Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава вторая 3 page. Вначале он даже пытался ухаживать за Гульшагидой





Вначале он даже пытался ухаживать за Гульшагидой. Но она недвусмысленно дала понять ему: не утруждайте себя напрасно. После этого он сменил свою внимательность на затаенную злость. Теперь он всегда считал своей обязанностью бросить Гульшагиде какую-нибудь колкость. То же самое повторилось и «сейчас.

— А, Гульшагида! — воскликнул он насмешливо. — Вас подвез на машине милейший Джан-Джан? Между прочим, он мой близкий друг. — И Салах плутовато подмигнул.

Гульшагида не знала до сих пор, что ближайшие друзья называли между собой Фазылджана Джангировича Янгуру просто Джан-Джаном... Тем более ей непонятной была развязность Саматова. Неприязненно взглянула на него она, ответила с достоинством:

— Ваши ближайшие друзья ничуть не интересуют меня!

Резко повернулась и направилась к своим однокурсникам, толпившимся в коридоре. Но по пути ее перехватила медсестра:

— Гульшагида-апа, сейчас же идите к главврачу, он спрашивал о вас.

Гульшагида удивилась. Алексей Лукич Михальчук почти не общался с молодыми врачами, приехавшими на курсы усовершенствования. А с Гульшагидой он ни разу не разговаривал отдельно. По пути в кабинет Алексея Лукича она повстречалась с Диляфруз. Девушка, не поднимая глаз, подходя, обронила:

— Знаете, Салаха-абы с работы снимают.

— И правильно делают, — безжалостно отозвалась Гульшагида. — Под белым халатом не может таиться каменное сердце.

— Это неправда! — возмутилась Диляфруз. — Нельзя чернить невинного!

С таким жаром можно защищать только очень близкого человека. Гульшагида поняла это, и ей стало неловко.

Около доски приказов стояла группа врачей, они что-то горячо обсуждали. Приостановилась и Гульшагида. Оказывается, Салаха Саматова не увольняли, а за безответственное отношение к делу переводили в приемный покой. Конечно, это было достаточно серьезное наказание, но, по мнению Гульшагиды, вполне заслуженное.

В кабинете у главврача уже находился Саматов. Второпях Гульшагида вошла, не постучавшись.

— Простите, Алексей Лукич, мне передали, что вы...

— Садитесь, — сказал главврач и снова повернулся к взбешенному Саматову: — Вы еще должны сказать мне спасибо, Салах Саматович. Я бы мог отчислить вас и даже привлечь к судебной ответственности. Прошу не горячиться и не забываться. Передайте дела Ирине Семеновне, а сами извольте перейти в приемный покой. Все.

Саматов бросил на Гульшагиду взгляд, полный злобы, словно она во всем была виновата, и, уходя, хлопнул дверью, успев сказать при этом: «Освобождают местечко вот для этой мадонны!»

— Какое отношение я имею ко всему этому? — спросила возмущенно Гульшагида,

— Не обращайте внимания, — успокоил Михальчук. — Я вызвал вас вот по какому делу. Как известно, у нас случились большие неприятности. Вдобавок ко всему Магира Хабировна, возвращаясь вчера домой, упала и сильно повредила ногу.

— Опасно повредила?

— Не могу сказать. Сейчас съезжу и посмотрю... Вы ведь знаете больных в ее палатах. Очень прошу вас на несколько дней взять их на себя. С Абузаром Гиреевичем и с другими я уже договорился. Вашей учебе это особенно не повредит. И Магира Хабировна тоже просит, чтобы вы замещали ее... Если будут затруднения, советуйтесь со мной и со своими старшими коллегами. He стесняйтесь. Для начала переговорите с Магирой Хабировнои. У нее есть домашний телефон.

Гульшагида не очень-то была склонна принять такую нагрузку. Но и отступать не хотелось. Она тут же поднялась наверх, вызвала Диляфруз. Оказывается, Диляфруз уже ко всему подготовилась, выложила перед Гульшагидой объемистую папку историй болезней:

— Вот, Магира Хабировна просила передать вам.

Гульшагида принялась изучать последние записи лечащих врачей. Потом попросила Диляфруз рассказать, как больные провели ночь. Сестра доложила с полным знанием дела. В частности, сообщила, что больной Ханзафаров измучил своими капризами дежурившую ночью сестру.

— В чем дело? — насторожилась Гульшагида.

— Он какой-то странный. Всего боится. Ежеминутно нажимает на сигнальную кнопку.

Если сестра чуть задержится, начинает браниться, грозить: «Тебя выгонят с работы!»

Гульшагида позвонила Магире-ханум, спросила, как чувствует себя, и заодно передала жалобу Диляфруз на беспокойного Ханзафарова. Магира Хабировна посоветовала перевести его в четвертую палату, на «Сахалин» — там вчера освободилась койка, да и сестры более опытные.

А через полчаса Гульшагида в сопровождении Диляфруз приступила к обходу больных. Начали с четвертой палаты:

— О благодатный день! — приветливо встретил их сидевший на кровати артист Любимов. — То-то все утро у меня чесалась правая бровь, — оказывается, это к счастью — к вашему приходу, Гульшагида-ханум. Вы сегодня замечательно выглядите, как говорят татары, словно четырнадцатый день луны. При такой внешности не сделали ли вы ошибку, став врачом? Вам надо было поступить на сцену...

Если дать волю этому неугомонному говоруну, он не уймется до конца обхода. Гульшагида, попросив внимания, сообщила больным о несчастье с Магирой-ханум и о том, что лечение их временно возложено на нее. И тут же заметила, что посторонние разговоры сейчас неуместны.

— Я хочу спросить вас, — обратилась она ко всем обитателям «Сахалина», — не будете ли вы возражать против перевода сюда больного Ханзафарова? Это прежде всего полезно для самого больного.

— Не очень-то приятное соседство, — поморщился артист. — Но если требует медицина... — И обратился к Балашову и Зиннурову: — Как, друзья, принимаем в артель этого беспокойного деятеля?

Возражений не было.

Гульшагида перешла к Балашову. Этом уже разрешили сидеть на кровати. Он ни на что не жаловался, кроме слабости. Но Гульшагида, послушав его сердце, заключила:

— Андрей Андреевич, ваше конструкторское бюро придется на время закрыть. Диляфруз отнесет на склад книги и чертежную доску.

— Пожалуйста, не отнимайте работу! — взмолился Балашов. — Это для меня лучшее лекарство.

— Нет, нет, — стояла на своем Гульшагида. — Денька два полежите спокойно, а там посмотрим.

Зиннуров все еще не поднимался, хотя тоны сердца были уже чистые, пульс нормальный, температура тоже приближалась к норме. Гульшагида осталась довольна. Но предупредила:

— Все же вам надо соблюдать осторожность, Хайдар-абы.

Как только Гульшагида собралась уходить актер опять распустил язык:

— Лучше уж вы пичкайте меня лекарствами, Гульшагида-ханум, только не обрекайте на молчание. Эх, было время — красивые девушки охапками носили мне за кулисы цветы А сейчас вся радость — горькие таблетки да клизма...

Гульшагида только рукой махнула в ответ что поделаешь с таким человеком.

 

 

Говорят, что на уме у больных только болезни. Это не совсем так. Человек по своей природе не любит хворать, и если заболел, до поры до времени старается пересиливать недуг. Даже попав в больницу, отвлекает себя от нерадостных дум, разумеется, пока хватает сил противостоять болезни. Что касается «ходячих», о них и говорить нечего. По вечерам они собираются в комнате отдыха. Любители домино, забыв обо всем на свете, стучат по столу костяшками, а человек десять «болеют». Министр сельского хозяйства, — здесь, в больнице, он всего лишь выздоравливающий, — взял на себя миссию консультанта-подсказчика, арбитра. Всех поучает. Если кто выиграет, всю заслугу приписывает себе, а проигравших попрекает: «Вот, не послушались меня, мякинные головы!»

Женщины — эти больше у телевизора. Некоторые тут же вяжут, вышивают. Другие, собравшись в кружок, читают вслух.

Но есть «особо мнительные больные. Если им и полегчает, они продолжают лежать, устремив глаза в одну невидимую точку, словно отсчитывают последние дни своей жизни. Требуются большие усилия, чтобы вывести их из этого состояния.

Ханзафарова нельзя отнести к такой категории. Но он тоже мучается, мучается по-своему жестоко. Он всю жизнь считал себя безупречным работягой, пользовался у подчиненных авторитетом. Имя его в учреждении выделяли среди других; упаси боже, чтобы его втиснули в «общую обойму». О нем упоминают, как правило, почтительно. И вдруг в больнице его поставили в равные условия со всеми. Это очень обескуражило и оскорбило Ханзафарова. От возмущения и обиды ему, как говорится, стало тесно в собственной рубашке. Кроме того, не исключена ведь возможность, что он, как и другие, может умереть.

Узнав о предстоящем переводе в «Сахалин», он почему-то усмотрел в этом ущемление собственного «я», —.раскраснелся, побагровел, грозил пожаловаться главврачу, позвонить в областной комитет. Но все же ограничился только угрозами. Видимо, вовремя уразумел, что обитатели «Сахалина» ничуть не ниже его. Дело дошло до смешного. Узнав о недовольстве гордеца, Гульшагида, то ли всерьез, то ли желая испытать его характер, заявила, что переводить не будут. Заподозрив и в этом умаление своей особы, Ханзафаров обиженно воскликнул:

— Нет, нет, товарищ врач, почему же!.. Я согласен, не возражаю!

В первые дни неугомонный актер донимал новичка:

— Наш товарищ Ханзафаров по ночам не спит, держит палец на кнопке сигнала. Привык в своем кабинете нажимать на кнопку, — думает, и здесь к нему приставлен личный секретарь, — Глупости! — сердился Ханзафаров. — Можете совсем убрать с моей тумбочки эту кнопку.

— Нет, этого недостаточно, — с серьезнейшим видом продолжал Николай Максимович. — Вы должны дать слово: как только выпишетесь из больницы, перережете все телефонные провода у себя — и на работе и дома.

— Как же я смогу работать без звонков?

— В таком случае лечение вряд ли пойдет вам впрок. Знаете, почему вас чуть не хватил инфаркт? — вдруг спросил артист. — Не знаете? И врачи вам этого не скажут. Это все — от телефона. Вы очень часто хватаетесь за телефонную трубку. Да, да. Только от нее! Говорят, наука сделала открытие: телефонный аппарат излучает какую-то таинственную энергию. Эти токи ослабляют сердце. Не верите? Спросите у Андрея Андреевича. Он в технике силен.

— Да, относительно лучей ходят какие-то слухи, — усмехнулся Балашов.

Ханзафаров промолчал, пристально глядел в потолок. Минут через пять — вдруг захохотал на всю палату. Во всех практических вопросах, близких к сфере его работы, он был смышленым человеком, но стоило разговору выйти из привычной для Ханзафарова колеи, он превращался в ужасного тугодума. Так было и сейчас. Шутка, о которой все уже забыли, дошла до него только сейчас, и он рассмеялся.

— Если поверить тому, что этот артист насочинял о телефоне... — начал Ханзафаров. И опять захохотал. — Артисты всегда живут обманом. Поэтому я лично ни разу в жизни не покупал сам билета в театр. Когда мне присылают приглашение на торжественные заседания, я, конечно, являюсь.

— Господи! — воскликнул Николай Максимович, в свою очередь ущемленный. — Если бы я вчера умер, то так и не узнал бы, что где-то в темном уголке Казани еще водится такое дикое существо, которое ни разу в жизни не побывало в театре, на спектакле.

Это было уже слишком, и Ханзафаров не на шутку обиделся, на лице его даже выступили капельки пота.

