Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава четвертая. На самом донышке плетенной из ивовых прутьев корзинки с висячим замочком, в которой хранилось все немудрящее Дусино имущество





 

I

 

На самом донышке плетенной из ивовых прутьев корзинки с висячим замочком, в которой хранилось все немудрящее Дусино имущество, между двумя чистыми и тщательно выутюженными тряпочками лежала плотная бумага с несколькими подписями и тучным темно‑фиолетовым двуглавым орлом на круглой печати. Эта бумага доводила до всеобщего сведения, что девица Грибунина Евдокия Петровна, год рождения 1875, родители неизвестны, вероисповедания православного, за время ее пребывания в приюте имени Ее Императорского Высочества Великой Княжны Ксении Александровны со школою для приготовления сельских учительниц и мастерскими дамского и белошвейного шитья, при примерном поведении и с хорошими успехами прошла курс учения в упомянутых мастерских и выпущена портнихой дамского и белошвейного шитья, что соответствующими подписями и приложением присвоенной приюту печати удостоверяется.

Одна из этих подписей принадлежала члену попечительского совета Екатерине Васильевне Белокопытовой – особе старинного рода, богатой, просвещенной, добродетельной и тонко чувствующей.

Еше задолго до того торжественного дня, когда Дусе была вручена бумага с печатью, мадам Белокопытова обратила внимание на Дусю Грибунину и возложила на свои, пухлые, дрябловатые плечи заботу о дальнейшей ее судьбе. С тем особенно тонким тактом, которым в те годы обладали только дамы, носившие при своем высоком происхождении пенсне с черным шелковым шнурком на золотой английской булавке, мадам Белокопытова предложила Дусе переехать в ее дом – на должность не столько горничной – горничных у нее и без Дуси, было две – сколько домашней швеи. И даже не столько домашней швеи, сколько особо доверенной девушки, на вкус и профессиональные знания которой мадам Белокопытова могла положиться во время разъездов по магазинам. Дуся переехала к Белокопытовой.

Это был самый настоящий рай, и в этом раю был ангел. Его звали Стива.

Как раз ко времени переезда Дуси к Белокопытовой Стива, давно уже созревший как ангел, созрел и как мужчина.

Мадам Белокопытова, если только ангелы носят пенсне, тоже была сущий ангел. У нее были самые чистые требования к любви, и она боялась, как бы Стива не подцепил какую‑нибудь дурную болезнь, если будет по‑прежнему бегать за проститутками.

Месяцев через семь мадам Белокопытова пригласила Дусю к себе в спальню. У мадам было скорбное и недоуменное лицо ангела, которому какой‑то прохвост только что облил чернилами крылья.

– Милочка, – промолвила она непривычно сухим голосом, – присядь, милочка. Нам нужно с тобой оч‑чень серьезно поговорить.

Дуся села и заплакала…

Прошло еще месяца два, и девица Грибунина Евдокия отнесла на Солянку, в Воспитательный дом, новорожденного младенца мужского пола, отец неизвестен, нареченного при святом крещении Степаном, а сама, бледная, похудевшая, заплаканная, поплелась на Казенный переулок, в модное заведение Лукерьи Игнатьевны Бычковой, засунула свою корзинку под кургузый дощатый стол, на котором разогревались утюги, и приступила к работе.

Лукерья Игнатьевна знала о Дусе все. Лично она была, конечно, против рожавших девушек, потому что нравственность для нее, как она сама говорила, была дороже денег. Так она прямо и заявила мадам Белокопытовой. Но поскольку мадам Белокопытова ручалась за Дусю, то Лукерья Игнатьевна после некоторых в высшей степени похвальных колебаний проявила милость к падшей. Особенно приняв во внимание отличный приютский аттестат.

Среди учениц мадам Бычковой была одна по имени Уля, приходившаяся не очень близкой родственницей Ефросинье Малаховой. Навещая ее как‑то в праздник, Ефросинья познакомилась с новой мастерицей Дусей, которая оставалась в мастерской, потому что у нее не было в Москве родных. Впрочем, не было их у нее и за пределами Москвы. По просьбе Дуси Ефросинья ходила на разведку, узнавать, не вернулся ли из‑за границы Стива. Оказалось, что Белокопытовы с прежней квартиры съехали, а куда – не велено было сказывать. Ефросинья уже не первый год жила в Москве, и Дуся была не первой горничной, которая изливала перед нею свою душу. Свое заключение она выложила Дусе не мудрствуя лукаво.

Как и вторая мастерица – Полина (по паспорту Пелагея), Дуся спала на столе, за которым днем работала. Они лежали по ночам голова к голове и тихо шептались. Дуся не сразу поверила Ефросинье. Ей казалось, что, когда Стива узнает, какой хорошенький у них родился сыночек, в нем проснется раскаяние и он вернется к ней, красивый, любящий, в слезах и они заживут в сказочном счастье. Но, по мнению Полины, права была Ефросинья.

По приглашению Ефросиньи она стала ходить в гости к Малаховым. У них ее впервые и повстречал минувшей осенью Сашка Терентьев. Случайно зашел приколотить отскочивший каблук, увидел Дусю и влюбился. Лучше бы Дуся в тот солнечный и прохладный сентябрьский день оставалась дома, в темной, унылой и пыльной мастерской в Казенном переулке!

 

II

 

Дуся сравнительно скоро оправилась от своего первого смущения. Она только старалась не смотреть в сторону Антошина, который вполголоса обсуждал со Степаном план завтрашнего визита к фонарщику дяде Федосею. Дуся рассказывала Ефросинье насчет того, какие моды будут весной.

Шурка сидела рядом с матерью, подперев кулачишком голову и слушала внимательно и очень серьезно: после пасхи ей идти ученицей в модное заведение Бычковой. Дуся уже все обговорила с хозяйкой, и Ефросинье было утешительно думай, что дочка её будет в мастерской Не одинока, что будет кому защитить ее от обидчиц‑подруг. Шурка, правда, полагала – и не без оснований, – что от учениц она как‑нибудь и сама защитится.

Совсем другое дело – Лукерья Игнатьевна, мадам Бычкова.

Еще в октябре прошлого года Дуся как‑то пришла к Малаховым непривычно возбужденная, говорливая, озабо‑ченная. Шурку выгнали во двор поиграть, и тогда Дуся достала из сумочки – давнего и достаточно потертого дара мадам Белокопытовой – газету «Русские ведомости», которую ей тайком от хозяйки заведения подарила одна благоволившая к ней заказчица.

– Тут, про нашу мастерскую, – сказала она и растерянно улыбнулась – Я вам сначала прочитаю, что здесь написано, а: потом мы поговорим, – может, не стоит к нам определять Шурочку. Я почитаю, а потом спокойненько все обсудим… Еще у нас до пасхи времени хватит.

«У московского столичного мирового судьи Яузского уластка Э. Э. Маттерна, – начала она, то и дело бросая взгляд на молча слушавших супругов; Малаховых, – на днях рассматривалось дело по обвинению содержательницы модного заведения Бычковой в дурном обращении с ученицами и в злоупотреблении их трудом. Обстоятельства этого дела заключаются в следующем…»

Степан уже раскрыл рот, хотел что‑то сказать насчет того, что ученье на то оно и ученье, чтобы в случае чего для пользы самого ученика надрать ему уши, но Дуся замахала рукой. Дескать, не будем отвлекаться, разговор будет позже.

– «Во Второй половине декабря прошлого года пристав Второго участка Яузской части получил анонимное письмо, в котором сообщалось, что Бычкова, имеющая модное заведение в Казенном переулке, крайне жестоко обращается со своими ученицами, беспрестанно бьет их по щекам, таскает за волосы, сечет розгами, кормит их очень плохо и мало, так что они зачастую сидят впроголодь, что на днях одна ученица, Малинкина, была очень сильно, высечена, а у другой Бычкова вырвала клок, волос. При всем том работают ученицы очень долго, от семи часов утра до одиннадцати и даже двенадцати ночи, а последние недели перед праздником почти ежедневно сидели до трех и четырех часов утра, а если какая‑нибудь ученица, обессиленная такой каторгой, засыпала за работой, то хозяйка будила ее пощечинами. Прочитав письмо, пристав сейчас же произвел осмотр заведения Бычковой и дознание. По осмотру оказалось, что Бычкова занимает очень поместительную квартиру, но под мастерскую отведена меньшая и худшая комната, в которой помещаются и работают пятнадцать учениц в возрасте от десяти до пятнадцати лет! На этих ученицах и двух мастерицах и лежит вся работа в заведении. Спален для учениц не имеется, а спят они тут же, в мастерской, некоторые, более счастливые, на сундуках и составленных табуретках, большая часть просто на полу, а несколько девочек, которым не хватало места в мастерской, спят в прихожей. Все, что сообщалось в письме о плохом содержании учениц, о дурном с ними обращении и об обременении непосильной, продолжительной работой, подтверждено было показаниями учениц как при полицейском дознании, так и на допросах судебного следователя, к которому дело было передано полицией, как дело об истязании. Обнаруженные следствием факты дали, однако, возможность привлечь Бычкову к ответственности лишь за дурное обращение с ученицами и за злоупотребление их трудом, и дело поступило к мировому судье. На разбирательстве у последнего все ученицы отказались от своих прежних показаний и показывали в пользу Бычковой, утверждая, что она с ними обращалась очень хорошо, кормила, вдоволь, работой не обременяла, по ночам сидеть не заставляла. Впрочем, относительно ночной работы перед праздником девочки разошлись в своих показаниях: одни говорили, что сидели за хозяйской работой и до ночам, но по доброй воле, потому что не захотели даром получать праздничные подарки, а другие утверждали, что и перед праздником по ночам ни одна решительно не работала, а все кончали работу в обыкновенное время, часов в восемь или девять вечера. На вопрос судьи, почему же они приставу и судебному следователю говорили совсем другое, свидетельницы отвечали, что они в полиции показывали то же, что и теперь, но пристав приказывал записывать совсем другое; у следователя они показывали уже так, как было записано в полиции, потому что при допросе присутствовал пристав и они при нем не смели показывать иначе. Даже отец высеченной ученицы Малинкиной заявил, что он никаких претензий на Бычкову не имеет. Отрицать, что его дочь высекли, было невозможно: осмотром, произведенным при дознании, у нее на ягодицах и на бедрах найдено было много рубцов, но, по мнению отца, она была высечена за дело, потому что купила материал не в той лавке, в которой ей было приказано. Мировой судья признал Бычкову виновною лишь в злоупотреблении трудом малолетних учениц и приговорил к денежному взысканию в размере двадцати пяти рублей, с заменою его, в случае несостоятельности, арестом на пять дней».

– Ну вот! – облегченно вздохнула Дуся и обвела внимательным взглядом обоих своих слушателей. – Всё!

– Всюду так, – пробурчал после довольно продолжительного молчания Степан. – Такой порядок. Спокон века: кого люблю, того и бью. Ты попробуй не поучить ученика, разве из него настоящий сапожник получится? И меня били, и Шурку бить будут в учении, и Шуркиных детей, и так дале. Это у господ только – ах да ох, миленький‑хорошенький! Французеньки всякие… А у нас, мастеровых людей, ученье строгое…

– Уж ты ее, Шурку нашу, в случае чего не давай в обиду! – попросила Ефросинья Дусю. – Харчишек мы ей подбрасывать будем. А я теперь так думаю, что после этого суда какое‑то время у Бычковой даже лучше будет, нежели в других заведениях: бояться будет.

– Это верно, – согласился Степан.

– Улька‑то, Улька! – поражалась Ефросинья. – Ведь и словечком не обмолвилась! Родной тетке!..

– Лукерья Игнатьевна посулила: Кто против нее хоть словечко скажет, тут же выгонит, – пояснила Дуся.

– Ну а ты? – хмуро отозвалась Ефросинья. – Чай, нам‑то вроде и могла бы порассказать, без газеты этой.

– А кто меня такую возьмет, ежели бы она меня выгнала? Я к Лукерье Игнатьевне вроде как каторжник цепью прикована. Не потрафлю, она мне такого позору наделает, хоть беги из Москвы…

– Это верно, – согласился Степан.

Судили‑рядили они втроем часа два, не менее, и решили от Бычковой не отказываться, потому что для учениц в швейных мастерских нигде райской жизни не предвидится, а здесь все‑таки мастерица – близкий человек. Присмотрит, подучит, от обиды защитит.

Шурке, конечно, обо всей этой истории ничего не сказали. Успеет еще, узнает. Только Ефросинья, укладывая ее в тот вечер спать, ни разу ее не шлепнула и, что уже совсем из ряда вон выходило, к величайшему Шуркиному удивлению, крепко её поцеловала. Поцеловала и смахнула со щеки слезу. Чудеса, да и только!

А газету с той заметкой Дуся попросила Степана сохранить у себя, потому что только и не хватало, чтобы мадам Бычкова, которая потратилась во время этой неприятной истории, конечно уж не только на штраф, обнаружила ее у своей мастерицы.

Как раз тогда, когда Степан, не знавший почтового адреса дяди Федосея, объяснял Антошину, как ему найти старого фонарщика в одном из переулков Бабьего городка, Ефросинья спросила у Дуси, как ее здоровье.

– Кабы только и было у меня огорчений что с моим здоровьем! – в сердцах промолвила Дуся, имея в виду постылые приставания Сашки Терентьева.

И как раз в этот самый момент открылась без стука дверь, и Сашка, пьяный в дым, еле держащийся на ногах, ввалился в подвал к Малаховым.

 

III

 

Он стоял на верхней ступеньке, с трудом сохраняя равновесие, но с натужной серьезностью очень пьяного человека.

– Здрасьте! – пролепетал он, попытался отвесить общий поклон, чуть не рухнул при этом вниз со всех ступенек, но чистым чудом удержался на ногах. Здрасьте, Степан Кузьмин!.. Здрасьте, Ефросинья Авксентьевна! Очинно рад вас видеть!.. У него, видно, все расплывалось в глазах. Хозяев он не столько узнал, сколько угадал. Дусю он поначалу не приметил: она спряталась от него за широкой и доброй спиной Ефросиньи.

– Здравствуй! – очень холодно отвечала Ефросинья и передвинула свою табуретку вдоль стола так, чтобы Дусе ловчей было укрыться от его осоловелых, но ищущих тускло‑голубых глазок. – Чего тебе?

– Мне… мне Дусю, многоуважаемая Ефросинья Авксентьевна.

– Иди проспись!.. Ты же ужасно пьяный!.. – сказала Ефросинья.

– Мне Дуся требуется! – повысил голос Сашка. – Где предмет моей знойной страсти? Подайтге мне сюда мою Дуську, и я мам‑мин‑тально уйду‑с!. Мне здесь у вас самому противно.

– Уходи, Александр! – встал со своего места Степан. – Тебя ж честью просят, как порядочного. Пойди домой, проспись, а завтра, тверезый, милости просим.

– Был; я вчерась у мадам Бычковой. Не пустили к Дусе. Говорят: работает. Ладно, прихожу сего числа. Обратно не пускают. Говорят: Дуся ушедши. Я сюда, к вам, с Казенного‑с переулка, на двух, можно сказать, конках, с пересадкой, озяб как цуцик‑с… Я жажду с Дусей встречи, как соловей – лета, а вы мне такое делаете некрасивое атанде!.. Где Дуська? Я кого спрашиваю?!

– Нету Дуси! Нету, нету, нету! – запальчиво крикнула Шурка, глядя на Сашку ненавидящими глазами. – Тебе папаня, велел уходить, мамка велела, а ты чего не уходишь?.. Стоишь, как тумба!.. А еще большой!..

Но Сашка все пропускал мимо ушей. Он настороженно водид своей головой на длинной бледно‑розовой шее, как гадюка, которая вот‑вот обнаружит свою жертву, и увидел‑таки Дусю, присевшую было, к великому Шуркиному удовольствию, на корточки по ту сторону стола.

– Дусенька! – засюсюкал он, и его острая, как топор, физиономия изобразила высшую степень умиленности. – Дусенька, предметик мой прелестный!..

– Уйдите, Александр Терентьия, – попросила его Дуся, не подымаясь из‑за стола. – Ну чего вам от меня надо?.. Вас же все просят уйти. – Ду‑сень‑ка! – игриво погрозил ей пальцем Сашка и снова чуть не полетел со ступенек. Ду‑сенька‑с!.. Жесто‑ка‑я‑с!.. Ннне хоро‑шо‑с!.. Я к вам со всей душой‑с!..

– Я кому говорю, вой! – вдруг взвился Степан и схватил с верстака молоток. – Вон говорю, пьяная твоя душа!.. Раз ты честью не понимаешь!.

– Хорошо‑с! – С достоинством отвечал Сашка, упиваясь своими страданиями. Поскольку меня тут, нахально гонят, я пошел‑с… Дуся, Дуся, – вдруг перешел он на «вы», – видите, Дуся, какие я за вас муки примаю? Ровно как Исус Христос, боже наш…

Не дождавшись от Дуси ответа, Сашка принял все от него зависевшее, чтобы гордо поднять голову и побогатырски расправить плечи, но из этой затеи ничего не, получилось. Он вцепился обеими руками в дверную ручку, мучительно борясь с законом всемирного тяготения, распахнул наконец дверь и не столько гордо вышел, сколько гордо из нее выпал в темноту подворотни.

– Слава богу! – облегченно вздохнула Ефросинья. – Пристанет же человек!.. Безо всякого самолюбия… Чумной какой‑то!..

С минуту в подвале было тихо. Было похоже, что по крайней мере на сегодня с Сашкой покончено. Но вдруг тихо, совсем без скрипа приоткрылась дверь и в зазор просунулась топороподобная физиономия Терентьева.

– Вон! – заорал Степан таким страшным голосом, что даже Антошину, который в интересах Конопатого заставлял себя держаться в стороне от этого конфликта, стало не по себе.

Терентьев исчез. Снова стало тихо.

– Святая икона! – свирепо поклялся добрейший Степан. – Такого человека убить – большей радости нету… Его счастье, что он убег!

Всерьез его зловещей клятве поверила только Шурка. – Она испугалась, побелела:

– Папанечка, родненький! Ну его, Сашку проклято‑го!.. Не убивай его, а то тебя в Сибирь засудят, на каторгу!..

– Ладно, – рассмеялся Степан, небрежно швырнул молоток на место, – раз ты просишь, не буду.

Все рассмеялись. Обстановка разрядилась. Даже Дуся, которой было совестно, что весь сыр‑бор загорелся из‑за нее, попробовала возобновить прежний светский разговор. Насчет весенних мод.

– Вы только представьте себе, Ефросинья Авксентьевна, – продолжала она, по‑прежнему стараясь не глядеть в сторону Антошина, – прелестное такое платьице из крем‑кружева на розовой подкладке. Сзади юбка образует три волана. Пояс – из широкой‑широкой розовой ленты – на правом боку опускается сразу двумя концами, и те концы внизу завязаны прелестным таким бантом. А рукава‑кружевные, из двух частей, и они зашнуровываются узенькой черной бархоткой, а у самого локтя заканчиваются чудненькой такой буфой из шелкового муслина!..

– Скажите пожалуйста, до чего красиво! – старательно поддерживала салонную беседу Ефросинья. Но и ее мысли, и Дусины, и Антошина, и Степана, даже Шуркины были сейчас с пропойцей Сашкой: ушел он или не ушел? Оставил ли в покое Дусю или еще нынешним вечером снова будет донимать ее своими приставаниями?

Долго гадать им не пришлось. Вскоре из‑за дверей донеслись Сашкины вопли. Сашка бушевал, взывал к чьему‑то сочувствию, клеймил позором всех подряд: и Дуську, и Ефросинью, и Степана, и их малолетнюю нахальную Шурку, которая тоже, представьте о себе слишком уж много понимает, хотя он ее нонешним днем леденцовым петушком одарил! Неблагодарность какая!..

Ефросинья молча накинула платок и выскользнула из подвала.

Сашка ораторствовал в полумраке. Его слушали, посмеиваясь, несколько брючников, дворник, кухонный мужик из Зойкиных меблирашек с ведром помоев в руке. При виде Ефросиньи Сашка, как опытный оратор, глубоко передохнул и приготовился выплеснуть из себя новый фонтан красноречия. Но Ефросинья обратилась к нему так спокойно, таким задушевным голосом, что Сашку приготовившегося к крикливым упрекам с ее стороны, поначалу от неожиданности взяла оторопь.

– Александр Терентьич, – сказала она ему, словно и не было всех его недавних, безобразий, – Александр Терентьич, вы ж человек взрослый, уважаемый, с образованием!.. Обратите на себя внимание. Вы же очень пьяные. Подите домой, лягте спать, проспитесь хорошенько. Завтра сами меня благодарить будете.

– Я уже вам, Ефросинья Авксентьевна, нонче очень благодарен за вашу ласку! – с пьяным ехидством ответствовал Сашка, подмигивая изо всех сил своим слушателям. – Но только какое вы имеете полное право не допущать меня до моей Дусеньки? Я же ее обожаю!.. Чего вы ее от меня прячете? Гос‑по‑да! – обратился он к брючникам и галантно приподнял над головой свою шапку. Господа мастеровые люди! Обратите свое внимание, оне, – он ткнул пальцем в сторону Ефросиньи, – оне не допущают меня до моей ми‑лень‑кой Ду‑сень‑ки!

Ему так невыносимо стало жаль себя, что он начал всхлипывать.

– Оставьте ее, Александр Терентьевич, в покое! – еще задушевней промолвила Ефросинья. – У нее, у бедняжечки, и так горя хватает… Пожалейте ее, ежели вы ее в самом деле любите.

– Значит, она бедненькая?! – снова взорвался Сашка, сорвал с головы шапку, швырнул наземь и стал умело, не нанося особого вреда, топтать ее. – У нее байстрюк в Воспитательном, и она бедненькая!.. А я без ума люблю ее, и безо всякой взаимности, как в разных романах, и я уже, получается, не бедненький!.. А Дуська бедненькая, и я должон ее жалеть. А она меня жалеть не должна… Потому что она бедненькая‑с, изволите видеть, господа! А я, наоборот, не бедненький!.. Очччень даже прелестный видик получается!.. Можно даже сказать, картиночка московского быта‑с! Как в журнале!.. Так вот я ей, стерве жестокой, такую схлопочу бумажечку желтенькую, билетик такой прехорошенький, желтенький‑желтенький!.. Вот тогда она и в самом деле бедненькая, будет, ух какая бедненькая!. Наплачется тогда! Отольются ей тогда мои, сиротские слезы‑с. На карачках, змеища бесстыжая, будешь передо мною ползать!! Только тогда уже сама на себя пеняй! Поздно будет тогда!.. Сашка Терентьев зря не говорит!.. Сашка Терентьев что обещает, то выполняет… Можете быть вполне благонадежны‑с!..

Было свыше сил слушать мерзости, которые Сашка продолжал выливать на Дусю. Ефросинья вернулась в подвал. Порывался выскочить наружу Степан, который уже снова схватился за молоток, но тут Ефросинья испугалась, как бы и в самом деле не дошло до смертоубийства. Она с трудом удержала мужа. Утихомиривать Сашку вышел Антошин.

– А тебе чего здесь требуется?! – накинулся на него Сашка. – Тоже защитник нашелся!.. Ты свое дело: исполняй, которое я тебе наказывал, и в мои, дела со своим суконным рылом не суйся! Понятно тебе, Рязань ты косопузая!.. Ты кто такой? Ты Егор, говоришь? А может, ты вовсе и никакой не Егор? Ты мне подозрительный человек, вот кто ты!.. А ну, перекрестись! Потому что я на тебя подозрение имею, что ты жид, поляк и студент… Не‑ет, ты перекрестись! Ага, не крестишьси!.. Боишьси?.. Полиция, – заорал он, – полиция, я черта поймал!..

Он выхватил из кармана свисток. Только этого и не хватало. Антошин рванул свисток из Сашкиных рук, и Сашка вдруг заплакал.

– Ты сам в нее влюбленный, сукин ты сын! – рыдал он на груди у опешившего Антошина. – Думаешь, я не вижу, почему ты ее от меня защищаешь? Сашка Терентьев, брат, все примечает!.. У Сашки Терентьева взор орлиный!.. На сто сажен сквозь землю, видит… Думаешь, я дурной, а? Думаешь, а? Нет, ты скажи… От меня, дьявол, защищаешь, а сам на нее зуб точишь? Да я тебя за Дусеньку мою в Сибирь загоню, куда Макар телят не гонял!.. Молчать, когда я разговариваю!.. Ты свое делр исполняй и молчи в тряпочку, потому молод ты еще с Сашкой Терентьевым споры затевать… На кого ты, серость деревенская, глаза поднял? На красавичку мою ненаглядную!..

И с непоследовательностью в дым упившегося человека он вдруг стал восхвалять Дусину красоту, особенно напирая на то, что в нее студенты и те влюбляются, и что она тоненькая, как барышня, и что она романы читает.

Оказывается, шепотом можно было командовать Сашкой как угодно. Антошин дождался паузы в Сашкиных словоизвержениях и прошептал:

– Есть секретный разговор. Только тихо. Он отвел сразу притихшего шпика в сторонку:

– Ты что, очумел? Найдется человек, расскажет, в каком ты сейчас виде был. Хорошо тебе будет? Не видать тебе тогда сыскного как своих ушей. Правильно, я говорю?

– Сыскного, сыскного! – таинственно осклабился Терентьев. – Тебя послушать, так ничего выше сыскного отделения и нету.

– Тем более, – сказал Антошин. – Иди спать, пока тебя не застукали. Смотри, погоришь, как швед под Полтавой.

– Всё! – торжественно прошептал в ответ Сашка и даже палец приложил к губам, со своей стороны призывал Антошина к сугубой молчаливости. – Молчу!.. Так, значит, я пошел… Ты про Конопатого не забывай…

– А я и не забываю, – сказал Антбщин и вернулся в подвал.

 

IV

 

В тот вечер Сашка больше ни в подвале, ни поблизости не появлялся. Шурка по доброй своей воле раз пять бегала на разведку, пряталась даже для пущей секретности, за памятником Пушкину, но ничего подозрительного не обнаружила. Не исключено было, однако, что Сашка с пьяных глаз может снова махнуть на Казённый, чтобы прдкараулить Дусю на ближних подступах к заведению мадам Бычковой. Поэтому Антошин вызвался проводить ее до самого дома.

Дуся испугалась такого быстрого исполнения ее тайных желаний. Она стала слишком уж горячо возражать, напирая на то, что она, слава те господи, не маленькая – двадцатый год пошел, что Сашке в случае, чего она и сама может дать отпор, а главное, что Егору Васильевичу после болезни трудно, да еще в два конца, идти в такую даль.

На нее прикрикнули, и она согласилась.

Шел двенадцатый час ночи. На небе высыпала уйма ясных и мохнатых январских звезд. Мороз несколько отпустил. Под толстым и пушистым белым одеялом уютно прикорнула затихшая, совсем провинциальная Москва. Только и слышно было изредка то поскрипывание снега под ногами одиноких пешеходов, то заспанный собачий лай, то глуховатый, нежный и задумчивый звон бубенцов. Давно уже отзвучало унылое, какое‑то жестяное дребезжание последних, совсем пустых конок, резво, на неожиданных рысях, поспешавших в парк…

Они шли с Дусей не торопясь. Лукерья Игнатьевна, женщина вдовая и чадолюбивая, по, субботам ночевала у замужней дочери. 3а старшую в заведении оставалась Полина – свой человек.

Ближе им было бульварами до Покровских ворот, а оттуда уже до Казенного рукой подать. Но Дуся выбрала путь куда длинней – через Красную площады: ей нужно было побывать у Иверской, помолиться чудотворной.

– Помолиться?! – Антошину как‑то и в голову раньше не могло прийти, что хорошо грамотная молодая работница может быть такой верующей. – О чем?

Дуся собиралась помолиться о здравии малолетнего раба божия Степана, о здравий рабы божией Лукерьи, которая не побрезговала дать ей, многогрешной рабе божией Евдокии, кров над головой и верный кусок хлеба, о здравии рабов божиих Ефросиньи, Степана и малолетней рабы божией Александры и еще кой о чем очень важном.

Она поведала об этом Антошину с такой будничной простотой и деловитостью, с которой еще так недавно он говорил Галке о том, что заходил в завком напомнить о своих жилищных нуждах.

– И вы бы, Егор Васильевич, помолились пречистой, – робко посоветовала она Антошину, все еще не решаясь взглянуть ему в глаза. – Чудотворная ведь… Будете место искать, она, милостивая, и поможет…

Хотел было он спросить Дусю, много ли ей помогли в ее трудной жизни молитвы, но разговор получился бы, пожалуй, слишком уж в лоб, неподготовленный, нескладный, и мог бы, чего доброго, надолго отпугнуть Дусю.

Он промолчал.

С полсотню шагов они прошли молча. Потом Дуся решилась задать вопрос, к которому она долго готовилась.

– Егор Васильевич, что я вас спрошу… Вы когда больные лежали, без памяти… вы тогда…

Она хотела спросить, кто такая та Галя, которую он не раз вспоминал, когда бредил, но смутилась и замолкла.

– Что я тогда? – заинтересовался Антошин. Что он такое наболтал в бреду, что могло бы привлечь внимание Дуси?

Она быстро нашлась, схитрила:

– Вы тогда побормочете‑побормочете не поймешь чего, а потом говорите ясно так: «Как в романе!», потом снова побормочете, будто кому рассказываете про что‑то удивительное, а потом снова – «Как в романе!». И будто бы вы чему‑то удивляетесь, а чему – неизвестно.

– Неужто я так и говорил?

– Ага. И Ефросинья Авксентьевна тоже слышала… Она сказала, вы хорошо грамотные… Будто бы вас в деревне попова дочка выучила… Вы тоже романы любите читать?

– Люблю! – даже засмеялся от удовольствия Антошин. – Очень! А вы?

– Я уже их, наверно, штук сто прочитала! – простодушно похвалилась она.

– А какой ваш самый любимый?

– Самый‑самый?

– Самый‑самый.

– «Принцесса в лохмотьях». Читали?

– Нет, – с сожалением отвечал Антошин, – не читал.

– Ой! – заволновалась Дуся. – Как же это вы не читали!.. Трогательный такой, нет сил! Уж вы обязательно почитайте!.. Там про одну девушку. Ее, когда она совсем маленькая была, подкинули (вроде как меня). Ее Розалинда звали, правда, красивое имя? И она тоже воспитывалась в приюте, но только во Франции, а потом она стала горничной, и ее полюбил прекрасный молодой граф Сильвестр де Полиньяк… и бросил с ребеночком. А она тогда поступила, судомойкой в таверну (это вроде как у нас трактир, у французов таверна называется): аккурат у самого города Парижа и она там работала, день и ночь, день и ночь, забитая, замученная, вся в лохмотьях, ровно какая побирушечка. А по ночам она молилась матери божьей: «За что, пресвятая дева? За что мне такие мученья?..» (Тут Дуся всхлипнула и сделала небольшую паузу, чтобы успокоиться.) И до того ей плохо было, что уже она совсем порешила ближайшей ночью лишить себя жизни, и уже у нее яд был готов, под подушкой, Когда вдруг к той таверне (под вечер дело было, а ночью, она должна была тот яд выпить) подъезжает карета вся в золоте и, шестерка лошадей цугом… Правда, интересно?..

– Очень, – сказал Антошин.

– Это что! Дальше что будет!.. Подъезжает, значит, карета, соскакивает с запяток лакей в треуголке, распахивает дверцу, и выходит, прямо на грязную мостовую пожилая, но прекрасная графиня, а ее под ручку поддерживает ее супруг, весь, в орденах и голубая лента через плечо, вот умереть мне на этом месте! Они входят в ту таверну, и графиня говорит: «Я графиня де Монплезир, а это, говорит, его светлость граф де Монплезир, мой супруг. Есть у вас, говорит, юная судомойка по имени Розалинда, так нельзя ли ее вызвать сюда с кухни?» Розалинда выходит к ним, а они кидаются ее обнимать, целовать со словами: «Доченька наша, родная Розалиндочка! Наконец‑то мы тебя, бедняжечка, нашли!.. (Дусе снова пришлось сделать паузу.) Тебя еще совсем крошкой у нас похитили злые люди, но теперь мы с тобой, доченька, никогда уже не расстанемся! Неси к нам скорее нашего дорогого внучоночка!» Взяли они на руки своего внучоночка и ведут Розалинду вон из таверны. А в это время (вот ни за что не угадаете, Егор Васильевич, вот об заклад могу биться, ни за что не угадаете!) вдруг слышат, скачет на полном ходу чья‑то карета, останавливается тоже у таверны, и вбегает в таверну… угадайте кто… Ну, Егор Васильевич, ну, миленький, ну угадайте!..

– Где ж мне угадать, – сказал Антошин, чтобы сделать Дусе приятное. – Я же не писатель.

– Тот самый молодой граф де Полиньяк, вот кто! – выкрикнула Дуся; забыв что они на улице. – Он кидается перед нею на колени; осыпает жаркими пбщелуямя ее огрубелые руки, плачет, просит прощения. Ничего, говорит, что ты обыкновенная судомойка, зато у тебя сердце золотое, и я тебя прршу быть моей законной женой!..

И тут они все разом и граф с графиней, и Розалинда с молодым графом и со своим сыночком на руках, оставляют ту таверну, а Розалинда даже расчета не взяла, потому что она плевать хотела на хозяйкины жалкие гроши. А через неделю: у них была свадьба, и они зажили в своем старинном родовом замке… Правда, трогательно?.. Это редкость, когда еще такой прекрасный роман попадется!. Вы его, Егор Васильевич, обязательно прочитайте… Я вам его в субботу принесу, а вы прочитайте.

– С удовольствием – сказал Антошин. – Только в жизни, – осторожно добавил он, – так не бывает, я полагаю.

Дуся вспыхнула:

– Это у вас, может в деревне так не бывает! А про большие города что вы можете знать, Егор Васильевич!.. Очень уж вы на себя много берете!..

В ее голосе вдруг послышались раздражение, злость, неприязнь. Но она сразу спохватилась:

– Вы на меня, Егор Васильевич, пожалуйста, не сердитесь!.. Слишком мне этот роман нравится… А тут вы прямо вроде как наша Полина говорите, те же почти слова будто подслушали. Мне и досадно стало.

«Значит, твоя Полина совсем не дура», – заключил про себя Антошин, а вслух заверил Дусю, что он на нее нисколечко не обиделся.

– А ваш какой любимый роман? – спросила его Дуся. – Есть у вас свой любимый роман?

Антошин назвал ей сразу три романа: «Отверженные», «Преступление и наказание» и «Воскресение». Но настоятельней других он рекомендовал ей «Воскресение». О любом из них можно было бы с нею потом поговорить с пользой для дела, но ему казалось, что история Катюши Масловой и Нехлюдова должна была бы особенно заинтересовать Дусю.

– Смешное какое название! – усмехнулась Дуся. – «Воскресение». А другой роман у Толстого «Понедельник» называется?

Сказала и испугалась, как бы Антошин не обиделся за рекомендованный им роман, сочиненный неизвестным ей писателем с такой забавной фамилией, и торопливо добавила:

– Я его завтра утречком первым делом и попрошу. «Воскресение», роман Льва Николаевича Толстого, – повторила она, чтобы лучше запомнить. – Обязательно. У нас во дворе, на Казенном, студентик есть один, горбатенький такой некрасивенький, небогатенький, ужас какой небогатенький. И фамилия у него куриная – Цыцкин. Но ужас до чего добрый. Я его попрошу, он мне достанет… Вы только не подумайте, что между нами что‑нибудь есть такое, – снова испугалась она. – У нас с ним самое благородное знакомство. Он приветствует, что я книгами интересуюсь, Он меня за это просто уважает, и все…

Дуся маленечко помолчала.

– Он мне говорил, Цыпкин, что я не похожа на простонародную девушку… Что я ему напоминаю… Нет, лучше я не скажу, а то вы смеяться станете.

– Не буду я смеяться, – успокоил ее Антошин. Голос у Дуси стал тихий, мечтательный.

– Он мне сказал, будто я ему немножко напоминаю Татьяну. Есть такое сочинение Александра Сергеевича Пушкина – «Евгений Онегин», там про одну барышню написано, ее Татьяной звали, так вот, будто я на нее похожа… Вы это сочинение читали?

– Читал, – сказал Антошин и, понимая, чего от него ждет Дуся, подтвердил, что верно, есть в Дусином облике что‑то от Татьяны Лариной.

– Нет, верно? – счастливо переспросила Дуся.

Они миновали Газетный переулок. Ударило в нос смрадом куриных боен: Охотный ряд.

Налево, в пустынной дали, за двумя рядами вонючих и ветхих невысоких зданий, среди которых высилось Благородное собрание, тонула в глубоком мраке Театральная площадь с ее плац‑парадом, несуразно просторная, голая, без единого деревца, заваленная сугробами.

– А вы мечтать любите? – неожиданно для самой себя спросила Дуся и так при этом смутилась, что чуть не заплакала.

Вот такой вопрос был Антошину как самый дорогой подарок.

– Люблю, – сказал он. – Очень даже люблю. Человек без мечты – полчеловека!

– Ах, как вы это, Егор Васильич, замечательно выразились! – обрадовалась Дуся. – Не было бы у меня мечты, я бы на себя…

Она ужаснулась греха, который чуть было не взяла на свою душу, остановилась на середине фразы и быстренько перекрестилась.

До Иверской было уже рукой подать. Антошин, а вслед за ним и Дуся замедлили шаг.

– А вы знаете, Егор Васильевич, о чем я мечтаю? – тихо начала Дуся и сама себе удивилась, с чего это она так разоткровенничалась перед Антошиным, которого она, в сущности, еще так мало знала. Но отступать было поздно, и она еще тише, страшась своих слов, продолжала, не глядя на своего собеседника:

– Сижу я на работе, руки мои шьют, петли мечут или еще что‑нибудь такое делают, а я тем временем все мечтаю, мечтаю… Будто бы я… Нет, я лучше не буду вам об этом говорить, а то вы меня засмеете… Полина на что уж верная моя подружка, и то смеется… А я не хочу, чтобы вы надо мною смеялись…

– Да нет, что вы, Дуся!.. С чего это вы такое решили?.. Вы спокойно говорите. Не буду я смеяться, что вы!..

– Сижу я в мастерской, день‑деньской, день‑деньской, работаю, как каторжная какая, а сама мечтаю: вот откроется дверь из примерочной, вот Лукерья Игнатьевна войдет, вот скажет: «Дуся, а Дуся, тебя там какие‑то господа спрашивают». А я кладу тогда свою работу на стол, выхожу сама не своя, сердце стучит‑стучит, ноги от страха слабеют, а там, в примерочной, меня, как ту Розалинду, кидаются обнимать старая графиня и ее престарелый супруг‑граф, Целуют меня, плачут слезами счастья и восторга и сквозь слезы говорят: «Здравствуй, доченька наша ненаглядная!.. Наконец‑то мы тебя, бедняжечка наша, разыскали!» И они меня сразу усаживают, как я есть, даже переодеться не дают, в свою карету, мы с ними едем на Солянку, забираем из Воспитательного моего бедняжечку Степочку; и они нас с ним увозят в наше старинное родовое имение. И Полину мы с собою тоже берем, и она тоже живет при мне, как барышня, и мы с нею обе обучаемся французскому языку и разным танцам… Романы читаем и все свои платья только у Лукерьи Игнатьевны заказываем, чтобы она чувствовала мою благодарность… (А что, разве я хуже той Розалинды?.. – Ничуть не хуже, сказал Антошин. – Даже лучше. – Ну вот вы надо, мною и смеетесь! – тихо пожаловалась Дуся. – А разве я похожа на какую‑нибудь мужичку? Оденьте меня в господское платье, и со мной любой офицер танцевать, пойдет. Все скажут барышня!.. А вы знаете, – совсем уже тихо продолжала она, – знаете, почему это я вам говорю!? Никому, кроме Полины, не говорила, даже Ефросинье Авксентьевне, а вам говорю?.. Ну, угадайте, Еrop Васильевич!

– Доверяете, наверно? – попытался догадаться Антошин.

– И вовсе не поэтому! А потому, что вы сами, Егор Васильич, ну нисколечко, на мужика или мастерового не похожие… И разговор у вас совсем не такой, и вежливый вы, и непьющий, книжки читаете, и личность у вас образованная, как у студента какого… Вот мы совсем почти с вами незнакомы, а вы меня в такую даль и так поздно вызвались провожать… Вы прямо как рыцарь какой из романа!..

– Ну, это вы, Дуся насчет меня зря! – рассмеялся Антошин. – И мать свою и отца я знаю, и никакие они не господа.

– Не говорите! А может, вас к ним еще совсем ребеночком на воспитание отдали? Этого вы не додумали?.. Да не смейтесь вы, Егор Васильевич. С вами вполне серьезно говорят, а вы смеетесь… Вам что, удовольствие в мужиках ходить? Или мастеровым человеком?

Кончилась Тверская. Впереди между двух арок смутно вырисовалась кургузая коробочка Иверской. На самой макушке ее невысокого купола ангел с массивными, далеко отставленными назад крыльями держал большой золоченыи крест, как солдат винтовку по команде – «на караул». В хилом свете тоненьких свечек, теплившихся в озябших руках еле видимых богомольцев, тускло поблескивали запертые до полуночи тяжелые железные двери.

Словно залитые густым черным глаком, темнели узкие проемы арок, за которыми растворилась в ночи Красная площадь. Почти слились с черно‑синим небом громады Исторического музея, Угловой Арсенальной башни и стен Кремля, кованая ограда и голые деревья Александровского сада. Только и было света что в глубине Воскресенской площади, у двух знаменитых трактиров – Большого Московского и Тестовского. Их освещенные окна и фонари над подъездами выхватывали из темноты празднично‑белый, искрившийся тротуар, посыпанный ярко‑желтым песком, да длинную цепочку лихачей и пароконных‑извозчиков, которые терпеливо мерзли на своих щегольских санях в ожидании пьяных и щедрых седоков.

Подойти бы к лихачу, спросить: «Лихач, а лихач! Сколько возьмешь до Внуковского аэродрома?»

Антошин поймал на себе недоумевающий взгляд Дуси, ожидавшей ответа на свой вопрос, и вовремя удержался от улыбки.

– Хотите, Дуся, верьте, – сказал он, – хотите, нет, но нету, по‑моему, большей чести, чем быть рабочим или крестъянином.

– Ну вот! – совсем расстроилась Дуся. – Я же говорила, что вы надо мной смеетесь!..

Они уже пересекли площадь, и Дуся, обиженная и несчастная, молча потащила за собой Антошина, ловко пробираясь сквозь густую толпу – поближе к заветным дверям часовни. За арками, за Историческим музеем, высоко в невидном небе часы на Спасской башне отбили двенадцать ударов, сыграли «Коль славен».

Стало еще тише прежнего, но теперь уже ненадолго.

Вдруг кто‑то испуганно‑счастливым голосом закричал:

– Едет!.. Едет!..

И сразу все кругом пришло в движение, заволновалось, задвигалось. Застонали, заголосили, запричитали:

– Матушка!.. Царица небесная!.. Пресвятая богородица!..

– Мать пречистая!..

– Пресвятая дева!..

– Заступница милосливая!..

Из темной щели Тверской улицы послышался мягкий конский топот, сочный скрип полозьев, и у ступенек часовни лихо, на всем скаку остановился крытый лакированный возок. Шестерка взмыленных лошадей с форейтором на первой паре. Мордастый, краснорожий кучер с бородой, как у соборного протодиакона. Две фигуры на запятках.

– Дорогу, православные!.. Дорогу дайте!..

Дуся вдруг побелела, задрожала, часто‑часто закрестилась и, позабыв об Антошине, стала проталкиваться поближе к возку с отчаянием и напористостью человека, у которого на карту поставлена его жизнь. Деревянные поблекшие вишенки на ее шляпке жалко вздрагивали при каждом ее усилии, ее отталкивали, отшвыривали назад, но она не сдавалась, снова кидалась вперед, как в смертный бой, добилась своего и уже возле самой подножки возка вся в слезах рухнула на колени.

– Дорогу, православные!.. Дайте дорогу, ради бога!..

Мелькнул фонарь. Меж двух рядов попадавших на колени богомольцев быстро пронесли в распахнутые двери часовни тяжелую икону в золотом, усыпанном драгоцен‑костями окладе. За иконой следом ввалился запыхавшийся лысоватый священник в тяжелой парчовой ризе. За священником, тяжело топая ногами в лаптях, валенках, смазных сапогах, глубоких кожаных калошах, ринулись богомольцы и сразу забили тесную часовню до отказа. Многие, в том числе и Дуся, остались на паперти, на мостовой, на обочине тротуара, с которой, если подняться на цыпочки, можно было хоть одним глазком увидеть начавшуюся службу. Через головы счастливцев им иногда удавалось уловить темный и плоский, древнего письма женский лик, который выглядывал из прорези в толстом золотом листе, как из‑за забора. Божья матерь смотрела куда‑то поверх богомольцев, не то на Лоскутную гостиницу, не то еще дальше, на «Национальную», что на углу Тверской улицы и Моховой.

Дуся вспомнила об Антошине, крикнула:

– Егор Васильевич, вы где? На нее набожно зашикали.

Антошин прикинулся, будто не услышал Дусю, осторожно выбрался на опустевший тротуар и там дождался конца богослужения. Ждать пришлось недолго. Антошину показалось, что не прошло и получаса, как икону вынесли и увезли в том же возке обратно, вверх по Тверской. С лязгом закрылись двери часовни, расползлись во всех направо лениях богомолки и богомольцы. Дуся нашла Антошина, заплаканная и благостная.

– Хорошо как, Егор Васильевич! – сказала она. – Словно в раю побывала!.. Только можно, пойдем не так шибко: я что‑то очень устала.

Она и в самом деле еле волочила ноги.

– А вы хорошо помолились, Егор Васильевич? – спросила она.

Лгать ей, особенно на этот счет, Антошин не собирался, правду о том, как он относится к религии, говорить, пожалуй, было еще рановато, поэтому он на вопрос ответил вопросом:

– А вы, Дуся, обо всем успели помолиться?

– Обо всем, – ответила она с глубоким удовлетворением. – И о здравии и еще кой о чем, очень‑очень важном.

– Насчет родителей? – попробовал угадать Антошин. Дуся молча кивнула головой.

– Ну, а если вы все‑таки на этот счет ошибаетесь? – решился Антошин на давно задуманный вопрос, – Если вдруг окажется, что никогда ваши родители не объявятся, тогда как? Есть у вас про запас еще какая‑нибудь мечта, пусть попроще, но зато поверней?

– Есть и попроще, – тихо подтвердила Дуся. – Хотите, скажу?.. Только это, кажется, грех, эта моя мечта… Если это грех, вы мне сразу скажите. А то мне на этот счет и посоветоваться не с кем… А я уже и так великая грешница.

– Ну, какая вы грешница, Дуся! Сами на себя наговариваете.

– Что вы, Егор Васильевич! – горько и покорно усмехнулась Дуся. – Меня утешать нечего… Будто вы не знаете… Слышали, что сегодня Сашка кричал в подворотне?.. Ведь это все истинная правда: есть у меня ребеночек, а я не замужем… Срам какой!.. Боже мой, какой срам! На всю жизнь…

– Вот и неправда! – рассердился Антошин. – Если уж говорить о грехе и сраме, тo грех и срам тому, кто вас так бесчестно обманул и выбросил на улицу… Срам тому обществу, которое позволяет безнаказанно поступать так с бедными девушками…

– Что вы, Егор Васильевич! – ужаснулась Дуся. – О каком это вы обществе говорите? Ни в какое общество я не обращалась!.. Разве я себе могу такой позор позволить?

– Да нет, я совсем в другом смысле – успокоил ее Антошин. – Я говорю об обществе, где существуют богатые и бедные, где богатые могут как им угодно издеваться над бедными, где государственная власть стоит на защите богатых, какую бы подлость они себе ни позволили… Вот я в каком смысле.

– Сама я виновата, – сказала Дуся. – Не маленькая была. Свою голову имела на плечах…

– Так вот, – решительно перебил ее Антошин, – если хотите знать мое мнение, то ни один порядочный человек ничего, кроме сочувствия к вашей трудной судьбе, испытывать не можетл. А на мнение мещан и обывателей плюньте, мой вам совет.

– Слюны не хватит на всех плевать, – сказала Дуся, – А грех все равно грехом остается. И теперь мне всю жизнь перед богом грех мой замаливать надо. Это мне и батюшка на исповеди говорил.

– А вы не подумали, как это бог позволил тому мерзавцу такую подлость над вами совершить?

– Егор Васильевич! Вы подумайте, что вы говорите!.. Разве такое говорить можно?! Даже подумать!..

Нет, он, кажется, погорячился. Сам ведь решил, что еще рано с ней такие разговоры заводить, и не удержался. Надо было немедленно уходить подальше от религиозных вопросов.

– Так какая вы говорите, ваша вторая мечта?

– А вторая моя мечта, – сказала Дуся, которой не терпелось узнать на этот счет мнение Антошина, – это что бы Лукерья Игнатьевна заболела…

Теперь настала очередь ужаснуться Антошину.

– Вы же только что молились о ее здравии!

– Так я ведь о том мечтаю, чтобы она на время только заболела, и чтобы ее дочери в это время в Москве не было, и чтобы я одна за нею ухаживала, день и ночь, день и ночь, не покладая рук и не щадя себя и тогда она меня полюбит, как родную, и спустя какое‑то время возьмет меня в долю. А когда она от старостиху мрет, чтобы я была ее наследницей, чтобы мастерская стала моей мастерской… Такая моя мечта… Можно мы немножечко постоим? Что‑то у меня ноги совсем не идут… Отдохнем и пойдем…

«Хоть бы такси какое‑нибудь подвернулось! – подумал с досадой Антошин. Силенки‑то у нее, видать, совсем на исходе!» – подумал, и вспомнил, что ни, о каких такси и речи быть не может.

Он нащупал в кармане полушубка свой аварийный пятиалтынный и остановил трюхавшего мимо них облезлого старичка извозчика. Его клячонка явно обрадовалась неожиданной передышке. Заиндевелая, с выступающими ребрами и обвисшим дряблым животам, она была под стать своему хозяину и санкам с убогой, изъеденной временем матерчатой полостью.

– Извозчик! Сколько до Казенного переулка?

– Не надо! – густо покраснела Дуся. – Я и так дойду!.. Разве вам можно так тратиться!. Егор Васильевич!..

– Извозчик окинул взглядом полушубок и валенки Антошина.

– Двугривенный, – сказал он. – И деньги вперед.

– У меня всех денег пятиалтынный. Довези, будь друг! Видишь, заболела девушка.

Извозчик вздохнул, взял пятиалтынный, Антошин, не слушая Дусиных возражений, усадил ее рядом с собой на игрушечно узкое сиденье, застегнул полость, извозчик чмокнул, пугнул свою клячу кнутом, и они поехали. Впервые в своей жизни Антошин ехал на извозчике. На такси куда удобней.

– Зачем вы это? – начала было снова Дуся. Чтобы предотвратить ненужные укоры, Антошине напомнил, что их разговор о мечтах еще не закончен.

– А как же Полина? – спросил он. – Вы станете хозяйкой, а Полина как?

– Полина была бы у меня тогда старшей мастерицей, самой любимой моей помощницей.

– А ей не будет обидно?

– А чего ж тут Может быть обидного? – холодно удивилась Дуся. – Одному человеку везет, другому не везет. Так всегда в жизни. А это не грех, мечтать о таком?

– Чтобы Полина была вашей помощницей?

– Чтобы Лукерья Игнатьевна… захворала.

– Так себе мечта, – сказал Антошин после некоторого раздумья. Он никак не мог решить, стоит ли сейчас критиковать ее убогую мечту или отсрочить лучше это дело до будущей встречи у Малаховых. – Вы почитайте «Воскресение», а потом мы с вами сразу об очень многом поговорим.

– Значит, грех? – по‑своему поняла его уклончивый ответ Дуся. – Вы прямо скажите, Егор Васильевич.

– Это смотря что понимать под словом «грех». Да совсем не в этом дело, Дуся, поверьте мне. Мы об этом еще успеем вдоволь наговориться… Скажу только, что могут быть у такой грамотной и умной работницы, как вы, более высокие мечты.

– Кто же меня такую возьмет замуж? – снова поняла его Дуся по‑своему.

– Никакая вы, Дуся, не такая! – снова рассердился Антошин. – Выбросьте, это из головы раз и навсегда!.. В глазах любого порядочного человека вы вполне порядочная, не по своей вине хлебнувшая горя девушка…

– Какая же я девушка! – тихо, чтобы не расслышал извозчик, прошептала Дуся. – Девушка с ребенком!

– Господи, чепуха какая! – сказал Антошин.

Они миновали молча Лубянскую площадь, Златоустинский переулок, выехали налево, на узкую и темную Маросейку.

– Вы, Дуся, не говорите там у нас, что мы на извозчике ехали, – прервал наконец молчание Антошин. Он справедливо опасался, что Малаховы такой траты денег не одобрили бы.

На этот раз Дуся поняла его правильно:

– Не буду, Егор Васильевич. Можете быть уверены… Я вам эти деньги отдам. Будет получка, сразу ворочу.

– Только попробуйте! – сказал Антошин.

– Вы прямо как рыцарь какой! – восторженно прошелестела одними губами Дуся.

До чего же она все‑таки была похожа на девушку из «Римских каникул»! Разве только что чуть‑чуть подгулял носишко. Курносый такой и трогательный носишко. Интересно, как бы к ней отнеслась Галка, если бы неведомым чудом им с Дусей пришлось повстречаться?..

Еще издали, увидев дворника у ворот своего дома, Дуся заволновалась, остановила извозчика, торопливо простилась с Антошиным и остальную часть пути прошла пешком, не оглядываясь.

Но дворник все‑таки успел заметить, что Дусю привез на извозчике какой‑то мужчина.

 

 

Date: 2015-07-11; view: 323; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.009 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию