Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Чем я обязан древним





В заключение несколько слов о том мире, к которому я искал доступы, к которому я, быть может, нашел новый доступ, — об античном мире. Мой вкус, являющийся, пожалуй, противоположностью снисходительного вкуса, и здесь далек от того, чтобы говорить Да всему вместе: он вообще неохотно говорит Да, охотнее Нет, а охотнее всего не говорит совершенно ничего... Это относится к целым культурам, это относится к книгам, — это относится также к местностям и ландшафтам. В сущности, я прочел в своей жизни очень небольшое число античных книг, не считая знаменитейших. Мое чувство стиля, чувство эпиграммы как стиля, пробудилось почти мгновенно при соприкосновении с Саллюстием. Я не забыл изумления моего уважаемого учителя Корссена, когда он должен был поставить высшую отметку своему худшему латинисту, — я кончил одним ударом. Сжатый, строгий, с наибольшим количеством субстанции в основе, с холодной злобой к «прекрасным словам», а также к «прекрасным чувствам» — по этому я угадал себя. Всюду вплоть до моего Заратустры у меня опознают очень серьезное притязание на римский стиль, на «aere perennius» в стиле. — Не иначе было со мною при первом соприкосновении с Горацием. До сих пор ни один поэт не приводил меня в такое артистическое восхищение, в какое приводила меня с самого начала ода Горация. В известных языках нельзя даже желать того, что здесь достигнуто. Эта мозаика слов, где каждое слово как звук, как пятно, как понятие, изливает свою силу и вправо, и влево, и на целое, это minimum объема и числа знаков, это достигаемое таким путем maximum энергии знаков — все это в римском духе и, если поверят мне, аристократично par excellence. Вся остальная поэзия является по сравнению с этим чем-то слишком популярным, — простой болтливостью чувств...

Грекам я отнюдь не обязан подобными по силе впечатлениями; и, говорю это прямо, они не могут быть для нас тем, чем являются римляне. Учатся не у греков — их порода слишком чужда нам, она также слишком текуча, чтобы действовать императивно, действовать «классически». Кто учился когда-либо писать у грека! Кто учился этому когда-либо без римлян!.. Пусть мне не возражают Платоном. По отношению к Платону я радикальный скептик и никогда не был в состоянии присоединить свой голос к обычному среди ученых удивлению, возбуждаемому артистом Платоном. В конце концов тут на моей стороне даже утонченнейшие судьи вкуса из древних. Платон, как мне кажется, беспорядочно смешивает все формы стиля, он является поэтому первым decadent стиля: у него на совести лежит нечто вроде того, что у циников, которые изобрели satura Menippea. Чтобы платоновский диалог, этот ужасающе самодовольный и детский вид диалектики, мог действовать возбуждающе, для этого надо быть совершенно незнакомым с хорошими французскими авторами, — с Фонтенелем например. Платон скучен. В конце концов мое недоверие к Платону становится глубже: я нахожу его в такой степени отклонившимся от всех основных инстинктов эллинов, в такой степени пропитанным моралью, в такой степени предформой христианина — у него уже понятие «добрый» является высшим понятием, — что я охотнее применил бы ко всему феномену Платона суровое слово «высшее шарлатанство» или, если это приятнее слышать, идеализм, — чем какое-нибудь другое слово. Дорого пришлось заплатить за то, что этот афинянин поучался у египтян (— или у евреев в Египте?..). В великом роковом событии, именуемом христианством, Платон является той названной «идеалом» двусмысленностью и приманкой, которая сделала возможным для более благородных натур древности неправильно понять самих себя и вступить на мост, который вел к «кресту»... И сколько Платона еще в понятии «церковь», в строе, системе, практике церкви! — Моим отдыхом, моим пристрастием, моим исцелением от всякого платонизма был всегда Фукидид. Фукидид и, быть может, principe Макиавелли ближе всего родственны мне самому безусловной волей ничем себя не морочить и видеть разумность в реальности — а не в «разуме», еще того менее в «морали»... От жалкого размалевывания греков в идеал, которое «классически образованный» юноша уносит с собою в жизнь, как награду за свою гимназическую дрессуру, ничто не вылечивает так радикально, как Фукидид. Надо выворачивать его строка за строкой и так же отчетливо читать его задние мысли, как его слова: мало найдется мыслителей, столь богатых задними мыслями. В нем получает свое законченное выражение культура софистов, я хотел сказать культура реалистов: это неоцененное движение среди всюду прорывающегося шарлатанства морали и идеала сократических школ. Греческая философия как decadence греческого инстинкта; Фукидид как великий итог, последнее откровение той сильной, строгой, суровой фактичности, которая коренилась в инстинкте более древнего эллина. Мужество перед реальностью различает в конце концов такие натуры, как Фукидид и Платон: Платон — трус перед реальностью, — следовательно, он ищет убежища в идеале; Фукидид владеет собою, следовательно, он сохраняет также и владычество над вещами...