— Вы знайте меру своим словам, Николай Максимович, — назидательно сказал он. — Я работаю в авторитетном учреждении. Называть его темным уголком...

— Я, товарищ Ханзафаров, — не уступал актер, — говорю не о почтенном вашем учреждении, а всего лишь о квартире, в которой вы обитаете.

В общем-то Ханзафаров доставил немало хлопот больничному персоналу. В первые дни дотошно расспрашивал о названии и дозировке каждого лекарства, которое давали ему сестры, и подробно записывал названия в особой тетради. Дескать, смотрите, медики, если с Ханзафаровым случится что недоброе, придется вам крепко ответить. Все тот же Николай Максимович принялся ядовито подшучивать над его записями. После этого Ханзафаров куда-то запрятал тетрадь, но он не переставал ревниво следить за Зиннуровым: писатель все чаще раскрывал какую-то тетрадку, что-то записывал. Неужели и он контролирует, как и чем лечат его?

Как-то даже Гульшагида полюбопытствовала, что он пишет.

— Ничего особенного, — смущенно и в то же время доверчиво ответил Зиннуров. — Просто попросил домашних принести мне кое-какие прежние мои записи. От скуки — исправляю их, кое в чем дополняю. Я ведь не в первый раз лежу в этой больнице. Вот и записал свои наблюдения: возможно, пригодятся в будущем.

— Записи о нашей больнице?! — оживилась Гульшагида. — Вот бы интересно было почитать.

К, ее удивлению, Зиннуров принял близко к сердцу эти невольно вырвавшиеся слова.

— Если не покажется скучным, читайте, пожалуйста. Это будет на пользу мне. Я ведь не медик. Возможно, в чем-то допускаю ошибки. Вы уж потрудитесь отметить эти места. Не исключено, вы столкнетесь с фактами уже известными вам, узнаете людей... А вообще — это всего лишь отрывочные наброски...

Он достал из-под подушки тетрадь в голубой твердой обложке, вручил Гульшагиде:

— Не затеряйте, пожалуйста. Как-никак это очень дорого мне.

 

 

Со дня приезда Мансура Гульшагида избегала оставаться наедине с собой, боялась углубляться в нерадостные свои мысли. Но ей почти не с кем было делить редко выпадающий досуг: настоящими друзьями она еще не успела, да и не сумела обзавестись в городе. Откровенничать с людьми недостаточно знакомыми она избегала. А ведь порой ей так хотелось облегчить наболевшее сердце.

Говорят, на молоке обожжешься — на воду дуешь. Гульшагида обожглась дважды. Ее постигла в любви неудача; желая поскорее забыть ее, она поспешно и как-то нелепо вышла замуж. Не удивительно, что замужество было недолгим. Между мужем и женой не нашлось ничего общего, что могло бы привязать их друг к другу. Не исключено, что разрыв был ускорен не угасшими в сердце Гульшагиды воспоминаниями о первом ее пылком увлечении. Бывает ведь так: костер кажется прогоревшим, осталась лишь холодная зола, но поворошишь пепел — внизу блеснет притаившийся крохотный золотистый огонек. Дотронешься — обожжет. А если подует ветер, искра может разгореться и даже вызвать пожар...

Нет, Гульшагида не избавилась от мук первой любви. Чувство продолжало неистребимо жить в сердце, и это было столь мучительно, что Гульшагида не пожелала бы и врагу таких страданий.

Теперь она больше всего боялась совершить третью ошибку. Но жизнь без любви — нельзя назвать полноценной жизнью. Невозможно поишь всю глубину этой простой истины, если не испытаешь на себе. Гульшагиде казалось, что сердце ее обуглилось от мучений. И все же лучше терпеть бесконечно, чем снова и снова ошибиться.

Однако все это — лишь доводы разума. Сердце в двадцать шесть лет не хочет одиночества; его невозможно заковать в цепи. Даже если трудиться не по шесть-семь, а по двенадцать часов без отдыха, и то в этом возрасте работа не сможет поглотить всю твою энергию.

Все же остаются и силы и время. Куда их девать, кому отдать? На какие запоры замкнуть сердце, чтобы оно не могло шелохнуться? Должно быть, нет таких замков!

Пожалуй, правы и Абузар Гиреевич и Фазылджан Янгура, — знаний у нее еще мало. Чтобы держаться на высоте современной медицины, надо учиться и учиться. Курсы усовершенствования, конечно, во многом обогащают, но и этого может оказаться недостаточно для того, чтобы успешно бороться за здоровье человека.

Но как наладить серьезную учебу? Предположим, Гульшагида останется работать в Казани. А где ей жить? Трудно надеяться, что горсовет скоро даст ей комнату. Придется по объявлениям на столбах искать какой-нибудь угол. Это значит — жить, прилаживаясь к быту хозяйки, к ее возможным причудам, да еще отдавать ей половину зарплаты. А что останется на питание и одежду? Ей ведь захочется и в театре побывать. Волей-неволей надо ограничивать себя решительно во всем, даже в пище. В деревне Гульшагиде гораздо легче. Там все налажено. Есть постоянное жилье: всегда под руками тетушка Сахипджамал; Гульшагиду знают там, уважают. А переедешь в Казань — всего добивайся заново.

Вот какие невеселые мысли занимали Гульшагиду в этот зимний вечер. Сумерки постепенно заволакивали комнатушку общежития. Гульшагида вздохнула, откинула со лба прядку волос, загляделась в окно. Фонари на столбах еще не зажглись, все же видна далеко протянувшаяся улица. Небо затянула синевато-черная туча, но на горизонте остался темно-красный просвет. Его отблеск неярко осветил улицу. В такое время очень тоскливо сидеть одной в комнате. На душе становится как-то холодно, жутко, словно в предчувствии какой-то беды.

Тут она и вспомнила о тетрадке Зиннурова. Обрадованная тем, что нашлось дело, открыла первую страницу. Перед тем как читать, снова задумалась. Почему Зиннуров доверился ей? Если бы у Гульшагиды была такая же заветная тетрадь, она вряд ли показала бы ее кому-либо. Ну что ж, каждый поступает по-своему.

...Почерк у Зиннурова разборчивый. Гульшагида читала, опершись подбородком о ладонь. Первые страницы не очень-то заинтересовали ее. Да и написано было неровно — то автор писал от первого лица, то от лица своих героев. Но потом она увлеклась, перестала замечать этот разнобой.

«...Долго хворать, особенно в больнице, для каждого человека неприятно вдвойне. Мне тоже очень тяжело. Но именно в больнице я познакомился с одним удивительным человеком. Ради этого счастливого знакомства — нисколько не преувеличиваю — я лег бы в больницу даже здоровый...»

«Кто этот человек?» — сразу же подумала Гульшагида, не отрываясь от рукописи.

«...Мы привыкли видеть врачей только в белых халатах, оказывающими помощь больным. И почти никогда не думаем о том, что ведь и врач человек, что он и сам может заболеть. У врачей, мол, есть какие-то свои, особые, безотказно действующие лекарства: проглотят — и ни одна болезнь не пристанет.

Мой новый знакомый тоже врач, да еще профессор. Но и он болел. Его зовут Абузаром Гиреевичем Тагировым. Мы с ним полтора месяца лежали вдвоем в двухместной палате. У меня больное сердце, стенокардия; он вначале страдал двусторонней пневмонией, еще не избавился от одного недуга, как начался приступ острого аппендицита, и врачи вынуждены были оперировать, несмотря на очень тяжелое состояние больного. В таком положении и у молодого-то человека не так много шансов на удачный исход операции, а уж когда человеку за шестьдесят, то без преувеличения можно сказать, что жизнь его в этом случае висит на волоске.

Вначале ему предложили оперироваться в Москве. Он не согласился. «Чем наши казанские хирурги слабее московских? Да и переезд в Москву труден мне. Нет, давайте оперировать на месте». И он ступил на этот тонкий, как струна, «адов мост». И операцию выдержал, и пневмонию свою победил. Но вскоре у него начались всякие осложнения...

Когда меня положили к нему в палату, он болел уже шестой месяц, исхудал. С трудом поднимался с постели.

Он, конечно, не помнил меня, хотя мы встречались раньше: я бывал на врачебном осмотре у профессора. И теперь с первого же взгляда узнал Абузара Гиреевича Тагирова.

Сперва я заметил, что Абузар Гиреевич вроде бы не совсем доволен соседством со мной. Характер у меня необщительный, я малоразговорчив, медленно сближаюсь с людьми, а в присутствии знаменитостей прямо-таки теряюсь. Очутившись в одной палате с Абузаром Гиреевичем, я не перестал считать его недосягаемым человеком. Думал, что никогда не смогу подружиться с ним. Да и сам он, казалось мне, не станет считать ровней какого-то местного литератора.

Когда очень болело сердце, я старался не стонать, чтобы не беспокоить соседа. В других случаях выходил из палаты и сидел где-нибудь в коридоре. Врачи выговаривали мне за то, что не лежу. Предлагали: «Если стесняетесь Абузара Гиреевича, переведем в другую палату». На это я уже и сам не соглашался: привык к месту и даже надеялся на какие-то интересные впечатления.

Сперва я наблюдал исподтишка, как лечат профессора Тагирова. Каюсь, иногда я тоже рассуждал, как обыватель: небось профессору дают наилучшие лекарства. А не дадут, так сам попросит. Он же знает, что надо ему. Однако оказалось, что профессору давали те же порошки и микстуры, делали те же уколы, что и другим больным, страдающим теми же недугами; ничего особого профессор для себя не требовал. Зато прихода массажистки он всегда ждал с нетерпением и частенько торжественно, как с кафедры, провозглашал:

— Массаж — великое дело!

Иногда врачи пробовали советоваться с ним, как лечить его дальше: не прекратить ли назначение того или иного лекарства, не заменить ли чем-нибудь новым? В таких случаях ответ Абузара Гиреевича был один и тот же: «Я здесь не профессор, а больной; как находите нужным, так и лечите, я верю вам, как себе».

Второе, что поразило меня, — это необычайная привязанность к жизни и трудолюбие профессора. Иногда я спрашивал себя: откуда силы у этого больного, старого человека? Сегодня он диктует одному из своих аспирантов очередной научный труд, назавтра собирается читать диссертации этих аспирантов... За полтора месяца, пока мы лежали в одной палате, он успел, если не ошибаюсь, написать несколько научных статей и проконсультировать три-четыре диссертации.

Как только к профессору являлся кто-нибудь из его учеников, я, если чувствовал себя сносно, удалялся в комнату отдыха играть в домино или читать книгу — и возвращался в палату лишь после того, как посетители уходили от профессора. Абузар Гиреевич лежал обычно, положив руки под голову и полузакрыв глаза. Думая, что он устал и, возможно, дремлет, я ступал на цыпочках. Однако профессор тут же открывал глаза.

— Ушли мои мучители! — Он говорил это шутливо и как-то по-особенному располагающе улыбался. Ясно было: «мучители» явятся и завтра, он примет их с таким же радушием, как и принимал сегодня. Он радовался за них. гордился ими.

Мы постепенно подружились.

Абузар Гиреевич стал разговаривать со мной охотно, свободней. Я узнал, что этот человек обладает широкими познаниями не только в медицине, но и хорошо осведомлен в литературе, в искусстве, в истории. Сейчас могу сказать без преувеличения: Абузар Гиреевич олицетворял собою целую эпоху в жизни и развитии татарской интеллигенции. Именно так! Профессор Тагиров — один из первых врачей, вышедших из среды татарского народа. Один из первых!.. Сейчас, когда татарская молодежь выдвигает из своей среды сотни и тысячи знатоков в самых различных и сложных областях науки, слова «один из первых» звучат как-то странно, почти парадоксально. Однако они вполне уместны в данном случае...

Абузар Гиреевич окончил медицинский факультет Казанского университета в 1911 году. Если мерить на аршин истории, с тех пор прошло не так уж много времени. А нам это кажется седой стариной. Он лечил народного поэта Габдуллу Тукая, знал Фатыха Амирхана, принимал участие в любительских спектаклях, влиявших на развитие профессионального татарского театра, был близко знаком с первым татарским большевиком-искровцем Хусаином Ямашевым и известным революционером Гафуром Кулахметовым!.. Да мало ли кого знал он и мало ли что делал!

Беседы с Абузаром Гиреевичем доставляли мне истинное наслаждение. Положив руки под голову, устремив взгляд куда-то вдаль, он говорит, говорит, иногда чуть усмехаясь в короткие белые усы. Если он не держит руки под головой, то в разговоре делает резкие движения указательным пальцем, будто подчеркивая свои слова. Несмотря на то что он уже давно лежит в больнице, на лице его нет следов болезненной желтизны. Конечно, лицо все же усталое, но без единой морщины. И седина тоже не старит профессора.

Иногда он рассказывал что-нибудь забавное, и я смеялся.

— Нет, вы не умеете смеяться! — вдруг ошарашил меня профессор. — Страсти нет в вашем смехе, боитесь дать волю своим чувствам. Не бойтесь, настоящий смех приносит организму внезапный отдых, облегчает, дает хорошую зарядку.

Я уже и до этого обратил внимание на детски чистый, беззаботный смех Абузара Гиреевича. Раньше я считал это непроизвольной чертой жизнерадостного характера профессора, но оказалось — в этом был особый смысл, возможно, даже выработанная привычка, с годами перешедшая в органическую потребность. Признаться, мне стало завидно, что не умею так свободно, от души смеяться. Меня с малых лет — ив доме и в школе — приучали быть серьезным, не смеяться по пустякам. Никому тогда не приходило в голову, что надо вырабатывать в себе умение отдыхать, в том числе... при помощи смеха.

...Ну вот, сегодня последний день старого года. В половине двенадцатого ночи я обошел палаты и поздравил от себя и от имени Абузара Гиреевича всех наших бодрствующих друзей и знакомых по больнице. Затем, вернувшись в наш «Сахалин», передал профессору ответные поздравления. Он поблагодарил. Но лежал грустный и задумчивый. Попросил меня еще об одном одолжении — позвонить к нему домой, поздравить от его имени Мадину-ханум и Фатихаттай. Я тут же исполнил его просьбу. Когда я передавал ему ответные поздравления и пожелания, лицо Абузара Гиреевича засияло от радости. Он оживился, стал разговорчив.

Я включил радио. Вот начали бить кремлевские куранты. Я наполнил стаканы ижевской водой. Оба мы сидели молча. Я ударял себя кулаком по колену и отсчитывал бой часов: раз, два, три... Двенадцать! И мы чокаемся стаканами, поздравляем друг друга с Новым годом, желаем здоровья, счастья, успехов в труде... Затем я гашу свет. Но вскоре в темноте слышу голос Абузара Гиреевича:

— Вы не спите?

Я ответил:

— Разве в новогоднюю ночь заснешь так скоро!

И вдруг Абузар Гиреевич заговорил...о Тукае! Я необычайно обрадовался этому, навострил слух.

— Когда я вспоминаю Габдуллу Тукая, — говорил профессор, — мне прежде всего представляются его глаза. Большие, черные, горячие, умные глаза поэта. Уже полвека прошло с тех пор, как я встречался с Тукаем, и до сих пор, из глубины десятилетий, мне будто светят яркие звездочки. Вы поймите одно: я пришел к Тукаю не как к великому поэту — в то время я слабо знал его стихи, — пришел как к обычному больному. Это было в одном из тесных номеров Булгарской гостиницы, на втором этаже. Я пробыл у него первый раз самое большее двадцать минут. После этого были еще встречи. И если я, человек отнюдь не близкий к поэзии, все же до сих пор не забыл, как сияли глаза Тукая, вам должно быть ясно, сколько в них было чувства и вдохновения!.. Но исхудавшее лицо поэта было печальным, сосредоточенным...

Немного помолчав, профессор поправился:

— Если сказать точнее — в этой печали была особая одухотворенность. Лицо привлекало благородством и умом. Наши художники и скульпторы еще не создали истинный портрет Тукая. Они почему-то стараются придать великому поэту почти отроческий вид да еще какую-то наивность. Между тем Тукай, невзирая на свою молодость, был зрелым, образованным и удивительно мудрым человеком. Это был подлинный мыслитель, властелин дум народных. Именно таким предстает Тукай в своих стихах, таков он был и в жизни, таким должен остаться в памяти народа...

Вспоминая о Тукае, Абузар Гиреевич невольно заговорил и о виднейшем татарском большевике Хусаине Ямашеве, которого поэт высоко ценил.

— Ямашев... это был умнейший и обаятельный человек. Я знал его ближе, чем Тукая. Мы даже были связаны дальним родством. Наши семьи издавна общались друг с другом. Широко известный теперь портрет его сохранился именно в нашем семейном архиве. Мы подарили его Академии наук. У Хусаина была очень красивая улыбка. Все буквально любовались им... Знал я и другого пламенного революционера — Гафура Кулахметова. Они с Хусаином были друзьями. Часто приходили к нам вместе. Несколько раз мы общей компанией бывали у кого-то в гостях, помнится — где-то на Нагорной улице. Наверно, Мадина точнее могла бы сказать, а я вот забыл. Мне сдается, что мы были у них на конспиративной квартире. Там, кроме Хусаина и Гафура Кулахметова, присутствовали еще какие-та юноши. Хусаин был превосходным собеседником, смелым, искусным оратором. А вот Гафур — этот выглядел скромным, тихим, малоразговорчивым. Трудно было разгадать в нем убежденного, последовательного революционера. Мы узнали об этом только после Октября. Впрочем, всем, кого мы встречали на этой квартире, была присуща одна и та же черта: скромность, сдержанность в частных разговорах, умение слушать. О своих партийных делах, как выяснилось, они не говорили даже в кругу семьи. Люди удивительной выдержки...

Абузар Гиреевич, должно быть, устал рассказывать и замолк. А я еще долго лежал с открытыми глазами, глядя в темноту. Время от времени окна палаты озарялись огнями проезжавших по улице машин. Иногда освещал палату сноп зеленоватых искр, вспыхивающих на трамвайной дуге. В этот поздний час город еще кипел жизнью. Ведь нынче в каждом доме — веселье, радость, песни, пляски. Но я ничуть не жалею, что именно сегодня лежу в палате, а то когда бы еще довелось услышать рассказы очевидца о Тукае, о Хусаине Ямашеве, о Гафуре Кулахметове.

Тянулись дни... Я начал выводить Абузара Гиреевича под руку в коридор. Сперва мы доходили только до крайней палаты и возвращались к себе, потом стали делать пять-шесть концов.

Прогулки бодрили нас. Это был своеобразный массаж, которому профессор не уставал воздавать хвалы.

— Массаж — великое дело! — повторял он. — Не зря на Востоке с древнейших времен широко пользуются массажами. Медицина — это сумма жизненного опыта, ее, как и всякую науку, создала лечебная практика народа, — утверждал Абузар Гиреевич.

Недели через две мы с ним стали добираться до комнаты отдыха. Правда, один, без поддержки, он еще не мог ходить. Тем не менее ноги у него крепли изо дня в день. Сегодня санитарки усадили его в коляску с резиновыми шинами и увезли в ванну. Оказывается, тяжелая болезнь на долгие месяцы лишила его этого удовольствия.

Date: 2015-12-13; view: 512; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию