось, что это не столько дефект речи, сколько душевное качество, как бы навсегда сохранившийся в нем остаток детскости. Когда Саньет глотал какую нибудь согласную, то казалось, что он обнаруживает неспособность сказать резкость. Попросив г жу Вердюрен познакомить его с г ном Саньетом, Сван вынудил ее нарушить заведенный порядок (и она, знакомя их, нарочно подчеркнула разницу: «Господин Сван! Позвольте вам представить нашего друга Саньета»), но благодаря этому он завоевал полную симпатию Саньета, о чем Вердюрены не нашли нужным довести до сведения Свана, так как Саньет слегка раздражал их и они особенно не старались с кем либо сдружить его. Зато Сван бесконечно тронул Вердюренов, сочтя своим долгом попросить их после знакомства с Саньетом познакомить его с теткой пианиста. Она была, как обычно, в черном платье, ибо держалась того мнения, что быть одетой в черное всегда хорошо и что черный цвет – самый благородный, а лицо у нее, как всегда после еды, было багровое. Она почтительно поклонилась Свану, но тут же приняла величественную осанку. Она не получила никакого образования и боялась обнаружить свою неграмотность, поэтому говорила умышленно нечленораздельно, полагая, что если она допустит ошибку, то ошибка потонет в общей невнятице и ее нельзя будет уловить, так что речь гостьи превращалась в непрерывное отхаркиванье, из которого лишь по временам выныривали отдельные слова, в произношении коих она была уверена. Сван счел себя вправе подшутить над ней в разговоре с Вердюреном, но Вердюрен был за нее обижен.







Date: 2015-07-23; view: 295; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.015 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию