Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Философское самоубийство 2 page
В этом явном парадоксе, оказывается, нет ничего удивительного: мышление может идти к самоотрицанию разными путями -путем как униженного, так и торжествующего разума. Дистанция между абстрактным богом Гуссерля и богом-громовержцем Кьеркегора не столь уж велика. И разум, и иррациональное ведут к той же проповеди. Не так уж важно, какой путь избран: было бы желание дойти до цели, это главное. Абстрактная философия и религиозная философия равным образом исходят из состояния смятения и живут одной и той же тревогой. Но суть дела в объяснении: ностальгия здесь сильнее науки. Знаменательно, что мышление современной эпохи пронизано одновременно и философией, отказывающей миру в значимости, и философией, исполненной самых душераздирающих выводов. Мышление непрестанно колеблется между предельной рационализацией реального, которая разбивает реальность на рационализированные фрагменты, и предельной иррационализацией, которая ведет к ее обожествлению. Но это лишь видимость раскола. Для примирения достаточно скачка. Понятие "разум" ошибочно наделяли единственным смыслом. В действительности, несмотря на все притязания на строгость. оно не менее изменчиво, чем все остальные понятия. Разум то предстает во вполне человеческом облике, то умело оборачивается божественным ликом. Со времен Плотина, приучившего разум к духу вечности, разум научился отворачиваться даже от самого дорогого из своих принципов - непротиворечия, чтобы включить в себя самый чуждый ему, совершенно магический принцип партиципации (6). Разум является инструментом мышления, а не самим мышлением. Мышление человека - это прежде всего его ностальгия. Разум сумел утолить меланхолию Плотина; он служит успокоительным средством и для современной тревоги, воздвигая все те же декорации вечности''. Абсурдный ум не требует столь многого. Для него мир и не слишком рационален, и не так уж иррационален. Он просто неразумен. У Гуссерля разум в конце концов становится безграничным. Абсурд, напротив, четко устанавливает свои пределы, поскольку разум бессилен унять его тревогу. Кьеркегор со своей стороны утверждает, что достаточно одного-единственного предела, чтоб отринуть разум. Абсурд не заходит так далеко: для него пределы умеряют только незаконные притязания разума. Иррациональное, в представлении экзистенциалистов, есть разум в раздоре с самим собой. Он освобождается от раздора, сам себя отрицая. Абсурд - это ясный разум, осознающий свои пределы. Под конец этого нелегкого пути абсурдный человек находит свои подлинные основания. Сравнивая свои глубинные требования с тем, что ему до сих пор предлагалось, он неожиданно ощущает, что смысл его требований был искажен. Во вселенной Гуссерля мир прояснился настолько, что сделалось бесполезным присущее человеку стремление понять его. В апокалипсисе Кьеркегора удовлетворение этого стремления требует самоотречения. Грех не столько в знании (по этому счету весь мир невинен), сколько в желании знать. Таков единственный грех, относительно которого абсурдный человек чувствует себя виновным и невинным в одно и то же время. Ему предлагается разрешение всех былых противоречий, которые объявляются просто полемическими играми. Но абсурдный человек чувстует нечто совсем иное, ему необходимо сохранить истину этих противоречий. А она такова, что сохраняются и противоречия. Абсурдному человеку не нужны проповеди. Предпринятое мною рассуждение хранит верность той очевидности, которая пробудила его к жизни. Этой очевидностью является абсурд, раскол между полным желания умом и обманчивым миром, между моей ностальгией по единству и рассыпавшимся на бесчисленные осколки универсумом - противоречие, которое их объединяет. Кьеркегор упраздняет мою ностальгию, Гуссерль заново созидает универсум. Я ожидал вовсе не этого. Речь шла о том, чтобы жить и мыслить, несмотря на все терзания, чтобы решить вопрос: принять их или отказаться. Тут не замаскируешь очевидность, не упразднишь абсурд, отрицая один из составляющих его терминов. Необходимо знать, можно ли жить абсурдом, или эта логика требует смерти. Меня интересует не философское самоубийство, а самоубийство как таковое. Я намерен очистить этот акт от его эмоционального содержания, оценить его искренность и логику. Любая другая позиция предстает для абсурдного ума как фокусничество, отступление ума перед тем, что он сам выявил. Гуссерль намеревался избежать "закоренелой привычки жить и мыслить в соответствии с условиями существования, которые нам хорошо известны и для нас удобны". Но заключительный скачок вернул нас вечности - со всеми ее удобствами. В скачке нет никакой крайней опасности, как казалось Къеркегору. Напротив, опасность таится в том неуловимом мгновении, которое предшествует скачку. Суметь удержаться на этом головокружительном гребне волны - вот в чем состоит честность, а все остальное - лишь уловки. Я знаю и то, что бессилие ни у кого не исторгало столь пронзительных аккордов, какие встречаются у Кьеркегора. В равнодушных исторических описаниях найдется место и бессилию, но оно неуместно в рассуждении, настоятельная необходимость которого чувствуется сегодня.
Виктор Ерофеев МЫСЛИ О КАМЮ Альбер Камю -- одна из ключевых фигур литературной жизни во Франции послевоенного времени, властитель дум целого поколения, прозаик, эссеист, драматург, журналист, участник подпольного Сопротивления, лауреат Нобелевской премии по литературе (он получил премию в сорок четыре года, в 1957 году) -- на своем трагическом примере доказал то, что он неустанно подчеркивал,-- роль случайности и абсурда в человеческой жизни: Камю стал жертвой несчастного случая, 4 января 1960 года погиб в автомобильной катастрофе. Певец абсурда по необходимости, по невозможности найти иную связь между миром и человеком, Камю не был неподвижным, незыблемым изваянием. Его философско-эстетическое развитие, мировоззренческая траектория, отчасти напоминающая траекторию богоборческих героев Достоевского, отличаются тем, что Камю умел признавать и анализировать свои ошибки. Но сперва он не мог их не совершать. Камю как писателя, мечущегося между "историей" и "вечностью", сформировали четыре источника: происхождение, средиземноморское "почвенничество", болезнь и книжная культура. С "историей" Камю крепко связан своим происхождением. "Я обучился свободе не по Марксу,-- писал впоследствии Камю.-- Меня научила ей нищета". Отец будущего писателя погиб в самом начале первой мировой войны, когда сыну исполнился год. Мать Камю, неграмотная испанка, пережившая своего знаменитого сына, нанималась работать уборщицей. Они жили в бедном предместье Алжира, среди ремесленников и рабочих разных национальностей. Взгляды Камю на социальное зло с юности сближали его с левыми силами. После прихода Гитлера к власти Камю участвует в антифашистском движении, основанном А. Барбюсом и Р. Ролланом. В конце 1934 года он вступает в коммунистическую партию и фактически остается в ней до 1937 года (тогда вследствие конфликта между коммунистами и алжирскими националистами Камю вышел из партии), ведет пропаганду в мусульманских кругах, возглавляет просветительскую работу Алжирского дома культуры, разделяет энтузиазм сторонников Народного фронта и в качестве журналиста антиконформистской алжирской газеты поистине одержим идеалом социальной справедливости. Наряду с этим нищета, которая окружала Камю в молодые годы, никогда не была для него несчастьем. Она словно уравновешивалась сказочным богатством алжирской. природы, ее морем и солнцем. "Я находился где-то на полпути между нищетой и солнцем,-- писал Камю.