Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава вторая. Надя и ее новая горничная Феничка не просто привыкли друг к другу, не только, как говорится, сошлись характерами
Надя и ее новая горничная Феничка не просто привыкли друг к другу, не только, как говорится, сошлись характерами, но и в определенной степени подружились, если в те времена можно было представить дружбу хозяйки и служанки. Отрыдавшись и отказнившись, Наденька растеряла прежний пыл, стала спокойнее и уравновешеннее. Однако Варваре это смирение показалось несколько подозрительным: – В тихом омуте черти водятся. – Стало быть, дружно молиться начнем, – буркнул Роман Трифонович. Ему категорически не нравилась подозрительность супруги. Он верил своей любимице безоговорочно, зная основательность ее характера и его глубину. Происшедшее с нею он считал воплем угнетенной плоти, которой по всем возрастным меркам положено было познать свое естество. «В девках засиделась, только и всего, – как всегда грубовато думал он. – Стало быть, наша вина, а более всего – Варенькина. Она ей мать заменила, с нее и спрос». Из этого размышления само собой напрашивался вывод: пора знакомить Надежду с достойными женихами. Следовательно, пора устраивать балы, приемы, рауты, музыкальные вечера и тому подобное, поскольку выезжать в свет ему, одному из самых богатых людей Москвы, но не дворянину, было как‑то не с руки. И принять могли далеко не все, и сам он далеко не у всех желал показываться. В высшем свете должников хватало, и здесь следовало пять раз оглянуться, прежде чем шагнуть. Кроме того, старое московское дворянство, а в особенности дворянство титулованное, упорно видело в Олексиных губернских провинциалов, в лучшем случае относясь к ним с покровительственным снисхождением, что болезненно воспринималось Варварой. И это следовало учитывать с особым вниманием. Роман Трифонович знал не только свое место, но и свою цену, обладал собственным достоинством и не желал попадать в неуютные положения. – Несколько преждевременно, – сказала Варвара, когда он изложил ей свою тщательно продуманную программу. – Ты совершенно прав, но Надя еще не успокоилась. Дадим ей время, дорогой. – До конца года, что ли? – Конец года – это прекрасная пора, Роман. Рождество, Святки – очень естественно для разного рода приглашений, и никто в этом ничего нарочитого не усмотрит. – Пожалуй, ты права, Варенька, – согласился, основательно, правда, все взвесив, Хомяков. – Ничего нарочитого – это хорошо, достойно. А тем временем в комнатах Надежды – спальне, будуаре и личном кабинете – шли долгие девичьи разговоры. Они, как правило, не имели определенной темы, как и все девичьи беседы, и часто возникали вдруг, без видимого повода, но всегда – только по инициативе хозяйки, как и полагалось в те времена. – Ты когда‑нибудь влюблялась, что называется, очертя голову? – Не знаю, барышня. Влюбляться – барское занятие, а жених у меня есть. Тимофеем звать. На «Гужоне» подмастерьем работает. Говорит, на каком‑то стане, что ли. Огнедышащем, говорит. Уж и родителей мы познакомили, и сговор был. – А чего же не обвенчаетесь? – Семьи у нас небогатые, барышня. За мною ничего дать не могут, вот я сама себе на приданое и зарабатываю. – Я тебе на приданое дам, но с условием, что ты меня никогда не бросишь. – Нет, барышня, спасибо вам, конечно. Только семья – это муж да детишки, сколь Бог пошлет. А я детишек страсть как люблю! – Часто с женихом видишься? – Да ведь как… Прежняя хозяйка два раза в месяц на целый день отпускала. – Скажи, когда надо, и ступай целоваться. – Ой, барышня!.. – Феничка зарделась больше от радости, нежели от смущения. – Спаси вас Христос, барышня. – А мне с тобой хорошо, Феничка, – улыбнулась Надя. – Друг друга мы понимаем. – И мне с вами очень даже распрекрасно, барышня. Дом – чаша полная, а все – уважительные. Даже сам Роман Трифонович очень уважительный мужчина, а ведь при каком капитале‑то огромном! – Мне сейчас трудно, Феничка, – вдруг призналась Наденька. – Трудно и на душе смутно. Уехать бы нам из Москвы этой опостылевшей куда‑нибудь в тишину, покой… – Так куда пожелаете, туда вас и отправят. Хоть в заграничные страны. – Бывала я за границей, – вздохнула Надя. – Суета там, чужая праздность и… и сытые все. – Ну и слава Богу, – сказала Феничка, умело приступая к прическе своей хозяйки. – Нам, русским, до сытости далеко. – Другая у них сытость, Феничка. Не тела, а духа. Выучили правила и не желают более ни о чем ни знать, ни думать. Скука немыслимая, порой выть хочется. – У нас пол‑России воет, а вы не слышите. – Как ты сказала, Феничка? – Пол‑России, говорю, воет, кто с обиды, кто с голоду. А господа и вполуха того воя не слышат. – Как замечательно ты сказала, Феничка. Как просто и как замечательно!.. Заставить господ вой этот услышать – вот цель, достойная жизни. Если русская литература заставила понять, что есть холоп и есть барин, то русская журналистика обязана заставить господ народный вой услышать. Заставить, понимаешь?.. – Не‑а, барышня, уж не обижайтесь. Неученая я. – А ты подумай, подумай, Феничка. Ты отлично умеешь думать, когда хочешь. – Ну, если желаете, то так сказать могу. Никогда вы господ не заставите беду народную прочувствовать. Кто же сам себя добровольно огорчать станет? Разве что дурачок какой юродивый… Нет, барышня, жизнь – она ведь колесом катится, чему быть, того не миновать. – И это верное заключение, Феничка, – покровительственно улыбнулась Надя. – Только колесо‑то ведь подпрыгивает иногда… Разные у них случались беседы – с выводами и без, и не в них, в сущности, дело. Главное заключалось не в беседах, а в том, что под влиянием этих бесед душа Наденьки рубцевалась, а рубцы рассасывались. Согрешить всегда легче, чем избавиться от ощущения собственного греха. О своей обиде она сейчас уже и не думала, разобравшись наконец, что вся эта история с Одоевским случилась совсем не по любви, а только лишь из‑за очередного приступа самоутверждения. Теперь ее мучило другое: понимание, что своим поступком она поставила родного брата на край гибели. Ведь Одоевский целился в сердце Георгия и лишь чудом, Божьим провидением, промахнулся, прострелив погон на левом плече. Этот простреленный погон она вымолила у Георгия, когда он заехал попрощаться перед отъездом в Ковно. Вымолила, и подпоручик на следующее утро за час до отъезда принес его. И она при всех опустилась перед братом на колени, поцеловала этот продырявленный погон и спрятала на груди. – Ну, что ты, что ты, Наденька! – Георгий поднял ее с пола, обнял. – Забудь об этом, забудь! Пустое это. Пустое. А Наденька впервые разрыдалась облегчающими слезами, и все ее утешали и целовали. Но это – при всех. А ужас, что брат чудом не погиб, продолжал жить в ее душе. Продолжал истязать ночами, не давая уснуть.
