Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Зыбь ты великая!





Зыбь ты морская!»

 

И здесь, на Финском заливе, ясный солнечный день, мерные взмахи весел, ожидающие лица детей рождали в нем жажду читать стихи. Жажда эта жила в нем неутолимо: поэзия смолоду и до последнего дня была для него неиссякаемым источником наслаждения. Стихи он читал постоянно и всегда вслух: себе самому, один на один, у себя в кабинете, Репину в мастерской и репинским гостям в беседке; захожим студентам на песке у моря; друзьям-соседям: Николаю Федоровичу Анненскому, Татьяне Александровне Богданович и Короленко, нам по дороге на почту. И уж конечно в море. Тут, в море, он давал себе полную волю. Ритм волн и ритм гребли естественно выманивали в ответ ритмический отклик.

Никогда я не слышала чтения более пленительного. Как будто все черты его личности собирались в эти минуты в голосе, в интонациях, в губах, которые льнули к звукам, в звуках, которые льнули к губам. В голосе его, когда он читал великую лирику, появлялось некое колдовство, захватывавшее и его и нас. На страницах своих сочинений он не раз говорит, что смолоду привык «упиваться стихами». Упоение заразительно. Наверное, потому мы и упивались, слушая, что он упивался, произнося. И все стихи, которые я узнала потом, одна, сама, без него, звучание всех на свете стихотворных строчек, кто бы их ни произносил, навсегда связаны для меня с моим детством и его голосом. — Зыбь ты великая! Зыбь ты морская! — начинал он, закидывая весла и чуть-чуть раскачиваясь. — Чей это праздник так празднуешь ты?

 

Волны несутся, гремя и сверкая,

Чуткие звезды глядят с высоты, —

 

читал он широким, певучим, страстным, словно молящимся голосом, и мне казалось, что теперь уже лодка покоряется не волнам и веслам, а весла и волны — и все вокруг — звучанию голоса.

 

Итак, образ отца — Корнея Ивановича Чуковского, — как он встает из воспоминаний его дочери, оставляет у читателя незабываемое впечатление. Что же говорить о том, каким он казался его детям! Можно найти много слов, которые описывали бы их чувства к отцу, но все они, скорее всего, будут неполными и недостаточными. Это, конечно, и горячая любовь, и обожание, и восхищение, и вера в его необыкновенность. Ко всему этому нужно прибавить еще «чувство принадлежности», то есть убеждение, что он принадлежит им («изготовлен для нас в одном экземпляре»), а они — ему. Знать и чувствовать, что у тебя не просто есть папа, но что ты ему очень нужен, что он, безусловно, «твой» — бесконечное счастье для ребенка; и такими знанием и чувством пронизана каждая строчка воспоминаний Лидии Чуковской.

Как же это получалось? Можно было бы сказать, что, несмотря на свою постоянную занятость и порой изнуряющий труд, Корней Иванович находил время для детей. Но это были бы бледные и неточные слова. Он не просто находил время для детей, а жил с детьми, постоянно с ними играя, занимаясь их учебой и образованием, делясь с ними своей любовью к стихам и литературе. И все это он делал так же ярко, эмоционально, страстно, как и работал, как и жил вообще. Он отводил детям не время, а часть жизни. Можно думать, что и вспышки отцовского гнева, когда они случались, дети воспринимали как продолжение его горячей заинтересованности в них, и в душе его прощали.

Все это ему удавалось потому, что он был «ребячливым папой» (как его называли) и в то же время умным, мудрым взрослым, глубоко любившим и понимавшим детей — не только своих, но и других, как и детство вообще.

Можно предположить, а на самом деле так это и было, что увлекательное и увлекающее общение с детьми питало талант и чуткую мудрость писателя Корнея Ивановича Чуковского, так же как он своим эмоциональным талантом обогащал жизнь своих и всех читающих его детей.

 

Г. Л. Выгодская «Просто жизненно необходимо» [21]

 

Лев Семенович Выготский (1896–1934) — создатель Культурно-исторической теории психики, основоположник одного из наиболее значительных направлений в отечественной психологии и психологии развития ребенка. Его яркая жизнь оборвалась, когда ему было всего 37 лет, но он успел написать фундаментальные работы, которые принесли ему всемирную известность.

 

«Глазами дочери» — так назвала Г. Л. Выгодская одну из глав книги об отце. В ней личные воспоминания детства. В этих воспоминаниях Г. Выгодская рассказывает о том, каким человеком был ее отец, кем он был для нее, и как складывались их взаимоотношения. Л. С. Выготский скончался, когда Гите Львовне было всего 9 лет, а писала она свои воспоминания, спустя более полувека. Несмотря на такой срок, мы видим, какой неизгладимый, и значимый след оставил отец в жизни дочери.

Отрывки воспоминаний сгруппированы в небольшие тематические рубрики; предваряющие их фразы взяты из текста автора воспоминаний.

 

 

«Непередаваемое чувство защищенности»

 

Есть люди, события, которые не забываются, которые память хранит всю жизнь. Очень живо помню я Льва Семеновича, помню все, не только его облик, но и его слова, его поступки, все события, связанные с ним. И если ряд моментов жизни, событий, постепенно тускнеет в памяти, то все, что связано с отцом, остается таким ярким и четким, что порой кажется, что это было только вчера.

Конечно, я была тогда ребенком, причем самым заурядным ребенком, поэтому я не могла понять и оценить, что это был за ученый. Моя память сохранила его как доброго, любящего отца, каким он был до последних дней своей жизни. Я помню отца с тех пор, как помню себя. Но это, по большей части, отрывочные, фрагментарные воспоминания, иногда такие яркие, что напоминают отдельные переводные картинки.

Мои последовательные воспоминания, пожалуй, можно отнести к весне 1929 г.[22]. Очень хорошо помню, как мы ехали провожать моих родителей, уезжавших в Ташкент, дорогу домой и пустоту вокруг, которую я ощутила, войдя в квартиру. Все были ко мне внимательны, добры, но мне было пусто. Пожалуй, то, что я испытывала, можно назвать дискомфортом. Вот тогда впервые я не поняла, конечно, еще, но почувствовала, что такое для меня отец и какое место в моей жизни он занимает. Это было очень странно, ведь росла я в большой семье, да и отец не мог уделять мне много времени. Но, видимо, то, что он давал мне в то время, что мог уделять мне, было для меня очень важно, было просто жизненно необходимо.

В детстве я очень плохо переносила поездки в транспорте — мне становилось плохо, меня неизменно укачивало. Поэтому, если случалось меня куда-нибудь везти, приходилось ехать на извозчике. Хорошо помню эти поездки!

Мы садились в пролетку, лошадь неспешно шла, и мы долго ехали к нашей цели — через Крымский мост на Арбат. Почему-то больше запомнились зимние поездки. Мы сидим с папой, плотно прижавшись друг к другу, верх у пролетки поднят, так что идущий снег нас не мочит. Лошадь мерно идет, покачивая головой; снег хлопьями падает на землю, так что окружающее видно, как сквозь кружево; папа негромко разговаривает со мной. Как хорошо! Ощущения, испытанные тогда, сохранились на всю жизнь.

Иногда мы едем вместе с мамой. Папа тогда выглядит совсем счастливым. Он попеременно говорит то с мамой, то со мной, то затевает общий разговор, чтобы я не чувствовала себя лишней. Он все время дает мне почувствовать, что его радует мое присутствие рядом. (Оно никогда не тяготило его.) Даже тогда, когда он говорит с мамой — в этот момент он или плотнее обнимает меня, или крепко берет за руку и время от времени пожимает ее. Да, я все время чувствую, что папа ни на минуту не забывает обо мне, что я нужна ему. Все это дает непередаваемое чувство защищенности, близости, уверенности в том, что ты нужна. Как все это в детстве необходимо!

Почему я пишу об этом? Почему так подробно рассказываю, казалось бы, о таком незначительном? Может быть, даже кому-то покажется, что о мелочи? Почему память сохранила не только эти поездки, но и то, что я тогда испытывала? А может, это не такая уж мелочь?..

Уже взрослой, я много думала об этом и часто воскрешала в памяти те минуты, вероятно, по контрасту с наблюдаемым в обыденной жизни.

 

Вот в вагон метро или в троллейбус входит малыш с кем-то из родителей. Пристроив ребенка, усадив его, взрослый тут же достает книгу или газету и начинает ее читать, не обращая никакого внимания на ребенка. Иногда, правда, не отрывая взора от книги, малышу дается директива: «Не вертись!» или «Сиди спокойно!» Мне в таких случаях всегда бывает так обидно за ребенка — он в это время предоставлен сам себе и не ожидает от родителей ничего, кроме, разве, замечания. А может быть, ему хочется поделиться впечатлениями о том, что он увидел в окно? Или попросить разъяснения? Или просто поговорить? Ведь ему скучны, утомительны и неинтересны такие поездки. Что он вспомнит, когда вырастет? Не здесь ли лежит одна из причин постепенного отчуждения детей?..

К счастью, меня своим вниманием отец не обделил. Я получила его сполна. И всю свою жизнь благодарна ему за это.

 

Вдумываясь в отношения Льва Семеновича и дочери, стоит вспомнить, что Л. С. Выготский был автором замечательного психологического закона «зоны ближайшего развития[23]». Согласно этому закону, взрослый — необходимый участник и «проводник» человеческой культуры в процессе развития психики ребенка — развития, умственного, эмоционального, морального.

