Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
VIII. Проект дома готов
Все Форсайты, как это общеизвестно, живут в раковинах, подобно тому чрезвычайно полезному моллюску, который идет в пищу как величайший деликатес; другими словами, в натуральном виде Форсайты никогда не встречаются, а если и встречаются, то никто их не узнает без этой оболочки, сотканной из различных обстоятельств их жизни, их имущества, знакомств и жен, без всего того, что на каждом шагу сопутствует им в этом мире, кишащем тысячами других Форсайтов, запрятанных в такие же оболочки. Представить себе Форсайта без раковины немыслимо, в таком случае он уподобился бы роману без интриги, что, как известно, явление противоестественное. На взгляд Форсайтов, Босини жил без такой оболочки; по-видимому, он принадлежал к тому редкостному и незадачливому типу мужчин, которые шествуют по своему пути в окружении обстоятельств чужой жизни, чужого имущества, чужих знакомых и чужих жен. Его квартира в верхнем этаже дома на Слоун-стрит, с дощечкой на дверях, на которой было написано “Архитектор Филип Бейнз Босини”, не имела ничего общего с жилищами Форсайтов, Гостиной у Босини не было, а такие необходимые в обиходе вещи, как диван, кресло, трубки, винный погребец, книги и домашние туфли, хранились в большой нише, отгороженной от рабочей комнаты ширмой. Мебель в деловой половине его квартиры была самая обычная; бюро с множеством ящичков, круглый дубовый стол, складной умывальник, несколько стульев и еще один стол очень больших размеров, заваленный рисунками и чертежами. Джун два раза пила здесь чай под охраной тетки Босини. Предполагалось, что позади рабочей комнаты имеется спальня. Насколько семье Форсайтов удалось выяснить, доходы Босини сводились к сорока фунтам в год за консультацию в двух строительных конторах, случайным приработкам и – что заслуживало большего внимания – ежегодной ренте в сто пятьдесят фунтов, предусмотренной в завещании его отца. В сведениях, которые удалось получить об отце, утешительного было мало. Деревенский врач, родом из Кориуэлса, практиковал в Линкольншире, байронические замашки, эксцентричная внешность – весьма видная фигура в своих местах. Бейнз – контора “Бейнз и Байлдбой” – дядя Босини с материнской стороны, Форсайт по духу, хоть и не по имени, мало что мог рассказать о своем девере такого, что бы заслуживало внимания. – Чудак-человек! – говорил Бейнз. – О своих трех старших сыновьях отзывался так: “Хорошие ребята, только нудные”. Они сейчас в Индии и прекрасно устроены! Филип был его любимцем. Странные вещи приходилось от него выслушивать; как-то раз заявил мне: “Друг мой, никогда не делитесь с женой своими мыслями” Но я его совета не послушался; слуга покорный! Чудак был! Постоянно вразумлял Фила: “Жизнь можно прожить как угодно, дружок, но умереть ты обязан, как джентльмен!” – и сам лежал в гробу в парадном сюртуке и шелковом галстуке с бриллиантовой булавкой. Большой был оригинал! О самом Босини Бейнз отзывался тепло, но с некоторым состраданием: – Байронизм он унаследовал от отца. Да вот посудите сами: отказался от работы у меня в конторе, где столько возможностей; бродил шесть месяцев с мешком за плечами, а зачем? Изучал иностранную архитектуру; иностранную, видите ли! На что он рассчитывал? И вот вам: талантливый молодой человек, а не может заработать и сотни в год! Лучше этой помолвки для него ничего не придумаешь, это его подтянет: ведь он принадлежит к тому сорту людей, которые спят днем, а работают ночью, и только потому, что не приучены к порядку; но ничего дурного в нем нет – решительно ничего дурного. Старик Форсайт очень богатый человек! Мистер Бейнз был чрезвычайно любезен с Джун, которая в те дни часто бывала у него на Лаундес-сквер. – Постройка мистера Сомса – какой у него блестящий, деловой ум! – так вот, эта постройка – именно то, что Филу нужно, – говорил он Джун. – Теперь уж вам не придется так часто видеться с ним, милая барышня. Уважительные причины, весьма уважительные. Молодому человеку надо пробивать себе дорогу в жизни. В его годы я работал не покладая рук. Бывало, жена говорит мне: “Бобби, ты совсем заработался, подумай о своем здоровье”, но я себя не жалел! Джун жаловалась, что жених не может урвать время, чтобы заглянуть на Стэнхоп-Гейт. Когда Босини впервые после долгого перерыва пришел к Джун, они не побыли вдвоем и четверти часа, как приехала миссис Септимус Смолл – великая мастерица на такие случайные совпадения. Босини сейчас же встал и, согласно предварительному уговору, перешел в маленький кабинет, чтобы там переждать миссис Смолл. – Ах, милочка, – начала тетя Джули, – он так похудел! Мне часто приходилось замечать это за женихами; ты последи за ним. Есть такой мясной экстракт Барлоу; дяде Суизину он прекрасно помог. Джун, с сердито подергивающимся личиком, вытянулась во весь свой крохотный рост перед камином – она рассматривала несвоевременный приезд тетки как личное оскорбление – и ответила презрительно: – Это потому, что он много работает; люди, которые способны на что-нибудь дельное, никогда не бывают толстыми! Тетя Джули надула губы; сама она всегда отличалась худобой, и единственным удовольствием, которое ей удавалось извлекать из этого обстоятельства, была возможность страстно мечтать о полноте. – По-моему, – грустно сказала она, – ты не должна позволять, чтобы его звали “пиратом”, это может показаться странным, ведь он будет строить дом для Сомса. Я надеюсь, что он отнесется к своей работе со вниманием; это так важно для него, ведь у Сомса прекрасный вкус! – Вкус! – воскликнула Джун, вспыхнув. – Нет у него никакого вкуса ни у него, ни у кого другого в нашей семье! Миссис Смолл остолбенела. – У дяди Суизина, – сказала она, – всегда был прекрасный вкус! И у самого Сомса очаровательный домик; ты же не станешь отрицать это! – Гм! – вырвалось у Джун. – Только потому, что там Ирэн!.. Тетя Джули попыталась сказать что-нибудь приятное: – А Ирэн довольна, что они переезжают за город? Джун смотрела так пристально, как будто из глаз ее вдруг глянула совесть; потом это прошло, и взгляд Джун стал еще более пристальным, словно ей удалось смутить свою совесть. Она ответила высокомерно: – Конечно довольна, а почему бы нет? Миссис Смолл забеспокоилась. – Не знаю, – сказала она, – может быть, Ирэн не захочется покидать своих друзей. Дядя Джемс говорит, что у нее мало интереса к жизни. Мы считаем, то есть Тимоти считает, что ей надо побольше выезжать. Ты, наверное, будешь скучать без нее! Джун завела руки за голову. – Мне бы очень хотелось, – крикнула она, – чтобы дядя Тимоти поменьше говорил о том, что его совершенно не касается! Тетя Джули вытянулась во весь рост. – Он никогда не говорит о том, что его не касается, – ответила она. Джун сразу же почувствовала угрызения совести, подбежала к тетке и расцеловала ее. – Простите меня, тетечка; только оставьте вы Ирэн в покое. Тетя Джули не смогла больше придумать ничего такого, что можно было бы сказать на эту тему, и умолкла; собравшись уходить, она застегнула на груди черную шелковую пелеринку и взяла свой зеленый ридикюль. – А как себя чувствует дедушка? – спросила она уже в холле. – Ему, должно быть, тоскливо одному, ты ведь теперь все время с мистером Босини. – Она нагнулась к внучке, с жадностью поцеловала ее и удалилась мелкими, семенящими шажками. На глазах у Джун выступили слезы: она убежала в маленький кабинет, где Босини сидел у стола, рисуя на конверте каких-то птиц, и бросилась в кресло со словами: – Ох, Фил, как это тяжело! Сердце ее горело тем же огнем, что и копна золотисто-рыжих волос. В следующее воскресенье утром, когда Сомс брился, ему доложили, что мистер Босини дожидается внизу и хочет его видеть. Приотворив дверь в комнату жены, он сказал: – Там пришел Босини. Займи его, пока я бреюсь. Я сейчас приду. Он, должно быть, хочет поговорить о проекте. Ирэн молча взглянула на него, закончила свой туалет и сошла вниз. Сомс все еще не знал, как она относится к постройке дома. Возражений с ее стороны он не слышал, а что касается Босини, то к нему она, кажется, относилась дружелюбно. Из окна Сомсу было видно, что Ирэн и Босини разговаривают внизу в маленьком дворике. Он заторопился и в двух местах порезал подбородок. Потом, услышав их смех, подумал: “Ну, им, кажется, не скучно вдвоем!” Как он и предполагал, Босини зашел за ним, чтобы показать планы. Сомс взял шляпу, и они вышли на улицу. Планы были разложены в комнате архитектора на дубовом столе; и Сомс, бледный, внимательный, внешне совершенно невозмутимый, нагнувшись над ними, долгое время не говорил ни слова. Наконец он сказал недоуменно: – Странный дом! Двухэтажное здание, обведенное по второму этажу галереей, охватывало двор с четырех сторон. Двор этот был покрыт стеклянной крышей на восьми колоннах. Действительно, на взгляд Форсайта, дом был странный. – Много места пропадает зря, – продолжал Сомс. Босини заходил по комнате, и выражение его лица не понравилось Сомсу. – Проект делался с тем расчетом, – сказал архитектор, – чтобы хозяину было где повернуться в собственном доме, как и подобает джентльмену. Сомс растопырил большой и указательный пальцы, словно измеряя степень уважения, которое он заслужит, выстроив такой дом, и ответил: – Да, да! Я понимаю. То своеобразное выражение, которым отличалось лицо Босини, когда он загорался чем-нибудь, появилось и сейчас. – Я хотел выстроить вам дом, который обладал бы… ну, чувством собственного достоинства, что ли! Если вам не нравится, скажите прямо. Обычно мало кто думает об этом – кого интересует чувство собственного достоинства в доме, если можно втиснуть в план лишнюю уборную? – Он ткнул пальцем в левую часть чертежа. – Здесь есть где размахнуться. Вот тут помещение для ваших картин, отделяется от двора портьерами; отдерните их, и у вас будет пространство пятьдесят один на двадцать три и шесть десятых. Вот здесь, в середине, печь – выходит одной стороной во двор, другой – в картинную галерею; эта стена сплошь из стекла, выходит на юго-восток, со двора будет литься северный свет. Часть картин можно развесить в верхней галерее или в других комнатах. В архитектуре, – продолжал он, глядя на собеседника, но словно не видя его, что коробило Сомса, – в архитектуре, так же как и в жизни, без правильности линий не может быть чувства собственного достоинства. Вам скажут, что это старомодно. Странная вещь! Мы никогда не заботимся о том, чтобы сделать наши жилища воплощением основных принципов жизни; мы загромождаем дома обстановкой, всякой мишурой, устраиваем в комнатах какие-то ниши – что угодно, лишь бы развлекало глаз. Глаз должен отдыхать; сумейте добиться эффекта двумя-тремя мужественными линиями. Все дело в правильности линий, без нее вам не добиться чувства собственного достоинства. Сомс с бессознательной иронией посмотрел на его галстук, лежавший отнюдь не перпендикулярно; Босини был к тому же небрит, и костюм его не отличался идеальным порядком. Архитектура, по-видимому, поглотила все стремления Босини к правильности линий. – Не будет ли это смахивать на казармы? – спросил Сомс. Ответ он получил не сразу. – Теперь я понимаю, – сказал Босини, – вам нужен Литлмастер. У вас будет хорошенький уютный домик, прислугу загоните на чердак, а входную дверь опустите на несколько ступенек, чтобы было откуда подниматься. Ради бога, обратитесь к Литлмастеру, он вас очарует, я-то его давно знаю! Сомс заволновался. В действительности план ему очень нравился, и свое удовлетворение он прятал просто инстинктивно. На комплименты Сомс всегда был скуп. Люди, щедрые на похвалу, вызывали у него чувство презрения. Сейчас он очутился в затруднительном положении человека, который должен сказать комплимент или пойти на риск и потерять хорошую вещь. Босини способен на все – чего доброго, разорвет планы и откажется от работы. Взрослый ребенок! Однако эта ребячливость, на которую Сомс смотрел с высоты собственного величия, возымела на него странное, почти магическое действие; ведь сам он был совершенно чужд таким настроениям. – Что ж, – выдавил он из себя наконец, – во всяком случае, это… это оригинально! Сомс питал такое недоверие и даже тайную ненависть ж слову “оригинально”, что сейчас, как ему показалось, это замечание никак не выдало его истинных чувств. Босини, по-видимому, остался доволен. Как раз то, что надо подобному субъекту. Успех приободрил Сомса. – Места здесь много, – сказал он. – Простор, воздух, свет, – донеслись до него невнятные слова Босини. – Литлмастер строит не для джентльменов, он работает на фабрикантов. Сомс сделал протестующий жест; его причислили к джентльменам – теперь уже он ни за какие деньги не согласится, чтобы его поставили на одну доску с фабрикантами. Но врожденная недоверчивость взяла верх. Кому нужна эта болтовня о правильности линий и достоинстве? Как бы не замерзнуть в этом доме. – Ирэн не выносит холода, – сказал он. – А! – насмешливо ответил Босини. – Ваша жена? Не выносит холода? Я об этом позабочусь; ей не придется мерзнуть. Смотрите! – он показал четыре значка на стенах дворика, расположенные на равном расстоянии друг от друга. – Вот здесь я поставлю радиаторы за алюминиевой решеткой; для решетки можно заказать прекрасный рисунок. Сомс недоверчиво посмотрел на значки. – Все это прекрасно, – сказал он, – но во что это мне обойдется? Архитектор вынул из кармана листок бумаги. – Дом, конечно, следовало бы построить целиком из камня, но вы вряд ли на это пойдете, и я примирюсь на каменной облицовке. Крыша должна быть из меди, но я ставлю зеленую черепицу. Все вместе, включая металлическую отделку, обойдется вам в восемь тысяч пятьсот фунтов. – Восемь тысяч пятьсот? – сказал Сомс. – Как же так, ведь моей предельной цифрой было восемь тысяч! – Дешевле ничего не выйдет, – холодно ответил Босини. – Выбирайте. Вероятно, с Сомсом только так и можно было вести дело. Он был ошарашен. Рассудок подсказывал бросить эту затею. Но проект был хорош, он отлично понимал это, – в нем чувствовалась законченность и благородство замысла; и помещение для прислуги прекрасное. Такой дом поднимет его в глазах общества – в нем столько своеобразия, а вместе с тем и комфорт не упущен из виду. Сомс продолжал внимательно изучать проект, пока Босини брился и переодевался у себя в спальне. Затем они молча пошли на Монпелье-сквер, и Сомс всю дорогу уголком глаза поглядывал на Босини. “Пират” очень недурен собой, – думал Сомс, если приоденется как следует”. Ирэн поливала цветы, когда они вошли в дом. Она предложила послать за Джун. – Нет, нет! – сказал Сомс, – нам еще надо поговорить о делах! За завтраком он был почти радушен и усиленно угощал Босини. Ему нравилось, что архитектор так оживлен. Оставив его после завтрака с Ирэн, Сомс ушел к своим картинам, с которыми он всегда проводил воскресные дни. К чаю Сомс опять сошел в гостиную и увидел, что Ирэн и Босини все еще говорят, “точно заведенные”, как он мысленно выразился. Остановившись в дверях, не замеченный ими, он поздравил себя с благоприятным оборотом дела. Хорошо, что Ирэн ладит с Босини; кажется, она начинает увлекаться идеей постройки дома. Спокойно поразмыслив среди картин, Сомс решился – на лишние пятьсот фунтов, если понадобится; – впрочем: он надеялся, что после приятно проведенного дня Босини будет сговорчивее. Ведь, собственно говоря, все зависит исключительно от него; он может найти тысячи способов удешевить стройку без всякого ущерба для общего плана. Сомс дождался подходящего момента, когда Ирэн передавала архитектору первую чашку чая. Солнечный луч, пробравшись сквозь кружево занавесок, коснулся ее щек своим теплом, зажег золотистые волосы и мягкие глаза. Быть может, тот же луч зарумянил лицо Босини, зажег и его глаза тревогой. Сомс, не переносивший солнца, встал и задернул занавески. Затем взял чашку из рук жены и сказал более холодно, чем намеревался: – Может быть, вы все-таки устроите так, чтобы смета не превышала восьми тысяч? Ведь можно сократить за счет всяких мелочей. Босини одним глотком выпил чай, поставил чашку и ответил: – Нельзя! Сомс понял, что его слова задели архитектора за живое: – Хорошо, – сказал он с мрачной покорностью, – придется предоставить вам свободу. Через несколько минут Босини встал, и Сомс пошел проводить его. Архитектор был в состоянии ничем не объяснимого радостного волнения. Посмотрев вслед размашисто шагавшему Босини, Сомс, насупившись, вернулся в гостиную, где Ирэн убирала ноты с рояля, и, повинуясь непреодолимому чувству любопытства, спросил: – Ну, что ты думаешь об этом “пирате”? Он смотрел себе под ноги, дожидаясь ответа, и ждать ему пришлось довольно долго. – Не знаю, – сказала наконец Ирэн. – По-твоему, он красивый? Ирэн улыбнулась. И в ее улыбке Сомс почувствовал насмешку. – Да, – ответила она, – очень! IX. СМЕРТЬ ТЕТИ ЭНН Наступил день в конце сентября, когда тетя Энн уже не смогла принять из рук Смизер знаки своего личного достоинства. Бросив взгляд на ее старческое лицо, спешно вызванный доктор возвестил, что мисс Форсайт скончалась во время сна. Тети Джули и Эстер были сражены этим ударом. Они не мыслили себе такого конца. Да и вообще сомнительно, постигали ли они, что конец неизбежен. В глубине души сестрам казалось, что Энн поступила безрассудно, уйдя от них без единого слова, без малейшей борьбы. Это было так непохоже на нее. Возможно, что больнее всего их поразила самая мысль о том, что и Форсайту суждено выпустить жизнь из своих цепких рук. Если суждено одной, значит и всем! Прошел час, прежде чем они решились сообщить горестную весть Тимоти. Если бы только можно было скрыть это от него! Если бы только его можно было подготовить постепенно! И долго еще сестры перешептывались, стоя у дверей его комнаты. А когда миссия их была выполнена, они снова пошептались между собой. – Джули и Эстер опасались, что в дальнейшем Тимоти почувствует горе больнее. Но пока что он принял известие лучше, чем можно было ожидать. Он, конечно; останется в постели. Они разошлись, тихо плача. Тетя Джули сидела у себя в комнате, совершенно потрясенная таким ударом. Кожа на ее покрасневшем от слез лице собралась в мелкие припухлые складочки. Она не могла представить себе дальнейшую жизнь без Энн, которая прожила с ней семьдесят три года, если не считать короткого замужества Джули, казавшегося ей теперь чем-то совершенно нереальным. Время от времени она подходила к комоду и доставала из надушенного лавандой саше чистый носовой платок. Ее теплое сердце не хотело смириться с мыслью, что Энн лежит у себя в комнате холодная, застывшая. Тетя Эстер – молчальница, воплощение кротости, тихая заводь, где спокойно отстаивалась энергия, бушевавшая в других членах семьи, – сидела в гостиной, окна которой были задернуты шторами; она тоже всплакнула сначала, но спокойные слезы не оставили следов на ее лице. Даже в горе она осталась верна своему основному принципу, не позволявшему ей зря расходовать энергию. Хрупкая, неподвижная, в черном шелковом платье, она сидела, вперив взгляд в каминную решетку, сложив на коленях руки. Вряд ли ее оставят в покое, впереди столько хлопот. Как будто от этого станет легче! Энн уже не вернешь! Зачем же беспокоить себя понапрасну? К пяти часам приехали братья: Джолион, Джемс и Суизин. Николас был в Ярмуте, Роджер лежал с подагрой. Миссис Хэймен приезжала днем одна и, выйдя из комнаты Энн, сейчас же уехала, попросив передать Тимоти – ему так и не передали, – что следовало бы известить ее пораньше. В сущности говоря, остальным тоже казалось, что их не потрудились известить вовремя и что из-за этой оплошности они упустили что-то. Джемс заметил: – Так я и знал: я же говорил, что она не протянет до осени. Тетя Эстер промолчала; на дворе был почти октябрь месяц, но что пользы спорить: есть такие люди, на которых ничем не угодишь. Она послала сказать сестре, что братья приехали. Миссис Смолл сейчас же вышла к ним. Перед тем как сойти вниз, она вымыла лицо, все еще опухшее, и, хотя взгляд ее, брошенный на светло-синие брюки Суизина, был суров – Суизин приехал прямо из клуба, как только узнал о смерти Энн, все же Джули казалась бодрее обычного: так силен в ней был инстинкт, всегда заставлявший ее делать не то, что нужно. Немного погодя все пятеро пошли взглянуть на умершую. Под белоснежной простыней было постелено стеганое одеяло, потому что теперь, больше чем когда-либо, тетя Энн нуждалась в тепле; подушки были убраны, и ее голова покоилась на одном уровне с туловищем, таким же прямым, каким оно было всю ее долгую жизнь; чепец, закрывавший ей лоб, спускался и на уши; и лицо Энн, видневшееся между краями чепца и простыней – почти такое же белое, – смотрело закрытыми глазами на братьев и сестер. Невыразимый покой делал это лицо еще более властным, чем при жизни; желтоватая, чуть тронутая морщинами кожа обтягивала квадратные челюсти и подбородок, скулы, лоб с запавшими висками, заострившийся нос. Лицо Энн казалось теперь твердыней непобедимого духа, уступившего смерти и тщившегося даже в слепоте своей вновь обрести непобедимость, вновь стать на сторожевой пост, только что оставленный им. Суизин взглянул в лицо сестры и сейчас же вышел из комнаты; это зрелище, как он после рассказывал, странно взволновало его. Он спустился по лестнице, сотрясая весь дом, схватил шляпу и сел в кабриолет, даже не сказав кучеру, куда ехать. Его отвезли домой, где он весь вечер и просидел в кресле не шелохнувшись. За обедом он прикоснулся только к куропатке, запив ее бутылкой отменного шампанского. Старый Джолион стал в ногах кровати, сложив руки на груди. Он единственный из всех находившихся в комнате помнил смерть матери, о ней он и думал, глядя на Энн. Энн была совсем дряхлая, и смерть наконец пришла за ней – смерть приходит за всеми! Лицо Джолиона было неподвижно, взгляд его блуждал где-то очень далеко. Тетя Эстер стала рядом с ним. Она уже не плакала сейчас, слез больше не было – ее организм отказывался расточать столько сил. Эстер сжимала руки и смотрела не на Энн, а по сторонам, ища способа уйти от необходимости осознать смерть сестры. Из всех присутствующих здесь братьев и сестер один Джемс проявил внешние признаки горя. Слезы сбегали по морщинам его худого лица. К кому он пойдет теперь со своими бедами? От Джули толку мало, Эстер уж совсем никуда не годится! Смерть Энн опечалила его больше, чем он сам ожидал. От такого удара не оправишься и в несколько недель! Вскоре тетя Эстер вышла, а тетя Джули принялась ходить по комнате, “приводя все в порядок”, и дважды налетела на мебель. Старый Джолион очнулся от своих дум о давнем, давнем прошлом, строго взглянул на нее и вышел. Джемс один остался у постели; бросив по сторонам беглый взгляд и убедившись, что никто за ним не наблюдает, он согнул свое длинное туловище, запечатлел поцелуй на мертвом лбу и тоже торопливо вышел из комнаты. Встретив в холле Смизер, он расспросил ее о похоронах и, убедившись, что ей ничего не известно, сказал с горечью: если никто об этом не позаботится вовремя, все будет сделано кое-как. Пусть она пошлет за мистером Сомсом – ом знает, как это делается; сам хозяин, должно быть, очень расстроен – за ним нужен уход; что касается хозяек, с них нечего и спрашивать – они в таких делах ничего не смыслят! Еще сами расхвораются чего доброго. Пусть она пошлет за доктором; никогда не надо запускать болезни. Вряд ли у Энн был хороший доктор; следовало обратиться к Бланку она бы и сейчас была жива. Если Смизер понадобится что-нибудь, пусть сейчас же посылает на Парк-Лейн. Его карета, конечно, в их полном распоряжении в день похорон. Вряд ли у Смизер найдется стакан красного вина и кусочек бисквита, но он не завтракал сегодня! Дни перед похоронами прошли спокойно. Давно уже было известно, что тетя Энн завещала свое небольшое состояние Тимоти. Следовательно, поводов для волнения не могло и быть. Сомс – единственный душеприказчик тети Энн – взял на себя заботы о похоронах и в соответствующий день разослал мужской половине семьи следующее извещение: “Просим Вас почтить своим присутствием погребение мисс Энн Форсайт, имеющее быть 1 октября с. г. на Хайгетском кладбище. Съезд на Бэйсуотер-Род к 10.45. Просьба венков не возлагать. R. S. V. Р. [6]”. Утро похорон выдалось холодное; лондонское небо серело высоко над городом. В половине одиннадцатого подъехала первая карета – Джемса. В ней сидел сам Джемс и его зять Дарти, коренастый мужчина с широкой грудью, затянутой в плотно облегающий сюртук, с темными холеными усами на бледном обрюзгшем лице и явным намеком на бакенбарды, которые, ускользая от самых тщательных попыток бритья, кажутся печатью чего-то неискоренимого в самой натуре их обладателя – печатью, особенно ярко выраженной в людях, занимающихся биржевыми спекуляциями. Приезжающих в качестве душеприказчика встречал Сомс, так как Тимоти все еще лежал в постели – он встанет только после похорон, а тетки Джули и Эстер сойдут вниз, когда все будет кончено и для тех, кто пожелает заехать на обратном пути, будет подан завтрак. Вслед за Джемсом, все еще прихрамывая после приступа подагры, появился Роджер в окружении трех сыновей – молодого Роджера, Юстаса и Томаса. Четвертый сын, Джордж, подъехал в кабриолете почти следом за ними и, задержавшись в холле, спросил Сомса, хорошо ли оплачивается его новая профессия гробовщика. Они не любили друг друга. Затем в полном молчании появились двое Хэйменов – Джайлс и Джесс, прекрасно одетые, с аккуратно заглаженными складками на парадных брюках. За ними старый Джолион – один. Потом Николас, румяный, старательно прячущий веселость, прорывающуюся у него в каждом движении головы и тела. За ним кротко и послушно следовал один из сыновей. Суизин Форсайт и Босини подъехали одновременно и, столкнувшись у входа, все извинялись и старались пропустить один другого вперед, но, когда дверь отворилась, оба протиснулись в нее вместе; в холле они возобновили свои извинения, затем Суизин поправил галстук, съехавший несколько набок во время суетни в дверях, и медленно поднялся по лестнице. Прибыл третий Хэймен; двое женатых сыновей Николаса вместе с Туитименом, Спендером и Уорри, мужьями форсайтских и хэйменских дочерей. Общество было в сборе – двадцать один человек. Мужская половина семьи Форсайтов была представлена полностью, если не считать отсутствующих Тимоти и молодого Джолиона. Войдя в красную с зеленым гостиную, на фоне которой таким разительным контрастом выступали их необычные костюмы, каждый поторопился поскорее усесться на стул, чтобы как-нибудь скрыть бросающиеся в глаза черные брюки. В черных брюках и перчатках, казалось, была какая-то непристойность, какое-то показное преувеличение чувства, и многие из Форсайтов бросали возмущенные, но втайне завистливые взгляды на “пирата”, сидевшего без перчаток и в серых брюках. Вскоре в гостиной раздалось приглушенное жужжание разговора; об усопшей не было упомянуто ни словом, но все осведомлялись друг у друга о здоровье, отдавая этим дань событию, ради которого они собрались здесь. Немного погодя Джемс сказал: – Ну что ж, пора, я думаю. Все спустились по лестнице и в строгой последовательности, как было указано заранее, парами разместились по каретам. Катафалк медленно двинулся; кареты последовали за ним. В первой ехали старый Джолион и Николас; во второй – близнецы Суизин и Джемс; в третьей – Роджер и молодой Роджер; Сомс, молодой Николас, Джордж и Босини ехали в четвертой. В остальных каретах (всех их было восемь) по трое и четверо разместились другие члены семьи; за ними двигался экипаж доктора, затем, на приличном расстоянии, – кэбы с клерками и прислугой; и в самом хвосте – пустая карета, которая участвовала в похоронной процессии только для того, чтобы общее число экипажей равнялось тринадцати. По Бэйсуотер-Род процессия двигалась шагом, но, свернув на менее людные улицы, перешла на рысцу и так и продолжала трусить до самого кладбища, замедляя шаг только в фешенебельных кварталах. В первой карете старый Джолион и Николас беседовали о своих завещаниях. Во второй – близнецы после единственной попытки завязать разговор замолчали надолго: оба были глуховаты и не пожелали напрягать слух, чтобы расслышать друг друга. Джемс только раз прервал молчание: – Надо присмотреть себе место на кладбище. Ты уже сделал какие-нибудь распоряжения на этот счет? И Суизин, в ужасе уставившись на него, ответил: – Не говори мне о таких вещах! В четвертой карете разговаривали, время от времени выглядывая из окна, чтобы определить, долго ли еще осталось ехать. Джордж заявил: “Старушке уже давно пора было отправиться на тот свет”. Он считал, что переваливать за седьмой десяток не стоит. Молодой Николас кротко заметил, что это правило как будто не распространяется на Форсайтов. Джордж сказал, что покончит самоубийством в шестьдесят лет. Молодой Николас улыбнулся, поглаживая свой длинный подбородок, и позволил себе усомниться в том, что его отцу понравится подобная теория: он нажил большое состояние уже после шестидесяти лет. Хорошо, сказал Джордж, семьдесят – это предел; самое время умереть и оставить деньги детям. Тут в разговор вмешался Сомс, который до сих пор молчал; он не забыл еще “гробовщика” и теперь, еле приподняв веки, заявил, что так могут говорить люди, у которых, собственно, денег никогда и не водилось. Сам он намерен прожить как можно дольше. Это был намек на Джорджа, денежные дела которого находились в очень скверном состоянии. Босини пробормотал рассеянно: “Браво, браво!” Джордж зевнул, и разговор прекратился. Катафалк подъехал к кладбищу; гроб понесли к часовне, и провожающие парами последовали за ним. Эта стража, связанная с умершей узами родства, представляла собой внушительное, примечательное зрелище на фоне громадного Лондона с его ошеломляющим многообразием жизни, его бесчисленными делами, радостями, обязанностями, с его ужасающей черствостью и эгоизмом. Форсайты собрались, чтобы восторжествовать над всем этим, показать свою цепкость и свою сплоченность, блестящим образом продемонстрировать закон собственности, в который уходило корнями их семейное древо, широко раскинувшее свои ветви, – закон, питающий соками это древо, достигшее зрелости в положенный час. Дух старой женщины, покоившейся вечным сном, взывал к ним. Это был ее последний призыв к сплоченности, в которой коренилась их мощь; умерев в тот миг, когда древо было еще в полном расцвете, она в последний раз восторжествовала над жизнью. Жизнь уберегла ее. Энн не суждено было видеть, как ветви этого древа поникнут под собственной тяжестью. Она не могла знать, что происходит в сердцах людей, провожающих ее. Тот же самый закон, повинуясь которому из прямой тоненькой девушки она стала женщиной, взрослой и сильной, из взрослой женщины – старухой, костлявой, дряхлой, похожей на колдунью, старухой, чья индивидуальность с каждым годом проявлялась все резче и резче, как будто мало-помалу с нее спадал тот лоск, который наводит на нас общение с внешним миром, – тот же самый закон действовал всегда, он действовал и сейчас в семье, за ростом которой она следила, как мать. Она знала ее молодой, набирающей силы, она знала ее окрепшей, сильной, и прежде чем глазам Энн суждено было увидеть иное, она умерла. Энн напрягла бы всю свою волю, и, кто знает, может быть, ее старческим пальцам и трепетным поцелуям удалось бы продлить молодость и поддержать мощь семьи, хотя бы не надолго. Увы, даже тетя Энн не могла бороться с Природой. “На пороге гибели стоит гордость!” И согласно этому изречению – такова злая ирония Природы – семья Форсайтов выстроилась на последний торжественный парад, предшествующий ее гибели. Их лица – тюремщики мыслей большей частью были бесстрастно обращены вниз; но время от времени кто-нибудь поднимал голову и хмурил брови, будто следя за каким-то тревожным видением, промелькнувшим на стенах часовни, будто прислушиваясь к звукам, таившим какую-то угрозу. И слова молитвы, произносимые невнятными голосами, в которых слышалась одна и та же нотка, придававшая всем им неуловимое семейное сходство, звучали странно, словно кто-то один торопливо бормотал их, повторяя каждое слово по нескольку раз подряд. Служба в часовне кончилась, и провожающие снова выстроились в ряды, охраняя путь умершей к могиле. Склеп был открыт, и вокруг него стояли люди, одетые во все черное. Отсюда, с этого священного поля, где нашли последний покой многие сыны и дочери великого класса буржуазии, глаза Форсайтов устремились вдаль, поверх стада могил. Там, растянувшись на необозримое пространство, под сумрачным небом лежал Лондон, скорбящий о потере своей дочери, скорбящий вместе с этими людьми, столь дорогими ее сердцу, о потере той, кто была для них матерью и защитницей. Тысячи шпилей и домов, смутно видневшихся сквозь серую мглу, затянувшую паутиной эту твердыню собственности, благоговейно склонялись перед могилой, где лежала старейшая представительница рода Форсайтов. Несколько слов, горсточка земли, гроб поставлен на место – и тетя Энн обрела последнее успокоение. Склонив седые головы, вокруг склепа стали пятеро братьев, пятеро опекунов усопшей; они позаботятся, чтобы Энн было хорошо там, куда она ушла. Ее небольшое состояние пусть останется здесь с ними, но все то, что должно сделать, будет сделано. Затем они отошли один за другим и, надев цилиндры, повернулись к новой надписи на мраморной доске семейного склепа: СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ЭНН ФОРСАЙТ, дочери погребенных здесь Джолиона и Энн Форсайт, усопшей сентября 27-го 1886 года в возрасте восьмидесяти семи лет и четырех дней. Скоро, – может быть, понадобится еще одна надпись. Странной и мучительной казалась эта мысль, потому что они как-то не задумывались над тем, что Форсайты могут умирать. И всем им захотелось оставить позади эту боль, этот обряд, напоминавший о том, о чем невыносимо думать, поскорее оставить все позади, вернуться к своим делам и забыть. К тому же было прохладно; ветер, проносившийся над могилами, словно медленно разъединяющая Форсайтов сила, дохнул в лицо холодом; они разбились на группы и стали торопливо рассаживаться по каретам, ожидавшим у выхода. Суизин сказал, что поедет завтракать к Тимоти, и предложил подвезти кого-нибудь. Привилегия ехать с Суизином в его маленьком экипаже показалась весьма сомнительной; никто не воспользовался этим предложением, и он уехал один. Джемс и Роджер двинулись следом – они тоже заедут позавтракать – Постепенно разъехались и остальные; старый Джолион захватил троих племянников: он чувствовал потребность видеть перед собой молодые лица. Сомс, которому нужно было сделать кое-какие распоряжения в кладбищенской конторе, отправился вместе с Босини. Ему хотелось поговорить с ним, и, покончив дела на кладбище, они пошли пешком на Хэмстед, позавтракали в “Спэньярдс-Инн” и занялись обсуждением деталей постройки дома; затем оба сели в трамвай и доехали до Мраморной арки, где Босини распрощался и пошел на Стэнхоп-Гейт навестить Джун. Сомс вернулся домой в прекрасном настроении и за обедом сообщил Ирэн о своем разговоре с Босини, который, оказывается, на самом деле толковый человек; кроме того, они отлично прогулялись, а это хорошо действует на печень – Сомс мало двигался за последнее время, – и вообще день прошел прекрасно. Если бы не смерть тети Энн, он повез бы Ирэн в театр; но ничего не поделаешь, придется провести вечер дома. – “Пират” несколько раз спрашивал о тебе, – вдруг сказал Сомс. И, повинуясь какому-то безотчетному желанию утвердить свое право собственности, он встал с кресла и запечатлел поцелуй на плече жены. ЧАСТЬ ВТОРАЯ I. ДОМ СТРОИТСЯ Зима выдалась бесснежная. В делах особой спешки не было, и, поразмыслив, прежде чем прийти к окончательному решению, Сомс понял, что сейчас самое подходящее время для стройки. Таким образом, к концу апреля остов дома в Робин-Хилле был готов. Теперь, когда деньги его принимали видимую форму, Сомс ездил в Робин-Хилл один, два, а то и три раза в неделю и часами бродил по участку, стараясь не запачкаться, безмолвно проходил сквозь рамки будущих дверей, кружил на дворе у колонн. Возле колонн Сомс застаивался по нескольку минут, словно стараясь прощупать взглядом их добротность. На тридцатое апреля у него с Босини была назначена проверка счетов, и за пять минут до условленного времени Сомс вошел в палатку, которую архитектор разбил для себя возле старого дуба. Счета были уже разложены на складном столе, и Сомс, молча кивнув, углубился в них. Прошло довольно долгое время, прежде чем он поднял голову. – Ничего не понимаю, – сказал он наконец. – Тут же перерасходовано чуть ли не семьсот фунтов! Бросив взгляд на лицо Босини, он быстро добавил: – Надо быть потверже с этим народом, сдерживайте их. Если не присматривать, они будут драть без всякого стеснения. Сбрасывайте на круг процентов десять. Я не буду возражать, если вы перерасходуете какую-нибудь сотню фунтов! Босини покачал головой. – Я сократил все, что мог, до последнего фартинга! Сомс раздраженно толкнул стол, так что все счета разлетелись по земле. – Ну, знаете, – взволнованно сказал он, – натворили вы дел! – Я вам сто раз говорил, – резко ответил архитектор, – что расходы сверх сметы неизбежны. Я же предупреждал вас об этом! – Знаю, – буркнул Сомс, – и я бы не стал спорить из-за каких-нибудь десяти фунтов. Но кто мог предположить, что ваше “сверх сметы” вырастет в семь сотен? Это далеко не пустяковое столкновение обострялось характерными особенностями их обоих. Увлечение своей идеей, образом дома, который он создал и мысленно видел осуществленным, заставляло Босини нервничать при мысли, что его остановят на середине работы или заставят пойти на компромисс; не менее искреннее и горячее желание Сомса получить за свои деньги все самое лучшее лишало его способности понять, почему вещи стоимостью в тринадцать шиллингов нельзя купить за двенадцать. – Не надо мне было связываться с вашим домом, – сказал вдруг Босини. – Вы не даете мне ни минуты покоя. Вам хочется получить за свои деньги ровно вдвое больше, чем получил бы на вашем месте другой, а теперь, когда я выстроил вам дом, равного которому не будет во всем графстве, вы отказываетесь платить за него. Если вам хочется расторгнуть договор, я найду средства покрыть перерасход, но будь я проклят, если хоть пальцем шевельну для вашего дома! Сомс взял себя в руки. Зная, что у Босини нет денег, он счел его угрозу нелепой. Кроме того, он понимал, что постройка дома, захватившая его целиком, оттянется на неопределенное время и как раз в тот критический момент, когда личное наблюдение архитектора решает все дело. Уж не говоря о том, что надо подумать и об Ирэн! Она очень странно держится последнее время. Сомс был убежден, что Ирэн примирилась с мыслью о новом Доме только из расположения к Босини. Не стоит идти на открытую ссору с ней. – Вы напрасно злитесь, – сказал он. – Уж если я как-то мирюсь с этим, то вам нечего выходить из себя. Я только хотел сказать, что, раз вы называете мне определенную сумму, я хочу… я хочу наконец составить себе ясную картину. – Послушайте меня, – сказал Босини, и Сомса неприятно поразила злоба, горевшая в его глазах. – Вы купили мои знания баснословно дешево. За те труды и за то количество времени, которые я вкладываю в эту постройку, вам пришлось бы уплатить Литлмастеру или какому-нибудь другому болвану в четыре раза больше. В сущности говоря, вы ищете первосортного архитектора за третьесортный гонорар, и вы нашли как раз то, что вам нужно! Сомс понял, что Босини не шутит, и, несмотря на все свое раздражение, живо представил себе последствия ссоры. Постройка не докончена, жена взбунтовалась, сам он – всеобщее посмешище. – Давайте просмотрим счета как следует, – угрюмо сказал он, – и выясним, куда ушли деньги. – Хорошо, – согласился Босини, – только не будем затягивать. Мне еще надо заехать за Джун перед театром. Сомс покосился на него и спросил: – Где вы встретитесь с Джун, у нас? Босини вечно торчал на Монпелье-сквер! Накануне ночью был дождь – весенний дождь, и от земли шел сочный запах трав. Теплый, мягкий ветер шевелил листья и золотистые почки на старом дубе, черные дрозды, пригретые солнцем, высвистывали сердце до дна. Был один из тех дней, когда весна вдруг вдохнет в человека смутное томление, сладкую тоску, негу, и он станет недвижно, смотрит на листья, цветы и протягивает руки навстречу сам не зная чему. Земля дышала слабым теплом, украдкой пробивавшимся сквозь холодные покровы, в которые ее укутала зима. Своей долгой лаской земля манила людей лечь в ее объятия, приникнуть к ней всем телом, прижать губы к ее груди. В такой же день Сомс добился от Ирэн слова, которого ему пришлось так долго ждать. Сидя на стволе упавшего дерева, он в двадцатый раз повторял ей, что, если брак их окажется неудачным, она получит свободу, полную свободу! – Поклянитесь! – сказала тогда Ирэн. Несколько дней назад она напомнила ему об этой клятве. Он ответил: – Глупости! Я не мог обещать подобный вздор! И, как нарочно, сейчас Сомс вспомнил об этом. Чего только влюбленный не наобещает женщине! Тогда он готов был поклясться в чем угодно, лишь бы завоевать ее! Он повторил бы свою клятву и сейчас, если б этим можно было расшевелить Ирэн, но ее ничем не расшевелишь, у нее ледяная кровь! И вместе со сладкой свежестью весеннего ветра на Сомса нахлынули воспоминания – воспоминания о его сватовстве. Весной 1881 года он гостил у своего школьного товарища и клиента Джорджа Ливерседжа, который, решив заняться разработкой лесных участков, имевшихся у него по соседству с Борнмутом, поручил Сомсу образовать компанию из подходящих людей для проведения этих планов в жизнь. Миссис Ливерседж, полагая, что такая затея будет вполне уместна, устроила в честь Сомса музыкальный вечер. Когда развлечение это, от которого Сомс – человек не музыкальный – ничего, кроме скуки, не испытывал, подходило к концу, взгляд его остановился на девушке в трауре, стоявшей поодаль от других гостей. Черное платье из легкой, облегающей материи обрисовывало линии ее стройного, еще совсем худенького тела, руки в черных перчатках были сложены, губы слегка улыбались, большие темные глаза блуждали с одного лица на другое. Ее волосы, собранные в узел низко на затылке, поблескивали над черным воротником, словно кольца отполированного металла. И пока Сомс глядел на нее, им незаметно овладело то чувство, которое рано или поздно настигает многих людей, – чувство какого-то странного удовлетворения, какой-то странной полноты; словом, то, что романисты и пожилые дамы называют любовью с первого взгляда. Продолжая украдкой наблюдать за девушкой, Сомс подошел к хозяйке и, став рядом, стал упрямо ждать, когда кончится музыка. – Кто эта блондинка с темными глазами? – спросил он. – А, это мисс Эрон. Ее отец, профессор Эрон, умер в этом году. Она живет у мачехи. Славная девушка, хорошенькая, но совсем без денег! – Представьте меня, пожалуйста, – сказал Сомс. Тем для беседы с ней у Сомса нашлось не много, да и это немногое не помогло ей разговориться. Но Сомс уехал с твердым намерением снова повидать ее. Он достиг своей цели случайно, встретив Ирэн как-то на набережной в обществе мачехи, которая обычно прогуливалась здесь между двенадцатью и часом дня. Сомс не замедлил познакомиться с этой дамой и вскоре же распознал в ней ту союзницу, которая и была ему нужна. Безошибочное чутье к материальной подоплеке семейной жизни быстро помогло ему разобраться в том, что Ирэн стоила мачехе гораздо больше тех пятидесяти фунтов в год, которые оставил ей отец; кроме того, он понял, что миссис Эрон – женщина в расцвете лет – мечтает о вторичном замужестве. Необычная расцветающая красота падчерицы мешала осуществлению этих мечтаний. И Сомс, вкрадчивый и упорный, как и всегда, составил себе план действий. Он уехал из Борнмута, ничем не выдав своих чувств, но через месяц вернулся и на этот раз повел разговор не с самой девушкой, а с мачехой. Он пришел к окончательному решению, он согласен ждать сколько угодно. И Сомсу пришлось ждать долго, а тем временем Ирэн расцветала, смягчались линии ее девической фигуры, молодая кровь зажигала ее глаза, согревала теплом матовые щеки; и, встречаясь с Ирэн, Сомс всякий раз делал ей предложение и после каждой встречи с тяжестью на сердце, но по-прежнему настойчивый и безмолвный, как могила, уезжал обратно в Лондон, увозя с собой ее отказ. Он пытался уяснить себе тайные причины ее упорства, но проблеск истины мелькнул перед ним только раз. Это было на одном из тех танцевальных вечеров, которые служат единственной отдушиной для темперамента курортной публики. Сомс сидел рядом с Ирэн в нише окна, взволнованный вальсом, который только что протанцевал с ней. Она взглянула на него поверх медленно колыхавшегося веера, и Сомс потерял голову. Схватив ее руку, он прижался к ней губами повыше кисти. Ирэн содрогнулась – до сих пор он не может забыть ни той дрожи, ни того неудержимого отвращения, которое было в ее глазах. Спустя год она уступила. Что побудило ее к этому, Сомс так и не мог узнать; он не добился объяснений и от миссис Эрон – женщины, не лишенной дипломатических талантов. Как-то раз, уже после свадьбы, он спросил Ирэн: “Почему ты столько раз отказывала мне?” Она ответила молчанием. Загадка с первого же дня встречи – она осталась неразгаданной и до сих пор… Босини стоял в дверях палатки; на его красивом, резко очерченном лице мелькало какое-то странное, и тоскливое и радостное, выражение, словно он тоже ждал, что весеннее небо пошлет ему блаженство, и чуял близость счастья в весеннем воздухе. Сомс смотрел на архитектора. Почему у него такой счастливый вид? Что значат эти улыбающиеся губы и глаза? Чего он ждет? Сомс не понимал, чего может ждать Босини, вдыхая всей грудью ветер, несущий запах цветов. И снова Сомс почувствовал неловкость в присутствии этого человека, которого привык презирать. Он быстро пошел к дому. – Единственный подходящий цвет для изразцов, – услышал Сомс, – красный с сероватым отливом, это даст впечатление прозрачности. Мне бы хотелось посоветоваться с Ирэн. Я заказал лиловые кожаные портьеры для дверей во внутренний двор; а если стены в гостиной покрыть легким слоем кремовой краски, то впечатление прозрачности еще усилится. Надо добиться, чтобы вся внутренняя отделка была пронизана тем, что я бы назвал обаянием. – Вы хотите сказать, что у моей жены есть обаяние? Босини уклонился от ответа. – В центре двора нужно посадить ирисы. Сомс высокомерно улыбнулся. – Я загляну как-нибудь к Бичу, – сказал он, – посмотрим, что у него найдется. Больше говорить было не о чем, но по дороге на станцию Сомс спросил: – Вы, вероятно, очень высокого мнения о вкусе Ирэн? – Да. В этом резком ответе ясно послышалось: “Если вам хочется поговорить о ней, найдите себе другого собеседника!” И угрюмая тихая злоба, не оставлявшая Сомса все это утро, разгорелась в нем еще сильнее. Дальше они шли молча, и только у самой станции Сомс спросил: – Когда вы думаете кончить? – К концу июня, если вы действительно хотите поручить мне и отделку. Сомс кивнул. – Но вы, конечно, сами понимаете, – сказал он, – что дом обходится мне гораздо дороже, чем я рассчитывал. Не мешает вам также знать, что я мог бы отказаться от постройки, но не в моих правилах бросать начатое дело! Босини промолчал. И Сомс покосился на него с выражением какой-то собачьей злости в глазах, ибо, несмотря на всю его утонченность и высокомерную выдержку денди, квадратная челюсть и линия рта придавали ему сходство с бульдогом. Когда в тот же вечер Джун приехала к семи часам на Монпелье-сквер, горничная Билсон сказала ей, что мистер Босини в гостиной, миссис Сомс одевается и сейчас сойдет. Она доложит ей, что мисс Джун приехала. Но Джун остановила ее. – Ничего, Билсон, – сказала она. – Я пройду в комнаты. Не торопите миссис Сомс. Джун сняла пальто, а Билсон, даже не открыв перед ней дверь в гостиную, с понимающим видом убежала вниз, в кухню. Джун задержалась на секунду перед небольшим старинным зеркалом в серебряной раме, висевшим над дубовым сундучком, – стройная, горделивая фигурка, решительное личико, белое платье, вырезанное полумесяцем вокруг шеи, слишком тоненькой для такой копны золотисто-рыжих вьющихся волос. Она тихонько открыла дверь в гостиную, чтобы захватить Босини врасплох. В комнате плавал сладкий, душный запах цветущих азалий. Джун глубоко вдохнула аромат и услышала его голос не в самой комнате, а где-то совсем близко: – Мне так хотелось поговорить с вами, а теперь уже нет времени! Голос Ирэн ответил: – А за обедом? – Как можно говорить, когда… Первой мыслью Джун было уйти, но вместо этого она прошла через всю комнату к стеклянной двери, выходившей во дворик. Запах азалий шел оттуда, и спиной к Джун, низко склонясь над золотисто-розовыми цветами, стояли ее жених и Ирэн. Молча, но не чувствуя ни малейшего стыда, с пылающим лицом и горящими гневом глазами девушка смотрела на них. – Приезжайте в воскресенье одна, я покажу вам дом. Джун видела, как Ирэн взглянула на него поверх азалий. Это не был взгляд кокетки – нет, Джун уловила в нем нечто худшее для себя: так могла смотреть только женщина, боявшаяся сказать своим взглядом слишком много. – Я обещала поехать кататься с дядей… – С тем толстым? Пусть привезет вас в Робин-Хилл; каких-нибудь десять миль – и лошади его промнутся. – Бедный дядя Суизин! Запах азалий повеял Джун в лицо; она почувствовала дурноту и головокружение. – Приезжайте! Я прошу вас! – Зачем? – Мне нужно, чтобы вы приехали, я думал, что вы хотите помочь мне. Девушке показалось, что ответ прозвучал так мягко, словно это затрепетали цветы: – Я и хочу помочь! Джун шагнула в открытую дверь. – Как здесь душно! – сказала она. – Я задыхаюсь от этого запаха! Ее глаза, гневные, смелые, смотрели им прямо в лицо. – Вы говорили о доме? Я его еще не видела, давайте поедем в воскресенье! Румянец сбежал с лица Ирэн. – В воскресенье я поеду кататься с дядей Суизином, – ответила она. – С дядей Суизином! Вот еще. Его можно отставить! – Нет, это не в моих привычках! Раздались шаги. Джун обернулась и увидела Сомса. – Ну что ж, все ждут обеда, – сказала Ирэн, со странной улыбкой переводя взгляд с одного лица на другое, – а обед ждет нас. II. ПРАЗДНИК ДЖУН Обед начался в молчании: Джун сидела напротив Ирэн, Босини – напротив Сомса. В молчании был съеден суп – прекрасный, хотя чуточку и густоватый; подали рыбу. В молчании разложили ее по тарелкам. Босини отважился: – Сегодня первый весенний день. Ирэн тихо отозвалась: – Да, первый весенний день. – Какая это весна! – сказала Джун. – Дышать нечем! Никто не возразил ей. Рыбу унесли – чудесную дуврскую камбалу. И Билсон подала бутылку шампанского, закутанную вокруг горлышка белой салфеткой. Сомс сказал: – Шампанское сухое. Подали отбивные котлеты, украшенные розовой гофрированной бумагой. Джун отказалась от них, и снова наступило молчание. Сомс сказал: – Советую тебе съесть котлету, Джун. Больше ничего не будет. Но Джун снова отказалась, и котлеты унесли. Ирэн спросила: – Фил, вы слышали моего дрозда? Босини ответил: – Как же! Он теперь заливается по-весеннему. Я еще в сквере его слышал, когда шел сюда. – Он такая прелесть! – Прикажете салату, сэр? Унесли и жареных цыплят. Заговорил Сомс: – Спаржа неважная. Босини, стаканчик хереса к сладкому? Джун, ты совсем ничего не пьешь! Джун сказала: – Ты же знаешь, что я никогда не пью. Вино – гадость! Подали яблочную шарлотку на серебряном блюде. И, улыбаясь, Ирэн сказала: – Азалии в этом году необыкновенные! Босини пробормотал в ответ: – Необыкновенные! Совершенно изумительный запах! Джун сказала: – Не понимаю, как можно восхищаться этим запахом! Билсон, дайте мне сахару, пожалуйста. Ей подали сахар, и Сомс заметил: – Шарлотка удалась! Шарлотку унесли. Наступило долгое молчание. Ирэн подозвала Билсон и сказала: – Уберите азалии. Мисс Джун не нравится их запах. – Нет, пусть стоят, – сказала Джун. По маленьким тарелочкам разложили французские маслины и русскую икру. И Сомс спросил: – Почему у нас не бывает испанских маслин? Но никто не ответил ему. Маслины убрали. Подняв бокал, Джун попросила: – Налейте мне воды, пожалуйста. Ей налили. Принесли серебряный поднос с немецкими сливами. Долгая пауза. Все мирно занялись едой. Босини пересчитал косточки: – Нынче – завтра – сбудется… Ирэн докончила мягко: – Нет… Какой сегодня красивый закат! Небо красное как рубин. Он ответил: – А сверху тьма. Глаза их встретились, и Джун воскликнула презрительным тоном: – Лондонский закат! Подали египетские сигареты в серебряном ящичке. Взяв одну. Сомс спросил: – Когда начало спектакля? Никто не ответил; подали турецкий кофе в эмалевых чашечках. Ирэн сказала, спокойно улыбаясь: – Если бы… – Если бы что? – спросила Джун. – Если бы всегда была весна! Подали коньяк; коньяк был старый, почти бесцветный. Сомс сказал: – Босини, наливайте себе. Босини выпил рюмку коньяку; все поднялись из-за стола. – Позвать кэб? – спросил Сомс. Джун ответила: – Нет. Принесите мне пальто, Билсон. Пальто принесли. Ирэн подошла к окну и тихо сказала: – Какой чудесный вечер! Вон уж и звезды. Сомс прибавил: – Ну, желаю вам хорошо провести время. Джун ответила с порога: – Благодарю. Пойдемте, Фил. Босини отозвался: – Иду. Сомс улыбнулся язвительной улыбкой и сказал: – Всего хорошего! Стоя в дверях, Ирэн провожала их взглядом. Босини крикнул: – Спокойной ночи! – Спокойной ночи! – мягко ответила Ирэн. Джун потащила жениха на империал омнибуса, сказав, что ей хочется подышать воздухом, и всю дорогу просидела молча, подставив лицо ветру. Кучер оглянулся на них разок-другой, собираясь пуститься в разговор, но передумал. Не очень-то веселая парочка! Весна хозяйничала и у него в крови. Ему не терпелось поболтать, он причмокивал губами, размахивал кнутом, подгоняя лошадей, и даже они, бедняжки, учуяли весну и целых полчаса весело цокали копытами по мостовой. Весь город ожил в этот вечер; ветви в уборе молодой листвы, тянувшиеся к небу, ждали, что ветерок принесет им какой-то дар. Недавно зажженные фонари мало-помалу разгоняли сумрак, и человеческие лица Казались бледными под их светом, а наверху большие белые облака быстро и легко летели по пурпурному небу. Мужчины во фраках шли, распахнув пальто, бойко взбегали по ступенькам клубов; рабочий люд бродил по улицам; и женщины – те женщины, которые гуляют одиночками в этот час, одиночками движутся против течения, – медленной, выжидающей походкой проходили по тротуару, мечтая о хорошем вине, хорошем ужине да изредка, урывками, о поцелуях, не оплаченных деньгами. Эти люди, бесконечной вереницей проходившие в свете уличных фонарей, под небом, затянутым бегущими облаками, все как один несли с собой будоражащую радость, которую вселило в них пробуждение весны. Все до одного, как те мужчины в пальто нараспашку, они сбросили с себя броню касты, верований, привычек и лихо заломленной шляпой, походкой, смехом и даже молчанием раскрывали то, что единило их всех под этим пылающим страстью небом. Босини и Джун молча вошли в театр и поднялись на свои места в ложе верхнего яруса. Пьеса уже началась, и полутемный зал с правильными рядами людей, смотрящих в одном направлении, напоминал огромный сад, полный цветов, которые повернули головки к солнцу. Джун еще ни разу в жизни не была в верхнем ярусе. С тех пор как ей исполнилось пятнадцать лет, она всегда ходила с дедушкой в партер, и не просто в партер, а на самые лучшие места – в середину третьего ряда кресел, – которые старый Джолион задолго до спектакля заказывал у Грогэна и Бойнза по дороге домой из Сити; билеты клались во внутренний карман пальто, туда, где лежал портсигар и неизменная пара кожаных перчаток, а потом передавались Джун, с тем чтобы она держала их у себя до дня спектакля. И в этих креслах они терпеливо высиживали любую пьесу – высокий, прямой старик с величаво-спокойной седой головой и миниатюрная девушка, подвижная, возбужденная, с золотисто-рыжей головкой, – а на обратном пути Джолион неизменно говорил об актере, исполнявшем главную роль: – Э-э, какое убожество! Ты бы посмотрела Бобсона! Джун предвкушала много радости от этого вечера: они пошли в театр, никому не сказавшись, без провожатых; на Стэнхоп-Гейт и не подозревали об этом – там считалось, что Джун уехала к Сомсу. Джун надеялась получить вознаграждение за эту маленькую хитрость, на которую она пошла ради жениха: она надеялась, что сегодняшний вечер разгонит плотное холодное облако, и их отношения – такие странные, такие мучительные за последнее время – станут снова простыми и радостными, как это было до зимы. Она пришла сюда с твердым намерением добиться определенности и теперь смотрела на сцену, сдвинув брови, ничего не видя перед собой, крепко стиснув руки. Ревнивые подозрения терзали и терзали ее сердце. Может быть, Босини и догадывался о том, что происходит с ней, но виду он не показывал. Опустился занавес. Первый акт кончился. – Здесь страшно жарко! – сказала девушка. – Мне хочется на воздух. Она была очень бледна, и она прекрасно знала – нервы ее были напряжены, и ничто не могло ускользнуть от ее внимания, – что Босини и неловко и мучительно с ней. В глубине театра был балкон, выходивший на улицу; Джун завладела им и, облокотившись на балюстраду, молча ждала, когда Босини заговорит. Наконец она не выдержала: – Я хотела поговорить с вами, Фил. – Да? Настороженная нотка в его голосе заставила ее вспыхнуть, слова сами слетели с губ: – Вы не позволяете мне быть ласковой с вами; вот уже сколько времени я… Босини пристально смотрел на улицу. Он молчал. Джун горячо продолжала: – Вы же знаете, ради вас я готова на все – я хочу быть всем для вас… С улицы донесся шум, и, смешавшись с ним, пронзительный звонок возвестил о конце антракта. Джун не шевельнулась. В ее душе происходила отчаянная борьба. Поставить все на карту? Бросить вызов тому влиянию, той притягательной силе, которые отнимают у нее Босини? Не в ее характере было отступать, и она сказала: – Фил, возьмите меня в Робин-Хилл в воскресенье! Улыбаясь робкой улыбкой, то и дело сбегавшей с ее губ, прилагая все старания – какие старания! – к тому, чтобы он не заметил пытливости ее взгляда, Джун впилась глазами в его лицо, увидела, как оно дрогнуло в нерешительности, увидела беспокойную складку, залегшую между бровями, румянец, заливший его щеки. Он ответил: – Только не в это воскресенье, дорогая, как-нибудь в другой раз. – Почему не в это? Я не помешаю вам. Он сделал над собой видимое усилие и сказал: – Я буду занят. – Вы поедете с… Глаза Босини загорелись гневом; он пожал плечами и ответил: – Я буду занят и не смогу показать вам дом! Джун до крови закусила губу; она пошла обратно в зал, не сказав больше ни слова, но не смогла сдержать слезы гнева, залившие ей лицо. К счастью, огни были уже потушены, и никто не видел ее горя. Но в мире Форсайтов ни один человек не может считать себя застрахованным от посторонних взглядов. Из третьего ряда за ними следили Юфимия – младшая дочь Николаса – и ее замужняя сестра, миссис Туитимен. Они рассказали у Тимоти, что видели в театре Джун и ее жениха. – В партере? – Нет, не в… – А! В амфитеатре. У молодежи теперь считается очень модным ходить в амфитеатр! – Да нет, не в этом дело… Они были в… Вообще вся эта история не надолго. Маленькая Джун просто метала гром и молнии! Со слезами восторга они рассказали, как Джун, возвращаясь на свое место посредине действия, отшвырнула ногой чей-то цилиндр и каким взглядом ответил ей хозяин цилиндра. Юфимия имела привычку закатываться беззвучным смехом, в конце неожиданно переходившим в визг, и когда миссис Смолл всплеснула руками, сказав: “Господи боже! Отшвырнула цилиндр?” Юфимия начала так взвизгивать, что пришлось приводить ее в чувство нюхательными солями. Выйдя от тетушек, она сказала миссис Туитимен: – Отшвырнула цили-индр! О-о! Я больше не могу! Для “маленькой Джун” этот вечер, задуманный, как праздник, был самым тяжелым за всю ее жизнь. Видит бог, она делала все, чтобы задушить свою гордость, свои подозрения, свою ревность! Прощаясь с женихом у дверей дома, Джун все еще крепилась; сознание, что Босини нужно отвоевать во что бы то ни стало, поддерживало ее, и, только прислушиваясь к его удаляющимся шагам, она поняла, как велико ее несчастье. Безмолвный “миссионер” открыл ей дверь. Она хотела проскользнуть незамеченной к себе в комнату, но старый Джолион, услышав ее шаги, вышел из столовой. – Зайди выпить молока, – сказал он. – Тебе оставили горячее. Как ты поздно! Где ты была? Джун стала у камина в той самой позе, в какой стоял ее дед, вернувшись в тот июньский вечер из оперы: поставив одну ногу на решетку, опершись рукой – о каминную доску. Каждую минуту готовая разрыдаться, она не заботилась о своих словах. – Мы обедали у Сомса. – Гм! У этого собственника! Кто там был? Его жена, Босини? – Да. От глаз старого Джолиона, прикованных к внучке, было так трудно скрыть что-нибудь; но в эту минуту Джун не смотрела на деда, а когда она повернулась к нему, старый Джолион сейчас же опустил глаза. Того, что он видел, было достаточно, вполне достаточно. Старый Джолион нагнулся к камину достать молоко и, отвернувшись, проворчал: – Не надо так поздно засиживаться в гостях: ты совсем расклеилась. Он закрылся газетой, сердито зашуршав страницами; но когда Джун подошла поцеловать его, старый Джолион сказал “Спокойной ночи, родная!” таким взволнованным, таким необычным для него голосом, что девушке не оставалось ничего другого, как поскорее выйти из комнаты, чтобы не разразиться при нем рыданиями, которые стихли в ее спальне только поздно ночью. Когда дверь за Джун затворилась, старый Джолион бросил газету и уставился прямо перед собой долгим, тревожным взглядом. “Негодяй! – думал он. – Я так и знал, что она хлебнет с ним горя!” Тревожные мысли и подозрения, тем более мучительные, что он чувствовал себя бессильным остановить или повернуть по-своему ход событий, надвинулись на старого Джолиона со всех сторон. Уж не собирается ли этот субъект играть ею? Ему хотелось пойти и крикнуть: “Эй вы, сэр! Уж не собираетесь ли вы играть моей внучкой?” Но разве это возможно? Зная мало, вернее, ничего не зная, он все же с безошибочной проницательностью чувствовал что-то неладное. Он подозревал, что Босини слишком зачастил на Монпелье-сквер. “Может быть, он и не мерзавец, – думал старый Джолион. – У него хорошее лицо, но что-то странное в нем есть. Я не понимаю этого человека! И никогда не пойму! Говорят, он работает как вол, но ничего путного из этого пока что не получается. Он совершенно непрактичный, беспорядочный. Приходит сюда и сидит, как – сыч. Спросишь, каким вином его угостить, отвечает: “Благодарю вас! Все равно!” Предложишь сигару – он курит ее с таким видом, словно это дешевая немецкая гадость. Я никогда не замечал, чтобы он смотрел на Джун так, как ему полагалось бы смот Date: 2016-07-22; view: 239; Нарушение авторских прав |