Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Неопалимая купина 2 page
Правда, этот нюх однажды подвел ее. Подвел жестоко, неожиданно и столь несправедливо, что Антонина пережила собственную ошибку как самое тяжкое из своих ранений. Но сначала о соседях, иначе непонятными окажутся не только горькая осечка с избранной воспитанницей, но и вся дальнейшая история жизни и смерти Антонины Иваньшиной. Стало быть, старший лейтенант Иваньшина с учетом фронтовых заслуг, ранений, женского своего естества и полной бездомности получила жилплощадь с помощью старого военкома еще в те времена, когда только–только начинали что–то чинить, а о том, чтобы строить, еще и мечтать не смели. Ей выделили комнату в двухкомнатной квартире почти в центре города, но в деревянном, чудом уцелевшем в пожарах войны двухэтажном доме. Одновременно в соседнюю комнату тогда вселилась большая и чисто женская семья: матери, дочери, бабки и внучки и – ни одного мужика. Ни мужа, ни отца, ни брата, ни сына – кого убили, кто сам помер, а кто и сбежал от всей этой чересчур уж громкой, плаксивой, истеричной бабской оравы. Мужиков не оказалось, а тоска по ним осталась, чем и объяснялось особое, пронзительное любопытство соседей. За Тоней и за ее гостями–мужчинами следили, затаив дыхание, из всех щелей, и лейтенант Иваньшина ненавидела своих соседей настолько холодно и презрительно, что даже не знала их точного числа. Так сложилось с первых дней, так и продолжалось потом, когда место нечастых мужчин заняли девочки–студентки. И здесь соседки поначалу никак не желали оставлять ее в покое, непрерывно жалуясь в милицию, что Иваньшина сдает непрописанным гражданкам углы и живет на нетрудовые доходы. Участковый несколько раз проверял эти жалобы, но девочки указывались студентками и клятвенно заверяли, что хозяйка не берет с них ни копейки. В такие клятвы умудренный жизнью участковый давно не верил, но Иваньшина была фронтовичкой, и беспокоить ее расспросами он не стал. Он вместо этого провел суровую воспитательную беседу с кляузными соседками, доведя их до слез и чистосердечного признания. – А почему это она одна в четырнадцати метрах, а мы пятеро в семнадцати? – А потому, что она клеветой в адрес заслуженных советских граждан не занимается, – резонно объяснил милиционер и навсегда снял этот вопрос с повестки дня. Вся эта сквалыжная возня привела к тому, что Тоня решительно вычеркнула соседей из своей личной жизни, проходя сквозь мам, дочек, теток и бабушек как сквозь объекты бестелесные и как бы вообще не существующие. И так шло: она жила своей жизнью, они – своей. Умирали, уезжали, ссорились, болели, выздоравливали, а потом вдруг съехали. И только когда переезжали, Антонина и обратила на них внимание: уж очень громко вещи перетаскивали. Соседи исчезли, наступила тишина: комната долго стояла пустой. Потом появился управдом и с ним молодой, простой и приятный парень с обезоруживающей улыбкой. – Беляков Олег. Ордер вот получил. Соседом вашим буду. Но до того, как стать соседом, требовалось сделать ремонт. Олег разыскал мастеров, каждый вечер приходил убирать за ними и убирал, надо сказать, очень старательно. Раза два или три он появлялся с женой – по виду так совершеннейшей девчонкой, которая придирчивой Антонине понравилась. Это уже было после института, уже лет двадцать, что ли, прошло, и у Иваньшиной сменилось несколько воспитанниц. Они уезжали всегда в слезах и долго писали письма. Сначала часто, потом реже, потом… Но Антонина не обижалась: понимала, что замотались ее девчонки между семьей и школой, между детьми и мужем, между домом и работой. Она все понимала, хотя веселее ей от этого не становилось. В то время у нее жила Лада, Ладочка, Ладушка – ласковое и обаятельное создание, состоящее из сплошных кругов: круглое личико, круглые глазки, круглые ушки, круглый ротик и даже кудряшки над круглым лобиком были круглыми. Это умиляло само по себе, но на третий день их совместного житья Антонина умилилась беспредельно. – Можно, я буду называть вас мамой? Ладочка была из маленького районного городка, а мечтала работать здесь, в областном. Она часто говорила о своей будущей работе, о взаимоотношениях с учениками («Мы, конечно же, будем друзьями, но я сразу покажу характер. Верно, мамочка?…»); о будущих сочинениях («Я не хочу казенщины: образ Татьяны… и так далее. Я хочу, например, такую тему: женщины в творчестве и жизни Александра Блока. Правильно, мамочка?..»); и даже о будущих сослуживцах («Из всех коллективов учительский мне представляется самым нравственным. Я права, мамочка?..»). Ах, как была счастлива «мамочка»! Ее никто никогда так не называл и – она знала – никогда так не назовет. Нет, нет, все предыдущие ее девочки были прекрасными, они давали столь необходимую ей возможность заботиться о себе, но ни к кому она не относилась так, как к упругой, кругленькой, вкусненькой, как пампушка, Ладушке. Лада умудрилась растревожить не только ее материнский инстинкт, но и материнское чувство: Антонина Федоровна Иваньшина впервые в жизни познала материнскую любовь. – Ладушка, хочешь работать в моей школе? – К тому времени Иваньшина стала директрисой, и выражение «моя школа» звучало вполне уместно. – У нас хороший коллектив, опытные педагоги. – Мамочка, я не смею сказать «хочу». Я могу только мечтать о таком счастье. – Без прописки тебя могут не оставить, даже если я буду ходатайствовать в гороно. – Я ни о чем не прошу… – Я знаю, Ладушка, знаю, доченька моя. Надеюсь, мне не откажут, если я лично попрошу для тебя постоянную прописку. – Мамочка, зачем эти хлопоты? Я поеду, куда направят. В конце концов я комсомолка, и это мой долг. – И ты оставишь меня? – Мамочка! – Ладочка повисла на шее, расцеловала. – Ты моя родная. Самая родная, прости, но это вырвалось совершенно инстинктивно. – Говори мне так всегда. Мне приятно. – Мамочка моя!.. Таяло, млело, умилялось сердце командира стрелковой роты. А после этого разговора по душам Лада стала еще внимательнее и нежнее. В прописке не отказали. Хотя дали разрешение не сразу и без особой радости. – В порядке исключения, Антонина Федоровна. Учитывая вашу личную просьбу. Через пять дней сияющая Лада примчалась из милиции, потрясая паспортом: – Мамочка, родная моя! Теперь мы навеки вместе, потому что у меня постоянная прописка. Ура, мамочка!.. На радостях купили шампанского и огромный торт. Пили, плакали и мечтали. – Мамочка, у нас начинается практика. Можно, я буду ходить в твою школу? – Конечно, доченька. Привыкай, тебе в ней работать. – Ура! Я буду преподавать литературу в самой лучшей школе города! Все эти пиры и радости происходили еще при старых соседях. Потом появился Олег Беляков, затеявший неторопливый и основательный ремонт и каждый вечер регулярно приходивший убирать мусор. А однажды – только маляры закончили работу – в комнату вошла Лада с незнакомым мужчиной лет за тридцать. Названая дочь несла объемистый тюк, а незнакомец – два больших чемодана. Иваньшина сидела у окна – в последнее время она что–то хуже стала видеть – и на руках подшивала своей любимице платье. – Это мой муж. – Муж? – улыбнулась Антонина, ожидая неожиданной шутки или какого–нибудь веселого розыгрыша, на которые ее Ладочка была мастерица. – Паспорт показать, Антонина Федоровна? – Мужчина широко, по–свойски улыбался и вести себя старался тоже по–свойски, но Иваньшина видела, что он изо всех сил пытается преодолеть самого себя. – Комнатка светлая, сухая. Ремонт, конечно, неплохо бы провернуть, потолок побелить. – Какой муж, какой ремонт? – Она все еще улыбалась, но уже чуяла что–то очень недоброе. – Почему вдруг – потолок белить? – А потому, что я, согласно закону, как супруг, прописываюсь на жилплощадь жены. – Неизвестный уже справился с первым смущением, преодолел себя: и тон и вид его стали агрессивными, точно он стеснялся теперь за те первые нерешительные нотки. – Скажете, что не согласны, так вот вам заявление, чтоб, значит, жировочки пополам: мы свои права знаем. А будете спорить – общественность оповестим, что вы мешаете счастью молодой семьи, законно прописанной на этой вот жилплощади с вашего же согласия. Устраивает? Тогда давайте сосуществовать. Где–то в середине этой деловитой и, видимо, заранее сочиненной речи Антонина почувствовала, будто сухой, твердый, как камень, глинистый ком снова ударил в позвоночник. Точно в то же место, только боль была иная. Пронзительно острая, нестерпимо острая, лишившая ее не сознания, а способности двигаться. Двигаться и говорить, и Иваньшина только тихо сипела, наливаясь краской и широко разевая рот. – Думаю, договоримся, – продолжал незваный гость, оказавшийся вдруг новым хозяином. – Вы с орденами: походите в горком, поплачетесь на тесноту да на нас в придачу, и вам, безусловно, где–то комнату выделят. И все тип–топ, как говорится: вы еще к нам в гости ходить будете, Ладкиного пискуна, который через полгодика на свет явится, нянчить станете. Да еще и нам спасибо скажете, что старость у вас не одинокая… Он много еще говорил, но говорил один. Лада молчала и изо всех сил старалась не глядеть в ее сторону, а Иваньшина, напряженно ловя ее взгляд, пыталась хоть слово из себя выдавить, пыталась и не могла. А новоявленный муж все говорил и говорил не переставая: ему тоже было неуютно. – Вы же Ладку любите, а для нее эта комната – единственный способ счастья добиться. Мы с ней тут еще пару ребят заделаем… В верхнем ящике старомодного комода, доставшегося ей еще по наряду военкомата при вселении, лежал «вальтер». Отличный офицерский «вальтер», с полной обоймой в рукоятке и запасной рядышком, который она сама сняла с убитого ею обер–лейтенанта во вражеской траншее. Очень уж ладный пистолет был, очень уж гордилась она им и когда–то хотела подарить его лейтенанту Вельяминову. Но лейтенант нашел невесту, исчез навсегда, а ей осталась эта комната, одиночество да памятный «вальтер». Вроде бы уж и не просто личное оружие, которое положено сдавать, а некий символ, связавший воедино ее первый бой в немецких траншеях с ее последней, отчаянной, безоглядной и несостоявшейся любовью. И поэтому когда пришел приказ о демобилизации, она так и не смогла расстаться с трофейным пистолетом. Сунула его с глаз подальше, утопила в ворохе старых бумаг и забыла. А тут вспомнила. Отчетливо, до тяжести в руке. Только бы встать, только бы сделать три шага до комода, только бы найти в себе силы вытащить ящик. И тогда – всю обойму в наглую, самодовольную, уверенную в своем превосходстве физиономию. Только бы встать, только бы… Она уже не слушала, что говорят, она думала, как сэкономить силы, она приказывала себе встать. Встать. Встать!.. – А переборочку я все же в комнате сооружу. Ладка вас стесняется, а мы молодые, так что природа своего еще требует. Какое нам дано указание? А такое, что нечего нам ждать милостей: взять их – наша задача. Так, мамаша? Господи, только бы встать. Сначала встать, потом – три шага. До смерти – четыре? А здесь всего–то три, полегче. Правда, ящик комода трудно выдвигается. Туго, со скрипом… – Напополам делить нечестно: нас двое, а вы одна. Значит, так разделим: нам – две трети, вам одну. Какую половину выбираешь, Ладка? Тебе как беременной женщине первое слово. Лада молча ткнула рукой туда, где стояла кровать, на которой последнее время они спали вместе – названая дочь и названая мать. Войдя и перехваченным голосом представив мужа, она больше не проронила ни слова, бестолково копаясь в вещах, сваленных посреди комнаты. – Ясно. Ну–ка, давай–ка кроватку мамашину к другой стеночке… Именно тут открылась дверь и вошел новый сосед Олег Беляков. Почему вошел без приглашения, без стука даже – этого он и потом никогда не мог объяснить («Кольнуло будто: надо, мол, и все…»). В этот момент деятельный молодожен схватился за железную, с колесиками, никелированными шарами и панцирной сеткой кровать и потащил, не дожидаясь помощи онемевшей жены. – Что тут происходит, Антонина Федоровна? То ли потому, что кто–то вошел, то ли просто сил уже накопилось, а только Иваньшина с огромным трудом подняла руку, ткнула в тащившего кровать мужчину и, напрягшись, косноязычно и непонятно выдохнула: – Фашист. Дальнейшие действия Белякова тоже оказались труднообъяснимыми. Ничего ни у кого не спросив и ничего не сказав, он схватил один из чемоданов и, размахнувшись, вышвырнул его в открытую дверь. Вылетев в коридор, тяжелый чемодан ударился об угол печи, крышка отскочила, и на грязный, истоптанный малярами пол вывалились рубашки, подтяжки, майки, трусы. А Олег тут же сграбастал второй чемодан, открытый, в котором трудолюбиво и застенчиво копалась Лада, и отправил его следом, но чемодан не долетел до коридора, устлав всю комнату постельным бельем. – Постой, ты что? Ах, гад!.. Бросив кровать посреди комнаты, муж схватил соседа за грудки. Но Олег не испугался, хотя был заметно мельче своего противника. Кто–то ударил первым, кто–то ответил на удар, пронзительно завизжала Лада, а Иваньшину пронзила вдруг острая до световой вспышки боль в позвоночнике, и свет померк. Очнулась она после укола. Вернулось сознание, просветлело в глазах, и она увидела, что сидит на том же месте, но ни молодоженов, ни их вещей уже нет. Рядом суетился молодой и очень озабоченный врач, поодаль сидел Олег, и медсестра прикладывала тампон к его избитому лицу. И еще Иваньшина увидела молоденькую жену нового соседа («Как ее… Алла, что ли?»): она сидела на корточках напротив, смотрела испуганно и держала Иваньшину за руку. – Ну как вы? – спросил доктор. – Говорить можете? – А где… где эти? Иваньшина говорила затрудненно, неясно, но все же говорила. И глядела осмысленно, и спрашивала осмысленно. – Наладил, – шепеляво, с присвистом сказал Олег и улыбнулся разбитыми губами. – Он думал меня на испуг взять. А мы с Алкой – детдомовские, нас за грош не купишь. Доктор, ты мне справочку об избиении все–таки изобрази. – Изображу, – отмахнулся врач; Иваньшина беспокоила его куда больше. – Двигаться можете? – Руки теплые. – Она чуть сжала пальцы перепуганной Алле. – Ног не чувствую. – Срочно в больницу. Срочно. – Доктор вздохнул и нахмурился. – Давайте санитаров, давайте носилки. – А справку? – спросил Олег. – Сейчас напишу, какой вы, право. Нашли время. – Не для себя, доктор, – улыбнулся Беляков, осторожно тронув языком разбитые губы. – Нахалов учить надо. Вместе с Ладочками. – Тут он покосился на Антонину, добавил виновато: – Вы, конечно, извините за самоуправство. Если хотите, я Ладу не трону. Иваньшина ничего не ответила. Почти три месяца провела она тогда в больнице. За это время новые соседи не только закончили ремонт и переехали, но и подружились с нею, поскольку ежедневно навещали то вместе, то порознь. Поначалу – причем довольно долго – она не слушала, не слышала да и не видела их, погруженная в невеселые свои мысли, но и Олег и Алла не ограничивали свои визиты только передачами да дежурными расспросами, где болит, что болит, как лечат да что говорят. Новые соседи обладали природным даром общения и огромным запасом добродушия, которое поглощало и молчание, и угрюмое неприятие, и даже безадресные нервные срывы больной настолько полно, что незаметно для себя Иваньшина стала оттаивать. – Вот вы и начали нас вроде как замечать, Антонина Федоровна. – Не понимаю, зачем утруждаетесь, – угрюмо сказала она. – Ходите, навещаете. Поручение от месткома? – Приказ, – сказал Олег. – Мы же с вами родственники по Великой Отечественной войне, только вы яблонька, а я яблочко. Иваньшина чуть улыбнулась: пара внушала доверие, даже нравилась ей. – Заулыбались – значит, на поправку дело пошло, и пора нам познакомиться, – сказал он. – Ну, Алка сама про себя вам наболтает, а я свою автобиографию на бумаге изобразил. Уйду – прочитаете, если захотите: Алка специально для вас ее на машинке отстукала в своей конторе. Оставил несколько листков и ушел, и Антонина Федоровна сразу же начала читать. «АНТОНИНЕ ФЕДОРОВНЕ, ДОРОГОЙ НАШЕЙ СОСЕДКЕ» – было напечатано большими буквами сверху. Далее шел обычный шрифт, но с первым экземпляром Иваньшина справлялась легко. «Не хочу быть неправильно понятым, но слушать меня вы сейчас не станете, не до того вам, и, кроме как через это письмо, нет у меня способов все вам объяснить. А объяснить надо, по какому праву я к вам ворвался прямо, можно сказать, в личную жизнь. Вот почему и пишу, а Алка (это жена моя) отпечатает у себя на работе, чтобы вам читать было полегче. Так вот, я детдомовец и за все своему детскому дому благодарен. За воспитание, образование, здоровье, за судьбу свою, за Алку мою. Это все – огромные плюсы, но один маленький минус все же из детдомовской жизни вытекает. Из спальни на сорок пацанов: два десятка двухъярусных коек. Из столов на двенадцать жующих: по шесть с каждой стороны. Из общих игр, общих уроков, общих построений, из общих туалетов, если хотите, потому что ни от чего человек так не устает, как от ежечасной и многолетней жизни на чужих глазах. «Ты что читаешь?», «Ты кому пишешь?», «Ты что жуешь?», «Ты что задумался?». Задумался чего – и то ведь непременно спросят! Не со зла, не от любопытства: от того, что слишком уж много общего, и все невольно тоже становится общим. Даже мысли. И тогда постепенно начинает шевелиться в тебе одна идея. Сперва – в слезах, потом – в мечтах, а там и как насущная жизненная необходимость: желание иметь свой угол. Свои четыре стены, чтобы отгородиться ими от всех хотя бы на время, на вечер, на ночь – да хоть на час один. И не желание даже – желания как–то мало для этого, – а жажда. Вот даже слова другого искать не буду: для любого детдомовца собственная комната – утоление жажды. Компенсация вроде бы чего–то такого, чего не было. Не знаю, как эта жажда у кого сказывается, а меня она буквально с ума сводила. Я во сне свою собственную комнату видел, я знал, где у нее дверь, сколько у нее окон, я мебелью ее в мечтах обставлял, обои подбирал, полочки приколачивал, выключатели ставил, проводку проводил. Еще в детдоме о своей норе стал мечтать, а когда в техникум поступил и перешел в общежитие, так обязательно перед сном об этой комнате думал. Заснуть иначе не мог, если в мечтах не зайду в нее, стол не передвину, кресло не переставлю. Прямо как наваждение какое–то. С жилплощадью у нас везде трудно, а для детдомовца еще труднее. Не потому, что к нам плохо относятся – к нам как раз очень хорошо все относятся, может быть, даже слишком хорошо, – а потому, что у детдомовца только одна возможность в этом плане: в порядке очереди. Обыкновенные дети ведь у родителей прописаны, а детдомовские – в общежитиях, и никакого права на жилплощадь у них нет, пока ордер им не вручат. А это, как правило, ой как нескоро случается. Какие же варианты? А два ровно: либо на жилплощади жениться, либо за жилплощадь замуж выйти, и третьего не дано. Но это не для меня все, потому что я в свою Алку еще с седьмого класса влюбился. В детдоме еще она тогда в четвертом училась, вся в бантах была, а на Новый год изображала Снежинку. И так она ее изображала, что я в нее влюбился навсегда, еле дождался, когда ей восемнадцать исполнится, и расписались мы без всякой жилплощади, и три года после этого по всему городу мыкались, комнаты снимая. Я еще молодым специалистом числился, Алка училась, и тратили мы тогда на комнату больше, чем на свое питание. Еле–еле концы с концами Алка сводила, но ребенка мы завести все–таки не побоялись. А через два года пьяная квартирная хозяйка, у которой мы комнату снимали, уронила с балкона нашего ребеночка, нашу девочку, когда мы на работе были. Это все я вам, Антонина Федоровна, сообщаю, чтобы ясен был один побудительный мотив: я после этой трагедии начал приработок искать, чтобы денег накопить и, может, кооперативную квартиру или хоть домик за городом приобрести. Руки у меня всегда хорошие были, соображал я неплохо, если технически, в смысле там электроники или электротехники. Тут вскоре мода на звуковые системы пошла, и я сразу прослыл спецом экстра–класса. Дело для меня плевое, а заработок верный: и жить стали полегче, и откладывать даже начали. Тем более что заказы на меня прямо сыпались, и я уже выбирал, к кому идти. И вот так зашел однажды к одному парню, Игорем его звали. Толковая у него была «система», только разрегулирована без предела. Стал я с того света ее вытаскивать, аппаратуру эту, каждый день после работы наведывался и вскоре познакомился с папой. А папа – начальник: какой да чего, дело ведь не в этом, а в том, что он попросил меня у него на службе секретарь–автомат швейцарский до ума довести. Я довожу, разговариваем, я ему, как вам, все обрисовываю: про Алку, про ребенка, про нашу бездомность и нашу мечту. А через месяц – бац! – ордерок на подселение в квартиру к инвалиду Великой Отечественной войны Антонине Федоровне Иваньшиной. К вам, значит, дорогая наша и первая в жизни соседка. Спросите, зачем, мол, пишу все это? А затем, чтобы объяснить, какие мы есть, почему я в вашу комнату тогда без стука ворвался и что вы для нас значите. Мы детдомовские ребята, о чем и рапортуем, а вы вроде как пристань наша, как остров в океане. Может, это все Алка лучше объяснит, я насчет чувств не очень, но хотелось бы, чтобы жилось нам дружно и весело, для чего и доложил вам всё про всё. Ваш сосед Олег Беляков». То ли ослабела Антонина Федоровна, то ли сентиментальна стала, а только тронуло ее это откровение на пишущей машинке. Она три раза перечитала «автобиографию» и три раза ощутила тепло в душе. И прямо – письмо требовало ответной прямоты – сказала об этом Олегу. – Затем и писал, – признался он и неожиданно добавил: – Пока вы тут сил набираетесь, давайте мы у вас в комнате ремонт сделаем? – Вот это уже ни к чему. – Боитесь, что стащим что–нибудь? Правильно: детдомовские, они такие. Так спросил, так прокомментировал и так улыбнулся при этом, что она не смогла сдержать ответной улыбки. Но проворчала: – Не терплю одолжений. – Сочтемся! – безмятежно пообещал Беляков. – Обои показать или Алке выбор доверите? – Доверяю, – сказала Иваньшина, но уже без ворчания и вполне серьезно. А соседи во время ремонта все–таки кое–что «стащили»: адреса ее прежних «квартиранток», разлетевшихся по окончании института по работам и замужествам. И Антонина вторично онемела, когда в ее палату вдруг ворвалась немолодая и располневшая… – Тоня, что с тобой? Что же ты мне–то не сообщила, Тонечка? Ведь не чужие же мы, кажется. Чего молчишь–то? Не узнаешь, что ли? – Зинка, – с трудом выговорила Иваньшина, и слезы хлынули бурно и внезапно: впервые с того вечера. – Зиночка–корзиночка. – И не одна, – всхлипнув, шепнула самая первая ее подопечная. – Эй, сынок! Иди с теткой своей познакомься. И вошел застенчивый, неуклюжий, нескладный какой–то парнишка. Ну да не в этом дело, а в том, что на другой день Олега Белякова лишили постоянного пропуска в их отделение. – Ну, знаете. – Лечащий врач только руками развел. – Мы с таким трудом Иваньшину из паралича выволокли, а вы? – А я? – благодушно переспросил Олег. – Спасибо за комплимент, и давайте назад постоянный пропуск. Ее кормить надо, на ваших харчах йог и тот ноги протянет. – Какой комплимент? Тут, понимаете ли, такая нервная встряска вами организована, что… – Да бросьте, доктор. От радости ведь и вправду не умирают. Вскоре после этого внезапного свидания, а скорее всего от первых своих слез Антонина Федоровна стала помаленьку ощущать собственные ноги. Стреляющие боли в пояснице, от которых, как она сама говорила, виделся ей порою салют Победы, прекратились, а там помаленьку да полегоньку начала она вставать и передвигаться. Сначала, как водится, с костылями, а потом с палочкой, самостоятельно. И в тот день, когда она похвасталась Олегу, что впервые добрела до процедурной, он сказал: – Значит, можно и о делах. Эта Ладочка не желает добровольно выписываться. Своего бугая, правда, больше не приводит да и сама в вашу комнату без нас не заглядывает – замочек я там новенький врезал с секретом, – но выписываться и не думает. Вот почему я вас прошу подписать эту бумагу. Иваньшина молча прочитала заявление на имя председателя горисполкома, в котором живописно, но без преувеличений была изложена вся история с Ладой и ее супругом. И просьба в конце: считать постоянную прописку гражданки такой–то недействительной по изложенным выше бессовестным причинам. От заявления, так живо напомнившего ей о последнем свидании с ласковой названой доченькой, стало и тошно и тоскливо, и Иваньшина подписала его, не исправив даже прилагательное «бессовестный» на какое–либо более вразумительное. – А она – в суд, – вздохнула Алла. – И я – в суд, – весело улыбнулся Олег. – У меня справочка об избиении имеется. Ни о каком избиении, а уж тем паче о справочке Иваньшина не помнила, поскольку пребывала тогда по ту сторону суетных житейских подробностей. Но такая предусмотрительность со стороны нового соседа ей почему–то была неприятна. Однако она ничего не сказала: не хотелось ни о чем вспоминать, а уж менее всего – о том вечере. Никакого суда не случилось: девочка Ладочка сочла за благо тихо и мирно выписаться и исчезнуть неведомо куда. Что при этом сказал ей улыбчивый Олег Беляков, Антонина Иваньшина не спрашивала, но то, что какой–то разговор состоялся, знала. Правда, не от Олега – тот помалкивал, сообразив, насколько неприятно ей любое напоминание об этом, – но по–женски разговорчивая и по–женски гордящаяся мужем Алла рассказала достаточно. Беседа была короткой, насколько можно было судить по Алкиным намекам, но содержательной, коли не только Лада, но и ее громогласный супруг не нашли контраргументов. И только год спустя Олег признался: – Русакова Петра Игнатовича помните? – Какого Русакова? – Военкома. Ну, он еще орден вам вручал. Так я его тогда на разговорчик–то пригласил, вот тут–то они и утерлись. Какими бы горькими ни были обиды и нежданными радости, все пока шло Антонине Федоровне на пользу. Боли отступили, болезнь отпустила, и Иваньшина вернулась в отремонтированную, чисто побеленную, мытую–перемытую свою комнату на собственных ногах. Правда, чуть приволакивая их, чуть раскачиваясь и – с палочкой, которую вырезал для нее все тот же Олег. – Что–то уж больно беспокоитесь обо мне, больно опекаете. Право, неудобно как–то. – Деньги будете предлагать? – Да и деньгами неудобно. – Точно. – Он кивнул. – Я детдомовский, ни отца, ни матери не знаю. А когда подрос, рассказали, что принесла меня в сорок пятом фронтовичка. Сдала и – в часть: ее машина ожидала. Ну, а я еще до того, как к вам подселиться, знал, кто вы такая есть. А как увидел, так и подумалось, что вы, Антонина Федоровна, свободное дело, мамой мне могли быть. – Мамой, говоришь? Горько усмехнулась Иваньшина, но ничего никому не стала рассказывать. Ни про аборт, ни про болото, ни про сухой глинистый ком. Только потрепала Олега за волосы и с этого мгновения стала называть своих молодых соседей на «ты». Через неделю после выписки вернулась в школу – с палочкой и заметной проседью в гладко зачесанных волосах. И потянулись обычные дни, наполненные детским шумом, мальчишеским озорством, девчоночьими слезами, жалобами учителей, просьбами родителей, совещаниями, заседаниями, собраниями, вызовами в районо и в райком, собственными уроками и собственной усталостью. Все было прежним, знакомым и привычным, и только собственная усталость оказалась для нее новой. Глухой, опустошительно беспощадной, отнимающей разом все силы – и физические, и умственные, и нервные. «Надо привыкать, – сказала она себе, ощутив эту усталость и сразу поняв, что ей от нее уже никогда не избавиться. – Надо приспосабливаться, терпеть и привыкать». А так было всё, как бывало всегда, только Антонина Иваньшина не ходила более в родной институт, не приглядывалась к полушкольницам–первокурсницам, не заводила с ними бесед. С этим отныне было покончено раз и навсегда: Иваньшина умела говорить «нет» со всей жестокостью и непреклонностью офицера–фронтовика. И как ни горько ей становилось порою не столько от решения, сколько при воспоминании о причинах, заставивших ее принять такое решение, была тверда, ровна и почти спокойна. Правда, жизнь ее изменилась не только в худшую сторону, и как знать, что сталось бы со всеми ее принципами, если бы не эти изменения. Если бы не веселые, дружные, жизнерадостные соседи, встречавшие ее как родную, обращавшиеся с ней как с родной и – Иваньшина постепенно убедилась в этом при всей своей настороженности – искренне считавшие ее таковой. – Ребята, вы хотя бы деньги у меня берите, что ли. Ведь каждый день с ужином ждете, миллионеры. – Ну что вы, Антонина Федоровна, – смущалась Алла. – Тогда нам радости убавится, понимаете? А Олег улыбался: – Все нормально, как в детдоме: торт, он что? Он – один на всех и все – на одного. Верно, Алка? Была еще одна маленькая, чисто женская радость: в кои веки объявился–таки хозяин, и квартира, где вечно шатались розетки, провисала проводка, искрили штепсельные вилки и дымила печь, преобразилась. Ничего не ломалось и не обрывалось, вещи побаивались строгого хозяйского глаза и вели себя послушно: даже печка, обогревавшая всю квартиру, стала отдавать тепло куда щедрее, чем прежде. У Олега были воистину золотые руки и неиссякаемая любовь к ремонтам и усовершенствованиям: он не жаловал старого. – Слушайте, Антонина Федоровна, чего это мы с печкой маемся? Морока и грязь, как в пещерные времена. Так сложилось, что печь никогда не досаждала Иваньшиной, не отнимала у нее ни времени, ни сил, и вообще не ее это была забота. Даже те капризные, завидушные соседи никогда не утруждали ее топкой общей печи и никогда не жаловались, что она этой обязанностью пренебрегает. После войны раздобыть топливо – торф, дрова или уголь – было чрезвычайно сложно, и соседи сразу же разделили обязанности: Иваньшина добывает топливо, они топят печь. И так оно и было всегда, это разделение, и Олег заворчал совсем не потому, что намеревался его пересмотреть, а потому, что сама печь раздражала его своим анахронизмом. Он обожал новшества не только в науке и технике, но и в быту и очень сердился, когда приходилось тратить время на печь. Date: 2015-07-11; view: 287; Нарушение авторских прав |