-- Нищета помешала мне уверовать, будто все благополучно в истории и под солнцем; солнце научило меня, что история -- это не все. Изменить жизнь -- да, но только не мир, который я боготворил". Средиземноморский дух -- этот дух, связанный с языческой античностью, дух гармонии, меры и красоты -- витает над молодым Камю. Он с радостью обнаруживает его как в книгах "Яства земные" А. Жида и "Средиземноморское вдохновение" своего философского наставника Ж. Гренье, так и в рассуждениях своих друзей по Алжиру, молодых прозаиков и поэтов, объединившихся в литературный кружок. В этом кружке при активном участии Камю создается журнал "Берега" с утопической программой воскрешения средиземноморского человека, "язычника", "варвара", который бы отвергал "мертвую цивилизацию" промозглой Европы, с проповедью целительности непосредственно-чувственного восприятия мира. Журнал закрылся на третьем номере, но постулат "средиземноморской меры" как надысторической ценности сохраняется у Камю до конца его дней. Со средиземноморским мифом вплотную связано представление Камю о счастье, что отразилось как в сборнике эссе "Брачный пир" (1939), так и в первом (не изданном при жизни автора) романе "Счастливая смерть". "Свежий ветерок, синее небо. Я самозабвенно люблю эту жизнь и хочу безудержно говорить о ней: она внушает мне гордость за мою судьбу -- судьбу человека,-- писал Камю в очерке "Бракосочетание в Типаса".-- Однако мне не раз говорили: тут нечем гордиться. Нет, есть чем: этим солнцем, этим морем, моим сердцем, прыгающим от молодости, моим солоноватым телом и необъятным простором, где в желтых и синих тонах пейзажа сочетаются нежность и величие". Средиземноморское лицо жизни имеет, однако, трагическую изнанку. Жизнь молодого Камю подвергается постоянной угрозе: с 1930 года он болен туберкулезом. Болезнь становится фактором, в значительной мере формирующим экзистенциальное мироощущение Камю, одним из доказательств неизбывной трагедии человеческого удела. Камю много размышляет о смерти, в дневнике признается в том, что боится ее, ищет возможности к ней подготовиться. Камю не верит в бессмертие души. Вместо этого он хочет доказать, что тот, кто был счастлив в жизни, способен к "счастливой смерти". Эта "счастливая смерть" превращается у него в наваждение. Четвертый, и очень важный, момент, определивший жизненную и творческую судьбу Камю, относится к сфере духовной культуры. Камю был страстным, запойным читателем. С точки зрения экзистенциальной проблематики он находился под сильным впечатлением от Плотина и Августина (философии которых он посвятил свою дипломную работу), Киркегора и Ницше, Хайдеггера и Шестова. Камю штудирует Достоевского, раздумывает над "Исповедью" Толстого. С особым вниманием читает своих современников и соотечественников: Мальро, Монтерлана, Сент-Экзюпери, Сартра. В 1938 году Камю еще до встречи и дружбы с Сартром определил разницу между собой и автором "Тошноты". Рецензируя роман Сартра в алжирской печати, Камю писал: "И герой г-на Сартра, возможно, не выразил смысла своей тоски, поскольку он настаивает на том, что его отталкивает в человеке, вместо того чтобы основывать причины отчаяния на некоторых особенностях его величия". Молва объединила Сартра с Камю в тандем единомышленников-экзистенциалистов, назвала неразлучными друзьями, что-то наподобие Герцена и Огарева. Трудно, однако, найти более противоположные натуры. Красивый, обаятельный Камю, в чьих жилах играет испанская кровь, а на губах почти всегда улыбка, спортсмен, футболист (до своей болезни), любимец слабого пола,-- и сумрачный, рожденный в буржуазной семье "квазимодо" Сартр, которого невозможно представить себе бьющим по футбольному мячу, кабинетный мыслитель немецкого склада и такой же кабинетпый бунтарь, вечно сосущий трубку. Зато Сартр, безусловно, куда глубже как философ, куда изощреннее и одареннее, чем мыслитель Камю, который фундаментальные познания замещает порой живостью натуры и чувства. "Мы с Сартром всегда удивлялись, что наши имена объединяют,-- писал Камю в 1945 году.-- Мы даже думали однажды напечатать маленькое объявление, где нижеподписавшиеся утверждали бы, что не имеют ничего общего между собой и отказываются платить долги, которые каждый из нас наделал самостоятельно. Ибо в конце концов это насмешка. Мы с Сартром напечатали все свои книги без исключения до того, как познакомились. Когда же мы познакомились, то лишь констатировали наши различия. Сартр -- экзистенциалист, а единственная философская книга, которую я напечатал, "Миф о Сизифе", была направлена против так называемых экзистенциалистских философов". Тут возникает известная терминологическая путаница. Камю отвергает ярлык "экзистенциалиста", пущенный в ход околофилософской журналистикой в 1945 году и подхваченный Сартром. Но это не значит, что Камю далек от экзистенциальной проблематики. Просто в рамках экзистенциализма он решает ее по-своему. Экзистенциализм Камю основан на отчаянии, которое вызвано не мыслью о мерзости жизни и человека (как у Сартра), а мыслью о величии личности, неспособной найти связь с равнодушным (но прекрасным!) миром. Молодому Камю принадлежит спорный тезис: "Хочешь быть философом -- пиши роман". Он хотел, как и Сартр, превратить художественное творчество в полигон для философских экспериментов. В их основе первоначально лежит понятие абсурда. "Абсурд, рассматриваемый до сих пор как вывод, взят в этом эссе в качестве отправной точки",-- пишет он в предисловии к "Мифу о Сизифе" (1941), который отличается прежде всего своим "абсурдным" максимализмом. Абсурд возникает из противоречия между "серьезным", целенаправленным характером человеческой активности и ощущением нулевого значения ее конечного результата (смерть индивида; более того, весьма вероятное уничтожение всего человечества). Такое противоречие при трезвом рассмотрении кажется издевательством над человеком, и в качестве ответной реакции приходит мысль о самоубийстве. Вот почему Камю начинает эссе словами: "Есть только одна действительно серьезная философская проблема: самоубийство". Встает законный вопрос: как совместить активную позицию Камю -- сторонника социальной справедливости с позицией Камю -- идеолога абсурдизма? В том-то все и дело, что они несовместимы, и именно это мучило Камю, раздирало его на части. Социальная несправедливость с точки зрения абсурдизма оказывалась несущественной проблемой, но столь же несущественной проблемой оказывался, в свою очередь, абсурд с точки зрения вопиющей нищеты, голода и социального унижения. Это положение уже отмечалось русскими экзистенциалистами (скорее их можно назвать предтечами экзистенциализма) начала века. В частности, Шестов (см. выше) в период революционных событий 1905 года находил возможность существования двух типов мышления: "дневного" (то есть социального) и "ночного" (то есть индивидуального). Противоречие между "дневным" и "ночным" типами мышления в рамках экзистенциальной школы неразрешимо. Тем не менее Камю-абсурдиста беспокоит мысль о том, что традиционные моральные ценности оказываются под ударом. Их отмена, по Камю, неминуема, однако это констатируется отнюдь не с радостью, а с горьким чувством. Абсурд "не рекомендует преступления, что было бы наивно, но он обнаруживает бесполезность угрызения совести. Кроме того, если все пути безразличны, то путь долга столь же законен, сколь и любой другой. Можно быть добродетельным по капризу". Страх перед опасностью безответственного, безнравственного поведения, или, иначе сказать, имморализма, который испытывает Камю, сам по себе можно считать брешью в его доктрине абсурдной философии, ибо он трансцендентен абсурду. В авторе "Мифа о Сизифе" уже живет будущий моралист, но пока что он стыдливый и потаённый. Если "Миф о Сизифе", писавшийся параллельно с романом "Посторонний", помогает разобраться в зашифрованной философской подоплеке романа, то "Счастливая смерть" дает возможность разобраться в генезисе "Постороннего". Роман "Счастливая смерть", основной просчет которого заключается в недоказуемости положения, вынесенного в название, писался на протяжении 1936--1938 годов, был завершен, но никогда не публиковался при жизни автора. Камю знал, что он не печатал. В процессе работы над "Счастливой смертью", буквально в чреве этого произведения, возник, а затем стал бурно развиваться подстрекаемый авторской фантазией замысел другого романа, который в конечном счете отодвинул "Счастливую смерть" на задний план. Знаменательно изменение фамилии героя от "Счастливой смерти" к "Постороннему". В первом романе герой носит фамилию Мерсо (Mersault), то есть в ее основании плещется море (mer), в "Постороннем" фамилия Meursault обещает смерть, она смертоносна (meurs -- "умри"). Мерсо-"старший" имеет свои навязчивые идеи, вроде "счастливой смерти", но Мерсо-"младший" сам по себе становится идефикс и принимает форму мифа. В своем разборе "Постороннего" ("Объяснение "Постороннего", 1943) Сартр останавливается на форме повествования, которую, по его словам, Камю заимствовал у современного американского романа и, в частности, у Хемингуэя. Сартр стремится найти связь между философией и стилем "Постороннего": "Присутствие смерти в конце нашего пути рассеяло наше будущее, наша жизнь не имеет "завтрашнего дня", она -- череда настоящих моментов". Этому представлению о жизни соответствует фраза Камю, которая выражает собой лишь настоящее, она отделена от следующей фразы "небытием". "Между каждой фразой,-- пишет Сартр,-- мир уничтожается и возрождается: слово, как только оно возникает, является творчеством из ничего: фраза "Постороннего" -- это остров. И мы прыгаем от фразы к фразе, от небытия к небытию". Анализ Сартра продолжил впоследствии известный французский литературовед Ролан Барт в работе "Нулевая степень письма", назвав автора "Постороннего" "родоначальником письма, которое порождает идеальное отсутствие стиля": "Если письмо Флобера содержит Закон, а письмо Малларме постулирует молчание, если письмо других писателей, Пруста, Седина, Кено, Превера, каждое по-своему основывается на существовании социальной природы, если все эти стили предполагают непрозрачность формы... нейтральное письмо действительно вновь обнаруживает первое условие классического искусства: инструментальность". "Если письмо в самом деле нейтрально, если язык, вместо того чтобы быть громоздким и необузданным действием, достигает состояния чистого уравнения... тогда Литература побеждена, человеческая проблематика обнаружена и бесцветно раскрыта, писатель безвозвратно становится честным человеком". Однако это идеальное, по Р. Барту, состояние оказывается лишь призрачным: "К сожалению, нельзя доверяться чистому письму; автоматические действия возникают на том самом месте, где находилась первоначально свобода, сеть жестких форм все больше и больше сжимает первоначальную свежесть речи..." Писатель становится эпигоном своего первоначального творчества, "общество превращает его письмо в манеру, а его самого в пленника своих собственных формальных мифов". В отношении "Постороннего" этот анализ столь же справедлив, сколь и жесток. В романе происходит не только рождение, но почти одновременно и вырождение "нейтрального письма". В этом произведении существует сокровенное противоречие между избранной формой повествования и характером повествователя. Повествование от первого лица заставляет героя занять активную позицию в оценке происходящих событий хотя бы при отборе и подаче фактов. Камю же, по его собственным словам, стремился создать персонаж, лишь отвечающий на вопросы, то есть только тогда занимающий активную позицию и делающий выбор, когда к этому его подтолкнут внешние, чуждые ему силы. В результате такое противоречие, незаметно проникая в жизненно важные центры произведения, способствует параличу доверия к герою, вынуждая в его поступках видеть не способ непосредственного самовыражения, а позу (это и есть, по сути дела, превращение письма в манеру). Мерсо лишь делает вид, будто бесстрастно описывает события, связанные со смертью матери (см. начало романа: "Сегодня умерла мама. А может быть, вчера -- не знаю"),-- на самом деле у него есть тайная страсть: ударить как можно сильнее по нравственному чувству читателя, шокировать его и тем самым добиться необходимого эффекта: убедить всех в своей посторонности. Это желание и таит в себе подвох. Сомнение вызывает главным образом не самое существование "постороннего", но его настойчивые напоминания о своей "посторонности". Актерство Мерсо, в последних строках романа созывающего зрителей на представление собственной казни, дает герою возможность ускользнуть от однозначной оценки и оставляет читателя в недоумении: не роман, а головоломка. По жанру роман Камю можно отнести к роману воспитания с той лишь существенной разницей, что он исследует пути не адаптации героя к общественной среде, а их разрыва и дезинтеграции. В плане "антивоспитания" "Посторонний" похож на романы маркиза де Сада, но если последними движет всеразрушительная страсть, то в романе Камю на первое место выставлен абсурд. Мерсо возникает как самораскрытие духа абсурда, и ценности любой неабсурдной культуры ему чужды. Перед читателем миф о новом Адаме, освобожденном от условностей, рефлексий, интеллектуальных забот, но зато полном безграничного доверия к своим желаниям и чувствам. Мерсо сбросил с себя одежды культуры -- даже не сбросил, а просто автор создал его нагим. Читатель вправе ожидать конфликта Мерсо с теми, кто еще ходит в душных и бесполезных одеждах. Конфликт и составил содержание книги. Мерсо задремал над гробом матери. Он убил араба как назойливую муху. Для "культурных" людей этого предостаточно. Они судят его и приговаривают к смертной казни. Сознавал ли Мерсо свою наготу? В предисловии к американскому изданию романа, написанном в пятидесятые годы, Камю утверждал, что "герой книги приговорен к смерти, потому что он не играет в игру". "Он отказывается лгать. Лгать -- это не просто говорить то, чего нет на самом деле. Это также, и главным образом,-- говорить больше, чем есть на самом деле, а в том, что касается человеческого сердца, говорить больше, чем чувствовать... Вопреки видимости, Мерсо не хочется упрощать жизнь. Он говорит то, что есть, он отказывается скрывать свои чувства, и вот уже общество чувствует себя под угрозой". Камю заключает: "Ненамного ошибутся те, кто прочтет в "Постороннем" историю человека, который безо всякой героической позы соглашается умереть во имя истины". Камю превращает Мерсо в процессе его конфронтации с обществом не только в идеолога абсурда, но и в мученика. Адам становится Христом ("единственным Христом, которого мы заслуживаем" --по словам самого Камю), судьи -- фарисеями. Мерсо, за которым скрыт автор с готовыми идеями "абсурдной" философии, навязывает читателю свой выбор: либо фарисеи, либо он со своей бесчувственной правдой. Но выбор надуман, как и сам герой. Один из французских критиков писал: "Если Мерсо -- это человек, то человеческая жизнь невозможна". Загадка Мерсо, привлекающая к себе не одно поколение читателей и критиков (роман побил все тиражные рекорды карманных изданий во Франции и особенно привлекает молодежь, которая находит в нем смелый вызов надоевшей и формализованной общественной системе воспитания,-- в этом плане у романа еще большое будущее), должно быть, в том и заключается, что он не человек, а некая философская эманация, "абсурдизм" с человеческим лицом и телом. Неизбежный трагизм существования еще не означает торжества философии абсурда. Напротив, как доказал сам Камю на примере своей жизни, ее невозможно не предать, особенно в исторической "пограничной ситуации". Опыт второй мировой войны открыл Камю мир, находящийся по ту сторону "абсурда", мир, в который он отказывался верить, считая его лживым призраком. Теперь в его существовании он убедился воочию. Стремление разобраться в опыте войны впервые видно в публицистических статьях, объединенных под названием "Письма к немецкому другу" (вымышленный друг выведен философом отчаяния, не верящим в гуманистические ценности,-- тем самым он уязвим для нацистской идеологии), написанных в 1943--1944 годах, ярком литературном документе периода Сопротивления. В "Письмах" Камю наметил альтернативу философии и практики "отчаяния". Главный акцент сделан на связи человека с жизнью. В результате земля вбирает в себя традиционные функции небес, и справедливость обретает смысл как чувство верности земле. Все это пока что довольно шатко, но гуманистическая тенденция обозначилась определенно. Ростки нового мировоззрения, выраженного в "Письмах", укрепились и утвердились в романе "Чума" (1947), который принес Камю международную известность. "Чума" -- одно из наиболее светлых произведений западной словесности послевоенного периода, в ней есть черты "оптимистической трагедии". Это утверждение не парадокс, несмотря на его парадоксальную видимость, которая возникает благодаря тому, что содержание романа-хроники составляет скрупулезное описание эпидемии чудовищной болезни, разорившей город Оран в 194... году и унесшей тысячи жизней его обитателей, что само по себе представляет удручающую картину. Парадокса нет, потому что через все страдания и ужасы эпидемии автор хроники донес до читателя благую весть, и она торжествует над трагедией, прокладывая путь вере в духовные силы человека современной цивилизации, который под воздействием философии скептицизма готов был уже окончательно разувериться в себе. Обаяние надежды, теплым светом которой пронизана "Чума", состоит главным образом в том, что эта надежда была рождена не в экстатическом приливе риторического вдохновения, не в пароксизме страха перед грядущими судьбами человечества (в результате чего надежда бы стала защитной реакцией, волевым актом "скачка", который столь решительно отверг автор "Мифа о Сизифе"), но выпелась как бы сама по себе из реального опыта трагической обыденности оккупации. Естественность светлого начала, придавшая книге правдивую оптимистическую настроенность, которой алкал послевоенный читатель, напоминающий в этом смысле сартровского Рокантена (из романа "Тошнота"), уставшего в конечном счете от "тошноты", несомненно способствовала огромному успеху романа. Камю показал в романе, что на свете существуют вещи и положения, вызывающие в душе человека могучий стихийный протест, который, впрочем, был бы мало любопытен, если бы сводился лишь к охране индивидуальных прав и интересов, но который тем и поразителен, что возникает также из отказа быть равнодушным очевидцем чужого несчастья. Идея человеческой солидарности стара как мир, но важно то, в каком культурно-историческом контексте она была высказана. В мире традиционной доабсурдной культуры эта идея могла бы определиться "инерцией" человеческих взаимоотношений, но, проросшая сквозь каменистую почву "абсурда", желавшего быть последним пунктом той наклонной плоскости, по которой сползала европейская секуляризованная мысль, она выглядела как преодоление философии абсурда. Это преодоление и явилось благой вестью, ибо как ни золотил Камю участь Сизифа, сущность его положения не менялась. Камю в "Мифе о Сизифе" провозгласил Сизифа счастливым. Но стал ли Сизиф от этого счастливей? Абсурд держал своего певца в плену "логичности". Теперь же, когда энергия спонтанного бунта против "возмутительной судьбы" оказалась настолько значительной, что смогла воодушевить субъекта европейской культуры, прослывшего индивидуалистом и имморалистом, на поступки, слова для выражения которых адепты философии абсурда готовы были уже помещать в словарях с пометой "уст.": С чувством радостного недоумения герои "Чумы" познают законы человеческой сущности. В этом отношении особенно любопытен парижский журналист Рамбер, застрявший случайно в зачумленном Оране и пытающийся всеми правдами и неправдами вырваться из города, для того чтобы воссоединиться с любимой женщиной. Но изо дня в день соприкасаясь с участниками борьбы против эпидемии, этот "посторонний" начинает ощущать, что какая-то неведомая сила втягивает его в общее дело, и вот он уже в санитарных дружинах, рискуя жизнью, помогает врачам. На этом "колдовство" не кончается. Когда Рамберу наконец предоставляется возможность бежать из города, он не пользуется ею и остается в Оране, обнаруживая, что он "тоже здешний" и что "эта история касается равно нас всех". А единственный до тех пор смысл жизни отступает на второй план, потому что "стыдно быть счастливым в одиночку". Date: 2016-05-18; view: 407; Нарушение авторских прав |