Распрощавшись с сестрами и Хомяковым, Георгий направился не домой, как все полагали, а к Николаю. Он узнал, что капитан задерживается на службе, а поговорить на прощанье было необходимо. Кроме того, ему хотелось попрощаться и с Анной Михайловной, которую скорее жалел, чем любил. Жалел не потому, что супруга брата выглядела белой вороной не только у Хомяковых, но и в московском офицерском обществе. Анна Михайловна частенько неприятно поражала и его присущей ей на удивление естественной бестактностью, но это подпоручик научился сразу же прощать после рождения крохотной хромоножки Оленьки. Отчаяние матери оказалось столь безграничным, а убежденность, что в несчастии виновата только она, столь искренней, что он – тайком от Николая, разумеется, – бросился тогда к Варваре. – Только не ставь Николая в щекотливое положение! – Об этом ты мог бы меня и не предупреждать, Жорж. Варя деликатно начала с того, что нанесла визит молодой чете. Вопреки ее опасениям, Анна Михайловна не раскудахталась по поводу неожиданно нагрянувших миллионщиков‑родственников, а чисто по‑женски показала несчастного младенца и поведала о своих горестях с глазу на глаз. – В покаяние она ударилась, – говорил тем временем Николай, угощая Романа Трифоновича чем Бог послал. – А это уж совсем ни к чему, мы второго ребенка ждем. – Не убивайся преждевременно, Коля. Тут главное, что врачи скажут. Есть в Москве два больших знатока. – Большие знатоки офицеру не по карману. – Кабы такую глупость твоя супружница ляпнула, то и Бог с ней, – рассердился Хомяков. – Твоя дочка нам, между прочим, племянницей доводится, ты что, позабыл? Стыдно, Колька. Вот это крестьянское «Колька» и умилило тогда Николая чуть не до слез. До поцелуев, правда, он не дошел, но от неожиданной просьбы не удержался: – Если мальчик родится, будешь крестным? – А если девочка? – улыбнулся Хомяков. – Если опять девочка, Варю о том же попрошу. – Столковались, Коля! – рассмеялся Роман Трифонович. – И чтоб все ладно было. Но ладно не получилось. Самые известные в Москве (и самые, естественно, дорогие) детские хирурги в один голос заявили, что при подобных травмах медицина бессильна. Дали кучу рекомендаций, как разрабатывать, массировать и нагружать больную ножку Оленьки, и Анна Михайловна вновь осталась наедине со своим покаянием. Это‑то и послужило основной причиной позднего визита Георгия. Супруги искренне ему обрадовались, Анна Михайловна показала спящую дочку, посидела немного с братьями и ушла к себе, сославшись на усталость. Молодые офицеры обменялись полковыми новостями, Николай вспомнил о дуэли, тут же помянули портупей‑юнкера Владимира и как‑то само собой, незаметно перешли на воспоминания детства. – Ты был, когда какая‑то подчиненная Маше дама привезла в Высокое Леночку? Что‑то, Коля, я тебя там не припоминаю. – Я, младенец мой прекрасный, вступительные экзамены в гимназию сдавал. – Да, да! – почему‑то обрадовался Георгий. – И получил еле‑еле тройку по арифметике. И Варя тебя пилила дня четыре. – Неделю. Не бывать мне генералом, Жорж. – Ну, это еще бабушка надвое сказала. Кто в семье ожидал, что непутевый Федор, которого, как тебе известно, жандармы искали по всей России, в тридцать лет наденет эполеты? – В тридцать лет у Федора орденов целая грудь была. В том числе и солдатский Георгий, который на офицерском мундире светится совершенно особым светом. – Его очень любил Михаил Дмитриевич Скобелев, – тихо сказал Георгий и вздохнул. – Да! – коротко бросил Николай, решительно обрывая этот разговор. Неожиданно всплывшая тема была весьма щекотливой и даже в известной мере опасной. Русский национальный герой, славы которого хватало на весь мир, внезапно скончался в Москве в возрасте тридцати девяти лет. По этому поводу бродило множество как слухов, так и домыслов, а поскольку Михаил Дмитриевич умер через два часа после доброй офицерской попойки, на которой присутствовал и Федор, то и слухи, и домыслы в определенной мере коснулись и семьи. Тем более что государь Александр Третий, сурово наказав многих соучастников дружеского ужина с обильными возлияниями в «Славянском базаре», полковника Федора Ивановича Олексина не только не тронул, но, наоборот, перевел из Москвы в Петербург и приблизил ко двору. Никто этого тогда объяснить не мог, в том числе и сам Федор, и все списали на свойственную императору непредсказуемость. Но всем Олексиным стало неприятно тогда. Было неприятно и сегодня. И молодые офицеры, задумчиво помолчав, просто дружно выпили за одно и то же, ни словом при этом не обмолвившись. – А генералом мне не бывать вовсе не из‑за арифметики, – улыбнулся Николай. – В Академию Генерального штаба мне теперь дорога заказана. С чистыми капитанскими погонами туда не принимают, как тебе известно. – Это я тебя подвел, Коля, – вздохнул Георгий. – Тем, что я досрочно чином пожалован? – усмехнулся Николай. – Бог с тобой, брат, мне все офицеры в полку завидуют. Не успел приехать из глухого провинциального гарнизона, и вдруг – здравствуйте, беззвездочные капитанские погоны. – Думаешь, Федор расстарался? – Не спрашивал, не спрашиваю и спрашивать не буду, – резче, чем хотелось, сказал Николай. Помолчали. – Ты прости, Жорж, за резкость, – неуверенно улыбнулся капитан. – Порою мне кажется, что мы несправедливы к Федору. Особенно почему‑то Варя и Роман. Не находишь? Георгий неопределенно пожал плечами: – Может быть, Варвара считает его виноватым в том, что Хомяков потерял все свои капиталы в Болгарии? – Не думаю. Варенька у нас мыслит логически. – Капитан помолчал. – Что‑то тут посерьезнее, Жорж. А серьезное, как говорится, штаб‑офицерам не по погонам. Давай еще по рюмке. – За службу, брат? – Скучно сказал, – улыбнулся Николай. – А что же та девица, которой ты меня как‑то представил? Грозит расставание навеки? – Обещала ждать! – самодовольно улыбнулся подпоручик. – Десять лет, что ли? – Нет, собственного совершеннолетия. – И велик ли срок? – Через два года надеюсь встречать ее на вокзале в Ковно. – Веришь в эту встречу? – А я всегда верю, Коля. Я не умею не верить. Иначе жить скучно, понимаешь? – Вот за это и выпьем. За веру во встречи через десять лет! Братья улыбнулись друг другу и чокнулись полными рюмками.
Приближалось Рождество, а за ним и новый, тысяча восемьсот девяносто шестой год. Москва уже начала украшаться, на базарах появились первые елки. Год этот был совершенно особенным, потому что в мае намечалась коронация государя императора Николая Второго и государыни императрицы Александры Федоровны. Этот торжественный акт всегда происходил в Успенском соборе Кремля, и москвичи ожидали Новый год с особым радостным нетерпением. Однако Рождество Христово оставалось и при грядущих исторических событиях главным церковным праздником, и к нему, естественно, готовились заранее. Расписывали балы, рождественские благотворительные базары, маскарады, званые вечера, катание на тройках и санках с Воробьевых гор, а отцы города подумывали еще и о народных гуляньях. Москва полнилась слухами – что, когда, где и у кого именно, – и с этими пока еще черновыми списками слухов и намеков Варвара однажды пришла к Наденьке. – Вот список. У кого бы ты хотела побывать? – Ни у кого. – Тогда давай решать, кого пригласим к себе. Роман Трифонович закатит бал с ночным катанием на тройках… – Извини, Варенька, я понимаю, вы хотите, как лучше. А я хочу тишины и покоя. – Но это же невозможно, Наденька. Это могут неверно истолковать, а нам совсем ни к чему… – Так отправьте меня из Москвы, и толковать будет не о чем. – Куда? – строго спросила Варвара, уже начиная сердиться. – Куда ты хочешь убежать? От себя самой? – Ох, если бы это было возможно… – Пойми, тебе просто необходимо начать появляться в свете. А рождественские праздники – лучшее время для новых знакомств. – Я поеду в Высокое, – неожиданно решила Надежда. – Да, да, к Ивану, в наше Высокое. – Но там же… – растерялась Варвара. – Там же никого нет, кроме Ивана, который, ты это знаешь, вечно подшофе. – Есть, Варенька, – грустно улыбнулась Надя. – Там два белых креста. Исповедуюсь маменьке, отрыдаюсь на ее могилке и вернусь другой. Верю в это!.. – Очередной каприз, Надежда? – Скорее внеочередная необходимость. – А ты знаешь, она права, – сказал Роман Трифонович, когда Варвара с возмущением поведала ему об «очередном капризе». – И это не каприз, это поиски спасения души. – Но я не могу отправиться с нею в эти поиски, – резко возразила Варя. – У Николая днями ожидается прибавление семейства, он просил меня стать крестной матерью ребенка, и ты, кстати, об этом давно знаешь. – Может быть, это и к лучшему, что мы не можем поехать к Ивану, – поразмыслив, сказал Хомяков. – Надюша сейчас нуждается в одиночестве. Во всяком случае, на какое‑то время мы с тобой ей, извини, не нужны. Но ты не тревожься, я все устрою. Он все основательно продумал, поговорил с Надеждой и – отдельно – с ее горничной, а потом вызвал к себе верного и пунктуально исполнительного Евстафия Селиверстовича. – Поедешь в Высокое, к Ивану. Передашь ему мое письмо и обеспечишь все, что потребуется для отдыха Надежде Ивановне. Хорошего повара, хорошую прислугу, тройку с умелым ямщиком на все время Надюшиного проживания, ну… Словом, не мне тебя учить, сам все знаешь и без моих советов. И через неделю дворецкий, помощник и особо доверенное лицо Хомякова Евстафий Селиверстович Зализо выехал в Смоленск.
А за сутки до его выезда в Высоком ночью зло разбрехались собаки, и сторож Афанасий разбудил хозяина Ивана Ивановича. – Гость к вам, барин. – Проси. Иван поспешно оделся, накинул теплый халат, спустился вниз. В прихожей стоял мужчина в далеко не модном, но явно заграничном костюме. Левый рукав старого, немецкого покроя сюртука был подшит по локоть, на что Иван сразу же обратил внимание. – Аверьян Леонидович? – Здравствуйте, Иван Иванович. Извините, что потревожил в столь неурочный час. Иван молча, со странным щемящим чувством разглядывал мужа собственной давно погибшей сестры Маши Аверьяна Леонидовича Беневоленского. Правда, Аверьян Леонидович Беневоленский должен был отбывать бессрочную ссылку в Сибири за противоправительственную пропаганду, но сейчас почему‑то стоял в прихожей. Со сна, отягощенного похмельем, голова была пустой, и Иван соображал туго. – А как вы добрались? – Пешком. Устал, замерз, два дня не ел. Проводите в столовую да велите подать водки да закуски поплотнее. Или пост соблюдать начали, Олексин? Тогда прошу прощения. – Пешком из Сибири? – тупо спросил Иван. – Из Ельни! – сердито ответил Беневоленский. – Я вас из дамской постели выдернул? Виноват, простите великодушно. Обогреюсь, перекушу и уйду. Иван крепко обнял Аверьяна Леонидовича. – Это вы извините меня, дорогой мой, выпил вчера лишнего. Как всегда, впрочем. Рад, всем сердцем рад. И встрече рад, и что живой вы и… Признаться, спиваюсь помаленьку от одиночества. – А где же Леночка? Девочка‑гречанка, которую спасли вы с Машей? – Лена вышла замуж, – помолчав, глухо сказал Иван. – Живет с мужем где‑то… В Харькове, что ли. – Извините, не знал. – Никого в доме, кроме прислуги за все. Фекла!.. Фекла, спишь, что ли? Гостя встречай!.. Появилась немолодая заспанная служанка, накрыла на стол, раздула самовар, недовольно ворча: – Сало жрут в Филиппов пост, безбожники… На сало и ветчину налегал Аверьян Леонидович. Изголодался, промерз, устал до изнеможения. Ивану кусок не лез в горло, и закусывал он кислой капусткой. После того как опрокинули по второй, не выдержал молчания: – Как же вы здесь‑то оказались, Беневоленский? Неужели помиловали? – Черта с два они помилуют кого. – В отпуске, что ли? – похлопал глазами ничего пока не соображающий Иван. – Бежал. – Из Сибири? – Из Сибири. Точнее – из Якутии. Обождите, наемся – сам расскажу. – Это ж через всю Россию?.. – Кругом. Да дайте же мне поесть, наконец! Выпив еще две рюмки и основательно закусив, Аверьян Леонидович вздохнул с великим облегчением. Закурил, откинулся на спинку стула. Пускал кольцами дым, о чем‑то размышляя. Фекла притащила самовар, накрывала к чаю, несогласно гремя посудой. – Коли расположены слушать, Олексин, готов объяснить свое появление середь ночи и зимы. – Может, поспите сперва? – с жалостью поглядев на него, вздохнул Иван. – На вас лица нет – одна борода. – Не усну, пока все не расскажу. Вы знать должны, Олексин, чтобы решить, как вам поступать в отношении беглого ссыльного. – Ну, это уж извините… – Извиняться будете, когда выслушаете и, возможно, укажете мне на дверь. Я – бессрочный ссыльнопоселенец, как вам, должно быть, известно. Определен был на жительство в якутский поселок, место жительства менять, естественно, права не имел, а раз в десять дней туда наезжал урядник для контроля за ссыльными. Вот так все и шло из года в год лет восемь, что ли, как вдруг – вспышка дифтерии. Да в самой глухомани, почти на границе с Чукоткой. Врачей нет, и меня как медика мобилизуют для борьбы с эпидемией среди местного населения. Лекарств, сами догадываетесь, никаких, лечи, как сам разумеешь. А тут у шамана – якуты хоть и православные, а в глубинке шаман по‑прежнему большая сила – внуки заболели, и шаманский сын сам за мной приехал: «Спаси, мол, детей, ничего не пожалею!» – «Коли, говорю, уладишь с урядником, то поеду с тобой». Уладил: в той глухомани уряднику ссориться с шаманом совсем не с руки, да и куда я зимой денусь? Расстояния – тысячи верст в любую сторону. Поехал, жил с ними в яранге, от заразы спиртом да квашеной черемшой спасался. Больных четверо: два мальчика и две девочки. Одну девочку спасти не удалось… – Аверьян Леонидович вздохнул, покачал головой. – Тяжелая форма, не смог. А остальных вылечил. – Без лекарств? – Пленки отсасывал, чудом не заболел. Шаман, дед их, на седьмом небе от счастья. «Вот, говорит, тебе за спасение». И три золотых самородка мне протягивает. «Бери, говорит, для нашего народа это – страшное зло, а для вашего – богатство». Я ему: «Ты лучше бежать мне помоги». – «Ладно, говорит, к морю наши люди тебя выведут, а там – сам выходить должен. А золото возьми, в дороге пригодится». Взял я самородки, поскольку нищ был как церковная крыса. Якуты меня в свою одежду обрядили, перебросили своими тропами на берег Охотского моря и уехали. А уж весна была. Побродил я с опаской вокруг да около, пока на японских рыбаков не наткнулся. И за один самородок столковался, что они меня в Японию отвезут. – А ведь могли и все отобрать да и в море выбросить, – сокрушенно вздохнул Иван. – Могли, конечно, но… до Японии довезли. Там я на голландский корабль пересел, который и доставил меня в Амстердам за два последних самородка. Ну а дальше – пешком через всю Европу. – Без гроша? – Подрабатывал, где мог и как мог. Я ведь немецким и французским владею, так что не очень это было сложно. На родине куда сложнее: документов‑то у меня никаких. Крался, как тать в нощи, но до родимых мест дополз. В родном сельце, правда, показаться не решился, а в Высоком – рискнул. – Одиссея… – Сразу скажу, что мне нужно, а вы уж решайте. Мне нужно отдохнуть и в себя прийти. Полагаю, это несложно, поскольку вы тут в тягостном одиночестве пребываете, и я вас не стесню. Второе посложнее, Олексин. Мне паспорт нужен. Позарез, что называется, или опять – в Сибирь по этапу. Поможете? – Все, что в моих силах, друг мой. Все, что в моих силах. – Тогда еще по рюмке да и спать. Как, Иван Иванович? Продрог я до костей на теплой чужбине… – Давай Машу помянем, Аверьян? – вдруг тихо сказал Иван, перейдя на «ты» неожиданно для самого себя. – Царствие ей небесное, Машеньке нашей… – Светлая ей память, Иван, – дрогнувшим голосом сказал Беневоленский. И оба встали, со строгой торжественностью подняв рюмки. Через несколько дней из Смоленска на тройке, за которой следовал небольшой обоз, приехал Евстафий Селиверстович. Прибыл он весьма скромно – на тройке был подвязан колокольчик, а бубенцы вообще сняты – гонца вперед не посылал, держался с подчеркнутой почтительностью, полагая господами Ивана и Беневоленского, а себя – лишь представителем Хомякова, но привез с собою дыхание живой жизни, от которой в Высоком почти отвыкли. Сообщил, что на Рождество приедет Надежда Ивановна со своей горничной, и передал Ивану письмо от Романа Трифоновича. В коротком, по‑хомяковски деловом письме, в сущности, содержалась лишь просьба хотя бы немного поосторожничать с питьем, учитывая прибытие гостей и плохое здоровье Надежды. Никаких причин ухудшения этого здоровья Роман Трифонович не сообщал, но рекомендовал во всем положиться на своего управляющего господина Зализу, а самому весело и беззаботно встречать Рождество и Новый год вместе с младшей сестрой. И письмо Ивана очень обрадовало, потому что он глубоко и искренне – впрочем, он все делал на редкость искренне, даже спивался, – любил Наденьку. – Надя на Рождество приезжает, – немедленно сообщил он Беневоленскому. – Надя? – озадаченно переспросил Аверьян Леонидович. – Это кроха такая, что за коленки меня теребила? – Наша кроха уж курсы кончила и, что главнее, писательницей стала. У меня рассказ ее имеется. «На пари» называется. Хочешь, дам почитать? – Непременно. А что это за господин, который стал всем распоряжаться? – Управляющий Хомякова, мужа Варвары. Между прочим, миллионщика… – Иван вдруг примолк, а потом, понизив голос, добавил: – Вот кто тебе, Аверьян, паспорт сделает. Фамилия у него такая, что в любую щель пролезет. Зализо его фамилия. – А он не?.. – Не, – сказал Иван. – За ним – сам Хомяков, который эту власть больше тебя ненавидит. Вот и выход. Выход, Аверьян! Пойдем по этому поводу… Тут Иван замолчал, глубоко и не без сожаления вздохнул и сказал: – Ферботен.[2]Только за столом, только вино и только два… нет, три бокала. Этот Зализо воз шампанского привез. Да не нашего, российского, а настоящего. – Кому с ним лучше поговорить? Тебе или мне? – спросил Беневоленский, которого мало интересовало шампанское, а новый паспорт – весьма и весьма. – Сам поговорю. Вот пригляжусь два денька… Евстафий Селиверстович, испросив разрешения у Ивана, развил бурную деятельность. Приказал выскрести весь дом от чердака до подвалов, предупредив, что сам будет проверять чистоту. Велел размести дорожки в саду, установить в зале елку и украсить ее игрушками и мишурой, которые привез из Смоленска. Распорядился вырубить пушистую ель, вкопать ее в центре села Высокого и увешать игрушками и свечами. Указал, какие именно дороги расчистить для безопасного катания на тройке, и велел привести в порядок могилы под двумя мраморными крестами и дорожки к ним. И все проверял лично. Однако Иван на третий день сумел вытащить его из вороха дел. – Серьезная просьба, Евстафий Селиверстович. Очень и очень. Наш родственник господин Беневоленский, которого хорошо знает Роман Трифонович, прибыл из‑за границы… мм… Не совсем легально, а посему необходим паспорт. – Сделайте милость указать, на какое имя. – Он… – Иван растерялся от такого простого решения вопроса, казавшегося неразрешимым. – Он сам скажет. – Завтра же выеду в Смоленск, чтобы успеть до Рождества, потому как далее воспоследствуют каникулярные дни. – Благодарю… – Польщен доверием вашим, Иван Иванович. Весьма польщен. Не откажите в любезности попросить господина Беневоленского передать мне все необходимые данные непременнейшим образом сегодня же. Если не затруднит вас просьба сия. Все было сделано буквально в один день, и господин Аверьян Леонидович Беневоленский, бывший смутьян и вечный ссыльнопоселенец, стал мещанином Прохоровым Аркадием Петровичем. Зализо знал, как разговаривать с чиновниками, а хомяковские миллионы творили чудеса и почудеснее паспортных. Заодно Евстафий Селиверстович привез фрачную пару, три приличных костюма для внезапного гостя и телеграмму от Варвары: «НАДЕЖДА ВЫЕЗЖАЕТ 22 ВСТРЕЧАЙТЕ НЕПРЕМЕННО ВАРЯ».
Встречать любимую сестру Иван выехал вместе с неутомимым господином Зализо в закрытой карете, учитывая рождественские морозы. Поезд пришел вовремя, Надя степенно вышла из вагона первого класса, но, увидев Ивана, совсем по‑девичьи повисла у него на шее. – Ваничка, дорогой! Я так рада… Это ведь я к тебе на Рождество напросилась, не сердишься?.. А это – Феничка. Феничка церемонно присела, а Иван, зайдясь от счастья, чуть было не обнял и ее, но – опомнился и почему‑то погладил по голове. Евстафий Селиверстович почтительно поклонился, приказал кучеру взять вещи и повел всех к карете. – Ты, Наденька, знаешь этого господина, – сказал Иван, представляя Беневоленского. – Это Аверьян Леонидович, муж нашей покойной Маши. Потом был обед по случаю приезда – в доме не придерживались строгого поста, как и в большинстве дворянских домов того времени, но рыбные блюда и деликатесы, естественно, преобладали, а привезенный Евстафием Селиверстовичем повар в грязь лицом не ударил. Расспрашивали Наденьку, шутили, пили легкое мозельское вино, однако даже его Иван позволил себе ровно два бокала. – У вас, Надя, бесспорное литературное дарование, – говорил Беневоленский. – Я читал ваш рассказ «На пари», и мне он понравился, несмотря на кричащую сентиментальность. Он остро социален, что делает его не только граждански значительным, но и современным в лучшем смысле. Каковы ваши планы на будущее? – Я… Я скверно себя чувствовала, но очень надеюсь окончательно выздороветь здесь, где прошло детство. А что касается планов на будущее… Мечтаю заняться журналистикой. – Прекрасная мечта. Россия вступает в новое столетие, которое обещает резкое обострение классовой борьбы, и роль журналистики трудно переоценить. – Смена веков есть смена знамен. – Иван печально улыбнулся. – Так любил говорить наш отец. Поклонимся ему и маменьке на второй день Рождества Христова, Наденька. – Я… Да, конечно, Ваня. Вечером Надя притащила из кладовой множество елочных игрушек и украшений, которые скопились за добрых двадцать лет. Затем Феничка с помощью Аверьяна Леонидовича и Ивана заново перевешивали игрушки и украшения, а Наденька вслух читала им любопытные известия столичных газет и журналов, которые привезла с собой. – «Во Франции вошла в большую моду забава, известная под именем bataille de confetti. Публика забавляется, забрасывая друг друга разноцветными фигурками из бумаги и лентами». – Хорошо французам, – проворчал Беневоленский. – У них даже Сибирь – в тропиках. – «В распоряжение московского Комитета грамотности поступило крупное пожертвование от лица, пожелавшего остаться неизвестным, – продолжала Наденька. – Согласно воле пожертвователя вся сумма в сто тысяч рублей должна быть употреблена на покупку библиотек для воскресных школ…» – Интересно было бы узнать имя щедрого жертвователя, – улыбнулся Иван. – А будто вы не знаете? – живо откликнулась Феничка. – Так то ж Роман Трифонович, не сойти мне с этого места! Все рассмеялись, и Надя начала читать дальше: – «В Москве открыты две столовые, в которых будут бесплатно обедать пятьсот малоимущих студентов». – Вот это славно, – сказал Аверьян Леонидович. – Ты много по урокам бегал, Иван? – Достаточно. Хотя официально и не считался малоимущим. Как‑то и времени вроде хватало, и сил. И вздохнул вдруг, нахмурившись. Беневоленский посмотрел на Надю, и она тотчас же продолжила: – «Весь мир облетело известие из Иркутска о том, что знаменитый норвежский исследователь Фритьоф Нансен, отправившийся три года назад на север на корабле „Фрам“, достиг Северного полюса, где и открыл новую землю». – Вот куда в двадцатом столетии Россия своих каторжан ссылать будет, – сказал Иван. – Оттуда уж не убежишь. Ни при какой дифтерии с эпидемией. – Невыгодно, – усмехнулся Аверьян Леонидович. – Проще всю Сибирь заборами огородить. Так они шутили и смеялись допоздна, а на следующий день рано утром, еще до завтрака, Надя исчезла. Феничка тут же призналась, что знает, куда подевалась ее барышня, и для тревог решительно нет никаких оснований. Но все дружно решили погодить с завтраком, пока Наденька не вернется. А Наденька рыдала на могилах под двумя белыми мраморными крестами. – Маменька, батюшка, простите меня, простите… Ради Бога, простите меня… Ей необходимо было покаяние, но не пред иконным ликом, а над прахом родителей своих, вспомнить которых живыми она так и не смогла. Но это, как выяснилось, было не столь уж важным. Важным оказалось откровение и искренние слезы. Вечером в канун Рождества Надя и Феничка принесли из дома все оставшиеся игрушки и вместе с крестьянскими ребятишками по‑своему перевесили украшения, цепи и мишуру на высокой елке, вкопанной в центре села Высокое. А потом все – и Беневоленский с Иваном в том числе – пошли по традиции в церковь. Вечером того же дня к детям в Высокое приехали на санях Дед Мороз и Снегурочка с подарками. Правда, Дед Мороз оказался без левой руки, но зато у Снегурочки была самая настоящая коса пшеничного цвета… И начались Святки. До четвертого января – естественно, отметив дома Новый год с шампанским, – катались на тройке и на санках, по просьбе Наденьки расчистили снег на ближнем пруду, где и чертили лед коньками. И все это вместе с молодежью и детворой, с шутками, снежками, смехом и весельем. В канун Крещенья Наденьке вздумалось погадать. Руководством к гаданию она избрала балладу Жуковского «Светлана» и велела Феничке раздобыть все, что упоминалось в ней в качестве подспорья для девичьего крещенского обряда. Башмачок, воск, зерно и курицу: драгоценности она решила попросить у Ивана. – Вот уж не думал, что вас, образованного человека да еще и писательницу, могут увлечь девичьи гаданья. – Беневоленский явно разыгрывал удивление: просто хотелось поговорить. – Я такая же девица, как и те, кто сотнями лет гадал в этот вечер, – улыбнулась Надежда. – И вы верите столь же искренне, сколь верили ваши прапрабабки? – Мне тоже интересно знать, что меня ожидает в девяносто шестом году. Разница лишь в том, что мои прапрабабки боялись играть с судьбой в открытую, а я не боюсь. – Не боитесь потому, что знаете беспредельную ничтожность совпадений, или в силу собственного характера? – Точнее, просто из любопытства. – Наденька помолчала и спросила вдруг: – Я похожа на Машу? – Скорее нет, чем да. Вас это огорчило? – Если разъясните, не огорчит. Беневоленский грустно улыбнулся. Вздохнул, взгляд стал печальным и – строгим. – Маша погибла в вашем возрасте, Наденька. Вы позволите называть вас просто по имени? – Безусловно, Аверьян Леонидович. Мне это приятно. – Обаяния в вас, пожалуй, столько же, но у вас оно – озорное, а у Машеньки – скромное. Я вас не обидел? – Отнюдь. – Обидел, конечно, обидел, – расстроился Аверьян Леонидович. – Но вы спросили прямо, и ответ должен быть прямым. Условились? – Условились. – Маша рано осознала свой долг и исполнила его до конца. Броситься на бомбу во имя спасения детей… Не каждый мужчина решится на такое, далеко не каждый. – Мы преклоняемся перед ее мужеством, но… – Преклонение через «но»? – Бомба остается бомбой. – Судите по нравственности того времени. – Всегда и всё? – Всегда и всё. И никогда – по нравственности сегодняшнего дня. Тогда это считалось героизмом, теперь – терроризмом, но людям не дано жить чувствами будущих поколений. – А вы способны сегодня бросить бомбу? – Я и тогда понимал бессмысленность подобных актов, почему и порвал с народовольцами. И… и с Машенькой, если быть до конца откровенным. – Порвали с Машей? – тихо спросила Наденька. – Точнее, мы разошлись по идейным соображениям. Я очень любил ее. Очень. И все время надеялся, что она поймет меня и вернется. – Беневоленский тяжело вздохнул. – А потом узнал, что она не вернется уже никогда… – А у вас не возникало ощущения, что вы предали ее? – Вот сейчас в вас заговорила Маша, – невесело усмехнулся Аверьян Леонидович. – Бескомпромиссная Маша… – Вы не ответили на вопрос. – Видите ли, Надин, мы с Машенькой занимались революционной деятельностью, но пошли разными дорогами не из‑за семейной ссоры, моды или каприза, а следуя только собственным убеждениям. Если предательством вы называете то, что я не смог ее переубедить, то по женской логике вы абсолютно правы. Муж обязан удерживать жену от опрометчивых, а тем паче от роковых шагов. Но революционная борьба не имеет права ориентироваться на семейные отношения. Когда речь идет о судьбе народа… – Господи, да при чем тут народ? – как‑то очень по‑взрослому вздохнула Надя. – При чем народ и вся ваша революционная деятельность, когда погибла моя сестра?.. Извините, Аверьян Леонидович, у меня… Меня ждет моя деятельность. И вышла. А Беневоленский, сломав голландскую сигару, запас которых доставил в Высокое заботливый Евстафий Селиверстович, прошел в буфетную, налил большую рюмку водки и выпил ее одним глотком на глазах изумленной прислуги.
За ужином оживленным казался только Иван, даже как‑то излишне оживленным. Надя и Беневоленский отвечали односложно, разговоров не поддерживали и улыбались несколько напряженно. «Что это с ними стряслось? – тревожно думал Иван, упорно пытаясь шутить. – Надутые и какие‑то очень уж серьезные…» – Петр Первый заменил славянский дуб колючей германской елью под новый, тысяча семисотый год. Может быть, он имел в виду, что нашего брата‑русака следует гладить только по шерстке? – Ваня, среди бабушкиных драгоценностей найдется перстень и изумрудные серьги? – неожиданно спросила Надежда, никак не отреагировав на довольно неуклюжую шутку. – Бабушкиных драгоценностей вообще нет. Варвара продала их с нашего общего согласия, чтобы помочь Роману стать на ноги. – И не выкупила? – ахнула Наденька. – Так они же проданы, а не заложены, Наденька. Где их теперь искать? – Какая жалость… – «В чашу с чистою водой клали перстень золотой, серьги изумрудны…» – вдруг процитировал Аверьян Леонидович. – А обручальное кольцо, Надин, вас не устроит? Когда‑то Машенька надела его мне на палец, и с той поры я его не снимал. – Он протянул через стол руку. – Тяните, Наденька, тяните изо всех сил, оно срослось со мной. Надя посмотрела ему в глаза, улыбнулась: – А вы извините меня за резкость? – Не было никакой резкости. Забудьте и тащите кольцо. – Надо палец намылить! Палец! Обрадованный явным улучшением погоды за столом, Иван сам принес мыло, намылил кожу вокруг кольца и наконец с большим трудом стянул его. – Не больно, Аверьян? – Терпимо. – Благодарю, Аверьян Леонидович, – сказала Надя. – Утром верну в целости и сохранности. А сейчас сыграю для вас, пока вы будете курить свои противные сигары. Они перешли в гостиную. Мужчины неспешно, со вкусом курили, а Надя села к роялю и по памяти, без нот, играла им, пока в дверь осторожно не заглянула Феничка: – Пора, барышня!.. – загробным шепотом возвестила она. – Пора девичьих забав, – пояснила Наденька. – Извините нас, господа. Девушки поднялись в спальню Нади, зажгли свечи, потушили яркую керосиновую лампу. Сразу почему‑то стало тревожно, и Надя сказала приглушенно: – Зеркала надо завесить. – Как при покойнике, что ли? – Не знаю, но так полагается. – Ой, не нравится мне все это, – вздохнула Феничка, занавешивая оба зеркала. – Ну, а теперь что? – Ждать, когда полночь пробьет. – Страсть‑то какая… Девушки уселись рядом и примолкли. Чуть потрескивая, горели свечи, тени дрожали на стенах. Было жутковато, и Феничка вцепилась в руку своей хозяйки. Наконец снизу, из гостиной, донеслись гулкие удары напольных часов. – Нечистой силы время пробило, – прошептала Феничка. – А теперь что? – Теперь?.. За ворота – башмачок. Ты принесла башмачок? – Принесла. Во двор, что ли, с ним выходить? Обсмеют. – Давай в окно выкинем. – Так окна на зиму заклеены. – Тогда… – Наденька задумалась. – В форточку бросай. – Я? – Ну, у нас же один башмак. Феничка покорно влезла на подоконник, открыла форточку. Надя подала старый башмак, и горничная тут же вышвырнула его. – За ворота бросила? – В сад. Окна‑то ваши в сад выходят, а двор эвона с другой стороны совсем. – Ну, ладно, – согласилась Наденька и забормотала: – «За ворота башмачок, сняв с ноги, бросали…» Тут у нас не совсем так, как у Жуковского. Дальше – «снег пололи». Ты умеешь снег полоть? – А зачем его полоть? – удивилась Феничка и наставительно пояснила: – Полют грядки, барышня. – Что‑то пока у нас плохо получается, – вздохнула Надя. – После этого… После этого нам придется все равно выходить во двор. – Зачем? – Под окнами слушать. – А, это интересно! – оживилась Феничка. Девушки быстро оделись и через черный ход осторожно, боясь скрипнуть ступенькой, спустились во двор. – Слушай очень внимательно, это важно, – прошептала Надя. – За мной к первому окну, где виден свет. Они прокрались к освещенному окошку и замерли, навострив уши. – Молчат там… – Тихо!.. – зашипела Наденька. – На круг – две тысячи, – вдруг еле слышно донесся мужской голос. – Не мало, не мало… – Это Евстафий Селиверстович, – почти беззвучно пояснила Надя. – Отчет пишет… – Чего пишет? – Тише!.. – Конечно, ради праздника ничего не жаль, однако… – бормотал тем временем Зализо. Наденька оттащила Феничку от окна: – Отчет – это неинтересно. Пойдем к следующему окну. В следующем окне была открыта форточка и распахнуты шторы. Девушки подкрались, осторожно заглянули. Это была гостиная. В креслах уютно покуривали Беневоленский и Иван. – При семидневной обороне Шипки я окончательно понял, сколь опасна революция для России. Представь себе обезумевшую толпу под зеленым знаменем Пророка и столь же обезумевшую – под русским знаменем. Я все время видел перед глазами эти толпы вооруженных людей, когда залечивал отпиленную по локоть руку. – Ты не прав, Аверьян. То была война за свободу. – Я не говорю об оценках, поскольку то, что одна сторона считает плюсом, противоположная считает минусом, и наоборот. Я говорю об ожесточении людей. Безумном, неуправляемом ожесточении… Великая Французская революция тоже была борьбой за свободу, но сколь же кровава и жестока она была. А революция в России обречена на еще большую кровь. – Мы, по‑твоему, более жестоки? – Три четверти нашего народа обижали, угнетали и держали в нищете добрые полтысячи лет. Такое не забывается, Иван, вспомни разинщину и пугачевщину. – Когда это было… – Вчера, – строго сказал Беневоленский. – Народ не знает истории, для него существует только вчера и сегодня. И – завтра, если в этом «завтра» ему пообещают молочные реки и кисельные берега. Феничка разочарованно вздохнула: – Скушно, барышня… – Подожди, – строго шепнула Надя. – …В городах станут вешать генералов и сановников, в деревнях – помещиков, в российской глухомани – офицеров и чиновников. Россия не просто огромна и космата, как мамонт, – Россия раздроблена. Две столицы и сотни губернских городов, губернские города и уезды, уезды и миллионы деревень, хуторов, аулов, кишлаков. И в каждом – свой уклад, свои отношения, свои начальники, чиновники, богачи и бедняки. И везде, везде решительно господство произвола, а не закона. Произвола, Иван, а произвол порождает обиженных. И толпы этих обиженных ринутся давить обидчиков, как только почувствуют безнаказанность. Поэтому бороться за свободу у нас можно только постепенно, только парламентским путем… – При отсутствии парламента? – усмехнулся Иван. – Вот! – громко сказал Аверьян Леонидович. – Ты сам обозначил первый пункт программы: борьба за конституционную монархию как первую ступень буржуазной демократической революции. А далее – только через Государственную думу, или как там еще будет называться этот выборный орган. Иначе – неминуемый бунт. Бессмысленный и беспощадный, как бессмысленна и беспощадна сама толпа… Устраиваясь поудобнее – ноги затекли, – Наденька не устояла и съехала вниз. Беневоленский замолчал, встал с кресла. – Под окном кто‑то… – Бежим!.. – еле слышно скомандовала Надя и первой бросилась бежать. Девушки влетели в дом, по черной лестнице через две ступеньки помчались наверх и перевели дух только в комнате, где горели свечи. – Хватит с нас, – задыхаясь, сказала Наденька. – А как же курица? – спросила Феничка. – Я черную принесла, у меня в корзинке сидит. – Мы узнали то, что нас ожидает, – строго пояснила Надя. – Осталось разгадать. Ступай к себе и разгадывай. Только сначала зажги лампу и погаси свечки. – Покойной ночи, барышня, – радостно сказала горничная, видевшая в гадании очередную барскую причуду. – Спокойной ночи. Наденька разделась, накинула ночную рубашку, забралась под одеяло и начала размышлять над услышанным. Но мысли разбегались и путались, и через несколько минут она уже сладко спала. Утром она спустилась в столовую несколько настороженной, но никто о гадании и не вспомнил. Даже Аверьян Леонидович, когда Надя надела ему на палец обручальное кольцо. Может быть, ждали, что она сама расскажет, но тут бесшумно вошел Евстафий Селиверстович, смешав все ожидания. – Доброго утречка и приятного аппетита. Иван Иванович, вас староста из Высокого спрашивает. Говорит, мол, на минуточку, так что извините великодушно. Иван тотчас же вышел, отсутствовал недолго, а вернулся явно огорченным. – Что‑то случилось? – спросил Беневоленский. – Да так, ерунда. – Иван невесело усмехнулся. – С елки в селе ночью кто‑то все украшения снял. Частью побил, частью унес. Мелочь, конечно, а неприятно. – Какая гадость! – громко сказала Надежда. – Раньше этого не водилось. – Там же – мамины подарки. Ты помнишь мамины подарки? Она же сама, собственными руками делала их, мне Варя рассказывала!.. Мы им праздник устроили, а они… – Смена веков есть смена знамен, – усмехнулся Аверьян Леонидович. – Так, кажется, говаривал ваш батюшка? – Прости, Ваня, но я уеду. – Надежда бросила вилку. – Вот они, счета. Две тысячи… Две тысячи воров и хамов, видеть их не могу! И быстро вышла из комнаты, почувствовав, что слезы вот‑вот потекут по щекам. Мужчины продолжали завтрак в молчании. Потом Иван вдруг встал, вышел в буфетную и принес графинчик с двумя рюмками. Молча налил. – Водка? – насторожился Беневоленский. – Ты прав, Аверьян. И отец прав. Смена знамен! И залпом выпил рюмку. Через сутки они тихо и грустно провожали Наденьку. Феничка уже прошла в вагон, распаковывалась в купе, а Надя смотрела на Ивана в упор, уже не скрывая слез. – Береги себя, Ваничка. Умоляю тебя. – Я поживу здесь немного, Наденька, – со значением сказал Беневоленский. – Приезжайте к нам, Аверьян Леонидович. Мы будем очень рады вас видеть. И Варя, и дядя Роман, и я. Вы же – Машина любовь, это больше, чем просто родственник. – Непременно приеду, Наденька. Только, если позволите, после коронации. Когда в Москве потише станет. Мой поклон всем Олексиным и Хомяковым. Девушки приехали в Москву на следующий день. В первый же вечер, за ужином, Надю подробно расспрашивали о житье в Высоком. Но отвечала она скованно и неохотно, а о разоренной елке вообще умолчала. Но после ужина уединилась с Варварой. – Я покаялась на маминой могиле. Теперь хочу покаяться перед тобой. – Стоит ли ворошить старое? – Стоит. Я вас всех обманула. Обманула, понимаешь? Не знаю, почему и зачем. Ради самоутверждения, что ли. – Что значит, обманула? Поясни. – А то значит, что подпоручик Одоевский просидел до четырех утра в моем будуаре в присутствии Грапы, которой я запретила говорить правду. Варвара молча смотрела на сестру потемневшими от гнева глазами. – Что ты сказала? – Твоя сестра – сама невинность, Варвара, маменькой клянусь, – неуверенно улыбнулась Наденька. – Ты… Ты – сквернавка! Насквозь испорченная сквернавка! Ты же поставила под пулю Георгия!.. – Мама простила меня, – тихо сказала Надежда. – И велела сказать тебе всю правду. Я слышала ее голос, Варенька, слышала… И, покачнувшись, стала медленно оседать на пол. Варя подхватила ее, закричала: – Врача! Врача, Роман, немедленно врача!..
Date: 2015-06-12; view: 314; Нарушение авторских прав |