В воспоминаниях дочери мы обнаруживаем, что Л. С. Выготский блестяще проводил в жизнь то, о чем говорила его теория. Будучи отцом двух дочерей, он принимал тесное участие во всех сферах их жизни. Старшей дочери, Гите, посчастливилось в сознательном уже возрасте (после трех лет) испытать разнообразное и глубоко эмоциональное общение с ним. Это были многочисленные беседы, в которых отец откликался на трудные и важные переживания дочки; он поддерживал ее в учебе, играх, в общении с детьми; серьезно обсуждал ее мечты и планы. Его высокие человеческие качества освещали жизнь близких и служили для детей, как и взрослых, эталонами чуткости, доброты и скромности. Обо всем этом рассказывает Гита Львовна.

 

 

«Скажи, что случилось?»

 

Это лето для меня было омрачено двумя разными по масштабу, но одинаково огорчительными событиями. Помню, все были потрясены нелепой трагической смертью профессора М. Басова и, по-видимому, поэтому в доме много говорили о смерти. В результате всех этих разговоров я поняла неизбежность смерти, и это меня потрясло. Я была напугана, очень угнетена, все казалось мне непрочным, зыбким. Отец заметил мое состояние и однажды, дождавшись, когда мама уйдет вниз к бабушке, взял меня за руку и привел к нам наверх, на балкончик. Там он посадил меня к себе на колени так, чтобы видеть мое лицо, обнял и спросил: «Скажи, что случилось?» — «Это правда, что все люди умирают?», — спросила я и с надеждой посмотрела на него. Мне так хотелось, чтобы он развеял мой страх и сказал, что это не так. Отец выдержал мой взгляд, погладил по голове и спокойно сказал мне: «Правда. Но только умирают люди очень старые и очень больные. Так что тебе нечего тревожиться. Это все будет очень-очень нескоро, через много-много лет». Говоря это, он сделал неопределенный жест рукой в воздухе, как бы показывая отдаленность этого момента. Становилось спокойнее, но надо было все уточнить: «А ты? А мама?». Он улыбнулся: «Мы тоже нескоро будем старыми, и, видишь, мы здоровы. Так что ты не тревожься, иди спокойно играть». Спустив меня с колен и поцеловав, он мягко подтолкнул к двери: «Иди к детям играть». На душе снова стало спокойно. Помню, меня распирало от любви к отцу и благодарности. Поверьте, я это так помню, как будто это произошло только что.

 

«Шприц для игры — совсем не прихоть!»

 

В самый разгар моей болезни (а скарлатину тогда лечили 6 недель) мне отчаянно повезло — свалился с тяжелой ангиной папа. Теперь я была не одна, со мной в комнате лежал больной папа. С ним мне было всегда хорошо. Я никогда не раздражала его, даже если приставала к нему или тормошила его во время работы. Он никогда не сердился на меня, мог без конца отвечать на мои вопросы, рассказывать что-нибудь интересное.

То ли моя длительная болезнь, то ли частое общение с доктором и его доброе ко мне отношение, а скорее всего, все это вместе взятое привело меня к тому, что я просто «заболела» игрой в доктора. Мы с Леонидом играли в эту игру изо дня в день и не могли пресытиться. С игрушками тогда было плохо, и наш игровой аксессуар состоял из каких-то коробочек, баночек, бутылочек, палочек и одного, как мы тогда считали, «настоящего» предмета. Им был металлический остов от разбитого шприца. Вот всем этим «инструментарием» мы и пользовались для исцеления наших пациентов. Увидев, что наша игра носит стойкий характер, отец очень сочувственно отнесся к ней и подарил мне свой настоящий стетоскоп. Это, конечно, очень нас обрадовало и оживило нашу игру. Но по прошествии некоторого времени я решила, что шприц нам нужен тоже совсем настоящий и действующий. И я обратилась с просьбой к отцу отдать мне для игры его шприц. Он спокойно и убедительно объяснил мне, что сделать этого не может, так как шприц необходим ему самому, чтобы лечить бабушку (он сам делал ей в случае необходимости инъекции). «Но я понимаю, — добавил он, — что шприц тебе действительно нужен и я обещаю постараться достать его для тебя». Прошло, вероятно, пару месяцев, а может быть, и больше. Однажды вечером я была в гостях у кого-то из ребят. Мне позвонили из дому и сказали, чтобы я собиралась домой, так как сейчас за мной придут. Я начала просить отсрочки, но тут трубку взял папа и сказал мне: «Приходи скорее, у меня что-то для тебя есть». Дважды повторять мне не пришлось — папа дома, да еще что-то принес мне! Я мгновенно собралась и всю дорогу торопила своего провожатого: «Скорее! Скорее!». В дом я ворвалась пулей и, не раздевшись, кинулась к отцу. Он ласково со мной поздоровался, а потом отослал раздеться. Когда я, раздетая, вернулась к нему, он не торопился меня обрадовать. Казалось, он предвкушал мою радость и растягивал удовольствие. Он сел, посадил меня на колени так, чтобы хорошо видеть выражение моего лица, и, взяв что-то со стола, подал мне. Это была маленькая черная коробочка. Я сидела не шевелясь. «Что это?» — спросила я. В ответ на мой вопрос папа открыл коробочку, и я онемела от восторга — на пурпурном бархате лежал прекрасный шприц, гораздо лучше папиного, а рядом с ним — игла. Изнутри крышка коробочки была из красного атласа, она откидывалась, и между ней и крышкой лежала проволочка для чистки иглы. Я боялась вздохнуть, мне казалось, что это сон. Видя, что я буквально онемела и ошеломлена, папа сказал мне: «Это тебе. Помнишь, я же обещал тебе шприц. Теперь ты можешь играть в больницу». Я не в силах была сказать ни слова. «Ты довольна?» — спросил меня папа. Я глубоко вздохнула и кивнула головой. Говорить я все еще не могла. Я крепко обняла отца, прижалась к нему и поцеловала его. Он улыбнулся. Сняв меня с колен, он сказал: «Сегодня уже поздно. Ты положи его на место, а завтра будешь играть с ним. Хорошо?» С этого момента все наши с Леонидом пациенты стали получать ежедневные инъекции. А к этому времени папа привез мне из Ленинграда в подарок очень большую матерчатую, набитую опилками, с головой из папье-маше куклу. Вот эта кукла и была главным объектом нашего лечения. Взрослые только удивлялись, почему кукла течет.

 

А много лет спустя, в 1956 г. я узнала историю этого шприца. Меня как-то попросила прийти к ней одна из давних сотрудниц и друзей отца — Л. С. Гешелина, чтобы передать мне ряд книг. Я зашла, завязался разговор об отце, и вдруг она мне сказала: «Если б ты только знала, как Лев Семенович любил тебя! Знаешь, однажды я даже отдала ему для тебя шприц, так он тебя любил. А ведь не хотела сначала отдавать!» Я попросила ее рассказать, как это было, и она рассказала мне следующее. «Как-то однажды, кажется, в 1931 г., Лев Семенович спросил при мне: «Товарищи, нет ли у кого-нибудь из вас лишнего шприца? Мне очень нужен». А мне как раз только что привезли из Германии прекрасный шприц, поэтому я сказала ему: «У меня есть, и я его отдам вам с удовольствием». Он немного смутился и сказал: «Это, собственно, не для меня, а для Гиты». Я была поражена и сказала довольно запальчиво: «Ну уж ей, конечно, и не подумаю его отдать!» Лев Семенович молчал, а я добавила: «Нельзя потакать каждой прихоти ребенка! А потом она у вас еще что-нибудь попросит?!» И тут он очень тихо сказал мне: «Если у ребенка интерес к медицине, то шприц для игры — совсем не прихоть, не блажь. Ведь игра в детстве так важна, так значима, она имеет такое кардинальное, незаменимое значение для детского развития… И потом, кто знает, — добавил он, — может быть никогда после я не смогу доставить ей такую радость!» Это все так убедительно прозвучало для меня, что я сказала ему: «Бог Вам судья. Наверное, вы правы. Вот Вам шприц». Этот шприц цел у меня до сих пор.

 

«Вот, если бы папа был милиционером!»

 

По правде говоря, папина манера держаться с людьми, его чрезмерная скромность огорчали меня в то время. Он никогда не «выпячивался», всегда старался быть «в тени». Мне казалось, что при этом никто не мог даже догадаться, какой он хороший. Так, или примерно так, думала я в те годы. Идем мы с ним по улице — никто не обращает на него никакого внимания, никто его не замечает, никто не понимает, с каким замечательным папой я иду за руку. А мне так хотелось, чтобы все его видели, чтобы он был в центре всеобщего внимания! Вот, если бы…

На перекрестке, возле нашего дома, был милицейский пост. Там, на возвышении, целый день стоял постовой. В этом, конечно, была необходимость, так как улица наша была оживленной — было много транспорта, пешеходов. Да еще машины и телеги выезжали из переулка. Необходимо было всем этим управлять, и постовой успешно это делал. Я могла часами наблюдать из окна или стоя на улице у подъезда, как одному движению его руки повинуются и громоздкие трамваи, и машины, и извозчики, и пешеходы. Мне он казался таким могущественным! И он всегда был в центре внимания — все на него смотрели, все видели, какую важную работу он выполняет. Вот, если бы папа был милиционером! Стоял бы он на посту, все бы на него смотрели! А я бы гордилась им… Я бы даже могла к нему подойти и постоять рядом с ним на посту… И все ребята видели бы…

Однажды я даже познакомилась с одним из постовых, когда он сдал свой пост другому и направлялся, вероятно, домой. Мы с ним дружески поговорили, он спросил меня о том, где работает мой папа, а мне, увы, похвастаться было нечем: я честно призналась ему, что папа работает за столом, он пишет. Милиционер покачал головой — то ли одобрительно, то ли сочувственно. С той поры мы всегда с ним здоровались.

И вот как-то, после того, как я очередной раз наблюдала из окна за его триумфом, когда вся улица жила по движению его руки, я не выдержала и пошла к папе. Он работал. Я не окликнула его, а остановилась у стола и стала ждать, когда он меня заметит. Обычно папа чувствовал, что ли, мое присутствие и оборачивался ко мне. Так было и в этот раз. Дождавшись, когда он заметит меня, я подошла к нему вплотную. Он понял, что мне надо поговорить с ним, и положил ручку, которой писал. Тогда я сказала ему, что мне не нравится его работа: «Все время пишешь, да пишешь. Что это за работа? Вот если бы ты был милиционер, — мечтательно сказала я, — ты бы стоял на посту, и все бы вокруг видели, какую важную работу ты делаешь!» Мама рассмеялась и сказала что-то, из чего я могла заключить, что такая радужная перспектива ее не увлекает. Папа же был абсолютно серьезен. Он наклонился ко мне, взял за плечи и, немного склонив голову набок, сказал: «Конечно, милиционер выполняет очень важную и ответственную работу. Трудно даже представить, что было бы на улице без него… Но ведь, понимаешь ли, бывает и другая важная работа — и водить трамваи, и лечить людей, и учить детей — тоже очень важно и необходимо. Это тоже должен кто-то делать… Всякая работа, которая нужна людям, важна». — «И твоя работа — тоже важная?» — с недоверием спросила я. Папа немного помедлил и уверенно ответил: «Мне представляется, очень… Да, то, что я делаю, тоже важно людям».

Помню, помимо всего, меня удивило в этом разговоре и то, что папа, как мне показалось, нисколько не завидует ни милиционеру, ни его могуществу, ни его популярности. Мне это было просто непонятно. Я вздохнула и отошла от него. Приходилось примириться с тем, что папа никогда не будет милиционером.

 

«Мы с папой работали за одним столом»

 

 

Папа очень серьезно и с огромным уважением относился к моим школьным обязанностям. Так, для моих занятий он отвел мне место за своим столом. Он специально освободил для меня половину своего письменного стола, чтобы я могла спокойно, без помех заниматься. Я была чрезвычайно горда тем обстоятельством, что мы с папой работали за одним столом и иногда даже одновременно.

В тот год я особенно пристрастилась к чтению и стала меньше играть. Это папу огорчало. Он не раз сетовал по этому поводу, спрашивал, почему так редко ко мне приходят играть ребята, почему мало играю сама. Его душевная тонкость проявлялась и в том, как он относился к моей реакции на читаемое. Помню, застав меня в слезах над «Маленьким оборвышем» Гринвуда, он не стал говорить мне, что это выдумка, что на самом деле этого не было, а потому не стоит плакать. Присев ко мне и обняв меня, он просто вместе со мной посочувствовал герою. Когда я читала о приключениях Тома Сойера и Гекельберри Финна, порой мне было страшно, и папа всегда находил какие-то слова, которые успокаивали меня, но тем не менее не разрушали создаваемые воображением картины.

Под влиянием школы и чтения у меня родились новые планы на будущее. И, конечно, я пошла поделиться ими с отцом. «Я хочу быть учительницей, писателем и художником. Как мне быть?» Папа серьезно отнесся к моей новой мечте и посоветовал и рисовать, и писать, и заниматься с Асей как с ученицей. А потом посмотреть, к чему душа больше лежит, что лучше будет получаться. Некоторое время спустя, начитавшись Сетон-Томпсона, я снова вернулась в разговоре с папой к своему будущему. «Знаешь, я решила, что буду одновременно и учить детей, и писать книги, и делать к ним рисунки. Ведь Сетон-Томпсон не только писал, но и сам делал рисунки к своим книгам. Я буду учительницей, буду писать книги о ребятах и сама буду рисовать для них». Папа даже не улыбнулся, выслушав мою грандиозную жизненную программу. Он только сказал мне, что все в жизни нужно стараться делать очень хорошо. А делать очень хорошо сразу несколько таких ответственных дел, по его мнению, очень трудно. Для каждого из них нужно долго и упорно учиться. Но если у меня получится то, что я задумала, то он, конечно, будет рад и готов мне помочь, если мне понадобится его помощь. Он не позволил себе ни малейшей иронии, не лишил мечты, не убил ее.

 

«Можно! Конечно, можно!.. Иди за ребятами»

 

Мне кажется, что наукой отец занимался всегда, каждую минуту своей жизни, что бы он ни делал, а не только тогда, когда сидел за письменным столом. Условия для работы у него были очень трудные, а точнее — никаких условий для работы не было. Судите сами. Жили мы вчетвером в одной комнате. В комнате было тесно: по стенам стояли книжные шкафы и стеллажи с книгами с пола до потолка, вдоль окон — большой письменный стол отца, кровать родителей, мой диванчик и Асина кровать. Свободным оставалось лишь небольшое пространство в центре комнаты. Вот его-то мы и использовали для игр. При этом, играя, мы располагали наши игрушки так, что некоторые из них были вплотную придвинуты к письменному столу, за которым работал папа. И все же он умудрялся ежедневно по много часов проводить за столом, и не просто проводить, а напряженно работая. Казалось, ничто не мешало ему работать — ни разговоры рядом, ни наши игры и возня на полу. Он никогда не требовал тишины, не делал замечаний. Мне думается, работа целиком поглощала его, настолько увлекала, что порой он и не замечал того, что происходит вокруг. Вероятно, из-за этого он мог иногда и невпопад ответить. Так мама рассказывала, что однажды оставила меня, еще маленькую, с ним. Он работал, а я играла рядом. Потом мне зачем-то понадобилась бумага, и я обратилась к нему: «Папа, мне нужна бумага». — «В каком смысле?» — спросил он, не в силах оторваться от работы. «В белом», — ответила я. Мой ответ сразу вернул его на землю, он очень смеялся. Кажется, он это тоже использовал в одной из своих работ. Он был очень непритязателен, скромен и никогда не требовал для себя особых условий, никогда никого не стеснял, не ущемлял. Ребята со двора очень любили приходить к нам играть. Частенько они говорили мне: «Пойди спроси, можно к вам?» Очень ярко помню, как вхожу в комнату, вижу склоненную над столом фигуру отца и, стараясь не шуметь, спрашиваю у мамы: «Мама, ребята спрашивают…». Дальше говорить мне не удается, так как быстро, резко повернувшись ко мне, папа отвечает: «Можно! Конечно, можно!» Смотрю на маму, она с сомнением качает головой. Не знаю, как быть, но на помощь мне снова приходит папа: «Можно! Чего же ты ждешь?! Ведь ко мне приходят товарищи. Было бы ужасно, было бы несправедливо, если бы к тебе не могли прийти. Иди за ребятами». Так быстро решается этот вопрос. Это повторялось многократно. И потом, когда мы уже играем тут же, рядом с ним, он время от времени оборачивается к нам, смотрит, улыбаясь, на нас и снова погружается в работу. Приходится лишь удивляться, как, работая в таких условиях, он успел столько написать.

 

«Он что-то чертил, придумывал…»

 

А вот в чем совершенно не разбирался отец, чего он совершенно не знал, так это музыка. Эта область была для него terra incognita. Может быть, это произошло потому, что в детские годы в семье не уделялось внимания приобщению детей к музыке. Так или иначе, у него был плохой музыкальный слух. Не знаю, мог ли он различать по звучанию различные музыкальные произведения, но передать правильно ни одной мелодии не мог. Ему нравилось, когда мама, что-либо делая, напевала вполголоса. Он щурился при этом от удовольствия. Он хотел, чтобы я училась играть на рояле, и была даже предпринята такая попытка, которая закончилась пару месяцев спустя. (Льщу себя надеждой, что так случилось из-за неблагоприятных условий, а не из-за моей музыкальной тупости.) Дело в том, что у нас дома инструмента не было, поэтому для того, чтобы приготовить задание учительницы, меня отводили в семью живших неподалеку наших знакомых. Там же никаких условий не было. В конце концов, я отказалась ходить туда для приготовления уроков, а другой возможности не было. Но важно не это, важно отношение отца к моим занятиям. Когда мне было задано учить ноты, различные музыкальные паузы, папа старался помочь мне сделать это. Он что-то чертил, придумывал какие-то приемы, чтобы облегчить мне запоминание материала и сделать эти занятия интересными для меня. С ним я занималась этим скучным делом с удовольствием. Для того, чтобы объяснить мне материал, он должен был сначала разобраться в нем сам, так как не владел даже элементарной музыкальной грамотой. И он находил для этого и время, и терпение, и всячески способствовал моему обучению. Когда через несколько месяцев мои занятия прекратились, он огорчился. Спросив у меня, хочу ли я учиться музыке, и получив мой утвердительный ответ, он обещал купить для этого пианино. Это свое обещание ему не суждено было выполнить — он не успел.

 

Отдельно хочется сказать о редкой способности Л. С. Выготского сочетать в общении с детьми неизменное внимание и тепло с твердостью, заботой о дисциплине и нравственности. Как он это делал?

 

 

«Папа никогда не морализировал, но…»

 

Однажды, помню, я вернулась из школы гордая и счастливая — за какую-то очень важную контрольную работу я получила самую высшую оценку. Рассказывая об этом, я не без удовольствия сказала, что моя соседка по парте получила отметку ниже, чем я, так как не успела у меня что-то списать. И вдруг вместо ожидаемой радости отца я увидела, что он очень огорчен и не пытается скрыть это. Я не могла понять причины его огорчения. Он сказал, что это, конечно, хорошо, что я справилась с трудной работой. Но он не понимает, как можно радоваться чужой неудаче? Надо быть добрым к людям и всегда стараться им помочь. Мне стало стыдно перед ним за ту радость, которую я испытала от того, что превзошла одноклассницу. Но, осудив мой поступок, папа показал мне путь к исправлению. Он сказал, что советует мне спросить у моей соседки по парте, что ей непонятно, и предложить ей помочь, объяснить непонятное. «Конечно, если ты действительно хочешь ей помочь, то предложить помощь нужно от души, чтобы она поверила, что ты желаешь ей добра». И потом добавил: «Я прошу тебя, пожалуйста, всегда относись к людям по-доброму, всегда старайся помочь. И никогда не радуйся чьей-либо неудаче». Мне было стыдно, и от моей радости ничего не осталось. Но отец, чтобы научить добру, не побоялся омрачить мою радость, даже разрушить ее. Этот урок запомнился мне на всю жизнь.

Очень нравилось нам, детям, когда к отцу приходил Б. Г. Столпнер. Был он очень близорук и, несмотря на толстенные стекла очков, видел очень скверно. Был ли он к тому же рассеян, судить не берусь. Но по той или другой причине (а может быть, и из-за обеих причин вместе) с ним случались в доме смешные, с нашей точки зрения, истории. Так, помню, собираясь домой, он тщетно старался напялить на свои огромные растоптанные ботинки маленькие женские галоши на высоком каблуке, да еще стоящие задом наперед. Мы с Леонидом получили массу удовольствия и еле сдерживались, чтобы не захохотать в голос. Папа страдальчески (да, да, именно так) посмотрел на нас, и мы присмирели. Потом, с обычной своей деликатностью, он сказал: «Борис Григорьевич! Мне кажется, это не Ваши галоши», на что Столпнер ответил: «Нет, Лев Семенович, я хорошо знаю свои галоши». Отец пытался очень тактично добавить, что ему кажется, что это женские галоши, но Столпнер продолжал терзать их, пока не убедился окончательно в негодности попытки надеть их. В другой раз он спутал дверь в туалет и ломился в запертый бельевой шкаф. Стоявший рядом отец робко говорил ему: «Мне кажется, Борис Григорьевич, Вы не ту дверь открываете», на что Столпнер ответил: «Нет, Лев Семенович, я отлично знаю Вашу дверь». Папа предусмотрительно посмотрел на нас, и мы сдержались.

 

После ухода Столпнера папа позвал нас. Он был очень огорчен. Он сказал нам, как это неблагородно и жестоко смеяться над чужими недостатками. Он сказал, что надо всегда быть добрым к людям и стараться помочь им, а не выискивать их недостатки. Он добавил, что ему очень грустно оттого, что мы сами этого не понимаем. Он не требовал ни наших объяснений, ни извинений, ни обещаний на будущее. Просто он встал и вышел из комнаты. До сих пор помню, как мне было стыдно. Весь день я ничем не могла заняться и только и думала об этом разговоре и мечтала, чтобы что-нибудь случилось такое, чтобы я могла показать папе, что я не такая уж злая.

