Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава вторая. Надя и ее новая горничная Феничка не просто привыкли друг к другу, не только, как говорится, сошлись характерами





 

 

 

Надя и ее новая горничная Феничка не просто привыкли друг к другу, не только, как говорится, сошлись характерами, но и в определенной степени подружились, если в те времена можно было представить дружбу хозяйки и служанки. Отрыдавшись и отказнившись, Наденька растеряла прежний пыл, стала спокойнее и уравновешеннее. Однако Варваре это смирение показалось несколько подозрительным:

– В тихом омуте черти водятся.

– Стало быть, дружно молиться начнем, – буркнул Роман Трифонович.

Ему категорически не нравилась подозрительность супруги. Он верил своей любимице безоговорочно, зная основательность ее характера и его глубину. Происшедшее с нею он считал воплем угнетенной плоти, которой по всем возрастным меркам положено было познать свое естество. «В девках засиделась, только и всего, – как всегда грубовато думал он. – Стало быть, наша вина, а более всего – Варенькина. Она ей мать заменила, с нее и спрос». Из этого размышления само собой напрашивался вывод: пора знакомить Надежду с достойными женихами. Следовательно, пора устраивать балы, приемы, рауты, музыкальные вечера и тому подобное, поскольку выезжать в свет ему, одному из самых богатых людей Москвы, но не дворянину, было как‑то не с руки.

И принять могли далеко не все, и сам он далеко не у всех желал показываться. В высшем свете должников хватало, и здесь следовало пять раз оглянуться, прежде чем шагнуть. Кроме того, старое московское дворянство, а в особенности дворянство титулованное, упорно видело в Олексиных губернских провинциалов, в лучшем случае относясь к ним с покровительственным снисхождением, что болезненно воспринималось Варварой. И это следовало учитывать с особым вниманием. Роман Трифонович знал не только свое место, но и свою цену, обладал собственным достоинством и не желал попадать в неуютные положения.

– Несколько преждевременно, – сказала Варвара, когда он изложил ей свою тщательно продуманную программу. – Ты совершенно прав, но Надя еще не успокоилась. Дадим ей время, дорогой.

– До конца года, что ли?

– Конец года – это прекрасная пора, Роман. Рождество, Святки – очень естественно для разного рода приглашений, и никто в этом ничего нарочитого не усмотрит.

– Пожалуй, ты права, Варенька, – согласился, основательно, правда, все взвесив, Хомяков. – Ничего нарочитого – это хорошо, достойно.

А тем временем в комнатах Надежды – спальне, будуаре и личном кабинете – шли долгие девичьи разговоры. Они, как правило, не имели определенной темы, как и все девичьи беседы, и часто возникали вдруг, без видимого повода, но всегда – только по инициативе хозяйки, как и полагалось в те времена.

– Ты когда‑нибудь влюблялась, что называется, очертя голову?

– Не знаю, барышня. Влюбляться – барское занятие, а жених у меня есть. Тимофеем звать. На «Гужоне» подмастерьем работает. Говорит, на каком‑то стане, что ли. Огнедышащем, говорит. Уж и родителей мы познакомили, и сговор был.

– А чего же не обвенчаетесь?

– Семьи у нас небогатые, барышня. За мною ничего дать не могут, вот я сама себе на приданое и зарабатываю.

– Я тебе на приданое дам, но с условием, что ты меня никогда не бросишь.

– Нет, барышня, спасибо вам, конечно. Только семья – это муж да детишки, сколь Бог пошлет. А я детишек страсть как люблю!

– Часто с женихом видишься?

– Да ведь как… Прежняя хозяйка два раза в месяц на целый день отпускала.

– Скажи, когда надо, и ступай целоваться.

– Ой, барышня!.. – Феничка зарделась больше от радости, нежели от смущения. – Спаси вас Христос, барышня.

– А мне с тобой хорошо, Феничка, – улыбнулась Надя. – Друг друга мы понимаем.

– И мне с вами очень даже распрекрасно, барышня. Дом – чаша полная, а все – уважительные. Даже сам Роман Трифонович очень уважительный мужчина, а ведь при каком капитале‑то огромном!

– Мне сейчас трудно, Феничка, – вдруг призналась Наденька. – Трудно и на душе смутно. Уехать бы нам из Москвы этой опостылевшей куда‑нибудь в тишину, покой…

– Так куда пожелаете, туда вас и отправят. Хоть в заграничные страны.

– Бывала я за границей, – вздохнула Надя. – Суета там, чужая праздность и… и сытые все.

– Ну и слава Богу, – сказала Феничка, умело приступая к прическе своей хозяйки. – Нам, русским, до сытости далеко.

– Другая у них сытость, Феничка. Не тела, а духа. Выучили правила и не желают более ни о чем ни знать, ни думать. Скука немыслимая, порой выть хочется.

– У нас пол‑России воет, а вы не слышите.


– Как ты сказала, Феничка?

– Пол‑России, говорю, воет, кто с обиды, кто с голоду. А господа и вполуха того воя не слышат.

– Как замечательно ты сказала, Феничка. Как просто и как замечательно!.. Заставить господ вой этот услышать – вот цель, достойная жизни. Если русская литература заставила понять, что есть холоп и есть барин, то русская журналистика обязана заставить господ народный вой услышать. Заставить, понимаешь?..

– Не‑а, барышня, уж не обижайтесь. Неученая я.

– А ты подумай, подумай, Феничка. Ты отлично умеешь думать, когда хочешь.

– Ну, если желаете, то так сказать могу. Никогда вы господ не заставите беду народную прочувствовать. Кто же сам себя добровольно огорчать станет? Разве что дурачок какой юродивый… Нет, барышня, жизнь – она ведь колесом катится, чему быть, того не миновать.

– И это верное заключение, Феничка, – покровительственно улыбнулась Надя. – Только колесо‑то ведь подпрыгивает иногда…

Разные у них случались беседы – с выводами и без, и не в них, в сущности, дело. Главное заключалось не в беседах, а в том, что под влиянием этих бесед душа Наденьки рубцевалась, а рубцы рассасывались.

Согрешить всегда легче, чем избавиться от ощущения собственного греха. О своей обиде она сейчас уже и не думала, разобравшись наконец, что вся эта история с Одоевским случилась совсем не по любви, а только лишь из‑за очередного приступа самоутверждения. Теперь ее мучило другое: понимание, что своим поступком она поставила родного брата на край гибели. Ведь Одоевский целился в сердце Георгия и лишь чудом, Божьим провидением, промахнулся, прострелив погон на левом плече. Этот простреленный погон она вымолила у Георгия, когда он заехал попрощаться перед отъездом в Ковно. Вымолила, и подпоручик на следующее утро за час до отъезда принес его. И она при всех опустилась перед братом на колени, поцеловала этот продырявленный погон и спрятала на груди.

– Ну, что ты, что ты, Наденька! – Георгий поднял ее с пола, обнял. – Забудь об этом, забудь! Пустое это. Пустое.

А Наденька впервые разрыдалась облегчающими слезами, и все ее утешали и целовали.

Но это – при всех. А ужас, что брат чудом не погиб, продолжал жить в ее душе. Продолжал истязать ночами, не давая уснуть.

 

 

Распрощавшись с сестрами и Хомяковым, Георгий направился не домой, как все полагали, а к Николаю. Он узнал, что капитан задерживается на службе, а поговорить на прощанье было необходимо. Кроме того, ему хотелось попрощаться и с Анной Михайловной, которую скорее жалел, чем любил.

Жалел не потому, что супруга брата выглядела белой вороной не только у Хомяковых, но и в московском офицерском обществе. Анна Михайловна частенько неприятно поражала и его присущей ей на удивление естественной бестактностью, но это подпоручик научился сразу же прощать после рождения крохотной хромоножки Оленьки. Отчаяние матери оказалось столь безграничным, а убежденность, что в несчастии виновата только она, столь искренней, что он – тайком от Николая, разумеется, – бросился тогда к Варваре.

– Только не ставь Николая в щекотливое положение!

– Об этом ты мог бы меня и не предупреждать, Жорж.

Варя деликатно начала с того, что нанесла визит молодой чете. Вопреки ее опасениям, Анна Михайловна не раскудахталась по поводу неожиданно нагрянувших миллионщиков‑родственников, а чисто по‑женски показала несчастного младенца и поведала о своих горестях с глазу на глаз.


– В покаяние она ударилась, – говорил тем временем Николай, угощая Романа Трифоновича чем Бог послал. – А это уж совсем ни к чему, мы второго ребенка ждем.

– Не убивайся преждевременно, Коля. Тут главное, что врачи скажут. Есть в Москве два больших знатока.

– Большие знатоки офицеру не по карману.

– Кабы такую глупость твоя супружница ляпнула, то и Бог с ней, – рассердился Хомяков. – Твоя дочка нам, между прочим, племянницей доводится, ты что, позабыл? Стыдно, Колька.

Вот это крестьянское «Колька» и умилило тогда Николая чуть не до слез. До поцелуев, правда, он не дошел, но от неожиданной просьбы не удержался:

– Если мальчик родится, будешь крестным?

– А если девочка? – улыбнулся Хомяков.

– Если опять девочка, Варю о том же попрошу.

– Столковались, Коля! – рассмеялся Роман Трифонович. – И чтоб все ладно было.

Но ладно не получилось. Самые известные в Москве (и самые, естественно, дорогие) детские хирурги в один голос заявили, что при подобных травмах медицина бессильна. Дали кучу рекомендаций, как разрабатывать, массировать и нагружать больную ножку Оленьки, и Анна Михайловна вновь осталась наедине со своим покаянием.

Это‑то и послужило основной причиной позднего визита Георгия. Супруги искренне ему обрадовались, Анна Михайловна показала спящую дочку, посидела немного с братьями и ушла к себе, сославшись на усталость.

Молодые офицеры обменялись полковыми новостями, Николай вспомнил о дуэли, тут же помянули портупей‑юнкера Владимира и как‑то само собой, незаметно перешли на воспоминания детства.

– Ты был, когда какая‑то подчиненная Маше дама привезла в Высокое Леночку? Что‑то, Коля, я тебя там не припоминаю.

– Я, младенец мой прекрасный, вступительные экзамены в гимназию сдавал.

– Да, да! – почему‑то обрадовался Георгий. – И получил еле‑еле тройку по арифметике. И Варя тебя пилила дня четыре.

– Неделю. Не бывать мне генералом, Жорж.

– Ну, это еще бабушка надвое сказала. Кто в семье ожидал, что непутевый Федор, которого, как тебе известно, жандармы искали по всей России, в тридцать лет наденет эполеты?

– В тридцать лет у Федора орденов целая грудь была. В том числе и солдатский Георгий, который на офицерском мундире светится совершенно особым светом.

– Его очень любил Михаил Дмитриевич Скобелев, – тихо сказал Георгий и вздохнул.

– Да! – коротко бросил Николай, решительно обрывая этот разговор.

Неожиданно всплывшая тема была весьма щекотливой и даже в известной мере опасной. Русский национальный герой, славы которого хватало на весь мир, внезапно скончался в Москве в возрасте тридцати девяти лет. По этому поводу бродило множество как слухов, так и домыслов, а поскольку Михаил Дмитриевич умер через два часа после доброй офицерской попойки, на которой присутствовал и Федор, то и слухи, и домыслы в определенной мере коснулись и семьи. Тем более что государь Александр Третий, сурово наказав многих соучастников дружеского ужина с обильными возлияниями в «Славянском базаре», полковника Федора Ивановича Олексина не только не тронул, но, наоборот, перевел из Москвы в Петербург и приблизил ко двору. Никто этого тогда объяснить не мог, в том числе и сам Федор, и все списали на свойственную императору непредсказуемость. Но всем Олексиным стало неприятно тогда. Было неприятно и сегодня. И молодые офицеры, задумчиво помолчав, просто дружно выпили за одно и то же, ни словом при этом не обмолвившись.


– А генералом мне не бывать вовсе не из‑за арифметики, – улыбнулся Николай. – В Академию Генерального штаба мне теперь дорога заказана. С чистыми капитанскими погонами туда не принимают, как тебе известно.

– Это я тебя подвел, Коля, – вздохнул Георгий.

– Тем, что я досрочно чином пожалован? – усмехнулся Николай. – Бог с тобой, брат, мне все офицеры в полку завидуют. Не успел приехать из глухого провинциального гарнизона, и вдруг – здравствуйте, беззвездочные капитанские погоны.

– Думаешь, Федор расстарался?

– Не спрашивал, не спрашиваю и спрашивать не буду, – резче, чем хотелось, сказал Николай.

Помолчали.

– Ты прости, Жорж, за резкость, – неуверенно улыбнулся капитан. – Порою мне кажется, что мы несправедливы к Федору. Особенно почему‑то Варя и Роман. Не находишь?

Георгий неопределенно пожал плечами:

– Может быть, Варвара считает его виноватым в том, что Хомяков потерял все свои капиталы в Болгарии?

– Не думаю. Варенька у нас мыслит логически. – Капитан помолчал. – Что‑то тут посерьезнее, Жорж. А серьезное, как говорится, штаб‑офицерам не по погонам. Давай еще по рюмке.

– За службу, брат?

– Скучно сказал, – улыбнулся Николай. – А что же та девица, которой ты меня как‑то представил? Грозит расставание навеки?

– Обещала ждать! – самодовольно улыбнулся подпоручик.

– Десять лет, что ли?

– Нет, собственного совершеннолетия.

– И велик ли срок?

– Через два года надеюсь встречать ее на вокзале в Ковно.

– Веришь в эту встречу?

– А я всегда верю, Коля. Я не умею не верить. Иначе жить скучно, понимаешь?

– Вот за это и выпьем. За веру во встречи через десять лет!

Братья улыбнулись друг другу и чокнулись полными рюмками.

 

 

Приближалось Рождество, а за ним и новый, тысяча восемьсот девяносто шестой год. Москва уже начала украшаться, на базарах появились первые елки. Год этот был совершенно особенным, потому что в мае намечалась коронация государя императора Николая Второго и государыни императрицы Александры Федоровны. Этот торжественный акт всегда происходил в Успенском соборе Кремля, и москвичи ожидали Новый год с особым радостным нетерпением.

Однако Рождество Христово оставалось и при грядущих исторических событиях главным церковным праздником, и к нему, естественно, готовились заранее. Расписывали балы, рождественские благотворительные базары, маскарады, званые вечера, катание на тройках и санках с Воробьевых гор, а отцы города подумывали еще и о народных гуляньях. Москва полнилась слухами – что, когда, где и у кого именно, – и с этими пока еще черновыми списками слухов и намеков Варвара однажды пришла к Наденьке.

– Вот список. У кого бы ты хотела побывать?

– Ни у кого.

– Тогда давай решать, кого пригласим к себе. Роман Трифонович закатит бал с ночным катанием на тройках…

– Извини, Варенька, я понимаю, вы хотите, как лучше. А я хочу тишины и покоя.

– Но это же невозможно, Наденька. Это могут неверно истолковать, а нам совсем ни к чему…

– Так отправьте меня из Москвы, и толковать будет не о чем.

– Куда? – строго спросила Варвара, уже начиная сердиться. – Куда ты хочешь убежать? От себя самой?

– Ох, если бы это было возможно…

– Пойми, тебе просто необходимо начать появляться в свете. А рождественские праздники – лучшее время для новых знакомств.

– Я поеду в Высокое, – неожиданно решила Надежда. – Да, да, к Ивану, в наше Высокое.

– Но там же… – растерялась Варвара. – Там же никого нет, кроме Ивана, который, ты это знаешь, вечно подшофе.

– Есть, Варенька, – грустно улыбнулась Надя. – Там два белых креста. Исповедуюсь маменьке, отрыдаюсь на ее могилке и вернусь другой. Верю в это!..

– Очередной каприз, Надежда?

– Скорее внеочередная необходимость.

– А ты знаешь, она права, – сказал Роман Трифонович, когда Варвара с возмущением поведала ему об «очередном капризе». – И это не каприз, это поиски спасения души.

– Но я не могу отправиться с нею в эти поиски, – резко возразила Варя. – У Николая днями ожидается прибавление семейства, он просил меня стать крестной матерью ребенка, и ты, кстати, об этом давно знаешь.

– Может быть, это и к лучшему, что мы не можем поехать к Ивану, – поразмыслив, сказал Хомяков. – Надюша сейчас нуждается в одиночестве. Во всяком случае, на какое‑то время мы с тобой ей, извини, не нужны. Но ты не тревожься, я все устрою.

Он все основательно продумал, поговорил с Надеждой и – отдельно – с ее горничной, а потом вызвал к себе верного и пунктуально исполнительного Евстафия Селиверстовича.

– Поедешь в Высокое, к Ивану. Передашь ему мое письмо и обеспечишь все, что потребуется для отдыха Надежде Ивановне. Хорошего повара, хорошую прислугу, тройку с умелым ямщиком на все время Надюшиного проживания, ну… Словом, не мне тебя учить, сам все знаешь и без моих советов.

И через неделю дворецкий, помощник и особо доверенное лицо Хомякова Евстафий Селиверстович Зализо выехал в Смоленск.

 

 

А за сутки до его выезда в Высоком ночью зло разбрехались собаки, и сторож Афанасий разбудил хозяина Ивана Ивановича.

– Гость к вам, барин.

– Проси.

Иван поспешно оделся, накинул теплый халат, спустился вниз. В прихожей стоял мужчина в далеко не модном, но явно заграничном костюме. Левый рукав старого, немецкого покроя сюртука был подшит по локоть, на что Иван сразу же обратил внимание.

– Аверьян Леонидович?

– Здравствуйте, Иван Иванович. Извините, что потревожил в столь неурочный час.

Иван молча, со странным щемящим чувством разглядывал мужа собственной давно погибшей сестры Маши Аверьяна Леонидовича Беневоленского. Правда, Аверьян Леонидович Беневоленский должен был отбывать бессрочную ссылку в Сибири за противоправительственную пропаганду, но сейчас почему‑то стоял в прихожей. Со сна, отягощенного похмельем, голова была пустой, и Иван соображал туго.

– А как вы добрались?

– Пешком. Устал, замерз, два дня не ел. Проводите в столовую да велите подать водки да закуски поплотнее. Или пост соблюдать начали, Олексин? Тогда прошу прощения.

– Пешком из Сибири? – тупо спросил Иван.

– Из Ельни! – сердито ответил Беневоленский. – Я вас из дамской постели выдернул? Виноват, простите великодушно. Обогреюсь, перекушу и уйду.

Иван крепко обнял Аверьяна Леонидовича.

– Это вы извините меня, дорогой мой, выпил вчера лишнего. Как всегда, впрочем. Рад, всем сердцем рад. И встрече рад, и что живой вы и… Признаться, спиваюсь помаленьку от одиночества.

– А где же Леночка? Девочка‑гречанка, которую спасли вы с Машей?

– Лена вышла замуж, – помолчав, глухо сказал Иван. – Живет с мужем где‑то… В Харькове, что ли.

– Извините, не знал.

– Никого в доме, кроме прислуги за все. Фекла!.. Фекла, спишь, что ли? Гостя встречай!..

Появилась немолодая заспанная служанка, накрыла на стол, раздула самовар, недовольно ворча:

– Сало жрут в Филиппов пост, безбожники…

На сало и ветчину налегал Аверьян Леонидович. Изголодался, промерз, устал до изнеможения. Ивану кусок не лез в горло, и закусывал он кислой капусткой. После того как опрокинули по второй, не выдержал молчания:

– Как же вы здесь‑то оказались, Беневоленский? Неужели помиловали?

– Черта с два они помилуют кого.

– В отпуске, что ли? – похлопал глазами ничего пока не соображающий Иван.

– Бежал.

– Из Сибири?

– Из Сибири. Точнее – из Якутии. Обождите, наемся – сам расскажу.

– Это ж через всю Россию?..

– Кругом. Да дайте же мне поесть, наконец!

Выпив еще две рюмки и основательно закусив, Аверьян Леонидович вздохнул с великим облегчением. Закурил, откинулся на спинку стула. Пускал кольцами дым, о чем‑то размышляя. Фекла притащила самовар, накрывала к чаю, несогласно гремя посудой.

– Коли расположены слушать, Олексин, готов объяснить свое появление середь ночи и зимы.

– Может, поспите сперва? – с жалостью поглядев на него, вздохнул Иван. – На вас лица нет – одна борода.

– Не усну, пока все не расскажу. Вы знать должны, Олексин, чтобы решить, как вам поступать в отношении беглого ссыльного.

– Ну, это уж извините…

– Извиняться будете, когда выслушаете и, возможно, укажете мне на дверь. Я – бессрочный ссыльнопоселенец, как вам, должно быть, известно. Определен был на жительство в якутский поселок, место жительства менять, естественно, права не имел, а раз в десять дней туда наезжал урядник для контроля за ссыльными. Вот так все и шло из года в год лет восемь, что ли, как вдруг – вспышка дифтерии. Да в самой глухомани, почти на границе с Чукоткой. Врачей нет, и меня как медика мобилизуют для борьбы с эпидемией среди местного населения. Лекарств, сами догадываетесь, никаких, лечи, как сам разумеешь. А тут у шамана – якуты хоть и православные, а в глубинке шаман по‑прежнему большая сила – внуки заболели, и шаманский сын сам за мной приехал: «Спаси, мол, детей, ничего не пожалею!» – «Коли, говорю, уладишь с урядником, то поеду с тобой». Уладил: в той глухомани уряднику ссориться с шаманом совсем не с руки, да и куда я зимой денусь? Расстояния – тысячи верст в любую сторону. Поехал, жил с ними в яранге, от заразы спиртом да квашеной черемшой спасался. Больных четверо: два мальчика и две девочки. Одну девочку спасти не удалось… – Аверьян Леонидович вздохнул, покачал головой. – Тяжелая форма, не смог. А остальных вылечил.

– Без лекарств?

– Пленки отсасывал, чудом не заболел. Шаман, дед их, на седьмом небе от счастья. «Вот, говорит, тебе за спасение». И три золотых самородка мне протягивает. «Бери, говорит, для нашего народа это – страшное зло, а для вашего – богатство». Я ему: «Ты лучше бежать мне помоги». – «Ладно, говорит, к морю наши люди тебя выведут, а там – сам выходить должен. А золото возьми, в дороге пригодится». Взял я самородки, поскольку нищ был как церковная крыса. Якуты меня в свою одежду обрядили, перебросили своими тропами на берег Охотского моря и уехали. А уж весна была. Побродил я с опаской вокруг да около, пока на японских рыбаков не наткнулся. И за один самородок столковался, что они меня в Японию отвезут.

– А ведь могли и все отобрать да и в море выбросить, – сокрушенно вздохнул Иван.

– Могли, конечно, но… до Японии довезли. Там я на голландский корабль пересел, который и доставил меня в Амстердам за два последних самородка. Ну а дальше – пешком через всю Европу.

– Без гроша?

– Подрабатывал, где мог и как мог. Я ведь немецким и французским владею, так что не очень это было сложно. На родине куда сложнее: документов‑то у меня никаких. Крался, как тать в нощи, но до родимых мест дополз. В родном сельце, правда, показаться не решился, а в Высоком – рискнул.

– Одиссея…

– Сразу скажу, что мне нужно, а вы уж решайте. Мне нужно отдохнуть и в себя прийти. Полагаю, это несложно, поскольку вы тут в тягостном одиночестве пребываете, и я вас не стесню. Второе посложнее, Олексин. Мне паспорт нужен. Позарез, что называется, или опять – в Сибирь по этапу. Поможете?

– Все, что в моих силах, друг мой. Все, что в моих силах.

– Тогда еще по рюмке да и спать. Как, Иван Иванович? Продрог я до костей на теплой чужбине…

– Давай Машу помянем, Аверьян? – вдруг тихо сказал Иван, перейдя на «ты» неожиданно для самого себя. – Царствие ей небесное, Машеньке нашей…

– Светлая ей память, Иван, – дрогнувшим голосом сказал Беневоленский.

И оба встали, со строгой торжественностью подняв рюмки.

Через несколько дней из Смоленска на тройке, за которой следовал небольшой обоз, приехал Евстафий Селиверстович. Прибыл он весьма скромно – на тройке был подвязан колокольчик, а бубенцы вообще сняты – гонца вперед не посылал, держался с подчеркнутой почтительностью, полагая господами Ивана и Беневоленского, а себя – лишь представителем Хомякова, но привез с собою дыхание живой жизни, от которой в Высоком почти отвыкли. Сообщил, что на Рождество приедет Надежда Ивановна со своей горничной, и передал Ивану письмо от Романа Трифоновича. В коротком, по‑хомяковски деловом письме, в сущности, содержалась лишь просьба хотя бы немного поосторожничать с питьем, учитывая прибытие гостей и плохое здоровье Надежды. Никаких причин ухудшения этого здоровья Роман Трифонович не сообщал, но рекомендовал во всем положиться на своего управляющего господина Зализу, а самому весело и беззаботно встречать Рождество и Новый год вместе с младшей сестрой. И письмо Ивана очень обрадовало, потому что он глубоко и искренне – впрочем, он все делал на редкость искренне, даже спивался, – любил Наденьку.

– Надя на Рождество приезжает, – немедленно сообщил он Беневоленскому.

– Надя? – озадаченно переспросил Аверьян Леонидович. – Это кроха такая, что за коленки меня теребила?

– Наша кроха уж курсы кончила и, что главнее, писательницей стала. У меня рассказ ее имеется. «На пари» называется. Хочешь, дам почитать?

– Непременно. А что это за господин, который стал всем распоряжаться?

– Управляющий Хомякова, мужа Варвары. Между прочим, миллионщика… – Иван вдруг примолк, а потом, понизив голос, добавил: – Вот кто тебе, Аверьян, паспорт сделает. Фамилия у него такая, что в любую щель пролезет. Зализо его фамилия.

– А он не?..

– Не, – сказал Иван. – За ним – сам Хомяков, который эту власть больше тебя ненавидит. Вот и выход. Выход, Аверьян! Пойдем по этому поводу…

Тут Иван замолчал, глубоко и не без сожаления вздохнул и сказал:

– Ферботен.[2]Только за столом, только вино и только два… нет, три бокала. Этот Зализо воз шампанского привез. Да не нашего, российского, а настоящего.

– Кому с ним лучше поговорить? Тебе или мне? – спросил Беневоленский, которого мало интересовало шампанское, а новый паспорт – весьма и весьма.

– Сам поговорю. Вот пригляжусь два денька…

Евстафий Селиверстович, испросив разрешения у Ивана, развил бурную деятельность. Приказал выскрести весь дом от чердака до подвалов, предупредив, что сам будет проверять чистоту. Велел размести дорожки в саду, установить в зале елку и украсить ее игрушками и мишурой, которые привез из Смоленска. Распорядился вырубить пушистую ель, вкопать ее в центре села Высокого и увешать игрушками и свечами. Указал, какие именно дороги расчистить для безопасного катания на тройке, и велел привести в порядок могилы под двумя мраморными крестами и дорожки к ним. И все проверял лично. Однако Иван на третий день сумел вытащить его из вороха дел.

– Серьезная просьба, Евстафий Селиверстович. Очень и очень. Наш родственник господин Беневоленский, которого хорошо знает Роман Трифонович, прибыл из‑за границы… мм… Не совсем легально, а посему необходим паспорт.

– Сделайте милость указать, на какое имя.

– Он… – Иван растерялся от такого простого решения вопроса, казавшегося неразрешимым. – Он сам скажет.

– Завтра же выеду в Смоленск, чтобы успеть до Рождества, потому как далее воспоследствуют каникулярные дни.

– Благодарю…

– Польщен доверием вашим, Иван Иванович. Весьма польщен. Не откажите в любезности попросить господина Беневоленского передать мне все необходимые данные непременнейшим образом сегодня же. Если не затруднит вас просьба сия.

Все было сделано буквально в один день, и господин Аверьян Леонидович Беневоленский, бывший смутьян и вечный ссыльнопоселенец, стал мещанином Прохоровым Аркадием Петровичем. Зализо знал, как разговаривать с чиновниками, а хомяковские миллионы творили чудеса и почудеснее паспортных.

Заодно Евстафий Селиверстович привез фрачную пару, три приличных костюма для внезапного гостя и телеграмму от Варвары: «НАДЕЖДА ВЫЕЗЖАЕТ 22 ВСТРЕЧАЙТЕ НЕПРЕМЕННО ВАРЯ».

 

 

Встречать любимую сестру Иван выехал вместе с неутомимым господином Зализо в закрытой карете, учитывая рождественские морозы. Поезд пришел вовремя, Надя степенно вышла из вагона первого класса, но, увидев Ивана, совсем по‑девичьи повисла у него на шее.

– Ваничка, дорогой! Я так рада… Это ведь я к тебе на Рождество напросилась, не сердишься?.. А это – Феничка.

Феничка церемонно присела, а Иван, зайдясь от счастья, чуть было не обнял и ее, но – опомнился и почему‑то погладил по голове. Евстафий Селиверстович почтительно поклонился, приказал кучеру взять вещи и повел всех к карете.

– Ты, Наденька, знаешь этого господина, – сказал Иван, представляя Беневоленского. – Это Аверьян Леонидович, муж нашей покойной Маши.

Потом был обед по случаю приезда – в доме не придерживались строгого поста, как и в большинстве дворянских домов того времени, но рыбные блюда и деликатесы, естественно, преобладали, а привезенный Евстафием Селиверстовичем повар в грязь лицом не ударил. Расспрашивали Наденьку, шутили, пили легкое мозельское вино, однако даже его Иван позволил себе ровно два бокала.

– У вас, Надя, бесспорное литературное дарование, – говорил Беневоленский. – Я читал ваш рассказ «На пари», и мне он понравился, несмотря на кричащую сентиментальность. Он остро социален, что делает его не только граждански значительным, но и современным в лучшем смысле. Каковы ваши планы на будущее?

– Я… Я скверно себя чувствовала, но очень надеюсь окончательно выздороветь здесь, где прошло детство. А что касается планов на будущее… Мечтаю заняться журналистикой.

– Прекрасная мечта. Россия вступает в новое столетие, которое обещает резкое обострение классовой борьбы, и роль журналистики трудно переоценить.

– Смена веков есть смена знамен. – Иван печально улыбнулся. – Так любил говорить наш отец. Поклонимся ему и маменьке на второй день Рождества Христова, Наденька.

– Я… Да, конечно, Ваня.

Вечером Надя притащила из кладовой множество елочных игрушек и украшений, которые скопились за добрых двадцать лет. Затем Феничка с помощью Аверьяна Леонидовича и Ивана заново перевешивали игрушки и украшения, а Наденька вслух читала им любопытные известия столичных газет и журналов, которые привезла с собой.

– «Во Франции вошла в большую моду забава, известная под именем bataille de confetti. Публика забавляется, забрасывая друг друга разноцветными фигурками из бумаги и лентами».

– Хорошо французам, – проворчал Беневоленский. – У них даже Сибирь – в тропиках.

– «В распоряжение московского Комитета грамотности поступило крупное пожертвование от лица, пожелавшего остаться неизвестным, – продолжала Наденька. – Согласно воле пожертвователя вся сумма в сто тысяч рублей должна быть употреблена на покупку библиотек для воскресных школ…»

– Интересно было бы узнать имя щедрого жертвователя, – улыбнулся Иван.

– А будто вы не знаете? – живо откликнулась Феничка. – Так то ж Роман Трифонович, не сойти мне с этого места!

Все рассмеялись, и Надя начала читать дальше:

– «В Москве открыты две столовые, в которых будут бесплатно обедать пятьсот малоимущих студентов».

– Вот это славно, – сказал Аверьян Леонидович. – Ты много по урокам бегал, Иван?

– Достаточно. Хотя официально и не считался малоимущим. Как‑то и времени вроде хватало, и сил.

И вздохнул вдруг, нахмурившись. Беневоленский посмотрел на Надю, и она тотчас же продолжила:

– «Весь мир облетело известие из Иркутска о том, что знаменитый норвежский исследователь Фритьоф Нансен, отправившийся три года назад на север на корабле „Фрам“, достиг Северного полюса, где и открыл новую землю».

– Вот куда в двадцатом столетии Россия своих каторжан ссылать будет, – сказал Иван. – Оттуда уж не убежишь. Ни при какой дифтерии с эпидемией.

– Невыгодно, – усмехнулся Аверьян Леонидович. – Проще всю Сибирь заборами огородить.

Так они шутили и смеялись допоздна, а на следующий день рано утром, еще до завтрака, Надя исчезла. Феничка тут же призналась, что знает, куда подевалась ее барышня, и для тревог решительно нет никаких оснований.

Но все дружно решили погодить с завтраком, пока Наденька не вернется.

А Наденька рыдала на могилах под двумя белыми мраморными крестами.

– Маменька, батюшка, простите меня, простите… Ради Бога, простите меня…

Ей необходимо было покаяние, но не пред иконным ликом, а над прахом родителей своих, вспомнить которых живыми она так и не смогла. Но это, как выяснилось, было не столь уж важным. Важным оказалось откровение и искренние слезы.

Вечером в канун Рождества Надя и Феничка принесли из дома все оставшиеся игрушки и вместе с крестьянскими ребятишками по‑своему перевесили украшения, цепи и мишуру на высокой елке, вкопанной в центре села Высокое. А потом все – и Беневоленский с Иваном в том числе – пошли по традиции в церковь. Вечером того же дня к детям в Высокое приехали на санях Дед Мороз и Снегурочка с подарками. Правда, Дед Мороз оказался без левой руки, но зато у Снегурочки была самая настоящая коса пшеничного цвета…

И начались Святки. До четвертого января – естественно, отметив дома Новый год с шампанским, – катались на тройке и на санках, по просьбе Наденьки расчистили снег на ближнем пруду, где и чертили лед коньками. И все это вместе с молодежью и детворой, с шутками, снежками, смехом и весельем.

В канун Крещенья Наденьке вздумалось погадать. Руководством к гаданию она избрала балладу Жуковского «Светлана» и велела Феничке раздобыть все, что упоминалось в ней в качестве подспорья для девичьего крещенского обряда. Башмачок, воск, зерно и курицу: драгоценности она решила попросить у Ивана.

– Вот уж не думал, что вас, образованного человека да еще и писательницу, могут увлечь девичьи гаданья. – Беневоленский явно разыгрывал удивление: просто хотелось поговорить.

– Я такая же девица, как и те, кто сотнями лет гадал в этот вечер, – улыбнулась Надежда.

– И вы верите столь же искренне, сколь верили ваши прапрабабки?

– Мне тоже интересно знать, что меня ожидает в девяносто шестом году. Разница лишь в том, что мои прапрабабки боялись играть с судьбой в открытую, а я не боюсь.

– Не боитесь потому, что знаете беспредельную ничтожность совпадений, или в силу собственного характера?

– Точнее, просто из любопытства. – Наденька помолчала и спросила вдруг: – Я похожа на Машу?

– Скорее нет, чем да. Вас это огорчило?

– Если разъясните, не огорчит.

Беневоленский грустно улыбнулся. Вздохнул, взгляд стал печальным и – строгим.

– Маша погибла в вашем возрасте, Наденька. Вы позволите называть вас просто по имени?

– Безусловно, Аверьян Леонидович. Мне это приятно.

– Обаяния в вас, пожалуй, столько же, но у вас оно – озорное, а у Машеньки – скромное. Я вас не обидел?

– Отнюдь.

– Обидел, конечно, обидел, – расстроился Аверьян Леонидович. – Но вы спросили прямо, и ответ должен быть прямым. Условились?

– Условились.

– Маша рано осознала свой долг и исполнила его до конца. Броситься на бомбу во имя спасения детей… Не каждый мужчина решится на такое, далеко не каждый.

– Мы преклоняемся перед ее мужеством, но…

– Преклонение через «но»?

– Бомба остается бомбой.

– Судите по нравственности того времени.

– Всегда и всё?

– Всегда и всё. И никогда – по нравственности сегодняшнего дня. Тогда это считалось героизмом, теперь – терроризмом, но людям не дано жить чувствами будущих поколений.

– А вы способны сегодня бросить бомбу?

– Я и тогда понимал бессмысленность подобных актов, почему и порвал с народовольцами. И… и с Машенькой, если быть до конца откровенным.

– Порвали с Машей? – тихо спросила Наденька.

– Точнее, мы разошлись по идейным соображениям. Я очень любил ее. Очень. И все время надеялся, что она поймет меня и вернется. – Беневоленский тяжело вздохнул. – А потом узнал, что она не вернется уже никогда…

– А у вас не возникало ощущения, что вы предали ее?

– Вот сейчас в вас заговорила Маша, – невесело усмехнулся Аверьян Леонидович. – Бескомпромиссная Маша…

– Вы не ответили на вопрос.

– Видите ли, Надин, мы с Машенькой занимались революционной деятельностью, но пошли разными дорогами не из‑за семейной ссоры, моды или каприза, а следуя только собственным убеждениям. Если предательством вы называете то, что я не смог ее переубедить, то по женской логике вы абсолютно правы. Муж обязан удерживать жену от опрометчивых, а тем паче от роковых шагов. Но революционная борьба не имеет права ориентироваться на семейные отношения. Когда речь идет о судьбе народа…

– Господи, да при чем тут народ? – как‑то очень по‑взрослому вздохнула Надя. – При чем народ и вся ваша революционная деятельность, когда погибла моя сестра?.. Извините, Аверьян Леонидович, у меня… Меня ждет моя деятельность.

И вышла. А Беневоленский, сломав голландскую сигару, запас которых доставил в Высокое заботливый Евстафий Селиверстович, прошел в буфетную, налил большую рюмку водки и выпил ее одним глотком на глазах изумленной прислуги.

 

 

За ужином оживленным казался только Иван, даже как‑то излишне оживленным. Надя и Беневоленский отвечали односложно, разговоров не поддерживали и улыбались несколько напряженно. «Что это с ними стряслось? – тревожно думал Иван, упорно пытаясь шутить. – Надутые и какие‑то очень уж серьезные…»

– Петр Первый заменил славянский дуб колючей германской елью под новый, тысяча семисотый год. Может быть, он имел в виду, что нашего брата‑русака следует гладить только по шерстке?

– Ваня, среди бабушкиных драгоценностей найдется перстень и изумрудные серьги? – неожиданно спросила Надежда, никак не отреагировав на довольно неуклюжую шутку.

– Бабушкиных драгоценностей вообще нет. Варвара продала их с нашего общего согласия, чтобы помочь Роману стать на ноги.

– И не выкупила? – ахнула Наденька.

– Так они же проданы, а не заложены, Наденька. Где их теперь искать?

– Какая жалость…

– «В чашу с чистою водой клали перстень золотой, серьги изумрудны…» – вдруг процитировал Аверьян Леонидович. – А обручальное кольцо, Надин, вас не устроит? Когда‑то Машенька надела его мне на палец, и с той поры я его не снимал. – Он протянул через стол руку. – Тяните, Наденька, тяните изо всех сил, оно срослось со мной.

Надя посмотрела ему в глаза, улыбнулась:

– А вы извините меня за резкость?

– Не было никакой резкости. Забудьте и тащите кольцо.

– Надо палец намылить! Палец!

Обрадованный явным улучшением погоды за столом, Иван сам принес мыло, намылил кожу вокруг кольца и наконец с большим трудом стянул его.

– Не больно, Аверьян?

– Терпимо.

– Благодарю, Аверьян Леонидович, – сказала Надя. – Утром верну в целости и сохранности. А сейчас сыграю для вас, пока вы будете курить свои противные сигары.

Они перешли в гостиную. Мужчины неспешно, со вкусом курили, а Надя села к роялю и по памяти, без нот, играла им, пока в дверь осторожно не заглянула Феничка:

– Пора, барышня!.. – загробным шепотом возвестила она.

– Пора девичьих забав, – пояснила Наденька. – Извините нас, господа.

Девушки поднялись в спальню Нади, зажгли свечи, потушили яркую керосиновую лампу. Сразу почему‑то стало тревожно, и Надя сказала приглушенно:

– Зеркала надо завесить.

– Как при покойнике, что ли?

– Не знаю, но так полагается.

– Ой, не нравится мне все это, – вздохнула Феничка, занавешивая оба зеркала. – Ну, а теперь что?

– Ждать, когда полночь пробьет.

– Страсть‑то какая…

Девушки уселись рядом и примолкли. Чуть потрескивая, горели свечи, тени дрожали на стенах. Было жутковато, и Феничка вцепилась в руку своей хозяйки. Наконец снизу, из гостиной, донеслись гулкие удары напольных часов.

– Нечистой силы время пробило, – прошептала Феничка. – А теперь что?

– Теперь?.. За ворота – башмачок. Ты принесла башмачок?

– Принесла. Во двор, что ли, с ним выходить? Обсмеют.

– Давай в окно выкинем.

– Так окна на зиму заклеены.

– Тогда… – Наденька задумалась. – В форточку бросай.

– Я?

– Ну, у нас же один башмак.

Феничка покорно влезла на подоконник, открыла форточку. Надя подала старый башмак, и горничная тут же вышвырнула его.

– За ворота бросила?

– В сад. Окна‑то ваши в сад выходят, а двор эвона с другой стороны совсем.

– Ну, ладно, – согласилась Наденька и забормотала: – «За ворота башмачок, сняв с ноги, бросали…» Тут у нас не совсем так, как у Жуковского. Дальше – «снег пололи». Ты умеешь снег полоть?

– А зачем его полоть? – удивилась Феничка и наставительно пояснила: – Полют грядки, барышня.

– Что‑то пока у нас плохо получается, – вздохнула Надя. – После этого… После этого нам придется все равно выходить во двор.

– Зачем?

– Под окнами слушать.

– А, это интересно! – оживилась Феничка.

Девушки быстро оделись и через черный ход осторожно, боясь скрипнуть ступенькой, спустились во двор.

– Слушай очень внимательно, это важно, – прошептала Надя. – За мной к первому окну, где виден свет.

Они прокрались к освещенному окошку и замерли, навострив уши.

– Молчат там…

– Тихо!.. – зашипела Наденька.

– На круг – две тысячи, – вдруг еле слышно донесся мужской голос. – Не мало, не мало…

– Это Евстафий Селиверстович, – почти беззвучно пояснила Надя. – Отчет пишет…

– Чего пишет?

– Тише!..

– Конечно, ради праздника ничего не жаль, однако… – бормотал тем временем Зализо.

Наденька оттащила Феничку от окна:

– Отчет – это неинтересно. Пойдем к следующему окну.

В следующем окне была открыта форточка и распахнуты шторы. Девушки подкрались, осторожно заглянули.

Это была гостиная. В креслах уютно покуривали Беневоленский и Иван.

– При семидневной обороне Шипки я окончательно понял, сколь опасна революция для России. Представь себе обезумевшую толпу под зеленым знаменем Пророка и столь же обезумевшую – под русским знаменем. Я все время видел перед глазами эти толпы вооруженных людей, когда залечивал отпиленную по локоть руку.

– Ты не прав, Аверьян. То была война за свободу.

– Я не говорю об оценках, поскольку то, что одна сторона считает плюсом, противоположная считает минусом, и наоборот. Я говорю об ожесточении людей. Безумном, неуправляемом ожесточении… Великая Французская революция тоже была борьбой за свободу, но сколь же кровава и жестока она была. А революция в России обречена на еще большую кровь.

– Мы, по‑твоему, более жестоки?

– Три четверти нашего народа обижали, угнетали и держали в нищете добрые полтысячи лет. Такое не забывается, Иван, вспомни разинщину и пугачевщину.

– Когда это было…

– Вчера, – строго сказал Беневоленский. – Народ не знает истории, для него существует только вчера и сегодня. И – завтра, если в этом «завтра» ему пообещают молочные реки и кисельные берега.

Феничка разочарованно вздохнула:

– Скушно, барышня…

– Подожди, – строго шепнула Надя.

– …В городах станут вешать генералов и сановников, в деревнях – помещиков, в российской глухомани – офицеров и чиновников. Россия не просто огромна и космата, как мамонт, – Россия раздроблена. Две столицы и сотни губернских городов, губернские города и уезды, уезды и миллионы деревень, хуторов, аулов, кишлаков. И в каждом – свой уклад, свои отношения, свои начальники, чиновники, богачи и бедняки. И везде, везде решительно господство произвола, а не закона. Произвола, Иван, а произвол порождает обиженных. И толпы этих обиженных ринутся давить обидчиков, как только почувствуют безнаказанность. Поэтому бороться за свободу у нас можно только постепенно, только парламентским путем…

– При отсутствии парламента? – усмехнулся Иван.

– Вот! – громко сказал Аверьян Леонидович. – Ты сам обозначил первый пункт программы: борьба за конституционную монархию как первую ступень буржуазной демократической революции. А далее – только через Государственную думу, или как там еще будет называться этот выборный орган. Иначе – неминуемый бунт. Бессмысленный и беспощадный, как бессмысленна и беспощадна сама толпа…

Устраиваясь поудобнее – ноги затекли, – Наденька не устояла и съехала вниз. Беневоленский замолчал, встал с кресла.

– Под окном кто‑то…

– Бежим!.. – еле слышно скомандовала Надя и первой бросилась бежать.

Девушки влетели в дом, по черной лестнице через две ступеньки помчались наверх и перевели дух только в комнате, где горели свечи.

– Хватит с нас, – задыхаясь, сказала Наденька.

– А как же курица? – спросила Феничка. – Я черную принесла, у меня в корзинке сидит.

– Мы узнали то, что нас ожидает, – строго пояснила Надя. – Осталось разгадать. Ступай к себе и разгадывай. Только сначала зажги лампу и погаси свечки.

– Покойной ночи, барышня, – радостно сказала горничная, видевшая в гадании очередную барскую причуду.

– Спокойной ночи.

Наденька разделась, накинула ночную рубашку, забралась под одеяло и начала размышлять над услышанным.

Но мысли разбегались и путались, и через несколько минут она уже сладко спала.

Утром она спустилась в столовую несколько настороженной, но никто о гадании и не вспомнил. Даже Аверьян Леонидович, когда Надя надела ему на палец обручальное кольцо. Может быть, ждали, что она сама расскажет, но тут бесшумно вошел Евстафий Селиверстович, смешав все ожидания.

– Доброго утречка и приятного аппетита. Иван Иванович, вас староста из Высокого спрашивает. Говорит, мол, на минуточку, так что извините великодушно.

Иван тотчас же вышел, отсутствовал недолго, а вернулся явно огорченным.

– Что‑то случилось? – спросил Беневоленский.

– Да так, ерунда. – Иван невесело усмехнулся. – С елки в селе ночью кто‑то все украшения снял. Частью побил, частью унес. Мелочь, конечно, а неприятно.

– Какая гадость! – громко сказала Надежда.

– Раньше этого не водилось.

– Там же – мамины подарки. Ты помнишь мамины подарки? Она же сама, собственными руками делала их, мне Варя рассказывала!.. Мы им праздник устроили, а они…

– Смена веков есть смена знамен, – усмехнулся Аверьян Леонидович. – Так, кажется, говаривал ваш батюшка?

– Прости, Ваня, но я уеду. – Надежда бросила вилку. – Вот они, счета. Две тысячи… Две тысячи воров и хамов, видеть их не могу!

И быстро вышла из комнаты, почувствовав, что слезы вот‑вот потекут по щекам.

Мужчины продолжали завтрак в молчании. Потом Иван вдруг встал, вышел в буфетную и принес графинчик с двумя рюмками. Молча налил.

– Водка? – насторожился Беневоленский.

– Ты прав, Аверьян. И отец прав. Смена знамен!

И залпом выпил рюмку.

Через сутки они тихо и грустно провожали Наденьку. Феничка уже прошла в вагон, распаковывалась в купе, а Надя смотрела на Ивана в упор, уже не скрывая слез.

– Береги себя, Ваничка. Умоляю тебя.

– Я поживу здесь немного, Наденька, – со значением сказал Беневоленский.

– Приезжайте к нам, Аверьян Леонидович. Мы будем очень рады вас видеть. И Варя, и дядя Роман, и я. Вы же – Машина любовь, это больше, чем просто родственник.

– Непременно приеду, Наденька. Только, если позволите, после коронации. Когда в Москве потише станет. Мой поклон всем Олексиным и Хомяковым.

Девушки приехали в Москву на следующий день. В первый же вечер, за ужином, Надю подробно расспрашивали о житье в Высоком. Но отвечала она скованно и неохотно, а о разоренной елке вообще умолчала. Но после ужина уединилась с Варварой.

– Я покаялась на маминой могиле. Теперь хочу покаяться перед тобой.

– Стоит ли ворошить старое?

– Стоит. Я вас всех обманула. Обманула, понимаешь? Не знаю, почему и зачем. Ради самоутверждения, что ли.

– Что значит, обманула? Поясни.

– А то значит, что подпоручик Одоевский просидел до четырех утра в моем будуаре в присутствии Грапы, которой я запретила говорить правду.

Варвара молча смотрела на сестру потемневшими от гнева глазами.

– Что ты сказала?

– Твоя сестра – сама невинность, Варвара, маменькой клянусь, – неуверенно улыбнулась Наденька.

– Ты… Ты – сквернавка! Насквозь испорченная сквернавка! Ты же поставила под пулю Георгия!..

– Мама простила меня, – тихо сказала Надежда. – И велела сказать тебе всю правду. Я слышала ее голос, Варенька, слышала…

И, покачнувшись, стала медленно оседать на пол. Варя подхватила ее, закричала:

– Врача! Врача, Роман, немедленно врача!..

 







Date: 2015-06-12; view: 314; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.17 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию