Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






III. Встреча в Ботаническом саду





Молодому Джолиону, находившемуся, не в пример Форсайтам, в довольно стесненных обстоятельствах, частенько не хватало денег на те вылазки за город на лоно природы, без которых ни один акварелист не берется за кисть.

Сплошь и рядом ему приходилось забирать свой ящик с красками в Ботанический сад и там, сидя на складном стульчике в тени араукарии или каучукового дерева, проводить за мольбертом долгие часы.

Один критик, просматривавший недавно его работы, высказал следующие мысли:

– Акварели у вас очень неплохие: нужный тон, хорошие краски, в некоторых есть бесспорное чувство природы. Но, понимаете ли в чем дело, уж очень вы разбрасываетесь, вряд ли на ваши работы обратят внимание. Вот если вы возьмете какой-нибудь определенный сюжет, ну, скажем, “Лондон ночью” или “Хрустальный дворец весной”, и сделаете целую серию рисунков, тогда каждому станет ясно, с чем они имеют дело. Я считаю, что об этом никогда не лишне поговорить. Все те, кто сделал себе имя в искусстве, например Крам Стоун или Блидер, только потому и добились славы, что избегали всего неожиданного, ограничивались определенной тематикой и раскладывали свою работу по определенным полочкам так, чтобы публика сразу же знала, где что искать. И это вполне разумно, потому что ни один коллекционер не захочет, чтобы гости водили носом по картине и выискивали подпись художника; ему хочется, чтобы люди с первого же взгляда говорили: “Прекрасный Форсайт”. А для вас тем более важно выбрать какой-нибудь определенный сюжет, за которые зритель сразу же сможет ухватиться, потому что его стиль не отличается особенной индивидуальностью.

Остановившись возле пианино, на котором стояла ваза с сухими розовыми лепестками – единственное, что давал Абад, – молодой Джолион слушал с легкой улыбкой.

Повернувшись к жене, сердито смотревшей на критика, он сказал:

– Вот видишь, дорогая?

– Нет, – ответила она отрывистым голосом, в котором все еще слышался иностранный акцент, – в твоих работах есть индивидуальность.

Критик взглянул на нее, почтительно улыбнулся и больше ничего не сказал. Их история была известна и ему. Эти слова принесли хорошие плоды; они противоречили всему, во что верил молодой Джолион, всем его взглядам на искусство, но какой-то непонятный, глубоко коренившийся в нем инстинкт заставил его, против воли, извлечь пользу из высказываний критика.

В одно прекрасное утро молодой Джолион сделал открытие, что у него возникла идея дать серию акварелей Лондона. Он сам не понимал, откуда могла появиться эта идея; и только через год, когда задуманная работа была кончена и продана за очень приличные деньги, в одну из своих “беспристрастных минут” он вспомнил критика и обнаружил в своем достижении еще одно доказательство Того, что он был Форсайтом.

Молодой Джолион решил начать с Ботанического сада, где он и раньше делал много этюдов, и остановил свой выбор на искусственном прудике, усыпанном теперь красными и желтыми листьями, так как садовники, порывавшиеся прибрать прудик, не могли добраться до них своими метлами. За исключением этого места, сад был выметен дочиста. Каждое утро садовники тщательно удаляли все следы дождя из листьев, которым природа заливала его; они сметали их в кучи, откуда над медленным огнем поднимался сладковатый, терпкий дым, который, так же как голос кукушки весной, как запах липы в середине лета, служит истинной эмблемой осени. Чистоплотные души садовников не могли примириться с зелено-золотисто-красным узором на траве. Дорожки, посыпанные гравием, должны быть незапятнанными, прибранными, ровными, их не должна коснуться ни грубая действительность, ни медленное прекрасное увядание, которое сметает листья в прах и сыплет звезды былой славы на землю, откуда вместе с поворотом колеса снова воспрянет буйная весна.

Так каждый падающий лист был обречен с той самой минуты, когда, посылая прощальный привет лету, он отрывался от ветки и, медленно порхая, падал на землю.

Но на маленьком прудике листья плавали мирно, славя небеса яркостью своих красок, и солнце не покидало их весь день.

Такими молодой Джолион и застал их.

Придя однажды утром в середине октября к пруду, он заметил с досадой, что скамейка, стоявшая шагах в двадцати от его обычного места, занята; молодой Джолион без ужаса и думать не мог о том, что кто-то будет смотреть, как он работает.

На скамейке, опустив глаза, сидела дама в бархатной жакетке. Но между молодым Джолионом и скамейкой стоял лавр, и, спрятавшись за его стволом, он занялся своим мольбертом.


Он не торопился начинать; как всякий истинный художник, молодой Джолион пользовался каждым предлогом, чтобы оттянуть, хотя бы ненадолго, момент творческого напряжения, и вскоре поймал себя на том, что посматривает украдкой на незнакомую даму.

Как и отец, молодой Джолион не оставлял без внимания хорошее лицо. А это лицо было очаровательно!

Он разглядел мягкий подбородок, покоившийся на желтоватом кружеве воротничка, тонкое лицо с большими темными глазами и нежным ртом. Черная шляпа скрывала волосы незнакомки; она сидела, слегка откинувшись на спинку скамьи, положив ногу на ногу; кончик лакированной туфли виднелся из-под платья. В этой женщине было какое-то непередаваемое изящество, но молодого Джолиона больше всего привлекало ее лицо, напоминавшее ему своим выражением лицо жены. Казалось, что эта женщина встретила на своем пути что-то такое, с чем ей трудно помериться силами. Ее лицо взволновало молодого Джолиона, пробудило в нем какую-то симпатию, какие-то рыцарские чувства. Кто эта женщина? И что она делает здесь одна?

Двое молодых людей того специфического для Регентс-парка типа, в котором смешиваются наглость и застенчивость, прошли мимо по направлению к теннисному корту, и молодой Джолион с неудовольствием заметил, как они бросали украдкой восхищенные взгляды в сторону скамьи; слонявшийся без дела садовник замешкался около полянки, заросшей ковылем, хотя ковыль совершенно не нуждался в его уходе; садовнику тоже понадобился какой-то предлог, чтобы поглазеть на эту леди. Почтенных лет джентльмен, судя по шляпе – профессор ботаники, прошел три раза взад и вперед, исподтишка присматриваясь к ней долгим взглядом и как-то странно поджимая губы.

Все эти мужчины вызывали у молодого Джолиона смутное раздражение. Она не смотрела на них, и все же он был уверен, что каждый мужчина, пройдя мимо, бросит на нее именно такой взгляд.

Это лицо не было лицом обольстительницы, которая каждым своим взором сулит мужчинам наслаждение; не было в нем и “демонической красоты”, столь высоко ценимой когда-то первыми Форсайтами страны; не принадлежало оно и к тому, не менее очаровательному, типу, который связывается в нашем представлении с конфетной коробкой; не было в нем и одухотворенной страстности или страстной одухотворенности, пронизывающей современную поэзию и внутреннее убранство жилищ; драматург не мог бы воспользоваться им как материалом для создания интересного неврастенического персонажа, совершающего самоубийство в последнем акте.

Чертами, красками, мягкой, убедительной пассивностью и чистотой лицо этой женщины напоминало ему Тицианову “Любовь небесную”, репродукция которой висела у него в столовой. И казалось, что прелесть ее заключается в этой мягкой пассивности, в той покорности более сильному характеру, которую можно было угадать в ней.

Ради чего или ради кого она пришла сюда и молча села под деревьями, роняющими листья на подернутую осенней изморозью траву, по которой, совсем рядом со скамейкой, важно расхаживают дрозды?

Вот ее лицо оживилось, молодой Джолион оглянулся, почти чувствуя ревность, и увидел Босини, шагавшего к ней прямо по траве.

Он с интересом наблюдал за этой встречей, за их глазами, за долгим рукопожатием. Они сели рядом на скамейку – такие близкие, несмотря на внешнюю сдержанность позы. До молодого Джолиона доносились звуки быстрого разговора, но слова было трудно разобрать.


Он слишком хорошо испытал все это сам. Ему были знакомы и долгие часы ожидания, и скудные минуты встреч чуть ли не у всех на виду, и тревога, которая не дает покоя людям, вынужденным прятать свою любовь.

Однако достаточно было одного взгляда на их лица, чтобы понять, что этот роман не имеет ничего общего с теми мимолетными интригами, которыми развлекаются в светском обществе; с той внезапно вспыхивающей жаждой, которая исчезает, утоленная, через шесть недель. Это было настоящее! Это было то, что случилось когда-то и с ним самим! Такое чувство может завести куда угодно!

Босини умолял о чем-то, а она, такая спокойная, такая мягкая и вместе с тем непоколебимая в своей пассивности, сидела, устремив взгляд на траву.

Суждено ли Босини увести за собой эту нежную, покорную женщину, которая никогда не отважится на самостоятельный шаг? Женщину, которая отдала ему всю себя, которая умрет за него, но никогда не решится уйти с ним!

Молодому Джолиону казалось, что он слышит ее слова: “Милый, ведь это погубит тебя!” – ибо он испытал на себе всю силу того гнетущего страха, что таится в сердце каждой женщины и твердит ей, будто она в тягость любимому человеку.

И он перестал смотреть в ту сторону; но быстрый приглушенный разговор доносился до его ушей вместе с чириканьем какой-то птицы, словно старавшейся вспомнить весеннюю песнь: “Счастье – горе? Чье – чье?”

Мало-помалу разговор умолк; наступила долгая тишина.

“А Сомс? При чем тут Сомс? – подумал молодой Джолион. – Кое-кто воображает, что она мучится своей изменой мужу! Мало же они знают женщин! Она утоляет голод – это ее месть. И да поможет ей небо, потому что месть Сомса не заставит себя ждать”.

Он услышал шелест шелка и, выглянув из-за дерева, увидел, что они уходят, взявшись украдкой за руки…

В конце июля старый Джолион увез внучку в горы; за эту поездку (последнюю, которую они совершили вместе) Джун окрепла и телом и духом. В отелях, переполненными британскими Форсайтами – старый Джолион не выносил “немцев”, а под этим названием у него были все иностранцы, – на нее взирали с уважением: единственная внучка представительного и, по-видимому, очень богатого старика Форсайта. Джун нелегко заводила знакомства это было не в ее привычках, – но нескольких друзей все-таки подыскала, и особенно крепкая дружба завязалась у нее в долине Роны с молоденькой француженкой, умиравшей от чахотки.

Сразу решив, что подруга ее не должна умереть, Джулия ополчилась против смерти и немножко забыла свои собственные невзгоды.

Старый Джолион наблюдал за ее новой дружбой с чувством облегчения и с неудовольствием; это новое доказательство, что внучке суждено провести жизнь среди “несчастненьких”, беспокоило его. Неужели у нее никогда не будет таких друзей и таких интересов, которые окажутся ей действительно полезными?


Связалась с иностранцами – так он называл эту дружбу. Однако сам же частенько покупал виноград или розы и, добродушно подмигивая, преподносил их этой “Mam'zelle”.

В конце сентября, вопреки желаниям Джун, мадемуазель Вигор испустила последний вздох в маленьком Сен-Венском отеле, куда ее под конец перевезли; и Джун приняла свое поражение так близко к сердцу, что старый Джолион увез ее в Париж. Созерцание Венеры Милосской и церкви Магдалины помогло ей стряхнуть с себя уныние, и, когда в середине октября они вернулись в Лондон, старый Джолион уверовал было, что ему удалось вылечить внучку.

Однако едва только они водворились в доме на Стэнхоп-Гейт, как старый Джолион заметил, к своему горю, что Джун снова начинает задумываться и хмуриться. Она могла подолгу сидеть, уставившись в одну точку, подперев рукой подбородок, угрюмая, сосредоточенная, как маленький северный дух, а вокруг нее сияла электричеством – только что проведенным – большая гостиная, затянутая кретоном чуть ли не до самого потолка, заставленная мебелью от Бэйпла и Пулбреда. Громадные зеркала в золоченых рамах отражали юношей в коротких, узеньких панталонах; юноши покоились у ног полногрудых дам, которые держали на коленях барашков, – эти дрезденские статуэтки старый Джолион купил еще до женитьбы к продолжал высоко ценить их и теперь, когда вкусы так разнились. Человек свободного ума, шагавший, не в пример многим Форсайтам, в ногу с веком, он все же не мог забыть, что статуэтки были куплены у Джобсона, и куплены за большие деньги. Он часто говорил Джун разочарованно-презрительным тоном:

– Ты их не любишь! Это не те безделушки, которые нравятся тебе и твоим друзьям, а я заплатил за них семьдесят фунтов!

Не такой он был человек, чтобы изменять своим вкусам, тем более что здравость их подтверждалась весьма вескими доказательствами.

Вернувшись в Лондон, Джун первым делом поехала к Тимоти. Она убеждала себя, что ее прямая обязанность навестить Тимоти и развлечь его полным отчетом о своих путешествиях; на самом же деле Джун поехала на Бэйсуотер-Род потому, что только там в случайном разговоре или с помощью наводящего вопроса можно было хоть что-нибудь узнать о Босини.

Прием ей был оказан самый теплый. А как дедушка? Он не заглядывал к ним с мая месяца. Дядя Тимоти очень неважно себя чувствует, у него было столько неприятностей с трубочистом: этот глупый человек завалил сажей весь камин в дядиной спальне! Дядя Тимоти ужасно разволновался.

Джун сидела у них долго, боясь и вместе с тем страстно надеясь, что разговор зайдет о Босини.

Но, скованная какой-то безотчетной осторожностью, миссис Септимус Смолл не проронила ни единого слова на эту тему и не задала Джун никаких вопросов о Босини.

Отчаявшись, девушка наконец спросила, в городе ли Сомс и Ирэн – она еще ни с кем не видалась.

Ответила ей тетя Эстер:

– Да, да, они сейчас в городе и вообще никуда не ездили. Там, кажется, вышли какие-то неприятности с домом. Ты, конечно, знаешь об этом! Впрочем, лучше всего спросить тетю Джули!

Джун повернулась к миссис Смолл, которая сидела в кресле, выпрямившись, сжав руки, уныло скривив лицо.

На вопросительный взгляд девушки она ответила молчанием и нарушила его только для того, чтобы спросить, надевала ли Джун теплые носки на ночь, – в горных отелях, должно быть, очень холодно по ночам.

Джун ответила, что нет, она терпеть не может кутаться, и собралась уходить.

Безошибочно избранный миссис Смолл способ ответа – молчание – сказал ей больше, чем любые слова.

Не прошло и получаса, как Джун добилась правды на Лаундес-сквер, у миссис Бейнз, поведавшей ей, что Сомс привлекает Босини к суду из-за отделки дома.

Вместо того чтобы расстроить Джун, новость эта принесла ей какое-то странное успокоение, словно предстоящая борьба сулила новую надежду. Она узнала, что дело будет разбираться приблизительно через месяц и что у Босини почти нет шансов на успех.

– Я просто боюсь думать об этом, – сказала миссис Бейнз, – для Фила это будет ужасно, вы же знаете – он совсем без средств, у него сейчас очень тяжелое положение. И мы ничем не можем помочь. Мне говорили, что ссуду дают только под солидные гарантии, а у него ничего нет, решительно ничего.

Она очень располнела за последнее время; организация осеннего сезона была в полном разгаре, и на письменном столе миссис Бейнз грудами лежали меню обедов, составленные для всевозможных благотворительных сборищ. Ее круглые, как у попугая, серые глаза многозначительно посмотрели на Джун.

Румянец, вспыхнувший на юном серьезном личике девушки – должно быть, она крепко надеялась на что-то, – ее внезапная мягкая улыбка впоследствии часто приходили на ум леди Бейнз (Бейнз получил титул лорда за постройку “Народного музея изящных искусств”, который потребовал огромного штата служащих и доставил очень мало радости тем, для кого предназначался.) Воспоминание об этой перемене, такой заметной и трогательной, словно цветок распускался у нее на глазах или первый луч солнца блеснул после долгой зимы, – воспоминание обо всем, что последовало дальше, часто настигало леди Бейнз совершенно непонятными, неуловимыми путями именно в те минуты, когда мыслями ее владели самые серьезные дела.

Визит Джун пришелся как раз в тот день, когда молодой Джолион присутствовал при свидании в Ботаническом саду, и в этот же самый день старый Джолион явился на Полтри в контору своих поверенных “Форсайт, Бастард и Форсайт”. Сомса не было, он уехал в Сомерсет-Хаус [13]; Бастард зарылся с головой в груды бумаг в том малодоступном помещении, которое ему отвели, чтобы выжать из него как можно больше работы; но Джемс сидел в приемной и покусывал ногти, с мрачным видом перелистывая дело “Форсайт против Босини”.

Этот рассудительный адвокат позволил себе в виде роскоши некоторое беспокойство в мыслях по поводу “щекотливого пункта”, но такое беспокойство вызывало у него только приятное оживление, потому что здравый смысл говорил ему, что на месте судьи он не обратил бы внимания на этот пункт. Однако Джемс боялся, что Босини будет объявлен несостоятельным должником и Сомсу все равно придется оплатить отделку дома плюс судебные издержки. А позади этой осязаемой причины для опасений стояла неуловимая тревога; она маячила где-то далеко – смутная, грозящая скандалом, путаная, как дурной сон, и тяжба была только внешним, видимым выражением ее.

Джемс поднял голову навстречу старому Джолиону и пробормотал:

– Здравствуй, Джолион! Давно не виделись. Я слышал, ты был в Швейцарии? Этот юнец Босини окончательно запутался. Я знал, к чему все это идет!

Он протянул старшему брату бумаги, поглядывая на него с сумрачным беспокойством.

Старый Джолион молча читал дело, а Джемс смотрел себе под ноги, покусывая ногти.

Наконец старый Джолион бросил бумаги на стол; они упали с мягким шелестом на груды показаний “по делу покойного Банкома” – одной из бесчисленных ветвей разросшегося плодоносного древа тяжбы “Фрайер против Форсайта”.

– Не понимаю, – сказал он, – зачем Сомсу понадобилось поднимать такую возню из-за нескольких сотен фунтов? Я думал, что он состоятельный человек.

Верхняя губа Джемса сердито дрогнула: он не выносил, когда сына уязвляли именно в этом.

– Дело не в деньгах, – начал он, но, встретив взгляд брата – прямой, суровый, критический, – запнулся.

Наступила тишина.

– Я пришел относительно завещания, – сказал наконец старый Джолион, теребя кончики усов.

Джемс сразу же заинтересовался. Кажется, ничто другое не могло так расшевелить его, как вопрос о завещании: завещание есть величайший акт, конечная опись имущества, последнее слово, определяющее цену человеку. Он позвонил.

– Принесите завещание мистера Джолиона, – сказал Джемс испуганному черноволосому клерку. – Хочешь изменить что-нибудь?

И в голове у него пронеслась мысль: “Ну, кто же из вас богаче?”

Старый Джолион положил завещание в боковой карман, и Джемс с огорченным видом завозил под столом ногами.

– Говорят, ты сделал хорошие покупки за последнее время, – сказал он.

– Не знаю, откуда у тебя такие сведения, – резко ответил старый Джолион. – Когда суд? Через месяц? Не понимаю, зачем вы это затеваете! Дело ваше, конечно, но я бы советовал не доводить до суда. Всего хорошего!

Холодно пожав Джемсу руку, он вышел.

Джемс уставился в одну точку, словно впиваясь своими серо-голубыми глазами в чей-то смутный, тревожащий облик, и снова принялся грызть ногти.

Старый Джолион зашел в контору “Новой угольной” и, усевшись в пустом зале, перечел свое завещание. Он так сердито огрызнулся на Хэммингса– Похоронное Бюро, который увидел своего председателя и решил показать ему первый отчет нового управляющего, что секретарь удалился с видом оскорбленного достоинства и, послав за клерком, в свою очередь, так отчитал его, что бедняга не знал куда деваться.

Он (Похоронное Бюро) не позволит – черт возьми! – всякому зазнавшемуся мальчишке корчить из себя бог знает кого. Он (Похоронное Бюро) работает здесь столько лет, что этому юнцу и не сосчитать, пусть и не думает, что можно сидеть сложа руки, если работа кончена! Плохо он его (Хэммингса– Похоронное Бюро) знает! И так далее в том же духе.

По другую сторону двери, обитой зеленым сукном, за длинным столом красного дерева, крытым кожей, сидел старый Джолион; на носу у него были очки в толстой черепаховой оправе, золотым карандашом он водил по пунктам завещания.

Дело было простое, так как в завещании не упоминалось ни о разделе наследства на мелкие части, ни о пожертвованиях на благотворительные цели, которые так дробят имущество и уничтожают весь эффект коротких сообщений в утренней газете, посвященных Форсайтам, оставляющим после своей смерти сто тысяч фунтов.

Дело простое. Сыну завещается двадцать тысяч, а “все мое остальное имущество – в чем бы оно не заключалось, в движимости или же недвижимости, – соблюдая выплату доходов, ренты, ежегодных дивидендов и процентных отчислений с такового, передать вышеупомянутой внучке моей Джун Форсайт (или тем, кого она укажет) в полное пожизненное пользование и распоряжение без… и пр…; в случае же ее смерти завещаю передать или перевести вышеупомянутые земельные участки, постройки, денежные суммы, ценные бумаги, векселя и прочее, что подходит под вышеуказанные пункты, – лицу или лицам, одному или нескольким, для пользования и распоряжения таким образом (и без всяких ограничений) каким вышеупомянутая Джун Форсайт, независимо от того, выйдет ли она замуж, найдет нужным распорядиться или непосредственно укажет в своем последнем волеизъявлении, или завещании, или в письменном распоряжении, или распоряжениях, имеющих характер завещания или завещательного распоряжения, ею законным образом подписанных и опубликованных. В случае же… и пр… При непременном условии…” и так далее – семь больших листов, написанных кратким и простым слогом.

Завещание составил Джемс в дни своего расцвета. Он предусмотрел чуть ли не все случайности, какие только могли возникнуть.

Старый Джолион долго просматривал завещание; наконец взял из стопки пол-листа бумаги и набросал карандашом длинную записку; затем спрятал завещание в боковой карман и, велев позвать кэб, поехал в контору Хэрнига и Парамора в Линкольнс-Инн-Филдс. Джек Хэринг давно умер, но в конторе работал его племянник, и старый Джолион полчаса пробыл с ним наедине.

Кэб дожидался его у подъезда, и, выйдя из конторы, старый Джолион дал кэбмену адрес – Вистария-авеню, 3.

Он испытывал какое-то странное, тихое удовлетворение, словно ему удалось одержать победу над Джемсом и “собственником”. Теперь они уже не станут совать нос куда их не просят; он только что взял от них свое завещание; он передаст все свои дела молодому Хэрингу и дела компаний поручит ему тоже. Если этот Сомс действительно такой богач, он не заметит отсутствия тысячи фунтов в год, и под седыми усами старого Джолиона появилась хмурая улыбка. Он чувствовал, что поступок его восстанавливает справедливость, воздающую каждому по заслугам.

Медленно, но верно, как скрытый от глаз процесс разрушения старого дерева, боль от ран, нанесенных счастью, воле, гордости, подтачивала стройное здание его мировоззрения. Жизнь гнула его набок до тех пор, пока старый Джолион не потерял устойчивости, как и та семья, главой которой он был.

В то время как лошади везли его к дому сына, перемена последней воли, только что приведенная в исполнение, смутно представлялась ему в виде кары, обрушившейся на ту семью и на то общество, представителями которых он считал Джемса и его сына. Он восстановил молодого Джолиона в правах на наследство, и этот поступок утолил его тайную жажду отмщения – отмщения Времени, горестям, вмешательству посторонних людей и тому презрению, которым в течение пятнадцати лет они награждали его единственного сына. Только таким путем он мог еще раз заставить людей почувствовать свою волю, заставить Джемса, Сомса, и всю семью, и всех бесчисленных Форсайтов, громадной волной надвигавшихся на плотину его упорства, – заставить их раз и навсегда признать в нем хозяина. Как отрадно думать, что наконец-то он может сделать мальчика гораздо более состоятельным, чем этот сын Джемса, этот “собственник”. И дарить сыну было отрадно, потому что старый Джолион любил его.

Ни молодого Джолиона, ни его жены дома не было (молодой Джолион еще не успел вернуться из Ботанического сада), но служанка сказала, что хозяин вот-вот должен прийти.

– Он всегда приходит к чаю, сэр, поиграть с детьми.

Старый Джолион сказал, что подождет, и остался терпеливо сидеть в унылой, жалкой гостиной, где каждое кресло и диван, с которых уже сняли летние чехлы, обнаруживали все свое убожество. Ему хотелось позвать детей; хотелось видеть их; чувствовать их хрупкие тельца у себя на коленях; хотелось услышать крик Джолли: “Здравствуй, дед!”, видеть, как он кинется ему навстречу; почувствовать, как мягкие ручонки Холли гладят его по щекам. Но он не позвал детей. В том, что привело его сюда, была какая-то торжественность; надо покончить с этим, сейчас не до игры. Он развлекал себя мыслью, что одного росчерка пера достаточно, чтобы придать этим комнатам ту приличную внешность, которой здесь так явно недоставало; думал, что надо обставить этот дом или другой, более вместительный, всеми сокровищами искусства, какие найдутся у Бэйпла и Пулбреда; что надо послать маленького Джолли в Хэрроу и Оксфорд (у старого Джолиона уже не оставалось веры в Итон и Кэмбридж, потому что там воспитывался его сын); что надо пригласить для маленькой Холли самого лучшего учителя музыки – у девочки такие способности.

От этих картин будущего, обступивших его со всех сторон, сердце старого Джолиона забилось сильнее; он встал, подошел к окну, которое выходило в маленький обнесенный стенами садик, где грушевое дерево с облетевшей раньше времени листвой протягивало в медленно сгущавшуюся мглу осеннего дня свои голые тонкие ветви. Пес Балтазар разгуливал в дальнем конце сада, свернув крендельком хвост на лохматой пегой спине, принюхивался к цветам и время от времени подпирал лапой стену.

И старый Джолион задумался.

Какая радость осталась у него в жизни? Только радость дарить. Приятно делать подарки, когда есть кто-то, кто чувствует к тебе благодарность, близкое существо, плоть от плоти твоей! Совсем другое дело, когда даришь чужим, тем, кто не имеет на тебя никаких прав! Делая такие подарки, старый Джолион изменил бы своему индивидуализму, всей своей жизни, своим делам, работе, своей умеренности, умалил бы смысл того великого, наполнявшего его гордостью факта, что он, как и десятки тысяч Форсайтов до него, десятки тысяч современников, десятки тысяч еще не родившихся Форсайтов, умел строить свою жизнь, умел держать добытое в руках.

И пока он стоял у окна, глядя на покрытые слоем сажи листья лавра, на бурую траву, на пса Балтазара, боль этих пятнадцати лет, укравших у него законную радость, мешала свою горечь со сладостью приближающейся минуты.

Наконец молодой Джолион вернулся, довольный своей работой, свежий после стольких часов, проведенных на воздухе. Узнав, что отец ждет в гостиной, он сейчас же спросил, дома ли миссис Форсайт, и облегченно вздохнул, когда сказали, что ее нет. Потом заботливо спрятал рисовальные принадлежности в платяной шкаф и вошел в гостиную.

Со свойственной ему решительностью старый Джолион сразу же приступил к делу.

– Я изменил свое завещание, Джо, – сказал он. – Тебе не придется больше урезывать себя во всем: я назначаю вам тысячу фунтов в год сразу же. Джун получит после моей смерти пятьдесят тысяч, остальное – ты. Этот пес испортил тебе весь сад. На твоем месте я бы не стал держать собак!

Пес Балтазар сидел в самом центре лужайки, исследуя свой хвост.

Молодой Джолион посмотрел на Балтазара, но Балтазар расплылся у него в глазах, потому что на них набежали слезы.

– Ты получишь около ста тысяч, мой мальчик, – сказал старый Джолион, – я хочу, чтобы ты знал это. Мне уже недолго осталось жить. Больше не будем к этому возвращаться. Как жена? Передай ей привет.

Молодой Джолион положил руку ему на плечо, и так как оба они молчали, то эпизод на этом и закончился.

Проводив отца до кэба, молодой Джолион вернулся в гостиную и стал на то же место, где стоял отец, глядя в садик. Он старался осмыслить то, что произошло сейчас, и, будучи Форсайтом, уже видел перед собой новые просторы, которые сулило ему благосостояние: годы нужды не вытравили в нем природных инстинктов. С чрезвычайной практичностью размышлял он о путешествиях, о туалетах для жены, образовании детей, о пони для Джолли о тысяче других вещей; но посреди всех этих мыслей его не оставляло воспоминание о Босини и о той, которую Босини любил, и о прерывистой песенке дрозда: “Счастье – горе? Чье – чье?”

Далекое прошлое – тяжкое, мучительное, полное страсти, чудесное прошлое с его опаляющим счастьем, которое не вернешь никакими деньгами, не воскресишь никакими силами, – встало перед глазами молодого Джолиона.

Когда жена вернулась, он подошел и обнял ее и долго стоял так, не говоря ни слова, закрыв глаза, прижимая ее к себе, а она смотрела на мужа удивленными, обожающими и недоверчивыми глазами.

IV. БЛУЖДАНИЯ В АДУ

На следующее утро после той ночи, когда Сомс настоял наконец на своих правах и поступил как мужчина, которому пришлось завтракать в одиночестве.

Он завтракал при свете газа. Ноябрьский туман словно громадным одеялом закутал город, и даже деревья сквера еле виднелись из окна столовой.

Сомс упорно ел, но временами его охватывало такое ощущение, точно кусок становился ему поперек горла. Правильно ли он сделал, что поддался прошлой ночью чувству нестерпимого голода и сломил сопротивление, которое уже так давно оказывала ему эта женщина, бывшая его законной женой, спутницей жизни?

Его преследовало воспоминание об этом лице, о том, как он старался оторвать от него ее руки, успокоить ее, о страшных сдавленных рыданиях, каких ему никогда не приходилось слышать, – они и сейчас стояли у него в ушах; преследовало непривычное, нестерпимое чувство раскаяния и стыда, охватившее его в ту минуту, когда он остановился, глядя на нее при свете одинокой свечи, прежде чем молча и тихо выйти из спальни.

И, совершив такой поступок, он теперь сам ему удивлялся.

Три дня тому назад он сидел рядом с миссис Мак-Эндер на обеде у Уинифрид Дарти. Взглянув ему в лицо своими проницательными зеленоватыми глазами, она сказала:

– Ваша жена, кажется, в большой дружбе с мистером Босини?

Не удостоив ее просьбой разъяснить эти слова, он мрачно задумался.

Вопрос миссис Мак-Эндер разбудил в нем яростную ревность, которая, со свойственной этому инстинкту извращенностью, перешла в еще более яростное желание.

Без толчка, каким послужили слова миссис Мак-Эндер, он никогда бы не решился на такой поступок. Всему виной был этот толчок и случайность, что комната оказалась незапертой и он застал жену спящей.

Сон рассеял его сомнения, но утром они вернулись. Он утешал себя только одним: никто ничего не узнает – о таких вещах она не станет рассказывать.

А когда повозка делового дня, требующая смазки ясной и практичной мыслью, двинулась в путь, начав утро Сомса с кучи полученных писем, мучительные, как кошмар, сомнения потеряли свою значительность и отступили на второй план. По сути дела ничего особенного не случилось; только в романах женщины подымают из-за этого шум; но, с точки зрения здравомыслящих мужчин, светских мужчин, которые часто заслуживают похвалу в суде по бракоразводным делам, он поступил наилучшим образом, поддержал святость брака и, может быть, уберег жену от нарушения долга, если она еще продолжает встречаться с Босини, уберег от… Нет, он не жалеет о своем поступке.

И теперь, когда первый шаг к примирению сделан, остальное будет сравнительно… сравнительно…

Он встал и подошел к окну. Нервы все-таки не в порядке. Приглушенные рыдания снова звучали в ушах. Он не мог от этого отделаться.

Сомс надел меховое пальто и вышел на затянутую туманом улицу; для того чтобы попасть в Сити, надо было пройти на Слоун-стрит к станции подземной железной дороги.

Сидя в углу купе первого класса, среди деловой публики, направлявшейся в Сити, он снова услышал приглушенные рыдания и, развернув “Таймс” с громким хрустом, который обычно покрывает все более слабые звуки, загородился газетой и стал штудировать новости.

Он прочел, что суду присяжных был передан вчера длинный список дел, подлежащих рассмотрению. Прочел о трех предумышленных и пяти непредумышленных убийствах, семи поджогах, одиннадцати – поразительно высокая цифра! – изнасилованиях и в придачу к ним о нескольких не столь серьезных преступлениях, дела по которым назначены к слушанию на текущей сессии, и, пробегая глазами одну заметку за другой, он все время прятал лицо за газетой.

Но даже во время чтения его не покидала мысль о залитом слезами лице Ирэн, о рыданиях, которыми исходило ее раненое сердце.

Работы в Сити оказалось много: в придачу к обычным делам надо было сходить к маклерам Грину и Гриннингу, распорядиться о продаже акций “Новой угольной компании”, дела которой, как он подозревал, не зная этого наверняка, клонились к упадку (впоследствии это предприятие медленно увяло и было в конце концов продано за бесценок американскому синдикату); кроме того, предстояло длинное совещание в конторе королевского адвоката Уотербака в присутствии Боултера, помощника королевского адвоката Фиска и самого Уотербака.

Предполагалось, что дело “Форсайт против Босини” будет разбираться завтра старшим судьей мистером Бентемом.

Судья Бентем, отличавшийся здравостью ума, но не слишком обширными юридическими познаниями, был единодушно признан самым подходящим человеком для разбора дела Сомса. Он славился своею “строгостью”.

Королевский адвокат Уотербак приятно сочетал чуть ли не грубое пренебрежение к Боултеру и Фиску с большой внимательностью по отношению к Сомсу, инстинктивно или на основании точных сведении чувствуя в нем человека состоятельного.

Он твердо придерживался высказанного в свое время в письменной форме мнения, что исход дела будет в значительной степени зависеть от показаний на суде, и в нескольких метких словах дал Сомсу совет не придерживаться излишней точности в своих показаниях.

– Побольше уверенности, – сказал он, – побольше уверенности, – и, солидно рассмеявшись, сжал губы и почесал голову под сдвинутым на затылок париком – ни дать ни взять джентльмен-фермер, за которого он так любил выдавать себя.

Уотербак считался чуть ли не светилом по части дел, касающихся нарушения обещаний.

Возвращаясь домой. Сомс опять предпочел подземную железную дорогу.

На Слоун-сквер туман стал еще гуще. Пассажиры выходили и входили на станцию, пробираясь ощупью сквозь неподвижную плотную мглу; редко встречавшиеся в толпе женщины прижимали к груди сумочки, закрывали рот носовыми платками; экипажи, увенчанные призрачными силуэтами кэбменов, в тусклом свете фонарей, которым тонул в тумане, едва достигнув мостовой, то и дело подъезжали и высаживали седоков, разбегавшихся, как кролики по своим норам.

И эти неясные призраки, закутанные в саваны из тумана, не замечали друг друга. Большой загон, и каждый кролик заботится только о себе, в особенности те кролики, на которых мех подороже, которые боятся брать кэбы в туманные дни и лезут под землю.

Однако у входа на станцию неподалеку от Сомса виднелась чья-то фигура.

Какой-нибудь пират или влюбленный, один из тех, кто вызывает у каждого Форсайта мысль: “Вот бедняга! Плохо ему, должно быть!” Их добрые сердца чуть сжимаются при виде бедняг-влюбленных, нетерпеливо поджидающих кого-то в тумане; но Форсайты быстро проходят мимо, хорошо зная, что время и деньги надо тратить только на свои собственные страдания.

Один лишь полисмен, прохаживавшийся взад и вперед, заинтересовался этим человеком, низко надвинувшим шляпу на покрасневшее от холода лицо худое, измученное лицо, которого он то и дело касался рукой. Чтобы смирить тревогу или снова набраться решимости и снова ждать. Но влюбленный (если это действительно был влюбленный), вероятно, привык ко взглядам полисменов или же весь ушел в свои тревожные мысли, потому что эти взгляды, очевидно, не беспокоили его. Ему знакомы и долгие часы ожидания, и тревога, и туман, и холод; ему не в первый раз, лишь бы она пришла! Глупец! Туманы кончатся только весной; а, кроме них, есть еще снег и дождь, и никуда от этого не спрячешься. Гнетущий страх, если заставляешь ее прийти, гнетущий страх, если просишь остаться дома.

“Поделом ему: надо уметь устраивать свои дела!”

Так думают почтенные Форсайты. Однако, случись этим гораздо более разумным гражданам прислушаться к сердцу влюбленного, который ждет свидания в тумане и холоде, они бы опять повторили: “Да, бедняга! Плохо ему приходится!”

Сомс взял кэб с опущенными стеклами, и кэбмен медленно повез его по Слоун-стрит и Бромтон-Род на Монпелье-сквер. Он приехал домой в пять часов.

Жены не было дома. Она ушла четверть часа тому назад. Ушла так поздно, в такой туман! Что это значит?

Он сел в столовой у камина, открыв дверь в холл, и, встревоженный до глубины души, попытался прочесть вечернюю газету. Книга не поможет только газета способна приглушить тревогу, мучившую его. Заурядные события, о которых повествовалось там, подействовали успокаивающе. “Самоубийство актрисы” – “Тяжелая болезнь государственного деятеля” (опять! Вот везет несчастному!) – “Бракоразводный процесс офицера” – “Пожар в шахте” – он прочел все подряд. Эти события помогли ему, как лекарство, прописанное величайшим лекарем – нашей врожденной склонностью.

Около семи часов он услышал, что Ирэн вернулась.

События прошлой ночи уже давно потеряли свою остроту, заглушенные тревогой, которую пробудила в нем эта неизвестно чем вызванная прогулка в такой туман. Но стоило только Ирэн вернуться, как звуки ее горьких рыданий снова встали у него в памяти, и он заволновался, думая о предстоящей встрече.

Она была уже на лестнице; воротник короткой шубки серого меха почти закрывал ей лицо, закутанное густой вуалью.

Она не оглянулась, не проговорила ни слова. Даже призрак, даже совсем посторонний человек не прошел бы мимо в таком молчании.

Билсон пришла накрыть на стол и сказала, что миссис Форсайт не сойдет к обеду, она приказала подать суп к себе в комнату.

Впервые за всю свою жизнь Сомс не переоделся к столу; вряд ли когда-нибудь ему приходилось обедать в несвежих манжетах, но он не замечал этого, задумавшись над стаканом вина. Он послал Билсон затопить камин в комнате, где были картины, и вскоре поднялся туда сам.

Сомс зажег газовую лампу и глубоко вздохнул, словно среди этих сокровищ, в несколько рядов стоявших в маленькой комнате лицом к стене, ему удалось наконец найти душевный покой. Он подошел к самому бесценному своему сокровищу – бесспорный Тернер – и поставил его на мольберт лицом к свету. На Тернера сейчас был хороший спрос, но Сомс все еще не решался расстаться с ним. Он долго стоял так, вытянув шею, выступавшую над высоким воротничком, повернув свое бледное, чисто выбритое лицо к картине, словно оценивая ее; в глазах его появилось тоскливое выражение: должно быть, цена оказалась слишком значительной. Он снял картину с мольберта, чтобы снова поставить ее к стене; но, сделав шаг, остановился: ему послышались звуки рыданий.

Нет, показалось – все то же, что преследовало его утром. Он поставил перед разгоревшимся камином высокий экран и тихо спустился вниз.

“Утро вечера мудренее!” – подумал Сомс. Заснуть ему удалось не скоро.

Теперь, чтобы пролить свет на события этого утонувшего в тумане дня, следует заняться Джорджем Форсайтом.

Завзятый остряк и единственный спортсмен в семье Форсайтов провел утро в родительском доме на Принсез-Гарденс за чтением романа. После недавнего финансового краха своего беспутного сынка Роджер взял с него честное слово, что он образумится, и заставлял сидеть дома.

Около пяти часов Джордж вышел и направился к станции на Саут-Кенсингтон (в такой день все ездят подземкой). Он хотел пообедать и провести вечер за бильярдом в “Красной кружке” – единственном в своем роде заведении, не похожем ни на клуб, ни на отель, ни на фешенебельный ресторан.

Он вышел у Чэринг-Кросса вместо Сент-Джемс-парка, решив пройти на Джермин-стрит по более или менее освещенным улицам.

На платформе внимание его – а кроме солидной, элегантной внешности, Джордж обладал еще острым глазом и всегда был начеку, подыскивая пищу для своего остроумия, – внимание его привлек какой-то человек, который выскочил из вагона первого класса и шатающейся походкой направился к выходу.

“Хо-хо, голубчик! – мысленно проговорил Джордж. – Ба, да это “пират”! – И он повернул свое тучное туловище вслед за Босини. Ничто так не забавляло его, как вид пьяного человека.

Босини, в широкополой шляпе, остановился прямо перед ним, круто повернул и кинулся обратно к вагону, откуда только что выскочил. Но опоздал. Дежурный схватил его за пальто; поезд уже тронулся.

Наметанный глаз Джорджа заметил в окне вагона лицо женщины, одетой в серую меховую шубку. Это была миссис Сомс, и Джордж сразу же заинтересовался.

Теперь он шел за Босини по пятам – вверх по лестнице, мимо контролера, на улицу. Однако за это время чувства его несколько изменились: он уже не любопытствовал, не забавлялся, а жалел этого беднягу, по следам которого шел. “Пират” не был пьян – им, очевидно, владело сильнейшее волнение; он разговаривал сам с собой, но Джордж уловил только одно: “Боже, боже!” Он, должно быть, не сознавал, что делает, куда идет, озирался, останавливался в нерешительности, вел себя как помешанный, и Джордж, вначале искавший только случая поразвлечься, решил не спускать с бедняги глаз.

Здорово его пристукнуло, здорово! Джордж ломал себе голову, что же такое говорила миссис Сомс, что же такое она рассказала ему в вагоне. У нее вид тоже был неважный! И Джордж пожалел, что ей приходится ехать совсем одной со своим горем.

Джордж не отставал от Босини ни на шаг; высокий, грузный, он шел молча, лавируя среди встречных, следуя за ним в тумане по пятам. Это уже не было похоже на забаву. Он сохранял полнейшее хладнокровие, несмотря на то, что был несколько возбужден, так как вместе с состраданием в нем заговорил инстинкт охотника.

Босини вышел прямо на мостовую – густая тьма без конца, без края, где в шести шагах уже ничего не видно, где голоса и свистки, раздававшиеся со всех сторон, издевались над чувством ориентации; и экипажи, как тени, внезапно возникали и медленно двигались мимо; и время от времени где-то мерцал огонек, словно остров, маячивший в необъятном море мрака.

И Босини шел быстро, прямо в волны ночи, грозившей бедой, и так же быстро шел за ним Джордж. Если этот субъект вздумает сунуть свою “черепушку” под омнибус, он ему помешает, только бы успеть! Через улицу и снова обратно шагал преследуемый Босини, шагал не ощупью, как все в этом мраке, но несся вперед, словно верный Джордж стегал его сзади кнутом; и в этой погоне за человеком, не знавшим, куда деваться от горя, Джордж начал находить какое-то странное удовольствие.

Но тут события приняли новый оборот, и эта минута навсегда запечатлелась в памяти Джорджа. Вынужденная остановка в тумане дала ему возможность услышать слова, внезапно пролившие свет на все. То, что миссис Сомс рассказала Босини в поезде, перестало быть тайной для Джорджа. Он понял из этого отрывочного бормотания, что Сомс – отвергнутый, нелюбимый муж – восстановил свои права на жену путем величайшего, наивысшего акта собственности.

Мысли Джорджа пустились странствовать; это открытие поразило его; он отчасти понял ревнивую боль, смятение и ужас Босини. И подумал: “Да, это, пожалуй, уж слишком! Ничего удивительного, что малый свихнулся!”

Наконец его дичь опустилась на скамейку, под одним из львов Трафальгар-сквер – громадным сфинксом, как и они, заблудившимся в этом море тьмы. Босини сидел неподвижный, безмолвный, и Джордж, к терпению которого примешивалось теперь что-то вроде братского сострадания, встал позади скамейки. Нельзя отказать ему в некоторой деликатности, в некотором чувстве приличия, не позволявшем вмешиваться в эту трагедию, – и он ждал, молчаливый, как лев, возвышавшийся над ними, подняв меховой воротник, упрятав в него свои мясистые румяные щеки, упрятав все, кроме глаз, смотревших с насмешливым состраданием. Люди шли мимо, держа путь из контор в клубы, – неясные фигуры, закутанные в коконы тумана, появлялись, как призраки, и, как призраки, исчезали. Даже чувство сострадания не уберегло Джорджа от желания посмеяться, и ему захотелось вдруг схватить какой-нибудь призрак за рукав и крикнуть:

“Эй, вы! Такое зрелище не часто увидишь! Вот сидит бедняга, который только что выслушал от своей любовницы занятную историю об ее муже; подходите, подходите поближе! Полюбуйтесь, как его пристукнуло!”

И он представлял себе, как все будут глазеть на несчастного; и ухмылялся, думая о каком-нибудь почтенном, недавно женившемся призраке, который по своему положению молодожена мог хотя бы в малейшей степени понять, что творилось с Босини; представлял, как тот все шире и шире будет разевать рот и как в открытый рот набьется туман. Джордж питал презрение к представителям своего класса, особенно к женатым, – презрение, характерное для бесшабашной спортсменской верхушки этого класса.

Но Джорджа уже одолевала скука. Такое долгое ожидание не входило в его расчеты.

“В конце концов, – подумал он, – бедняга как-нибудь успокоится; такие истории в нашем городке не диво”. Но тут его дичь снова принялась бормотать слова ненависти и злобы. И, повинуясь внезапному импульсу, Джордж тронул Босини за плечо.

Босини круто повернулся.

– Кто это? Что вам нужно?

Джордж с честью вышел бы из такого положения при свете фонарей, в обыденной обстановке, в которой он так искусно ориентировался; но в этом тумане, где все казалось таким мрачным, таким нереальным, где все теряло свою привычную ценность, неотделимую в представлении Форсайтов от вещного мира, его вдруг сковала какая-то нерешительность, и, стараясь не сморгнуть перед взглядом этого одержимого, он подумал:

“Увижу полисмена, сдам ему на руки этого субъекта.

Его нельзя оставлять на свободе”.

Не дожидаясь ответа, Босини снова скрылся в тумане, и Джордж последовал за ним, на этот раз держась немного дальше, но твердо решив не прекращать погони.

“Не может же это продолжаться без конца, – думал он. – Просто чудо, что его до сих пор не задавили!” Джордж забыл о полисмене, священный огонь охоты снова разгорелся в нем.

Босини уже не шел, а мчался в еще более сгустившемся тумане; но его преследователь начал замечать в этом безумстве какую-то цель – он явно держал на запад, “Неужели к Сомсу?” – подумал Джордж. Эта мысль ему понравилась. Достойное завершение такой охоты. Джордж никогда не любил своего двоюродного братца.

Проезжавший экипаж задел его оглоблей по плечу и заставил отскочить в сторону. Он не желает погибать ни из-за этого “пирата”, ни из-за кого другого. Но врожденное упорство заставляло его идти по следу сквозь мглу, затянувшую все, кроме силуэта человека, за которым он гнался, и смутных лун ближайших фонарей.

И вдруг инстинкт завсегдатая этих мест подсказал Джорджу, что они вышли на Пикадилли. Здесь Джордж мог пройти хоть с завязанными глазами, и, освободившись от необходимости ориентироваться, он снова задумался над несчастьем Босини.

По длинной аллее похождений светского человека, прорвавшись сквозь невзрачную толпу сомнительных интрижек, к нему шло воспоминание молодости. Воспоминание, все еще жгучее, которое принесло в зловоние и черноту лондонского тумана запах сена, мягкий свет луны, колдовство лета, – воспоминание о той ночи, когда в густой тьме лужайки Джордж услышал из уст женщины, что он не единственный ее обладатель. И на одно мгновение исчезла серная от тумана Пикадилли, и Джордж снова лежал в тени тополей, закрывавших луну, чувствовал, как разрывается у него сердце, лежал, уткнувшись лицом в душистую, мокрую от росы траву.

Ему захотелось положить “пирату” руку на плечо и сказать: “Полно, друг! Время все залечит. Пойдем выпьем с горя!” Но тут кто-то закричал на него, и он отпрянул в сторону. Из черноты показался кэб и в черноте же исчез. И вдруг Джордж увидел, что потерял Босини. Он бросился вперед, вернулся, чувствуя, как сжимается сердце от страха, того мучительного страха, который приносит на своих крыльях туман. Лоб его покрылся испариной. Он замер на месте, весь превратившись в слух.

– И тут, – как в тот же вечер рассказывал он Дарти за бильярдом в “Красной кружке”, – я потерял его.

Дарти благодушно покрутил свои темные усики. Он только что выбил разом двадцать три очка.

– А кто была она? – спросил он.

Джордж медленно поднял глаза на обрюзгшее, желтое лицо “светского человека”, и угрюмая усмешка незаметно скользнула у него по щекам и около тяжелых век.

“Ну нет, приятель, – подумал он. – Тебе я этого не скажу”. Джордж не очень верил в порядочность Дарти, хотя и проводил много времени в его обществе.

– Какая-нибудь фея, – сказал он, натирая кий мелом.

– Фея! – воскликнул Дарти – он употребил более красочное слово. – Я убежден, что это была жена нашего приятеля Со…

– Вот как? – оборвал его Джордж. – В таком случае вы ошибаетесь!

И промазал. Он намеренно не заводил больше разговора на эту тему, но около одиннадцати часов, доигравшись, как он сам потом поэтически выразился, “до того, что у него уже из глаз полезло”, подошел к окну и, отдернув занавеску, выглянул на улицу. Черную пелену тумана лишь кое-где разгонял свет, лившийся из окон “Красной кружки”, улица была пустынная, мертвая.

– Не выходит у меня из головы этот “пират”, – сказал Джордж. – До сих пор, должно быть, слоняется в тумане. Если только не отправился на тот свет,

– добавил он подавленным тоном.

– На тот свет? – сказал Дарти, вспомнивший вдруг свое поражение в Ричмонд-парке. – Ничего ему не сделается. Держу пари, что молодчик был пьян!

Джордж круто повернулся: он был просто страшен – его большое лицо потемнело от ярости.

– Хватит! – сказал Джордж. – Ведь я же говорил, что он был совсем пришибленный.

V. СУД

В то утро, на которое был назначен разбор его дела, Сомсу опять пришлось выйти из дому, не повидавшись с Ирэн; пожалуй, это было к лучшему, питому что он до сих пор не решил, как держать себя с ней.

В суд его просили прийти к половине одиннадцатого, на тот случай, если первое дело (нарушение обещания жениться) будет отложено; однако надежда эта не оправдалась, и обе стороны проявили такую отвагу, что королевскому адвокату Уотербаку представилась возможность лишний раз поддержать свою и без того славную репутацию знатока подобных казусов. От другой стороны выступал Рэм, тоже знаменитый специалист по делам о нарушении обещаний. Это был поединок гигантов.

Суд вынес решение как раз к перерыву на завтрак. Присяжные покинули свои места, и Сомс пошел закусить. В буфете он встретил отца; Джемс, словно пеликан, затерявшийся на этой пустынной галерее, стоял, задумавшись, над сэндвичем и стаканом хереса. Безлюдную пустоту центрального зала, над которым в мрачном раздумье остановились отец и сын, лишь изредка на миг нарушали спешившие куда-то адвокаты в париках и мантиях, случайно оказавшаяся здесь пожилая леди, какой-то мужчина в порыжелом пальто, со страхом взиравший наверх, и двое молодых людей, болтавших в амбразуре окна со смелостью, не свойственной старшему поколению. Звуки их голосов доходили наверх вместе с запахом, напоминавшим тот, который исходит от заброшенных колодцев и в сочетании со спертым воздухом галерей создает полную иллюзию аромата выдержанного сыра – аромата, неизменно сопутствующего отправлению британского правосудия.

Немного погодя Джемс заговорил:

– Когда начнут твое дело? Сразу после перерыва, должно быть. Того и гляди этот Босини наговорит бог знает чего; собственно, это единственное, что ему осталось. Он обанкротится, если проиграет. – Джемс отправил в рот большой кусок сэндвича и запил его хересом. – Мама ждет тебя и Ирэн к обеду,

– сказал он.

Ледяная усмешка промелькнула на губах Сомса; он посмотрел на отца. Невольного свидетеля, подметившего этот холодный, беглый взгляд, вполне можно было бы извинить за недооценку взаимного понимания между отцом и сыном. Джемс одним глотком допил херес.

– Сколько? – спросил он.

Вернувшись в зал суда. Сомс сразу же занял место на передней скамье рядом со своим адвокатом. Он посмотрел, куда сел отец, незаметно скосив глаза, чтобы не скомпрометировать ни себя, ни Джемса.

Джемс выбрал место с краю, позади адвокатов, чтобы уйти сразу же после конца, и, хмурый, сидел, откинувшись на спинку скамьи, опираясь обеими руками на зонтик. Он считал поведение Босини возмутительным во всех отношениях, но сталкиваться с ним не хотел, предчувствуя, что такая встреча будет не из приятных.

После Суда по бракоразводным делам эта арена правосудия пользовалась, пожалуй, наибольшей любовью публики, ибо здесь часто разбирались такие сугубо коммерческие деяния, как клевета, нарушение обещаний жениться и тому подобное. Довольно большое количество лиц, не имеющих прямого отношения к закону, занимало задние скамьи; на галерее кое-где виднелись дамские шляпки.

Адвокаты в париках постепенно заполнили два ряда скамей перед Джемсом и сейчас же принялись строчить что-то карандашами, болтать и ковырять в зубах; но эти не столь блистательные служители правосудия недолго привлекали его внимание, вскоре же устремившееся на подпертое с двух сторон короткими темными бакенбардами красное самоуверенное лицо королевского адвоката Уотербака, который вошел в зал, шурша развевающейся шелковой мантией. Знаменитый королевский адвокат, как не замедлил подумать Джемс, имел вид человека, способного доконать любого свидетеля.

Несмотря на большую практику в такого рода делах, Джемсу не приходилось до сих пор встречаться с королевским адвокатом Уотербаком, и, подобно многим другим Форсайтам, которые были не настолько крупными юристами, чтобы выступать в суде, он преклонялся перед мастерами перекрестного допроса. Длинные унылые морщины у него на лице немного разгладились при виде королевского адвоката, особенно когда он убедился, что только один Сомс был представлен шелковой мантией.

Не успел королевский адвокат Уотербак поставить локти на стол и, повернувшись к своему помощнику, перекинуться с ним двумя-тремя словами, как появился сам судья мистер Бентем – худой, похожий чем-то на курицу, слегка сутулый, с гладко выбритыми щеками, в белоснежном парике. Уотербак поднялся вслед за всеми и стоя ждал, пока судья займет свое место. Джемс только привстал; он удобно устроился и к тому же не питал особенного почтения к Бентему, с которым ему дважды пришлось сидеть через одного человека на обедах у Бамли Томса. Бамли Томс был порядочное ничтожество, хотя и ухитрился преуспеть в делах. Первое дело, с которого он начинал когда-то, было поручено ему самим Джемсом. Кроме того, Джемс заволновался, убедившись, что Босини нет в зале суда.

“Что он еще задумал?” – не выходило у него из головы.

Слушание дела началось; королевский адвокат Уотербак отодвинул лежавшие перед ним бумаги, оправил мантию на плече, оглянулся по сторонам, словно приготовившись ударить по мячу, встал и обратился к суду.

Фактическая сторона дела, сказал он, не вызывает никаких сомнений, и досточтимому лорду придется лишь дать соответствующее истолкование переписке, имевшей место между его доверителем и ответчиком – архитектором по поводу отделки дома. Он сам, однако, – полагает, что смысл переписки совершенно ясен. Изложив вкратце историю дома в Робин-Хилле, названного им виллой, и перечислив суммы, истраченные на постройку, королевский адвокат сообщил следующее:

– Мой доверитель, мистер Сомс Форсайт, джентльмен и человек состоятельный, ни в коем случае не стал бы оспаривать предъявленные ему законные требования, но отношение архитектора к постройке дома, на который, как досточтимый лорд уже слышал, мой доверитель истратил двенадцать, двенадцать тысяч фунтов! – сумму, значительно превосходящую его первоначальную смету, – положение архитектора было таково, что мой доверитель счел делом принципа – я подчеркиваю это – счел делом принципа, в интересах всего общества, обратиться в суд. Соображение, выдвинутое в свою защиту архитектором, я считаю не заслуживающим сколько-нибудь серьезного внимания.

Затем он огласил переписку.

Его доверитель – “человек с положением” – готов показать под присягой, что никогда не давал и не собирался давать согласие на расходы, превышающие сумму в двенадцать тысяч пятьдесят фунтов, которая была твердо установлена, и, чтобы не отнимать у суда лишнего времени, он сейчас же вызовет мистера Форсайта.

Сомс выступил вперед. Весь его облик поражал спокойствием. Лицо слегка надменное, бледное, чисто выбритое, брови чуть сдвинуты, губы сжаты, костюм безупречно строг, одна рука в перчатке. На предложенные вопросы он отвечал несколько тихим, но ясным голосом. Его показания были намеренно немногословны.

– Употребил ли он выражение “полная свобода действий”?

– Нет.

– Ну, как же нет?

– Он употребил выражение “полная свобода действий в пределах, указанных в переписке”.

– Он считает это выражение вполне правильным?

– Да.

– Что же оно значит?

– То, что значит.

– Он утверждает, что в этой фразе нет никакого противоречия?

– Да.

– Может быть, он ирландец по национальности?

– Нет.

– Он получил образование?

– Да.

– И все же он настаивает на своих словах?

– Да.

В продолжение всего допроса, вращавшегося вокруг “щекотливого пункта”. Джемс сидел, приложив ладонь к уху, и не сводил глаз с сына.

Он гордился им. Он чувствовал, что не устоял бы перед искушением давать пространные ответы, случись ему быть в подобном положении, но инстинкт подсказывал, что при данных обстоятельствах немногословие – самое верное дело. Все же Джемс с облегчением вздохнул, когда Сомс неторопливо повернулся и с тем же выражением лица сел на свое место.

Когда настал черед адвоката Босини, Джемс удвоил внимание и снова обвел взглядом зал суда, выискивая архитектора.

Молодой Ченкери начал не совсем твердо: отсутствие Босини ставило его в неловкое положение. И он сделал все возможное, чтобы обернуть отсутствие своего клиента в его же пользу.

Он боится, что с его доверителем произошел несчастный случай. Мистер Босини должен был непременно явиться в суд; сегодня утром за ним посылали и на квартиру и в контору (Ченкери знал, что то и другое находится в одном месте, однако счел нужным умолчать об этом), но мистера Босини нигде не могли разыскать, и это очень странно, так как мистер Босини непременно хотел дать показания. Однако он, Ченкери, не получал никаких полномочий относительно отсрочки дела и за неимением таковых считает своим долгом продолжать. Доводы защиты, которые он считает вполне основательными и которые его доверитель не преминул бы подтвердить, если бы неудачно сложившиеся обстоятельства не помешали ему явиться в суд, сводятся к тому, что такое выражение, как “полная свобода действий”, не может быть ни ограничено, ни изменено, ни лишено своего смысла при помощи дальнейших оговорок. Более того, переписка доказывает, несмотря на все заявления мистера Форсайта, что последний никогда не отказывался принять работу, выполненную самим архитектором или по его заказам. Ответчику и в голову не приходила возможность такого конфликта, в противном случае, как это явствует из его писем, он никогда бы не взял на себя отделку дома – работу чрезвычайно тонкую, но тем не менее выполненную им с таким вниманием и с таким успехом, который мог бы удовлетворить требовательный вкус любого знатока, любого состоятельного человека, богатого человека. Данное обстоятельство особенно сильно его волнует, и поэтому он, возможно, употребит слишком сильные выражения, если скажет, что иск этот является вопиющим по своей несправедливости, абсолютно неожиданным, не имеющим прецедентов. Если бы досточтимому лорду представился случай посмотреть этот прекрасный дом – а он, Ченкери, счел своей обязанностью съездить в Робин-Хилл – и убедиться в изяществе и красоте отделки, – выполненной его доверителем, художником в самом высоком значении этого слова, он, Ченкери, уверен, что досточтимый лорд не потерпел бы такой – он не хочет быть чересчур резким – такой смелой попытки истца уклониться от своих обязательств.

Обратившись к письму Сомса, Ченкери мимоходом коснулся процесса “Буало

– Цементная Лимитед”.

– Решение, вынесенное по этому делу, – сказал он, – весьма спорно; во всяком случае оно в такой же мере говорит в мою пользу, как и в пользу моего уважаемого оппонента.

Затем Ченкери занялся вплотную “щекотливым пунктом”. При всем своем уважении к мистеру Форсайту он должен указать, что мистер Форсайт сам уничтожил смысл собственного выражения. Его доверитель – человек небогатый, исход дела грозит ему серьезными последствиями; он очень талантливый архитектор, и речь идет до некоторой степени об его профессиональной репутации. Ченкери закончил, пожалуй, слишком непосредственным обращением к судье, как к любителю искусств, призывая его стать на защиту художников, попадающих подчас – он так и сказал “подчас” – в железные тиски капитала.

– Какая же участь ждет художников, – сказал Ченкери, – если состоятельные люди, вроде мистера Форсайта, отказываются, и совершенно безнаказанно отказываются, от выполнения своих обязательств по контрактам?..

Он попросит теперь еще раз вызвать своего доверителя на тот случай, если обстоятельства все-таки позволили ему в последнюю минуту явиться в суд.

Судебные приставы трижды прокричали имя Филипа Бейнза Босини, и призыв их печальным эхом отозвался в зале и на галерее.

Звук этого имени, на которое никто не откликнулся, произвел странное впечатление на Джемса: словно кто-то звал собаку, потерявшуюся на улице. И холодок, пробежавший у него по телу при мысли о пропавшем человеке, нарушил ощущение комфорта, безопасности – ощущение уюта. Джемс и сам не мог бы сказать, в чем тут дело, но ему стало не по себе.

Он посмотрел на часы: без четверти три. Через пятнадцать минут все будет кончено. Куда же запропастился этот молодой человек?

И только когда судья Бентем встал, чтобы огласить свое заключение, Джемсу удалось отделаться от чувства тревоги.

Ученый муж нагнулся над деревянной кафедрой, которая отделяла его от простых смертных. Свет электрической лампы, загоревшейся над головой судьи Бентема, падал на его лицо, казавшееся теперь оранжевым под белоснежной короной парика; необъятная ширина мантии предстала взорам зрителей; от всей его фигуры, повернутой к относительному сумраку зала, исходило сияние, словно от какой-то величественной святыни. Он откашлялся, отпил глоток воды из стакана, царапнул гусиным пером о пюпитр и, сложив на животе костлявые руки, начал.

Джемс никогда не думал, что Бентем может казаться таким величественным. В нем было величие закона; и даже люди, наделенные большим воображением, чем Джемс, вполне могли не разглядеть за сиянием этого ореола самого обыкновенного Форсайта, известного в повседневной жизни под именем сэра Уолтера Бентема.

Он огласил следующее заключение:

“Фактическая сторона дела не подлежит сомнению. Пятнадцатого мая сего года ответчик обратился к истцу с письмом, в котором просил освободить его от обязанностей по отделке дома истца в том случае, если ему не будет предоставлена “полная свобода действий”. Семнадцатого мая истец ответил: “Предоставляя Вам, согласно Вашей просьбе, полную свободу действий, я бы хотел, чтобы Вы уяснили себе, что общая стоимость дома со всей отделкой, включая Ваше вознаграждение (согласно нашей договоренности), не должна превышать двенадцати тысяч фунтов”. На это письмо ответчик сообщил восемнадцатого мая следующее: “Если Вам кажется, что в таком сложном вопросе, как отделка дома, я могу связать себя определенной суммой, то Вы ошибаетесь”. Девятнадцатого мая истец ответил следующим образом: “Я вовсе не хотел сказать, что перерасход суммы, указанной в моем письме, на десять, двадцать и даже пятьдесят фунтов послужит поводом для каких-либо недоразумений между нами. Вам предоставлена полная свобода действий в пределах, указанных в нашей переписке, и я надеюсь, что при этих условиях Вы сумеете закончить отделку дома”. Двадцатого мая ответчик написал кратко: “Согласен”.

Завершая отделку, ответчик выдал ряд долговых обязательств, которые довели общую стоимость постройки до суммы в дв







Date: 2016-07-22; view: 278; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.115 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию