Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Дворец, похожий на лес
Как и во всех дворцах, выстроенных в итальянском вкусе, в Корлеоне-Лодже было мало дверей. Их заменяли занавесы, портьеры, ковры. В те времена не было дворца, который не представлял бы собой странного нагромождения великолепных палат, коридоров, украшенных позолотой, мрамором, резными панелями, восточными шелками, уединенных уголков, то темных и таинственных, то залитых светом. Там были веселые, богато убранные покои, блестевшие лаком, плитками голландского фаянса или португальскими узорными изразцами; амбразуры высоких окон, верхняя часть которых уходила в антресоли, застекленные кабинеты, похожие на большие красивые фонари. Глубокие ниши в толстых стенах также могли служить уединенными уголками. Почти на каждом шагу попадались гардеробные, напоминавшие бонбоньерки. Все это называлось «внутренними покоями». Именно здесь готовились преступления. Такие покои оказывались очень удобными в тех случаях, когда надо было убить герцога Гиза[298], обесчестить хорошенькую жену президента Сильвекана или, позднее, заглушать крики юных девушек, которых приводил Лебель. Замысловатые строения, где человеку непривычному легко было заблудиться. В таких дворцах не стоило никакого труда кого угодно похитить и замести все следы. В этих изысканных вертепах принцы и вельможи скрывали свою добычу. Граф Шароле прятал там госпожу Куршан, жену председателя кассационного суда; де Монтюле – дочь Одри, арендатора земель Круа-Сен-Ланфруа; принц Конти – двух красавиц булочниц из Лиль-Адама; герцог Бекингем – бедняжку Пеньюэл и т. д. Все происходившее там совершалось, если пользоваться выражением римского права, vi, clam et precario, то есть насильственно, тайно и ненадолго. Кто попадал туда, оставался там до тех пор, пока это было угодно хозяину. Это были позолоченные темницы. Они напоминали собой и монастырь и сераль. Винтовые лестницы кружили, поднимались, спускались. Извиваясь спиралью, вереница смежных комнат приводила вас снова туда, откуда вы вышли. Галерея упиралась в молельню. Исповедальня примыкала к алькову. Моделью для архитекторов, строивших королям и вельможам «внутренние покои», служили, очевидно, разветвления кораллов и ходы в губках. Из этого лабиринта, казалось, невозможно было выбраться, но вдруг какой-нибудь вращающийся на шарнирах портрет оказывался замаскированной дверью. Все было предусмотрено. Да оно и понятно: здесь нередко разыгрывались драмы. Дворец от подвалов до мансард представлял собой многоэтажный улей. Этот причудливый звездчатый коралл, выросший внутри каждого дворца, начиная от Версаля, представлялся как бы жилищем пигмеев в обиталище титанов. Коридоры, альковы, ниши, тайники – все это были укромные уголки, где высокие особы прятали от людских взоров свои низкие дела. Эти извилистые, глухие переходы напоминали об играх, о завязанных глазах, о руках, нащупывающих двери, о сдержанном смехе, о жмурках, прятках и в то же время приводили на память Атридов, Плантагенетов, Медичи, свирепых рыцарей Эльца, убийство Риччо, Мональдески, людей с обнаженными шпагами, преследующих беглеца из комнаты в комнату. Такие таинственные убежища, где роскошь предназначена укрывать страшные злодеяния, были еще в древности. Образцом их могут служить сохранившиеся под землей египетские гробницы, как, например, склеп царя Псаметиха, обнаруженный раскопками Пассалакки. Древние поэты с ужасом описывали эти таинственные постройки. Error circumflexus, locus implicitus gyris.[299] Гуинплен находился во «внутренних покоях» Корлеоне-Лоджа. Он сгорал желанием выйти отсюда, очутиться на воле, вновь увидеть Дею. Эта путаница коридоров, комнат, потайных дверей, неожиданных выходов задерживала его, замедляла его шаги. Он хотел бежать, а вынужден был пробираться. Ему казалось, что достаточно только распахнуть дверь, чтобы выбраться на свободу, но за ней следовали новые и новые двери, и он блуждал по этому лабиринту. За одной комнатой следовала другая, за залом новый зал. Нигде ни живой души. Ни звука. Ни шороха. Иногда ему казалось, что он кружится на одном месте. Порой ему чудилось, что кто-то идет навстречу. На самом деле не было никого: это было его собственное отражение в зеркале. Это был он, но в костюме знатного дворянина, совершенно не похожий на себя. Он узнавал себя, но не сразу. Он блуждал долго. Он путался в сложном расположении «внутренних покоев», попадал то в укромный кабинет, кокетливо украшенный резьбой и живописью, немного непристойной, то в какую-то подозрительную часовню со стенами, покрытыми перламутром и эмалью, с изображениями из слоновой кости такой тонкой работы, что их надо было рассматривать в лупу, как крышки табакерок; то в один из тех изысканных уголков во флорентийском вкусе, которые как будто нарочно были придуманы для взбалмошных женщин, находящихся в капризном настроении, и с тех пор так и называются «будуарами». Всюду – на потолках, на стенах и даже на полу – пестрели на бархате или металле изображения птиц и деревьев, фантастические растения, перевитые жемчугом, рельефные басоны, скатерти, сверкавшие блестками стекляруса, фигуры воинов, королев, женщин-тритонов с чешуйчатым хвостом гидры. Граненый хрусталь отражал свет и переливался всеми цветами радуги. Стеклянная посуда соперничала блеском с драгоценными камнями. Во мраке что-то вспыхивало искрами в угловых шкафах. Трудно было сказать, что представляли собою эти сверкающие блики, в которых зелень изумрудов сливалась с золотом восходящего солнца и на которые словно наплывали облака цвета голубиных перьев, – были ли это крохотные зеркала, или же огромные аквамарины. Хрупкое и в то же время громоздкое великолепие! Это был самый маленький из всех дворцов, или громаднейший ларец для драгоценностей. Домик феи Маб или безделушка Гео. Гуинплен искал выхода. Он не находил его. Он растерялся. Ничто не поражает с такой силой, как роскошь, когда ее видишь в первый раз. К тому же это был лабиринт. На каждом шагу какое-нибудь великолепное препятствие преграждало ему дорогу. Казалось, все противится его бегству. Дворец как будто не хотел выпускать его. Он точно попал в плен ко всем этим чудесам. Он чувствовал, что его схватили и цепко держат. «Какой страшный дворец!» – думал он. Он блуждал по бесконечным переходам, тревожно спрашивая себя, что означает все это, не в тюрьме ли он; он приходил в бешенство, он рвался на вольный воздух. Он повторял: «Дея! Дея!», хватаясь за это имя как за путеводную нить, боясь оборвать ее; она одна могла вывести его отсюда. Временами он кричал: – Эй! Кто-нибудь! Никто не откликался. Комнатам не было конца. Все было пустынно, молчаливо, пышно и зловеще. Такими рисуются нашему воображению заколдованные замки. Скрытые источники тепла поддерживали в этих коридорах и комнатах летнюю температуру. Казалось, какой-то чародей завладел июнем и запер его в этом лабиринте. Порою до Гуинплена доносился чудесный запах. Его обволакивали ароматы, словно где-то неподалеку благоухали невидимые цветы. Было жарко. Всюду были разостланы ковры. Здесь можно было бы ходить обнаженным. Гуинплен смотрел в окна. Вид постоянно менялся. Его взор встречал то сады, исполненные свежести весеннего утра, то новые фасады с новыми статуями, то испанские патио – квадратные, выложенные плитами дворики, сырые и холодные, заключенные между стенами многоэтажных зданий, то воды Темзы, то высокую башню Виндзорского замка. В этот ранний час на дворе не было ни души. Он останавливался. Прислушивался. – О, я уйду отсюда! – восклицал он. – Я вернусь к Дее. Меня не удержать силой. Горе тому, кто вздумал бы помешать мне. Что это там за башня? Пусть в ней живет великан, адский пес или тараск[300], охраняющий выход из этого заколдованного замка, все равно я их убью. Я справлюсь с целым полчищем. Дея! Дея! Вдруг до него донесся тихий, еле слышный звук, похожий на журчание воды. Гуинплен находился в узкой темной галерее; в нескольких шагах от него была закрытая портьера. Он сделал несколько шагов, раздвинул портьеру и вошел. Его глазам открылось неожиданное зрелище.
Ева
Он увидел восьмиугольный зал с полуовальными арками сводов; окон не было; свет лился откуда-то сверху; стены, пол и свод были облицованы мрамором цвета персика. Посреди зала возвышался черного мрамора балдахин, опиравшийся на витые колонны в тяжеловесном, но очаровательном стиле времен Елизаветы; под ним помещалась ванна-бассейн такого же черного мрамора; в ней била медленно наполнявшая ее тонкая струя душистой теплой воды. Черный мрамор ванны, оттеняя белизну тела, сообщает ему ослепительный блеск. Журчанье этой струи и услыхал Гуинплен. Отверстие в ванне, сделанное на известном уровне, не давало воде переливаться через край. Над ванной поднимался еле заметный пар, мельчайшею росою оседая на мраморе. Тонкая струйка воды была похожа на гибкий стальной прут, колеблющийся от малейшего дуновения. Мебели почти не было; только около самой ванны стояла кушетка с подушками, достаточно длинная для того, чтобы в ногах лежащей на ней женщины могли поместиться ее собачка или ее любовник; поэтому такие кушетки и носят название can-al-pie[301], которое мы превратили в «канапе». Судя по серебряным ножкам и серебряной раме, это был испанский шезлонг. Обивка и подушки были из белого атласа. По другую сторону ванны стоял у стены высокий туалет из литого серебра со всеми необходимыми принадлежностями; посередине его возвышалось что-то вроде окна, состоявшего из восьми небольших венецианских зеркал, соединенных между собой серебряным переплетом. В стене, ближайшей к кушетке, было вырублено квадратное отверстие, похожее на слуховое окно и закрывавшееся серебряной дверцей. Эта дверца ходила на петлях, как ставень. На ней сверкала покрытая золотом и чернью королевская корона. Над дверцей висел вделанный в стену колокольчик из позолоченного серебра, а может быть и из золота. Напротив арки, через которую вошел Гуинплен, круглился в конце зала проем такой же арки, занавешенный от потолка до полу серебристой тканью. Тонкая, как паутина, ткань была совершенно прозрачна. Сквозь нее было видно все. В центре этой паутины, в том самом месте, где обычно помещается паук, Гуинплен увидел нечто поразительное – нагую женщину. Собственно говоря, она не была совсем нагой. Женщина была одета. Одета с головы до пят. На ней была очень длинная рубашка вроде тех одеяний, в которых изображают ангелов, но настолько тонкая, что казалась мокрой. Такая полуобнаженность более соблазнительна и более опасна, нежели откровенная нагота. Из истории нам известно, что принцессы и знатные дамы принимали участие в процессиях кающихся, проходивших между двумя рядами монахов; в одной из таких процессий герцогиня Монпансье, под предлогом самоуничижения, показалась всему Парижу в одной кружевной рубашке. Правда, герцогиня шла босая и со свечой в руках. Серебристая ткань, прозрачная как стекло, служила занавесью. Она была прикреплена только вверху, и ее можно было приподнять. Она отделяла мраморный зал-ванную от смежной с нею спальни. Эта очень небольшая комната представляла собой нечто вроде зеркального грота. Зеркала, вплотную подогнанные одно к другому, были соединены между собой золотым багетом и, образуя многогранник, отражали кровать, стоявшую в центре. Кровать, так же как туалет и кушетка, была из серебра; на ней лежала женщина. Она спала. Она спала, запрокинув голову, одной ногой отбросив одеяло, словно ведьма, над которой распростер свои крылья сладостный сон. Обшитая кружевом подушка упала на ковер. Между наготой женщины и взором Гуинплена были только две преграды, две прозрачных ткани; рубашка и занавес из серебристого газа. Комната, похожая скорее на альков, освещалась слабым светом, проникавшим из ванной. Свет, казалось, обладал большей стыдливостью, чем эта женщина. Кровать была без колонн, без балдахина, без полога, так что женщина, открывая глаза, могла видеть в окружавших ее зеркалах тысячекратное отражение своей наготы. Простыни были сбиты, словно в тревожном сне. Их красивые складки свидетельствовали о тонкости ткани. Это было то время, когда некая королева, стараясь представить себе адские мученья, воображала их в виде постели с грубыми простынями. Обычай спать голым перешел из Италии, он существовал еще до римлян. Sub clara nuda lucerna[302], – говорит Гораций. В ногах кровати был брошен халат из какого-то необычайного шелка, несомненно китайского, так как в складках его виднелась большая, вышитая золотом ящерица. Позади кровати, в глубине алькова, находилась, по всей вероятности, дверь, скрытая довольно большим зеркалом, с изображенными на нем павлинами и лебедями. В этой полутемной комнате все сияло. Промежутки между стеклом и золотым багетом были залиты тем блестящим сплавом, который в Венеции называется «стеклянной желчью». К изголовью кровати был прикреплен серебряный пюпитр с вращающейся доской и неподвижными подсвечниками; на нем лежала раскрытая книга; на страницах ее, над текстом, стояло начертанное красными буквами заглавие: «Alcoranus Mahumedis».[303] Гуинплен не заметил ни одной из этих подробностей: он видел только женщину. Он остолбенел и в то же время был взволнован до глубины души. Противоречие невероятное, но в жизни оно бывает. Он узнал эту женщину. Глаза ее были закрыты, лицо обращено к нему. Перед ним быта герцогиня. Да, это она, загадочное существо, таившее в себе всю прелесть неизвестного, она, являвшаяся ему столько раз в постыдных снах, она, написавшая ему такое странное письмо, единственная в мире женщина, про которую он мог сказать: «Она меня видела и хочет быть моею!» Он отогнал от себя эти сны, он сжег письмо. Он изгнал ее из своих мыслей, из своей памяти, он больше не думал о ней, он забыл ее… И вот она снова перед ним. И еще более грозная, чем прежде! Нагая женщина – это женщина во всеоружии. Он затаил дыхание. Ослепительное облако подхватило его и увлекло с собой. Он смотрел. Перед ним была эта женщина. Возможно ли? В театре – герцогиня. Здесь – нереида, наяда, фея. И всюду она – призрак. Он хотел бежать и почувствовал, что не может двинуться с места. Взгляды его стали цепями, приковывавшими его к видению. Кто она? Непотребная женщина? Девственница? И то и другое. Улыбка таившейся в ней Мессалины[304]сочеталась с настороженностью Дианы. В ее блистательной красоте было что-то неприступное. Ничто не могло сравниться чистотою с целомудренно строгими формами ее тела. Снег, на который никогда не ступала нога человека, можно узнать с первого взгляда. Эта женщина сияла священной белизной вершины Юнгфрау. От ее невозмутимого чела, от рассыпавшихся золотистых волос, от опущенных ресниц, от еле заметных голубоватых жилок, от округлостей ее груди, достойной резца ваятеля, от бедер и колен, розовевших сквозь прозрачную рубашку, веяло величием спящей богини. Ее бесстыдство растворялось в сиянии. Она лежала нагая так спокойно, точно имела право на этот олимпийский цинизм; в ней чувствовалась самоуверенность богини, которая, погружаясь в морскую волну, может сказать океану: «Отец!». Великолепная, недосягаемая, она предлагала себя всем взглядам, всем желаниям, всем безумиям, всем мечтам, горделиво покоясь на этом ложе, подобно Венере на лоне пенных вод. Она заснула с вечера и безмятежно спала до сих пор; доверчивость, с которой она отдалась сумраку, не исчезла и при свете дня. Гуинплен трепетал. Он смотрел на нее восхищенный. Болезненное, алчное восхищение пагубно. Ему стало страшно. Неожиданностям, которыми судьба дарит человека, не бывает конца. Гуинплену казалось, что он дошел до предела, и вдруг все начиналось снова. Что означали все эти непрерывно поражавшие его молнии и этот последний, страшный удар – внезапно представшая ему спящая богиня? Что означали эти последовательно открывавшиеся ему просветы небес, откуда, наконец, снизошла его желанная и грозная мечта? Что означала эта угодливость неведомого искусителя, осуществлявшего одну за другой его смутные грезы, неясные стремления, облекавшего плотью даже его дурные помыслы, мучительно опьянявшего его похожей на фантазию действительностью? Не соединились ли против него, жалкого человека, все силы тьмы? К чему должны были привести его все эти улыбки зловещей судьбы? Кто это задался целью вскружить ему голову? Эта женщина? Почему она здесь? Зачем? Непонятно. Зачем он здесь? Зачем она здесь? Уж не сделали ли его пэром Англии ради этой герцогини? Кто толкал их друг к другу? Кто тут был одурачен? Кто был жертвой? Чьим доверием злоупотребляли? Быть может, обманывали бога? Все эти мысли проносились в голове Гуинплена, словно окутанные черными облаками. А это волшебное, зловещее жилище, этот странный дворец, откуда не было выхода, как из тюрьмы, – быть может, и он принимал участие в заговоре? Все окружающее словно засасывало его. Какие-то темные силы связывали все его движения. Его воля, все больше и больше слабея, покидала его, рассеивалась. За что ухватиться? Он был растерян и околдован. Ему казалось, что он окончательно сходит с ума. Объятый смертельным ужасом, он стремительно падал в зияющую бездну. Женщина спала. Его волнение все возрастало. Для него это была уже не леди, не герцогиня, не знатная дама; это была женщина. Дурные наклонности заложены в нас в скрытом состоянии. В нашем организме неведомо для нас существует уже готовая почва для пороков. От этого не свободны даже самые невинные и на первый взгляд чистые люди. Если человек ничем не запятнан, это еще не значит, что у него нет недостатков. Любовь – закон. Сладострастие – западня. Опьянение и пьянство – две разные вещи. Желать определенную женщину – опьянение. Желать женщину вообще – то же, что пьянство. Гуинплен терял власть над собою, он весь дрожал. Как устоять на этот раз? Тут не было уже ни легких сборок воздушных тканей, ни складок тяжелого шелка, ни пышного, кокетливого туалета, затейливо прикрывающего и вместе с тем обнажающего женское тело, – никакой дымки. Нагота во всей своей страшной простоте. Настойчивый, таинственный призыв существа, не ведающего стыда, обращенный ко всему темному, что есть в человеке. Ева, более опасная, нежели сам сатана. Человеческое в сочетании со сверхъестественным. Беспокойный восторг, завершающийся грубым торжеством инстинкта над долгом. Порабощающая власть красоты. Когда красота перестает быть идеалом и становится чувственным соблазном, близость ее губительна для человека. Иногда герцогиня незаметно меняла позу, как легкое облако меняет свои очертания в лазури. Линии ее тела принимали по-новому прелестную волнистость. В плавных и гибких движениях женщины та же изменчивость, что и в движениях волны, в них есть что-то неуловимое. Странно – прекрасное тело, которое созерцал Гуинплен, не вызывало никаких сомнений в своей реальности – и в то же время казалось чем-то сказочным. Несмотря на ощутимую близость, женщина эта была бесконечно далекой. Бледный, смущенный Гуинплен смотрел на нее, не отрывая взора. Он прислушивался, как дышит ее грудь, и ему чудилось, что это – дыхание призрака. Его влекло к ней, он боролся. Как устоять против нее? Как совладать с самим собой? Он ожидал всего, только не этого. Он думал, что ему придется выдержать схватку с лютым стражем, который преградит ему выход, с каким-нибудь разъяренным чудовищем, со свирепым тюремщиком. Он ожидал встретить Цербера – и увидел Гебу.[305] Нагую женщину. Спящую женщину. Какая тяжелая борьба! Он опускал веки. От слишком яркого света глазам бывает больно. Но и сквозь закрытые веки он все видел ее. Менее ослепительную, но столь же прекрасную. Бежать не всегда возможно. Он пытался и не мог. Он словно прирос к полу, как это бывает иногда во сне. Когда мы хотим бежать от соблазна, он приковывает нас к месту. Идти ему навстречу еще возможно, но отступить уже нельзя. Незримые руки греха тянутся к нам из-под земли и увлекают нас в пропасть. Принято думать, будто всякое ощущение постепенно притупляется. Ошибочное мнение. Это равносильно утверждению, что азотная кислота, медленно стекая на рану, успокаивает боль, или что Дамьен[306], подвергнутый четвертованию, мог свыкнуться с этой пыткой. На самом деле каждый новый толчок лишь обостряет ощущение. Изумляясь все больше и больше, Гуинплен дошел до неистовства. Его рассудок, ошеломленный новой неожиданностью, был подобен переполненной до краев чаше. В нем пробудилось что-то неведомое и страшное. Он потерял компас. Одно только для него было достоверно – лежащая перед ним женщина. Ему открывалось что-то всепоглощающее, разверзшееся перед ним, как морская пучина. Он уже не мог управлять собой. Необоримое течение увлекало его к подводному камню. Но подводный камень оказался не скалою, а сиреной; дно бездны таило магнит. Гуинплен хотел бы противостоять его притягательной силе, но как? Он уже не находил точки опоры. Человека иногда подхватывает и несет буря. Подобно судну, он теряет все снасти. Его якорь – это совесть. Но, как это ни ужасно, якорь может оборваться. Гуинплен даже не мог сказать себе: «Я безобразен, ужасен. Она оттолкнет меня». Эта женщина писала ему, что любит его. Бывают мгновенья, когда мы как бы повисаем над пропастью. Когда мы утрачиваем связь с добром и приближаемся к злу, та часть нашего существа, которая вовлекает нас в грех, торжествует над нами и в конце концов низвергает нас в бездну. Не наступила ли и для Гуинплена такая печальная минута? Как спастись? Итак, это она! Герцогиня! Та женщина! Она была здесь, в этой комнате, в уединенном месте, одна, спящая, беззащитная. Она была в его руках, и он – всецело в ее власти. Герцогиня! В глубине небесного пространства вы заметили звезду. Вы восхищались ею. Она так далеко! Какие опасения может внушить нам неподвижная звезда? Но вот однажды ночью она меняет место. Вы различаете вокруг нее дрожащее сияние. Светило, которое вы считали бесстрастным, пришло в движение. Это не звезда, это комета. Это неистовая поджигательница неба. Светило приближается, растет, оно распускает огненные волосы, становится огромным; оно приближается к вам. О ужас! Оно летит на вас! Комета вас узнала, комета пылает к вам страстью, комета вожделеет к вам. Страшное приближение небесного тела. То, что надвигается на вас, настолько ярко, что может ослепить. Это избыток жизни, несущий смерть. Вы отвечаете отказом на зов зенита. Вы отвергаете любовь, предлагаемую бездной. Вы закрываете лицо руками, вы прячетесь, бежите, вы считаете себя спасенным, вы открываете глаза… Чудовищная звезда перед вами. И не звезда, а целый мир. Неведомый мир лавы и огня. Всепожирающее чудо, рожденное безднами. Комета заполнила собой все небо. Кроме нее, ничего не существует. В глубокой бесконечности она горела карбункулом, вдали казалась алмазом, вблизи же превратилась в огненное горнило. Вы со всех сторон окружены пламенем. И вы чувствуете, как этот райский огонь, испепеляет вас.
Сатана
Вдруг спящая пробудилась. Быстрым и вместе с тем величественно-плавным движением она села на своем ложе; золотистые, мягкие, как шелк, волосы в прелестном беспорядке рассыпались вдоль ее стана; рубашка, соскользнув, обнажила плечо; она дотронулась холеной рукой до розовой ступни и некоторое время смотрела на свою обнаженную ногу, достойную восхищения Перикла и резца Фидия[307]; потом потянулась и зевнула, как тигрица, пробудившаяся с восходом солнца. Вероятно, она услышала тяжелое дыхание Гуинплена – человек, старающийся сдержать волнение, всегда дышит тяжело. – Здесь кто-нибудь есть? – спросила она. Она проговорила эти слова, сладко зевая. Гуинплен впервые услыхал ее голос. Голос очаровательницы, в котором звучало что-то пленительно-высокомерное; свойственная ему повелительность смягчалась ласковой интонацией. Внезапно став на колени, напоминая в этой позе античную статую, тело которой облекают тысячи прозрачных складок, она потянула к себе халат, соскочила с постели и с молниеносной быстротой накинула его. Он мгновенно окутал ее с ног до головы. Длинные рукава закрыли даже кисти рук. Из-под подола выглядывали только кончики пальцев белых, крошечных, как у ребенка, ног с узкими розовыми ногтями. Она высвободила из-под халата волну роскошных волос и, подбежав к стоящему в глубине алькова расписному зеркалу, за которым, вероятно, была дверь, прильнула к нему ухом. Согнув пальчик, она постучала в стекло. – Кто там? Это вы, лорд Дэвид? Почему так рано? Который час? Или это ты, Баркильфедро? Она обернулась. – Нет, это не здесь. Это с другой стороны. Может быть, кто-то есть в ванной комнате? Да отвечайте же! Впрочем, нет, оттуда никто не может прийти. Она направилась к занавеси из серебристого газа, откинула ее в сторону ногой, раздвинула плечом и вошла в мраморный зал. Гуинплен почувствовал, как его охватывает предсмертный холод. Скрыться было некуда. Бежать – слишком поздно. Да он и не в силах был бежать. Он был бы рад, если бы под ним разверзлась земля и поглотила его. Он стоял на самом виду. И она увидала его. Она даже не вздрогнула. Она смотрела на него чрезвычайно удивленная, но без малейшего страха; в ее глазах были и радость и презрение. – А! – проговорила она. – Гуинплен! И вдруг одним прыжком эта кошка, обернувшаяся пантерой, бросилась ему на шею. От быстрого движения рукава ее халата откинулись и своими обнаженными до плеча руками она крепко прижала к себе голову Гуинплена. И вдруг, оттолкнув его, она впилась ему в плечи цепкими, как когти, пальцами, и стала всматриваться в него каким-то странным взглядом. Она устремила на него роковой взгляд своих разноцветных глаз, горевших как Альдебаран[308], глаз, в которых было и что-то низменное и что-то неземное. Гуинплен смотрел в эти двухцветные глаза, – голубой и черный, – теряя голову от этого небесного и адского взора. Этот мужчина и эта женщина ослепляли друг друга, он – своим безобразием, она – своей красотой, и оба – ужасом, исходившим от них. Он продолжал молчать, словно придавленный невыносимым гнетом. Она воскликнула: – Ты пришел! Это умно. Ты узнал, что меня заставили уехать из Лондона, и последовал за мной. Вот хорошо! Удивительно, как ты очутился здесь. Когда два существа оказываются во власти друг друга, между ними вспыхивает молния. Гуинплен, услышав внутри себя предостерегающий голос смутного страха и голос совести, отпрянул, но розовые ногти впились ему в плечи и удержали его силой. Надвигалось что-то неумолимое. Он, человек-зверь, попал в берлогу женщины-зверя. Она продолжала: – Представь себе, Анна, дура этакая, – ну, знаешь, королева, – вызвала меня в Виндзор, сама не зная зачем. А когда я приехала, она заперлась со своим идиотом канцлером. Но как ты умудрился пробраться ко мне? Прекрасно! Вот что значит быть настоящим мужчиной. Для него не существует преград. Его зовут, и он приходит. Ты расспрашивал обо мне? Ты, вероятно, узнал, что я герцогиня Джозиана. Кто проводил тебя сюда? Должно быть, мой грум. Смышленый мальчишка. Я дам ему сто гиней. Скажи мне, как ты все это устроил? Нет, лучше не говори. Я не хочу этого знать. Объясняя свои смелые поступки, люди только умаляют их. Мне приятнее видеть в тебе загадочное существо. Ты настолько безобразен, что можешь казаться чудом. Ты упал с небес или поднялся из преисподней, прямо из пасти Эреба[309]. Очень просто: или раздвинулся потолок, или разверзся пол. Ты либо спустился с облаков, либо взвился кверху в столбе серного пламени. Ты достоин того, чтобы являться как божество. Решено, ты мой любовник! Гуинплен растерянно слушал, чувствуя, что его покидает рассудок. Все было кончено. Сомнений быть не могло. Эта женщина подтверждала все, о чем говорилось в письме, полученном ночью. Он, Гуинплен, будет любовником герцогини, обожаемым любовником! Безмерная гордость темной тысячеглавой гидрой зашевелилась в его несчастном сердце. Тщеславие – страшная сила, действующая внутри нас, но против нас же самих. Герцогиня продолжала: – Ты здесь, значит так суждено. Больше мне ничего не надо. Чья-то воля, неба или ада, толкает нас в объятия друг друга. Брачный союз Стикса и Авроры! Безумный союз, попирающий все законы. В тот день, когда я впервые увидела тебя, я подумала: «Это он. Я узнаю его. Это чудовище, о котором я мечтала. Он будет моим». Но надо помогать судьбе. Вот почему я тебе написала. Один вопрос, Гуинплен: ты веришь в предопределение? Я поверила с тех пор, как прочитала у Цицерона про сон Сципиона. Ах, я и не заметила! Ты одет как дворянин. Так и надо. Тем более что ты фигляр. Это только лишний повод к тому, чтобы так нарядиться. Комедиант стоит лорда. Да и что такое лорды? Те же клоуны. У тебя благородная осанка, ты прекрасно сложен. Невероятно все-таки, что ты попал сюда. Когда ты пришел? Давно ты здесь? Ты видел меня нагой? Не правда ли, я хороша? Я собиралась принять ванну. Ах, я люблю тебя! Ты прочел мое письмо? Сам прочел, или тебе его прочли? Умеешь ты читать? Ты, должно быть, совсем необразован. Я задаю тебе вопросы, но ты не отвечай. Мне не нравится звук твоего голоса. Он слишком нежен. Такое необыкновенное существо, как ты, должно не говорить, а рычать. Твоя же речь – как песня. Мне это противно. Единственное, что мне не нравится в тебе. Все остальное в тебе страшно и поэтому великолепно. В Индии ты стал бы богом. Ты так и родился с этим страшным смехом на лице? Нет, конечно? Тебя, должно быть, изуродовали в наказанье за что-либо? Надеюсь, ты совершил какое-нибудь злодейство. Иди же ко мне! Она упала на кушетку, увлекая его за собой. Сами не зная как, они очутились рядом. Стремительный поток ее речей бешеным вихрем проносился над Гуинпленом. Он с трудом улавливал смысл ее безумных слов. В ее глазах сиял восторг. Она говорила бессвязно, страстно, нежным, взволнованным голосом. Ее слова звучали как музыка, но в этой музыке Гуинплену слышалась буря. Она снова устремила на него пристальный взгляд. – Рядом с тобой я чувствую себя униженной, – какое счастье! Быть герцогиней – скука смертная! Быть особой королевской крови, – что может быть утомительнее? Падение приносит отдых. Я так пресыщена почетом, что нуждаюсь в презрении. Все мы немножко сумасбродны, начиная с Венеры, Клеопатры, госпожи де Шеврез, госпожи де Лонгвиль[310]и кончая мной. Я не буду скрывать нашей связи, предупреждаю тебя заранее. Эта любовная интрижка будет не очень приятна королевской фамилии Стюартов, к которой я принадлежу. Ах, наконец-то я вздохну свободно! Я нашла выход. Я сбрасываю с себя величие. Лишиться всех преимуществ моего положения – значит освободить себя от всяких уз. Все порвать, бросить всему вызов, все переделать на свой лад – это и есть настоящая жизнь. Послушай, я люблю тебя! Она остановилась, и на ее губах промелькнула зловещая улыбка. – Я тебя люблю не только потому, что ты уродлив, но и потому, что ты низок. Я люблю в тебе чудовище и скомороха. Иметь любовником человека презренного, гонимого, смешного, омерзительного, выставляемого на посмешище к позорному столбу, который называется театром, – в этом есть какое-то особенное наслаждение. Это значит вкусить от плода адской бездны. Любовник, который позорит женщину, – это восхитительно! Отведать яблока не райского, а адского – вот что соблазняет меня. Вот чего я жажду. Я – Ева бездны. Ты, вероятно, сам того не зная, демон. Я сберегла себя для чудовища, которое может пригрезиться только во сне. Ты марионетка, тебя дергает за нитку некий призрак. Ты воплощение великого адского смеха. Ты властелин, которого я ждала. Мне нужна была любовь, на какую способна лишь Медея или Канидия. Я так и знала, что со мной случится что-то страшное и необыкновенное. Ты именно тот, кого я желала. Я говорю тебе много такого, чего ты, должно быть, не понимаешь. Гуинплен, никто еще не обладал мною. Я отдаюсь тебе безупречно чистая. Ты, конечно, не веришь мне, но если бы ты знал, как мне это безразлично! Ее речь была подобна извержению вулкана. Если бы пробуравить отверстие в склоне Этны, оттуда вырвался бы такой же стремительный поток пламени. Гуинплен пробормотал: – Герцогиня… Она рукой зажала ему рот. – Молчи! Я смотрю на тебя. Гуинплен, я непорочная распутница. Я девственная вакханка. Я не принадлежала ни одному мужчине и могла бы быть пифией в Дельфах, могла бы обнаженной пятою попирать бронзовый треножник в святилище, где жрецы, облокотись на кожу Пифона, топотом вопрошали невидимое божество. У меня каменное сердце, но оно похоже на те таинственные валуны, которые приносит море к подножию утеса Хентли-Набб, в устье Тисы; если разбить такой камень, внутри найдешь змею. Эта змея – моя любовь. Любовь всесильная, это она заставила тебя прийти сюда. Нас разделяло неизмеримое пространство. Я была на Сириусе, ты на Аллиофе. Ты преодолел это расстояние, и вот – ты здесь! Как это хорошо! Молчи! Возьми меня! Она остановилась. Он затрепетал. Она снова улыбнулась. – Видишь ла, Гуинплен, мечтать – это творить. Желание – призыв. Создать в своем воображении химеру – значит наделить ее жизнью. Страшный, всемогущий мрак запрещает нам взывать к нему напрасно. Он исполнил мою волю. И вот ты здесь. Решусь ли я обесчестить себя? Да. Решусь ли стать твоей любовницей, твоей наложницей, твоей рабой, твоей вещью? Да, с восторгом. Гуинплен, я женщина. Женщина – это глина, жаждущая обратиться в грязь. Мне необходимо презирать себя. Это превосходная приправа к гордости. Низость прекрасно оттеняет величие. Ничто не сочетается так хорошо, как эти две крайности. Презирай же меня, ты, всеми презираемый! Унижаться перед униженным – какое наслаждение? Цветок двойного бесчестья! Я срываю его. Топчи меня ногами! Тем сильнее будет твоя любовь ко мне. Я это знаю по себе. Тебе понятно, почему я боготворю тебя? Потому что презираю. Ты настолько ниже меня, что я могу возвести тебя на алтарь. Соединить твердь с преисподней – значит создать хаос, а хаос привлекает меня. Хаос всему начало и конец. Что такое хаос? Беспредельная скверна. И из этой скверны бог создал свет. Вылепи светило из грязи, и это буду я. Так говорила эта страшная женщина. Халат, распахнувшийся от ее движений, открывал ее девственный стан. Она продолжала: – Волчица для всех, я стану твоей собакой. Как все изумятся! Нет ничего приятнее, чем удивлять глупцов. Ведь это совершенно понятно. Кто я? Богиня? Но ведь Амфитрита отдалась Циклопу. Кто я? Фея? Но Ургела приняла к себе на ложе восьмирукого Бугрикса, полумужчину-полуптицу, с перепонками меж пальцев. Кто я? Принцесса? А у Марии Стюарт был Риччо. Три красавицы и три урода. Я превзошла их, ибо ты уродливее их любовников. Гуинплен, мы созданы друг для друга. Ты чудовище лицом, я чудовище душою. Оттого-то я и люблю тебя. Пусть это моя прихоть. А что такое ураган? Ведь он – прихоть ветров. Между нами космическое сходство. И ты и я, мы оба дети мрака: ты – лицом, я – душой. И ты в свою очередь создаешь меня. Ты пришел, и душа моя раскрылась. Я сама ее не знала. Она поражает меня. Я богиня, но твое приближение пробуждает во мне гидру. Ты открываешь мне мою подлинную природу. Ты помогаешь мне заглянуть в самое себя. Смотри, как я похожа на тебя! Ты можешь смотреться в меня как в зеркало. Твое лицо – моя душа. Я не подозревала, как я ужасна. Значит, и я – тоже чудовище. О Гуинплен, ты почти рассеял мою скуку! Она залилась странным, каким-то детским смехом, наклонилась к нему и прошептала на ухо: – Хочешь видеть безумную? Она перед тобой! Ее пристальный взгляд зачаровывал Гуинплена. Взгляд – это тот же волшебный напиток. Ее халат, распахиваясь, открывал взору Гуинплена страшное своею красотою тело. Слепая, животная страсть охватила Гуинплена. Страсть, в которой была смертельная мука. Женщина говорила, и слова ее жгли его как огнем. Он чувствовал, что сейчас случится непоправимое. Он не мог произнести – ни слова. Иногда она умолкала и, всматриваясь в него, шептала: «О, чудовище!» В ней было что-то хищное. Она схватила его за руки. – Гуинплен, – продолжала она, – я рождена для трона, ты – для подмостков. Станем же рядом. Ах, какое счастье, что я пала так низко! Я хочу, чтобы весь мир узнал о моем позоре. Люди стали бы еще больше преклоняться передо мной, ибо чем сильнее их отвращение, тем больше они пресмыкаются. Таков род людской. Злобные гады. Драконы и вместе с тем черви. О, я безнравственна, как боги! Недаром же я незаконная дочь короля. И я поступаю по-королевски. Кто такая была Родопис[311]? Царица, влюбленная во Фта[312], мужчину с головою крокодила. В честь его она воздвигла третью пирамиду. Пентесилея[313]полюбила кентавра, носящего имя Стрельца и ставшего впоследствии созвездием. А что ты скажешь об Анне Австрийской[314]? Уж до чего дурен был этот Мазарини! А ты не некрасив, ты безобразен. То, что некрасиво, – мелко, а безобразие величественно! Некрасивое – гримаса дьявола, просвечивающая сквозь красоту. Безобразие – изнанка прекрасного. Это его оборотная сторона. У Олимпа два склона: на одном, залитом светом, мы видим Аполлона, на другом, во мраке, – Полифема. Ты – титан. В лесу ты был бы Бегемотом, в океане – Левиафаном, в клоаке – Тифоном. В твоем уродстве есть нечто грозное. Твое лицо как будто обезображено ударом молнии. Твои черты исковерканы чьей-то огромной огненной рукой. Она смяла их и исчезла. Кто-то в припадке мрачного безумия заключил твою душу в страшную, нечеловеческую оболочку. Ад – это печь, где накаляют докрасна железо, которое мы называем роком; этим железом ты заклеймен. Любить тебя – значит постигнуть великое. Мне выпало на долю это торжество. Влюбиться в Аполлона! Подумаешь, как это трудно! Мерило нашей славы – удивление, которое мы вызываем. Я люблю тебя. Ты снился мне все ночи! Вот мой дворец. Ты увидишь мои сады. Здесь есть ключи, журчащие в траве, есть гроты, в которых можно предаваться ласкам, есть прекрасные мраморные группы работы кавалера Бернини. А сколько цветов! Их даже слишком много. Розы весною пылают, как пожар. Я, кажется, сказала тебе, что королева – моя сестра. Делай же со мной, что хочешь. Я создана для того, чтобы Юпитер целовал мне ноги, а сатана плевал мне в лицо. Какой ты веры? Я – папистка. Мой отец, Иаков Второй, умер во Франции, окруженный толпою иезуитов. Никогда я еще не переживала того, что испытываю возле тебя. Ах, я хотела бы плыть вечером на золотой галере, под пурпурным навесом, прислонясь рядом с тобой к подушке, наслаждаясь под звуки музыки бесконечной красотою моря. Оскорбляй меня! Ударь! Плати мне за любовь! Обращайся со мной как с продажной тварью! Я боготворю тебя… Рычанье может быть голосом любви. Вы сомневаетесь? Посмотрите на львов. Эта женщина была и свирепа и нежна. Трудно представить себе что-либо более трагическое. Она и ранила и ласкала. Она нападала, как кошка, и тотчас же отступала. В этой игре обнажились ее звериные инстинкты. В ее поклонении было нечто вызывающее. Ее безумие заражало. Ее роковые речи звучали невероятно грубо и нежно. Ее оскорбления не оскорбляли. Ее обожание унижало. Ее пощечина возносила на недосягаемую высоту. Ее интонации сообщали безумным, полным страсти словам прометеевское величие. Воспетые Эсхилом празднества в честь великой богини пробуждали в женщинах, искавших сатиров в звездные ночи, такую же темную, эпическую ярость. Подобные пароксизмы страсти сопровождали таинственные пляски, происходившие в лесах Додоны. Эта женщина как бы преображалась, если только преображение возможно для тех, кто отвращается от неба. Ее волосы развевались, как грива, ее халат то запахивался, то раскрывался; ничего не могло быть прелестнее ее груди, из которой вырывались дикие вопли; лучи ее голубого глаза смешивались с пламенем черного; в ней было что-то нечеловеческое. Гуинплен изнемогал от этой близости и, весь проникнутый ею, чувствовал себя побежденным. – Люблю тебя! – крикнула она. И, словно кусая, впилась в его губы поцелуем. Быть может, Гуинплену и Джозиане вскоре могло понадобиться одно из тех облаков, которыми Гомер иногда окутывал Юпитера и Юнону. Быть любимым женщиной зрячей, видящей его, ощущать на своем обезображенном лице прикосновение ее дивных уст, было для Гуинплена жгучим блаженством. Он чувствовал, что перед этой загадочной женщиной в его душе исчезает образ Деи. Воспоминание о ней, слабо стеная, уже не в силах было бороться с наваждением тьмы. Есть античный барельеф с изображением сфинкса, пожирающего амура; божественное нежное создание истекает кровью, зубы улыбающегося свирепого чудовища раздирают его крылья. Любил ли Гуинплен эту женщину? Может ли у человека быть, подобно земному шару, два полюса? Неужели мы тоже вращаемся на неподвижной оси и кажемся издали звездой, а вблизи комом грязи? Не планета ли мы, где день чередуется с ночью? Неужели у сердца две стороны? Одна – любящая при свете, другая – во мраке? Одна – луч, другая – клоака? Ангел необходим человеку, но неужели он не может обойтись без дьявола? Зачем душе крылья летучей мыши? Неужели для каждого наступает роковой сумеречный час? Неужели грех входит, как что-то неотъемлемое, в нашу судьбу, и мы никак не можем без него обойтись? Неужели мы должны принимать зло, лежащее в нашей природе, как нечто, неразрывно связанное со всем нашим существом? Неужели дань греху неизбежна? Глубоко волнующие вопросы. И, однако, какой-то голос твердит нам, что слабость преступна. Гуинплен переживал невыразимо сложное чувство; в нем одновременно боролись влеченья плоти, жажда жизни, сладострастие, мучительное опьянение и все то чувство стыда, которое содержится в гордости. Неужели он поддастся искушению? Она повторила: – Люблю тебя! И в каком-то исступлении прижала его к своей груди. Гуинплен задыхался. Вдруг совсем близко от них раздался громкий и пронзительный звонок. Это звенел колокольчик, вделанный в стену. Герцогиня повернула голову и сказала: – Что ей нужно от меня? И внезапно, подобно отброшенной тугой пружиной крышке люка, в стене со стуком отворилась серебряная дверца, украшенная королевской короной. Показались внутренние стенки, обтянутые голубым бархатом; в ней на золотом подносе лежало письмо. Объемистый квадратный конверт был положен с таким расчетом, чтобы в глаза сразу бросилась крупная печать из алого сургуча. Колокольчик продолжал звенеть. Открытая дверца почти касалась кушетки, на которой сидели Джозиана и Гуинплен. Все еще одной рукой обнимая Гуинплена, герцогиня наклонилась, взяла письмо и захлопнула дверцу. Отверстие закрылось, и колокольчик умолк. Герцогиня сломала печать, разорвала конверт, вынула из него два листа и бросила конверт на пол к ногам Гуинплена. Печать надломилась таким образом, что Гуинплен мог рассмотреть королевскую корону и под нею букву «А». На другой стороне конверта стояла надпись: «Ее светлости герцогине Джозиане». Джозиана вынула из него большой лист пергамента и маленькую записку на веленевой бумаге. На пергаменте стояла зеленая канцелярская печать больших размеров, свидетельствовавшая о том, что документ относится к знатной особе. Герцогиня, все еще в упоении восторга, затуманившего ее глаза, сделала еле заметную недовольную гримасу. – Ах, что это она мне опять посылает? – сказала она. – Бумаги! Какая надоедливая женщина! И, отложив в сторону пергамент, она развернула записку. – Ее почерк. Почерк моей сестры. Как мне это наскучило! Гуинплен, я уже спрашивала тебя: умеешь ты читать? Умеешь? Гуинплен утвердительно кивнул головой. Она растянулась на кушетке, со странной стыдливостью спрятала ноги под халат, опустила широкие рукава, оставив, однако, открытой грудь, и, обжигая Гуинплена страстным взглядом, протянула ему листок веленевой бумаги. – Ну вот, Гуинплен, ты – мой теперь. Начни же свою службу. Мой возлюбленный, прочти, что пишет мне королева. Гуинплен взял письмо, развернул и стал читать голосом, дрожащим от самых разнообразных чувств:
«Герцогиня! Всемилостивейше посылаем вам прилагаемую при сем копию протокола, заверенную и подписанную нашим слугою Вильямом Коупером, лорд-канцлером королевства Англии, из какового протокола выясняется весьма примечательное обстоятельство, а именно, что законный сын лорда Кленчарли, известный до сих пор под именем Гуинплена и ведший низкий, бродячий образ жизни в среде странствующих фигляров и скоморохов, ныне разыскан, и личность его установлена. Всех принадлежащих ему прав состояния он лишился в самом раннем возрасте. Согласно законам королевства и в силу своих наследственных прав, лорд Фермен Кленчарли, сын лорда Линнея, будет сегодня же восстановлен в своем звании и введен в палату лордов. А посему, желая выразить вам нашу благосклонность и сохранить за вами право владения переданными вам поместьями и земельными угодьями лордов Кленчарли-Генкервиллей, мы предназначаем его вам в женихи взамен лорда Дэвида Дерри-Мойр. Мы распорядились доставить лорда Фермена в вашу резиденцию Корлеоне-Лодж; мы приказываем и, как сестра и королева, изъявляем желание, чтобы лорд Фермен Кленчарли, до сего времени носивший имя Гуинплена, вступил с вами в брак и стал вашим мужем. Такова наша королевская воля».
Пока Гуинплен читал – голосом, изменявшимся почти при каждом слове, – герцогиня, приподнявшись с подушки, слушала, не сводя с него глаз. Когда он кончил, она вырвала у него из рук письмо. – «Анна, королева», – задумчиво произнесла она, взглянув на подпись. Подобрав с полу пергамент, она быстро пробежала его. Это была засвидетельствованная саутворкским шерифом и лорд-канцлером копия признаний компрачикосов, погибших на «Матутине». Она еще раз перечла письмо королевы. Затем сна сказала: – Хорошо. И совершенно спокойно, указывая Гуинплену на портьеру, отделявшую их от галереи, она проговорила: – Выйдите отсюда. Окаменевший Гуинплен не трогался с места. Ледяным тоном она повторила: – Раз вы мой муж, – уходите. Гуинплен, опустив глаза, словно виноватый, не вымолвил ни слова и не пошевельнулся. Она прибавила: – Вы не имеете права оставаться здесь. Это место моего любовника. Гуинплен сидел как пригвожденный. – Хорошо, – сказала она, – в таком случае уйду я. Так вы мой муж? Превосходно! Я ненавижу вас. Она встала и, сделав в пространство высокомерный прощальный жест, вышла из комнаты. Портьера галереи опустилась за ней.
Date: 2015-07-25; view: 417; Нарушение авторских прав |