 

«Сказал, что сам ею займется»

 

 

В первые годы своей жизни Ася[24]росла нелегким ребенком, она была, как принято говорить, с характером. Это проявлялось в бурных скандалах, которые она периодически устраивала. Мама работала, и нас воспитывала няня, которая очень любила Асю, страшно ее баловала, во всем потакала ей, что, безусловно, не способствовало улучшению ее характера. Увидев однажды один из Асиных фокусов, Лев Семенович сказал, что сам ею займется, и просил никого не вмешиваться. Ася очень любила гулять, очень хорошо играла во время прогулки, но возвращение домой вызывало ее бурный протест. Как только она видела, что мы приближаемся к дому, она ложилась на тротуар, начинала бить ногами, не подпуская к себе, и истошно орала. Вот такую картинку и увидел однажды отец. На следующий день, когда все повторилось как по нотам, он вышел на улицу, велел мне, Леониду и няне идти домой, а сам взял отчаянно брыкавшуюся и орущую девочку на руки, внес ее в подъезд, положил на пол, а сам вошел в квартиру и закрыл дверь. Сначала из подъезда неслись отчаянные вопли, но постепенно они стали стихать — ведь зрителей не было! — и, наконец, совсем прекратились. Когда наступила тишина, отец вышел в подъезд, спокойно помог дочери подняться с пола и, молча, привел ее домой. Он не сказал ей ни единого слова. Умыв, он отпустил ее к няне, которая собиралась ее кормить. Это повторялось несколько дней кряду, с той только разницей, что пару раз Асю забирала из подъезда соседка из квартиры напротив и приносила ее нам через черный ход, со двора. Отец неотступно следовал своей методе и был вполне вознагражден — постепенно все прекратилось, и возвращение с прогулки стало проходить спокойно. Если же Ася устраивала скандал дома, падала на пол, била ногами по полу, кричала, папа требовал, чтобы все вышли из комнаты, а сам, оставшись с ней, не обращал на нее никакого внимания, делая вид, что чем-то очень занят, поглощен.

 

Когда она успокаивалась, он, опять-таки молча, помогал ей подняться с пола и вел умываться. Он никогда ей при этом ничего не говорил, по-видимому, считая, что она в таком возбуждении, что все равно не в состоянии услышать и осознать сказанное. Как бы то ни было, но выбранный им метод целиком оправдал себя — истерики и скандалы постепенно прекратились. Хорошо помню один из последних скандалов. Я уже училась в первом классе. Школа была на значительном расстоянии от дома и, главное, надо было переходить в нескольких местах Серпуховскую площадь, где было очень оживленное по тем временам движение. Обычно няня переводила меня через площадь, а дальше я шла одна. Ася очень ревниво относилась к няне, и когда она видела, что няня собирается меня провожать, она протестовала, плакала, била меня. Не желая лишний раз огорчать свою любимицу, няня часто уходила из дома раздетой и одевалась только в подъезде дома. На этот раз Ася, увидев, что мы собираемся уходить, начала плакать, больно ударила меня ногой, а потом в бессильной злобе схватила с кровати мое полотенце, окунула его в таз с водой и начала мокрым полотенцем тереть пол. На полотенце от мастики тотчас же образовалось большое рыжее пятно. Мы молча наблюдали за маленькой дикаркой. Отец подошел к ней, взял из ее рук полотенце и медленно, очень раздельно и внушительно сказал: «Отныне это полотенце будет твоим». И, действительно, каждый раз, меняя белье (даже тогда, когда отца уже не было в живых), полотенце с рыжим пятном давалось в пользование Асе. Так в семье свято выполнялись требования отца.

Мне хочется здесь сказать несколько слов о своей сестре. Я считаю необходимым это сделать, так как, к великому сожалению, ее уже нет (она умерла весной 1985 г.). Несомненно, активное участие отца в ее воспитании способствовало выравниванию ее характера, его коррекции. Постепенно все ее срывы прекратились, и к школе она была вполне контактной девочкой, хорошо общалась со взрослыми и сверстниками, среди которых всегда, на протяжении всей своей жизни, имела много настоящих друзей. Я бы сказала даже, что она обладала ценнейшим даром — умением дружить. Она всегда была добра и внимательна к своим друзьям, и они платили ей тем же. Она выросла глубоко порядочным человеком и всегда, в любой ситуации, вела себя очень достойно, никогда и ничем не запятнав ни своего имени, ни имени своего отца.

 

Таким образом, мы познакомились с еще одним примером замечательных отношений между родителем и ребенком.

Корней Иванович Чуковский — и Лев Семенович Выготский: при всем различии этих выдающихся людей — разнице в их темпераментах, знаниях и взглядах — в одном отношении они были похожи. Каждый из них смог очаровать ребенка своей личностью, своей увлеченностью, тонким пониманием, умной заботой. Их дети чувствовали, что они нужны и важны родителю! В свою очередь, они платили ему безграничной любовью, преданностью, обожанием и благодарностью на всю жизнь.

Хочется завершить итог этих воспоминаний об отце простыми словами, которые написала Гита Львовна спустя многие десятилетия: «Я любила его. Я и сейчас его люблю».

Совсем другую тональность воспоминаний о родителях мы находим у Павла Флоренского.

 

Date: 2015-07-11; view: 357; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию