Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Кусочек материала к истории русской революции
Сколь различна психология и быт русского и французского человека. Французская революция оставила нам такой примечательный факт: Добрые, революционно настроенные парижане поймали как-то на улице аббата Мори. Понятно, сейчас же сделали из веревки петлю и потащили аббата к фонарю. — Что это вы хотите делать, добрые граждане? — с весьма понятным любопытством осведомился Мори. — Вздернем тебя вместо фонаря на фонарный столб. — Что ж вы думаете — вам от этого светлее станет? — саркастически спросил остроумный аббат. Толпа, окружавшая аббата, состояла из чистокровных французов, да еще парижан к тому же. Ответ аббата привел всех в такой буйный восторг, что тут же единогласно ему было вотировано сохранение жизни. Это французское. А вот русское.[21]
* * *
В харьковской чрезвычайке, где неистовствовал «товарищ» Саенко, расстрелы производились каждый день. Делом этим, большею частью, занимался сам Саенко… Накокаинившись и пропьянствовав целый день, он к вечеру являлся в помещение, где содержались арестованные, со списком в руках и, став посредине, вызывал назначенных на сегодня к расстрелу. И все, чьи фамилии он называл, покорно вздыхая, вставали с ящиков, служивших им нарами, и отходили в сторону. Понятно, что никто не молил, не просил — все прекрасно знали, что легче тронуть заштукатуренный камень капитальной стены, чем сердце Саенко. И вот однажды, за два дня до прихода в Харьков добровольцев, явился, по обыкновению, Саенко со своим списком за очередными жертвами. — Акименко! — Здесь. — Отходи в сторону. — Васюков! — Тут. — Отходи. — Позвольте мне сказать… — Ну вот еще чудак… Разговаривает. Что за народ, ей-богу. Возиться мне с тобой еще. Сказано отходи — и отходи. Стань в сторонку. Кормовой! — Здесь. — Отходи. Молчанов! — Да здесь я. — Вижу я. Отойди. Никольский! — Молчание. — Никольский!! Молчание. Помолчали все: и ставшие к стенке, и сидящие на нарах, и сам Саенко. А Никольский в это время, сидя как раз напротив Саенко, занимался тем, что, положив одну разутую ногу в опорке на другую, тщательно вертел в пальцах папиросу-самокрутку. — Никольский!!! И как раз в этот момент налитые кровью глаза Саенко уставились в упор на Никольского. Никольский не спеша провел влажным языком по краю папиросной бумажки, оторвал узкую ленточку излишка, сплюнул, так как крошка табаку попала ему на язык, и только тогда отвечал вяло, с ленцой, с развальцем: — Что это вы, товарищ Саенко, по два раза людей хотите расстреливать? Неудобно, знаете. — А что? — Да ведь вы Никольского вчера расстреляли! — Разве?! И все опять помолчали: и отведенные в сторону, и сидящие на нарах. — А ну вас тут, — досадливо проворчал Саенко, вычеркивая из списка фамилию. — Запутаешься с вами. — То-то и оно, — с легкой насмешкой сказал Никольский, подмигивая товарищам, — внимательней надо быть. — Вот поговори еще у меня. Пастухов! — Иду! А через два дня пришли добровольцы и выпустили Никольского.
* * *
Не знаю, как на чей вкус… Может быть, некоторым понравился аббат Мори, а мне больше нравится наш русский Никольский. У аббата-то, может быть, когда он говорил свою остроумную фразу, нижняя челюсть на секунду дрогнула и отвисла, а дрогни челюсть у Никольского, когда он, глядя Саенко в глаза, дал свою ленивую реплику, — где бы он сейчас был?
Античные раскопки
Когда шестилетний Котя приходит ко мне — первое для него удовольствие рыться в нижнем левом ящике моего письменного стола, где напихана всякая ненужная дрянь; а для меня первое удовольствие следить за ним, изучать совершенно дикариные вкусы и стремления. Наперед никогда нельзя сказать, что понравится Коте: он пренебрежительно отбросит прехорошенькую бронзовую собачку на задних лапках и судорожно ухватится за кусок закоптелого сургуча или за поломанный ободок пенсне… Суконная обтиралка для перьев в форме разноцветной бабочки оставляет его совершенно равнодушным, а пустой пузырек из-под нашатырного спирта приводит в состояние длительного немого восторга. Сначала я думал, что для Коти самое важное, издает ли предмет какой-либо запах, потому что и сургуч, и пузырек благоухали довольно сильно. Но Котя сразу разбил это предположение, отложив бережно для себя металлический колпачок от карандаша и забраковав прехорошенький пакетик саше для белья. Однако обо всяком подвернувшемся предмете он очень толково расспросит и внимательно выслушает: — Дядя, а это что? — Обтиралка для перьев. — Для каких перьев? — Для стальных. Которыми пишут. — Пишут? — Да. — А ты умеешь писать? — Да, ничего себе. Умею. — А ну-ка, напиши. Пишу ему на клочке бумаги: «Котька прекомичный пузырь». — Да, умеешь. Верно. А это что? — Ножик для разрезания книг. Молча берет со стола книгу в переплете и, вооружившись костяным ножом, пытается разрезать книгу поперек. После нескольких напрасных усилий вздыхает: — Наверное, врешь. — Ах, вру? Тогда между нами все кончено. Уходи от меня. — Ну не врешь, не врешь. Пусть я вру — хорошо? Не гони меня, я тебе ручку поцелую. — Лучше щечку. Мир скрепляется небрежным, вялым поцелуем, и опять: — Дядя, а это что? В руках у него монетница белого металла с пружинками — для серебряных гривенников, пятиалтынных и двугривенных. — Слушай, что это такое? — Монетница. Нюхает. Подавил пальцем пружинки, потом подул в них. — Слушай, оно не свистит. — Зачем же ему свистеть? Эта штука, брат, для денег. Вот видишь, сюда денежка засовывается. — Долго смотрит, прикладывая глазом. — Она же четырехугольная! — Кто? — Да эти вот, которые… деньги. Сует руку в боковой карманчик блузы и вынимает спичечную коробку — место хранения всех его капиталов. Недоверчиво косясь на меня глазом (не вздумаю ли я, дескать, похитить что-либо из его денежных запасов), вынимает измятый, старый пятиалтынный. — Видишь — вот. Как же положить? — Чудак ты! Сюда кладут металлические деньги. Твердые. Вроде как эта часовая цепочка. — Железные? — Да, одним словом, металлические. Круглые. — Круглые? Врешь ты… Нет, нет, не врешь… Я больше не буду! Хочешь, ручку поцелую? Слушай, а слушай… — Ну? — Ты показал бы мне такую… железную. Я никогда не видел… — Нет у меня. — Что ты говоришь? Значит, ты бедный? — Все мы, брат, бедные. — Дядя, чего ты сделался такой? Я ведь не сказал, что ты врешь. Хочешь, поцелую ручку? — Отстань ты со своей ручкой! Снова роется Котя в разной рухляди и — только в действительной жизни бывают такие совпадения — вдруг вытаскивает на свет божий настоящий серебряный рубль, неведомо как и когда затесавшийся среди двух половинок старого разорванного бумажника. — А это что? — Вот же они и есть — видишь? Те деньги, о которых я давеча говорил. — Какие смешные. Совсем как круглые. Сколько тут? — Рубль, братуха. Денежный счет он знает. Из своей спичечной коробки вытаскивает грязный, склеенный в двух местах, рубль, долго сравнивает. Из последующего разговора выясняется, до чего дьявольски практичен этот мальчишка. — Слушай, он же тяжелый. — Ну так что? — Как же их на базар брали? — Так и брали. — Значит, в мешке тащили? — Зачем же в мешке? — Ну, если покупали мясо, картошку, капусту, яблоки… разные там яйца… — Да мешок-то зачем? — Пять-то тысяч штук отнести на базар надо или нет? Мать каждый день дает пять тысяч! — Э-э… голубчик, — смеясь, прижимаю я его к груди. — Вот ты о чем! Тогда и парочки таких рублей было предовольно! Смотрит он на меня молча, но я ясно вижу — на влажных губах его дрожит, вот-вот соскочит невысказанная любимая скептическая фраза: «Врешь ты, брат!..» Но так и не слетает с уст эта фраза: Котька очень дорожит дружбой со мной. Только вид у него делается холодно-вежливый: видишь, мол, в какое положение ты меня ставишь, — и врешь, а усумниться нельзя.
Мой первый дебют
Между корью и сценой существует огромное сходство: тем и другим хоть раз в жизни нужно переболеть. Но между корью и сценой существует и огромная разница: в то время как корью переболеешь только раз в жизни — и конец, заболевание сценой делается хроническим, неизлечимым. Более счастливые люди отделываются редкими припадками вроде перемежающейся лихорадки, выступая три-четыре раза в год на клубных сценах в любительских спектаклях; все же неудачники — люди с более хрупкими организмами — заболевают прочно и навсегда. Три симптома этой тяжелой болезни: 1) исчезновение растительности на лице, 2) маниакальное стремление к сманиванию чужих жен и 3) бредовая склонность к взятию у окружающих денег без отдачи.
* * *
Гулял я всю свою жизнь без забот и огорчений по прекрасному белому свету, резвился, как птичка, и вдруг однажды будто злокачественным ветром меня прохватило. Встречаю в ресторане одну знакомую даму — очень недурную драматическую артистку. — Что это, — спрашиваю, — у вас такое лицо расстроенное? — Ах, не поверите! — уныло вздохнула она. — Никак второго любовника не могу найти… «Мессалина!» — подумал я с отвращением. Вслух резко спросил: — А разве вам одного мало? — Конечно, мало. Как же можно одним любовником обойтись? Послушайте… может, вы на послезавтра согласитесь взять роль второго любовника? — Мое сердце занято! — угрюмо пробормотал я. — При чем тут ваше сердце? — При том, что я не могу разбрасываться, как многие другие, для которых нравственность… Она упала локтями и головой на стол и заколыхалась от душившего ее смеха. — Сударыня! Если вы способны смеяться над моим первым благоуханным чувством… над девушкой, которой вы даже не знаете, то… то… — Да позвольте, — сказала она, утирая выступившие слезы. — Вы когда-нибудь играли на сцене? Не кто иной, как черт, дернул меня развязно сказать: — Ого! Сколько раз! Я могу повторять, как и Савина: «Сцена — моя жизнь». — Ну?.. Так вы знаете, что такое на театральном жаргоне «любовник»? — Еще бы! Это такие… которые… Одним словом, любовники. Я ведь давеча думал, что вы о вашей личной жизни говорите… Она встала с видом разгневанной королевы: — Вы нахал! Неужели вы думаете, что я могу в личной жизни иметь двух любовников?! Это неопределенное возмущение я понял впоследствии, когда простак сообщил мне, что у нее на этом амплуа было и четыре человека. — В наказание за то, что вы так плохо обо мне подумали, извольте выручить нас, пока не приехал Румянцев, — вы сыграете Вязигина в «После крушения» и Крутобедрова в «Ласточкином гнезде». Вы играли Вязигина? Ее пренебрежительный тон так задел меня, что я бодро отвечал: — Сколько раз! — Ну и очень мило. Нынче вечером я пришлю роль. Репетиция завтра в одиннадцать. Очевидно, в моей душе преобладает женское начало: сначала сделаю, а потом только подумаю: что я наделал!
* * *
Роль была небольшая, но привела меня в полное уныние. Когда читаешь всю пьесу, то все обстоит благополучно: знаешь, кто тебе говорит, почему говорит и что говорит. А в роли эти необходимые элементы отсутствовали. Никакой дьявол не может понять такого, например, разговора:
Явление 6 Ард. В экипажах и пешком. А, княжна Мэри. Ард. Этого несчастья. Спасибо, я вам очень обязан. Ард. Его нужно пить. Это вы так о ней выражаетесь… Ард. Капризам. В таком случае я способен переступить все границы. Гриб. Две чечетки. Надо быть во фраке.
Кто эти «Ард.» и «Гриб.»? Родственники мои, враги, старые камердинеры или светские молодые люди?.. Я швырнул роль на стол и, хотя было уже поздно, побежал к одному своему другу, который отличался тем, что все знал. Это был человек, у которого слово «нет» отсутствовало в лексиконе. — Ты знаешь, что нужно, чтобы играть на сцене? — Знаю. — Что же? Скажи, голубчик! — Только нахальство! Если ты вооружишься невероятной, нечеловеческой наглостью, то все сойдет с рук. Даже, пожалуй, похлопают. — По ком? — боязливо спросил я. — До тебя не достанут. Ладошами похлопают. Но только помни: нахальство, нахальство и еще раз оно же. Ушел я успокоенный. На репетиции я заметил, что героем дня был суфлер. К нему все относились с тихим обожанием. Простак даже шепнул мне: — Ах, как подает! Чудо! Я удивленно посмотрел на суфлера: он ничего никому не подавал, просто читал по тетради. Однако мне не хотелось уронить себя: — Это что за подача! Вот мне в Рязани подавали — так с ума сойти можно! Я совсем не знал роли, но с некоторым облегчением заметил, что вся труппа в этом отношении шла со мной нога в ногу. Актер, игравший старого графа, прислушался к словам суфлера и после монолога о том, что его сын проиграл десять тысяч, вдруг кокетливо добавил: — Ах, я ни за что не выйду замуж! — Это не ваши слова, — сонно заметил суфлер. — Дочка, вы говорите: «Ах, я ни за что не выйду замуж». Дочка рабски повторила это тяжелое решение. В путанице и неразберихе я был не особенно заметен, как незаметен обломок спички в куче старых окурков.
* * *
— Побольше нахальства! — сказал я сам себе, когда парикмахер спросил, какой мне нужен парик. — Видите ли… Я вам сейчас объясню… Представьте себе человека избалованного, легкомысленного, но у которого случаются минуты задумчивости и недовольства собой, минуты, когда человек будто поднимается и парит сам над собой, уносясь в те небесные глубины… — Понимаю-с, — сказал парикмахер, тряхнув волосами, — блондинистый городской паричок. — А? Во-во! Только чтоб он на глаза не съехал. — Помилуйте! А лак на что? Да и вошьем. — Побольше нахальства! — сказал я сам себе, усаживаясь в вечер спектакля перед зеркалом гримироваться. Увы!.. Нахальства было много, а красок еще больше. И куда, на какое место какая краска — я совершенно не постигал. Вздохнул, мужественно нарисовал себе огромные брови, нарумянил щеки — задумался. Вся гримировальная задача для новичка состоит только в том, чтобы сделаться на себя непохожим. «Эх! Приклеить бы седую бороду — вот бы ловко! Пойди-ка тогда, узнай. Но раз по смыслу роли нельзя бороды — ограничимся усами». Усы очень мило выделялись на багровом фоне щек.
* * *
В первом акте я должен выбежать из боковых дверей в белом теннисном костюме. Перед выходом мне сунули в руку какую-то плетеную штуку вроде выбивалки для ковров, но я решил, что эта подробность только стеснит мои первые шаги, и бросил плетенку за кулисами. — А вот и я! — весело вскричал я, выскочив на что-то ослепительно яркое, с огромной зияющей дырой впереди. — А, здравствуйте, — пропищала инженю. — Слушайте, тут пчела летает, я бою-юсь. Дайте вашу ракетку — я ее убью!.. Я добросовестно, как это делалось на репетициях, протянул ей пустую руку. Она, видимо, растерялась. — Позвольте… А где же ракетка? — Какая ракетка? (Побольше наглости! Как можно больше нахальства!) Ракетка? А я, знаете, нынче именинник, так я ее зажег. Здорово взлетела. Ну как поживаете? — Сошло! — пробормотал я, после краткого диалога вылетая за кулисы. — До седьмого явления можно и закурить.
* * *
— Вам выходить! — прошипел помощник режиссера. — Знаю, не учите, — солидно возразил я, поглаживая рукой непривычные усы. И вдруг… сердце мое похолодело: один плохо приклеенный ус так и остался между моими пальцами. — Вам выходить!!! Я быстро сорвал другой ус, зажал его в кулак и выскочил на сцену. Первые мои слова должны быть такие: — Граф отказал, мамаша. Я решил видоизменить эту фразу: — А я, мамаша, уже успел побриться. Идет? Не правда ли, моложе стал? Усы в кулаке стесняли меня. Я положил их на стол и сказал: — Это вам на память. Вделайте в медальон. Пусть это утешит вас в том, что граф отказал. — Он осмелился?! — охнула мать моя, смахнув незаметно мой подарок на пол. — Где же совесть после этого? Сошла и эта сцена. Я в душе поблагодарил своего всезнающего друга.
* * *
В третьем акте мои первые слова были: — Он сейчас идет сюда. После этого должен был войти старый граф, но в стройном театральном механизме что-то испортилось. Граф не шел. Как я после узнал, он в этот момент был занят тем, что жена била его в уборной зонтиком за какую-то обнаруженную интрижку с театральной портнихой. — Он сейчас придет, мамаша, не волнуйтесь, — сказал я, покойно усаживаясь в кресло. Мы подождали. На сцене секунды кажутся десятками минут. — Он, уверяю вас, придет сейчас! — заорал я во все горло, желая дать знать за кулисы о беспорядке. Граф не шел. — Что это, мамаша, вы взволнованы? — спросил я заботливо. — Я вам принесу сейчас воды. — Вылетел за кулисы и зашипел: — Где граф, черт его дери?!! — Ради бога, — подскочил помощник, — протяните еще минутку: он приклеивает оторванную бороду. Я пожал плечами и вернулся. — Нет воды, — грубо сказал я. — Ну и водопроводец наш! Мы еще посидели… — Мамаша! — нерешительно сказал я. — Есть ли у вас присутствие духа? Я вам хочу сообщить нечто ужасное… Она удивленно и растерянно поглядела на меня. — Дело в том, что когда я вышел за водой, то мимоходом узнал ужасную новость, мамаша. Автомобиль графа по дороге наскочил на трамвай, и графа принесли в переднюю с проломленной головой и переломанными ногами… Кончается! Я уже махнул рукой на появление графа и только решил как-нибудь протянуть до тех пор, пока кто-нибудь догадается спустить занавес. Мы помолчали. — Да… — неопределенно протянул я. — Жизнь не ждет. Вообще, эти трамваи… Вот я вам сейчас расскажу историю, как у меня в трамвае вытянули часы. История длинная… так минут на десять, на пятнадцать, но ничего. Надо вам сказать, мамаша, что есть у меня один приятель — Васька. Живет он на Рождественской. С сестрой. Сестра у него красавица, пышная такая — еще за нее сватался Григорьев, тот самый, который… — Вы меня звали, Анна Никаноровна? — вдруг вошел изуродованный мною граф, с достоинством останавливаясь в дверях. — А, граф, — вскочил я. — Ну как ваше здоровье? Как голова? — Вы меня звали, Анна Никаноровна? — строго повторил граф, игнорируя меня. — Я рад, что вы дешево отделались, — с удовольствием заметил я. Он поглядел на меня, как на сумасшедшего, заморгал и вдруг сказал: — Простите, Анна Никаноровна, но я должен сказать вашему сыну два слова. Он вытащил меня за кулисы и сказал: — Вы что?! Идиот или помешанный? Почему вы говорите слова, которых нет в пьесе? — Потому что надо выходить вовремя. Я вас чуть не похоронил, а вы лезете. Хоть бы голову догадались тряпкой завязать. — Выходите! — прорычал режиссер.
* * *
Могу с гордостью сказать, что в этот дебютный день я покорил всех своей находчивостью. В четвертом акте, где героиня на моих глазах стреляется, она сунула руку в ящик стола и… не нашла револьвера. Она опустила голову на руки, и когда я подошел к ней утешить ее, она прошептала: — Нет револьвера: что делать? — Умрите от разрыва сердца. Я вам сейчас что-то сообщу. — Я отошел от нее, схватился за голову и простонал: — Лидия! Будьте мужественны! Я колебался, но теперь решил сказать все. Знайте же, что ваша мать зарезала вашу сестренку и отравилась сама. — Ах! — вскрикнула Лидия и, мертвая, шлепнулась на пол.
* * *
Нас вызывали. Я же того мнения, что если мы и заслужили вызова, то не перед занавесом, а в камере судьи — за издевательство над беззащитной публикой.
Белая ворона
Он занимался кристаллографией. Ни до него, ни после него я не видел ни одного живого человека, который бы занимался кристаллографией. Поэтому мне трудно судить — имелась ли какая-нибудь внутренняя связь между свойствами его характера и кристаллографией, или свойства эти не находились под влиянием избранной им профессии. Он был плечистый молодой человек с белокурыми волосами, розовыми полными губами и такими ясными прозрачными глазами, что в них даже неловко было заглядывать: будто подсматриваешь в открытые окна чужой квартиры, в которой все жизненные эмоции происходят при полном освещении. Его можно было расспрашивать о чем угодно — он не имел ни тайн, ни темных пятен в своей жизни, пятен, которые, как леопардовая шкура, украшают все грешное человечество. Я считаю его дураком, и поэтому все наше знакомство произошло по-дурацки: сидел я однажды вечером в своей комнате (квартира состояла из ряда комнат, сдаваемых плутоватым хозяином), сидел мирно, занимался, вдруг слышу за стеной топот ног, какие-то крики, рев и стоны… Я почувствовал, что за стеной происходит что-то ужасное. Сердце мое дрогнуло, я вскочил, выбежал из комнаты и распахнул соседнюю дверь. Посредине комнаты стоял плечистый молодец, задрапированный красным одеялом, с диванной подушкой, нахлобученной на голову, и топал ногами, издавая ревущие звуки, приплясывая и изгибаясь самым странным образом. При стуке отворенной двери он обернулся ко мне и, сделав таинственное лицо, предостерег: — Не подходите близко. Оно ко мне привыкло, а вас может испугаться. Оно всю дорогу плакало, а теперь утихло… — И добавил с гордой самонадеянностью: — Это потому, что я нашел верное средство, как его развлечь. Оно смотрит и молчит. — Кто «оно»? — испуганно спросил я. — Оно, ребенок. Я нашел его на улице и притащил домой. Действительно, на диване, обложенное подушками, лежало крохотное существо и большими остановившимися глазами разглядывало своего увеселителя… — Что за вздор? Где вы его нашли? Почему вы обыкновенного человеческого ребенка называете «оно»?! — А я не знаю еще — мальчик оно или девочка. А нашел я его тут в переулке, где ни одной живой души. Орало оно, будто его режут. Я и взял. — Так вы бы его лучше в полицейский участок доставили. — Ну вот! Что он, убил кого, что ли? Прехорошенький ребеночек! А? Вы не находите? Он с беспокойством любящего отца посмотрел на меня. В это время ребенок открыл рот и во всю мочь легких заорал. Его покровитель снова затопал ногами, заплясал, помахивая одеялом и выкидывая самые причудливые коленца. Наконец, усталый, приостановился и, отдышавшись, спросил: — Не думаете ли вы, что он голоден? Что «такие» едят? — Вот «такие»? Я думаю, все их меню заключается в материнском молоке. — Гм! История. А где его, спрашивается, достать? Молока этого? Мы недоумевающе посмотрели друг на друга, но наши размышления немедленно же были прерваны стуком в дверь. Вошла прехорошенькая девушка и, бросив на меня косой взгляд, сказала: — Алеша, я принесла вам взятую у вас книгу лекций профес… Это еще что такое? — Ребеночек. На улице нашел. Правда, милый? Девушка приняла в ребенке деятельное участие: поцеловала его, поправила пеленки и обратила вопросительный взгляд на Алешу. — Почему он кричит? — строго спросила она. — Не знаю. Я его ничем не обидел. Вероятно, он голоден. — Почему же вы ничего не предпринимаете? — Что же я могу предпринять?! Вот этот господин (он, кажется, понимает толк в этих делах…) советует покормить грудью. Не можем же мы с ним, согласитесь сами… В это время его взор упал на юную, очевидно, только этой весной расцветшую, грудь девушки, и лицо его озарилось радостью. — Послушайте, Наташа… Не могли бы вы… А? — Что такое? — удивленно спросила девушка. — Не могли бы вы… покормить его грудью? А мы пока вышли бы в соседнюю комнату. Мы не будем смотреть. Наташа вспыхнула до корней волос и сердито сказала: — Послушайте… Всяким шуткам есть границы… Я не ожидала от вас… — Я не понимаю, что тут обидного? — удивился Алеша. — Ребенку нужна женская грудь, я и подумал… — Вы или дурак, или нахал, — чуть не плача, сказала девушка, отошла к стене и уткнулась лицом в угол. — Чего она ругается? — изумленно спросил меня Алеша. — Вот вы — человек опытный… Что тут обидного, если девушка покормит… Я отскочил в другой угол и, пряча лицо в платок, затрясся. Потом позвал его: — Пойдите-ка сюда… Скажите, сколько вам лет? — Двадцать два. А что? — Чем вы занимаетесь? — Кристаллографией… — И вы думаете, что эта девушка может покормить ребенка… — Да что ж ей… жалко, что ли? Содрогание моих плеч сделалось до того явным, что юная парочка могла обидеться. Я махнул рукой, выскочил из комнаты, побежал к себе, упал на кровать, уткнул лицо в подушку и поспешно открыл все клапаны своей смешливости. Иначе меня бы разорвало, как детский воздушный шар, к которому приложили горящую папироску… За стеной был слышен крупный разговор. Потом все утихло, хлопнула дверь, и по коридору раздались шаги двух пар ног. Очевидно, хозяин и гостья, помирившись, пошли пристраивать куда-нибудь в более надежные руки свое сокровище.
* * *
Вторично я увидел Алешу недели через две. Он зашел ко мне очень расстроенный. — Я пришел к вам посоветоваться. — Что-нибудь случилось? — спросил я, заражаясь его озабоченным видом. — Да! Скажите, что бы вы сделали, если бы вас поцеловала чужая дама? — Красивая? — с цинизмом, присущим опытности, спросил я. — Она красивая, но я не думаю, чтобы это в данном случае играло роль. — Конечно, это деталь, — сдерживая улыбку, согласился я. — Но в таких делах иногда подобная пустяковая деталь важнее главного! — Ну да! А в случае со мной главное-то и есть самое ужасное. Она оказалась — замужем! Я присвистнул: — Значит, вы целовались, а муж увидел?! — Не то. Во-первых, не «мы целовались», а она меня поцеловала. Во-вторых, муж ничего и не знает. — Так что же вас тревожит? — Видите ли… Это в моей жизни первый случай. И я не знаю, как поступить? Жениться на ней — невозможно. Вызвать на дуэль мужа — за что? Чем же он виноват? Ах! Это случилось со мной в первый раз в жизни. Запутано и неприятно. И потом, если она замужем — чего ради ей целоваться с чужими?! — Алеша! — Ну?.. — Чем вы занимались всю вашу жизнь? — Я же говорил вам: кристаллографией. — Мой вам дружеский совет: займитесь хоть ботаникой. Все-таки это хоть немного расширит ваш кругозор. А то — кристаллография… она, действительно… — Вы шутите, а мне вся эта история так неприятна, так неприятна… — Гм… А с Наташей помирились? — Да, — пробормотал он, вспыхнув. — Она мне объяснила, и я понял, какой я дурак. — Алешенька, милый… — завопил я. — Можно вас поцеловать? Он застенчиво улыбнулся и, вероятно, вспомнив по ассоциации о предприимчивой даме, сказал: — Вам — можно. Я поцеловал его, успокоил, как мог, и отпустил с миром.
* * *
Через несколько дней после этого разговора он робко вошел ко мне, поглядел в угол и осведомился: — Скажите мне: как на вас действует сирень? Я уже привык к таинственным извивам его свежей благоухающей мысли. Поэтому, не удивляясь, ответил: — Я люблю сирень. Это растение из семейства многолетних действует на меня благотворно. — Если бы не сирень — ничего бы этого не случилось, — опустив глаза вниз, пробормотал он. — Это «многолетнее» растение, как вы называете его, — ужасно! — А что? — Мы сидели на скамейке в саду. Разговаривали. Я объяснял ей разницу между сталактитом и сталагмитом — да вдруг — поцеловал! — Алеша! Опомнитесь! Вы? Поцеловали? Кого? — Ее. Наташу. И, извиняясь, добавил: — Очень сирень пахла. Голова кружилась. Не зная свойств этого многолетнего растения — не могу даже разобраться: виноват я или нет… Вот я и хотел знать ваше мнение?.. — Когда свадьба? — лаконически осведомился я. — Через месяц. Однако, как вы догадались?! Она меня… любит!.. — Да что вы говорите?! Какое совпадение?! А помните, я прошлый раз говорил вам, что ботаника все-таки выше вашей кристаллографии. О зоологии и физиологии я уже не говорю. — Да… — задумчиво проговорил он, глядя в окно светлым, чистым взглядом. — Если бы не сирень — я бы так никогда и не узнал, что она меня любит.
* * *
Он сидел задумчивый, углубленный в свои новые, такие странные и сладкие переживания, а я глядел на него, и мысли — мысли мудрого циника — копошились в моей голове. «Да, братец… Теперь ты узнаешь жизнь… Узнаешь, как и зачем целуются женщины. Узнаешь на собственных детях, каким способом их кормить, а впоследствии узнаешь, может быть, почему жены целуют не только своих мужей, но и чужих молодых человеков. Мир твоему праху, белая ворона!..»
Date: 2016-07-18; view: 299; Нарушение авторских прав |