Пронюхать в греках «прекрасные души», «золотые середины» и другие совершенства, удивляться, например, их спокойному величию, идеальному образу мыслей, высокой простоте — от этой «высокой простоты», этой niaiserie allemande в конце концов, меня предостерег психолог, которого я носил в себе. Я видел их сильнейший инстинкт, волю к власти, я видел их дрожащими перед неукротимой мощью этого инстинкта, — я видел, что все их учреждения вырастали из предохранительных мер, чтобы взаимно обезопасить себя от их внутреннего взрывчатого вещества. Чудовищное внутреннее напряжение разрядилось затем в страшной и беспощадной внешней вражде: городские общины терзали одна другую, чтобы граждане каждой из них обрели покой от самих себя. Необходимость заставляла быть сильными: опасность была близка, — она подстерегала всюду. Великолепно развитое тело, смелый реализм и имморализм, свойственный эллину, был нуждою, а не «природой». Он был лишь следствием, он не существовал вначале. Да и празднествами и искусствами не хотели достичь ничего иного, как чувствовать себя наверху, показываться наверху: это средства прославлять самих себя, порою возбуждать страх перед собой... Судить о греках на немецкий манер по их философам, пользоваться хотя бы простодушием сократических школ для объяснения того, что такое в сущности эллинское!.. Ведь философы — decadents эллинства, они олицетворяют собою восстание против старого, аристократического вкуса (— против агонального инстинкта, против polis, против ценности расы, против авторитета происхождения). Сократовские добродетели были проповедуемы, потому что они пропали у греков: раздражительные, боязливые, непостоянные, комедианты все до одного, они имели несколько лишних причин позволить проповедовать себе мораль. Не то, чтобы это чему-нибудь помогло, — но высокие слова и величественные позы так к лицу decadents...

Я был первым, кто, для уразумения более древнего, еще богатого и даже бьющего через край эллинского инстинкта, отнесся серьезно к тому удивительному феномену, который носит имя Диониса: он объясним единственно избытком силы. Кто изучает греков так, как тот глубочайший знаток их культуры из живущих нынче, как Якоб Буркхардт в Базеле, тот поймет тотчас же, что этим кое-что сделано: Буркхардт включил в свою «Культуру греков» специальную главу о названном феномене. Если угодно познакомиться с противоположным отношением к делу, то стоит только посмотреть на почти забавную бедность инстинкта немецких филологов, когда они приближаются к дионисическому. Особенно знаменитый Лобек, который с достопочтенной уверенностью высохшего среди книг червяка заполз в этот мир таинственных состояний и убедил себя в своей научности, заключавшейся в том, что он был до отвращения легкомыслен и ребячлив, — Лобек дал понять со всею ученостью, что в сущности все эти курьезы не имеют никакого значения. Жрецы действительно могли сообщать участникам таких оргий кое-что не лишенное ценности, например, что вино возбуждает веселье, что человек порой живет, питаясь плодами, что растения весною распускаются, а осенью увядают. Что касается того удивительного богатства обрядов, символов и мифов оргиастического происхождения, которыми буквально зарос античный мир, то Лобек находит в нем повод повысить свое остроумие еще на один градус. «Греки, — говорит он, Aglaophamus I 672, — если им больше нечего было делать, смеялись, прыгали, бесновались, или, так как у человека порой является охота и к этому, они сидели, плакали и вопили. Другие присоединялись к ним позже и искали хоть какой-нибудь причины изумительного явления; так возникли для объяснения этих обычаев бесчисленные сказания о празднествах и мифы. Другая сторона полагала, что те забавы, которые, раз уж имели место в дни празднеств, являлись необходимой составной частью празднований, и соблюдала их, как необходимую часть богослужения». — Это презренная болтовня, к такому Лобеку нельзя ни минуты относиться серьезно. Совершенно иное впечатление получим мы, если исследуем понятие «греческого», которое составили себе Винкельман и Гёте, и найдем его несовместимым с тем элементом, из которого вырастает дионисическое искусство, — с оргиазмом. Я действительно не сомневаюсь в том, что Гёте принципиально исключал нечто подобное из возможностей греческой души. Следовательно, Гёте не понимал греков. Ибо лишь в дионисических Мистериях, в психологии дионисического состояния выражается основной факт эллинского инстинкта — его «воля к жизни». Что гарантировал себе эллин этими Мистериями? Вечную жизнь, вечное возвращение жизни; будущее, обетованное и освященное в прошедшем; торжествующее Да по отношению к жизни наперекор смерти и изменению; истинную жизнь, как общее продолжение жизни через соитие, через мистерии половой жизни. Поэтому в половом символе греки видели достойный уважения символ сам по себе, подлинный глубокий смысл всего античного благочестия. Все отдельное в акте соития, беременности, родов возбуждало высшие и полные торжества чувства. В учении Мистерий освящено страдание: «муки роженицы» освящают страдание вообще, — всякое становление и рост, все гарантирующее будущность обусловливает страдание... Чтобы существовала вечная радость созидания, чтобы воля к жизни вечно подтверждала сама себя, для этого должны также существовать «муки роженицы»... Все это означает слово «Дионис»: я не знаю высшей символики, чем эта греческая символика, символика дионисий. В ней придается религиозный смысл глубочайшему инстинкту жизни, инстинкту будущности жизни, вечности жизни, — самый путь к жизни, соитие, понимается как священный путь... Только христианство со своим ressentiment по отношению к жизни, лежащим в его основе, сделало из половой жизни нечто нечистое: оно запачкало грязью начало, предусловие нашей жизни...

Психология оргиазма, как бьющего через край чувства жизни и силы, в котором даже страдание действует, как возбуждающее средство, дала мне ключ к понятию трагического чувства, неверно понятого как Аристотелем, так и в особенности нашими пессимистами. Трагедия так далека от того, чтобы доказывать что-либо в пользу пессимизма эллинов в смысле Шопенгауэра, что скорее может быть считаема решительным отклонением и противоинстанцией его. Подтверждение жизни даже в самых непостижимых и суровых ее проблемах; воля к жизни, ликующая в жертве своими высшими типами собственной неисчерпаемости, — вот что назвал я дионисическим, вот в чем угадал я мост к психологии трагического поэта. Не для того, чтобы освободиться от ужаса и сострадания, не для того, чтобы очиститься от опасного аффекта бурным его разряжением — так понимал это Аристотель, — а для того, чтобы, наперекор ужасу и состраданию, быть самому вечной радостью становления, — той радостью, которая заключает в себе также и радость уничтожения... Но тут я снова соприкасаюсь с тем пунктом, из которого некогда вышел, — «Рождение трагедии» было моей первой переоценкой всех ценностей: тут я снова возвращаюсь на ту почву, из которой растет мое хотение, моя мочь, — я, последний ученик философа Диониса, — я, учитель вечного возвращения...

 

МОЛОТ ГОВОРИТ

Так говорил Заратустра (II 460) [II 155–156]

«Зачем так твёрд! — сказал однажды древесный уголь алмазу. — Разве мы не близкие родственники?» —

Зачем так мягки? О братья мои, так спрашиваю я вас: разве вы — не мои братья?

Зачем так мягки, так покорны и уступчивы? Зачем так много отрицания, отречения в сердце вашем? Так мало рока во взоре вашем?

А если вы не хотите быть роковыми и непреклонными, — как можете вы когда-нибудь вместе со мною — победить?

А если ваша твёрдость не хочет сверкать и резать и рассекать, — как можете вы когда-нибудь вместе со мною — созидать?

Все созидающие именно тверды. И блаженством должно казаться вам налагать вашу руку на тысячелетия, как на воск,

— блаженством писать на воле тысячелетий, как на бронзе, — твёрже, чем бронза, благороднее, чем бронза. Совершенно твердо только благороднейшее.

Эту новую скрижаль, о братья мои, даю я вам: станьте тверды! — —

 

Сноски

 

души крепнут, доблесть расцветает от раны (лат.). Изречение Марка Фурия Бибакула, цитируемое Авлом Геллием (18, 11,4).

Ср.: Аристотель. Политика 1253а 29.

У Полилова: «"Всякая истина проста". – Не вдвойне ли это ложь?» Я вынужден был заменить «проста» на «однозначна», чтобы сохранить игру слов: «"Alle Wahrheit ist einfach". – Ist das nicht zwiefach еine Luge?»

стыдливости (фр.).

хлеба и Цирцеи (лат.). Ницше обыгрывает выражение Ювенала (Sat. 10, 81) «panem et circenses» (хлеба и зрелищ).

Из стихотворения И. Г. Зеймс «Die Gesange». Сюда, должно быть, относится следующий отрывок из наследия: «Русская музыка с трогательной простотой обнаруживает душу мужика (moujik), простонародья. Ничто не говорит так к сердцу, как их светлые мелодии, которые все без исключения печальны. Я обменял бы счастье всего Запада на русский лад быть печальным. – Но каким образом получается, что господствующие классы России не представлены в ее музыке? Достаточно ли сказать, что «у злых людей нет песен»?» (Unveroffentlichtes aus der Umwertungszeit 1882/83–1888. Bd 14. S. 141–142).

To есть с 1871 г. – года образования Империи.

Ср. со следующим высказыванием П. Гаварни из «Дневников» Гонкуров: «Мы спрашиваем его, случалось ли ему когда-либо понять женщину? – Женщина, но это сама непроницаемость, – не оттого, что она глубока, а оттого», что она пуста» (см.: Journal des Goncourts. Т. 1. P. 325).

Намек на строку из стихотворения Э. М. Арндта «Dеs Deutschen Vaterland»: «Und Gott im Himmel Lieder singt» (И Бог на небеси поет).

Думать и писать можно только сидя (фр.). Эти слова Флобера приводит Мопассан в предисловии к кн.: Lettres dе Gustave Flaubert а George Sand. Paris, 1884. P. III.

Платон. Федон 118a.

чудовище по виду, чудовище в душе (лат.).

Анекдот, рассказанный Цицероном (Cicero. Tusc. IV 37, 80).

публичное состязание (гр.).

необходимо (фр.).

всереальнейшее существо (лат.).

здравый смысл (фр.).

начинается Заратустра (лат.).

надо убивать страсти (фр.).

Матф. 5, 29.

Орден траппистов, основанный в 1140 г. во Франции и реформированный в 1662 г. аббатом де Ранcе.

Лук. 16,15.

Корнаро Л. (1475–1566) – венецианский дворянин и писатель. Ницше имеет в виду его книгу «Discorsi della vita sobria» (1558), которую он читал в немецком переводе: Cornaro L. Die Kunst, ein hohes und gesundes Alter zu erreichen. Berlin, o. J.

Верьте эксперту (лат.).

Ср. у Канта: «Мы a priori познаем о вещах лишь то, что вложено в них нами самими» (Кант И. Критика чистого разума // Соч.: В 6 т. Т. 3. С. 88).

ужасная непристойность (лат.).

Эти отрывки Ницше цитирует по французскому переводу Л. Жакольо: Jacolliot L. Les legislateurs rеligieux. Manou – Moise – Mahomet. Paris, 1876.

Ср. у Ренана: «Книга Еноха содержит гораздо более свирепые проклятия миру, богатым, могущественным, чем Евангелия» (Renan E. Vie de Jesus. P. 181).

В подлиннике игра слов: Deutschland – Flachland, которую я попытался передать таким образом.

прекрасное принадлежит немногим (лат. – Horat. Sat. I9, 44).

в природных нечистотах (лат.).

Намек па популярное стихотворение И. В. фон Шеффеля «Dеr Trompeter von Sakkingen. Ein Sang vom Obеrrhein».

молочное изобилие (лат.). Ср. параллельные места из «Дневников» Гонкуров: «В ее позе есть тяжесть, невозмутимость, нечто от полуспячки жвачного… Г-жа Санд, жвачный сфинкс, корова Апис» (Journal des Goncourts. Т. 2. P. 25).

Намек на следующий отрывок из «Дневников» Гонкуров: «…я придаю своему голосу сладчайшие нотки, чтобы утверждать, что чтение Гюго доставило мне больше удовольствия, чем Гомер» (ibid., t. 3, p. 80).

наука, аристократия (фр.). Имеются в виду «Философские диалоги» Ренана, где проводится эта мысль. Ср.: «Разум и наука – продукты человечества; но желать их сделать непосредственным достоянием народа и получать их через народ – утопия» (Ренан Э. Собр. соч.: В 12 т. Киев, 1902. Т. 5. С. 159).

евангелие смиренных (фр.).

злословие (фр.).

распутник… распутство (фр.).

Очевидно, что и в этой характеристике Ницше использовал «Дневники» Гонкуров. Ср.: «Легкое касание – в этом шарм и убожество болтовни Сент-Бёва. Никаких высоких идей, никаких значительных выражений, ничего от тех образов, которые штрихом слагают фигуру. Все отточено, мелочно, колко, настоящий дождь мелких фраз, действующих со временем как расческа путем наслоений и нагромождений. Искусный, остроумный, но скудный разговор, где скопились грация, эпиграмма, благовоспитанное мурлыканье, когти и бархатные лапки. В сущности разговор, не имеющий ничего от разговора настоящего самца» (Journal des Goncourts. T. 2. P. 66). «…В этих нескольких словах, выбрызнутых из самого тайного и самого искреннего пласта его души, можно почувствовать в Сент-Бёве революционера-холостяка, и он почти с головы до ног кажется нам неким нивелировщиком на манер Конвента, человеком, не упускающим случая проколоть общество XIX в. выпадами ненависти а la Руссо, того Жан Жака, с которым он немного схож: физиологически» (ibid., р. 103). Выделенные места принадлежат Ницше и сохранились в его экземпляре.

Точнее: «De imitationе Christi», «О подражании Христу» – книга немецкого мистика Фомы Кемпийского (ок. 1380–1471).

письма путешественника (фр.). Книга Жорж Санд (1837).

Еще одна параллель из «Дневников» Гонкуров – сообщение Теофиля Готье: «Вы знаете, что с ней наконец стряслось. Нечто чудовищное! Однажды она дописала роман в час ночи… и той же ночью взялась за другой… Писание у г-жи Санд – это естественное отправление» (Journal des Goncourts. Т. 2. P. 146).

Мнение Ренана все в тех же «Дневниках» Гонкуров: «…г-жу Санд я нахожу гораздо более правдивой, чем Бальзака… У нее страсти обобщены… через триста лет читать будут г-жу Санд» (ibid., p. 112).

остаток (лат.).

свойство (лат.).

Я следую самому себе (исп.).

как если бы дело удалось. «Пусть не хватает сил, но само сладострастие заслуживает похвалы» (лат.). Шутливая парафраза стиха Овидия: «Ut desint vires, tamеn est laudanda voluntas» (Epist. ex Ponto III 4, 79); у Ницше вместо «желания» (voluntas) «сладострастие» (voluptas).

Заключительные строки (разумеется, с видами на другую «Империю») лютеровского хорала: «Ein fеste Burg ist unser Gott»: «La? fahren dahin… das Reich mu? uns doch bleiben».

Date: 2015-12-13; view: 264; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию