Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Милостивый государь! 14 page





Не без трепета приступаю я к этой главе, стараясь оживить в памяти тусклый блеск ушедших белых ночей, вслушиваясь в шорох шагов на пустынных, видимых насквозь улицах. Робкие тени прохожих быстро скользят вдоль каменных стен и пропадают в мрачных парадных, точно проваливаются в преисподнюю – только что был человек и нет его, прямая улица зияет, как прореха в кармане, и окна домов подернуты синеватой мертвенной пленкой. Кто из писавших о нашем городе прошел мимо гибельного очарования белой ночи, мимо ее ирреального блеска? Имен называть не надо, они известны всем. Что же нового сможем внести мы в эту картину, кроме желтых светофорных огней, тревожно мигающих на перекрестках? Окинем мысленным взором знакомый городской пейзаж, восстановим в душе образ белой ночи. Не правда ли, он, по крайней мере, наполовину обязан своим происхождением любимым стихам, повестям и романам? Едва промелькнули май и июнь, как мы уже забыли о прошедших белых ночах, а вернее, присоединили их мимолетный облик к бессмертному литературному образу. Да разве одних белых ночей это касается? Весь наш город наполовину из камня и железа, наполовину же из хрупких словесных сочетаний. «Спящие громады пустынных улиц» – что это? Четыре слова, которые заменяют сотни домов на Невском и Измайловском, на бывшей Гороховой и Моховой. Ленинград насквозь литературен. Время переплавляет его грубую плоть в неосязаемый, но не менее прекрасный поэтический эквивалент – плоть постепенно умирает, и душа города в виде бессмертных творений возносится над ним, образуя легкое сияние в небесах, наподобие полярного. Ни один город в мире не имеет такого литературного ореола, как наш. Если бы, по несчастью, город вдруг исчез с лица Земли, его можно было бы восстановить по одним литературным произведениям. Конечно, дай Бог ему долгих лет жизни и, кроме прочего, новых штрихов его духовному облику, и все же такое исключительное положение бывшей нашей столицы чревато опасностями для пишущего… Слишком тяжел груз традиций, а литературный ореол в дождливую погоду превращается в низкую свинцовую облачность, которую не прошибить пушкой. Образ города держит литератора за глотку, навязывая ему классичность стиля и обязательный набор реминисценций. Ореол в этом случае подобен смогу, надышавшись которым пишущий уже не в силах уклониться от канонов и будет вечно дудеть в дудку «петербургской» школы, увеличивая и без того плотную литературную облачность. Все это я говорю к тому, мистер Стерн, что далее речь моя пойдет о поэте. …Аркадий встретил Демилле на перроне. Он щурился на солнце, подставив ему обросшее лицо, а рядом стояла рыжая гладкая собака с искательным взглядом печальных глаз. Они были чем-то похожи – Аркадий и собака, в бороде Аркадия на солнце пробивалась рыжина, да и куртка песочного цвета была под масть собаке. Аркадий повел его в глубь поселка, собака поплелась следом. – Твоя? – спросил Демилле, оглядываясь на нее. – Нет, бездомная. Мы с нею дружим. Прошли мимо железных ворот РСУ дачного треста – Аркадий перекинулся двумя словами с дежурной бабкой – и через пять минут были на месте. Голубая, давно не крашенная дача с мезонином стояла посреди заросшего кустами сирени участка, обихоженного на небольшом клочке возле дома. Оставшаяся часть участка была занята сосновым редким лесом. Было тепло, тихо, умиротворенно. Дачный сезон еще не начался. От канав, выложенных по дну черными прошлогодними листьями, струился теплый пар; на участках жгли подсохший на солнце мусор; сизоватый дымок нехотя выползал на свет, разливался прозрачными озерцами в воздухе, запахом своим напоминая Демилле что-то давнее, из детства, а может быть, из темной дали времен до него… «Дым отечества» – как точно сказано! Демилле против воли испытал растроганность. И старуха, встретившая их на участке, тоже натолкнула на литературную ассоциацию: Васса Железнова. Демилле пьесы Горького не читал, не довелось, но помнил откуда-то образ властной женщины гренадерского роста с лязгающей фамилией. Аркадий поздоровался со старухой довольно подобострастно и тут же представил Евгения Викторовича, испросив разрешения для него пожить на даче. Старуха, выпрямившись, стояла средь взрыхленных грядок, руки у нее были в земле. Выслушав Аркадия и бросив пронизывающий взгляд на Демилле, она кивнула: разрешаю! Бывшие одноклассники взошли на высокое крыльцо и очутились в доме, где пахло еще зимним нежилым духом. Впрочем, печка топилась; в мансарде, куда поднялись приятели, было почти по-летнему тепло и солнечно. Демилле оглядел свое новое пристанище, и оно понравилось ему больше, чем прежние, – простором, беспорядком, рассеянной пылью, толпившейся в снопах солнечного света, бившего из высоких круглых люнетов под скошенным потолком. В мансарде было две комнаты, отделенных друг от друга беленой стеной, где пряталась печная труба. Из обеих комнат вели двери на балконы, выходившие один на фасадную сторону, а другой – на зады, в частокол прямых сосновых стволов. В комнатах все кричало о бедности, вольнодумстве, безалаберности. Книги лежали стопками на полу, на старых диванах и матрасах валялось какое-то тряпье, по стенам висели акварели, графика, вырезки из журналов. Массивный стол был весь уставлен посудой, пустыми бутылочками, баночками с краской… по всему видно, он никогда не убирался, лишь в нужный момент расчищалось место для нужного дела. Аркадий определил Демилле в комнату, выходившую балконом на участок. Евгений Викторович разложил свои бумаги на полках, тянувшихся вдоль стен, для чего ему тоже пришлось расчистить место от книг, коробочек, бутылок, машинописных листков и сушек, валявшихся повсюду в больших количествах. После этого Евгений взялся за сооружение стола, необходимого ему для работы. Они спустились с Аркадием вниз и обследовали дом. Оказалось, что здесь можно найти любую обиходную вещь, какую только можно себе представить, – правда, либо старую, либо изломанную, а чаще то и другое вместе. Им удалось откопать растрескавшуюся столешницу, а в другой комнате найти плоский сундук, забитый почему-то серым свалявшимся ватином; то и другое (естественно, с разрешения старухи) было перенесено наверх, и Евгений получил прекрасный рабочий стол, на котором и расстелил привезенный с собою чертеж. Аркадий был сосредоточен и немногословен. Сразу после сооружения рабочей плоскости для Евгения он отправился к себе, расчистил место на своем столе и выставил туда плоскую пишущую машинку, на которой принялся что-то стучать – медленно и упорно, пользуясь одним лишь пальцем. Евгений Викторович не стал ему мешать, а спустился вниз в одной рубашке и, засунув руки в карманы, отправился гулять по участку. За сараем нашел он место для пилки и колки дров с топором, вогнанным в иссеченный чурбан. Тут же валялся и колун, и свежераспиленные березовые чурки. Евгений Викторович поставил одну на чурбан, взмахнул колуном и легко, удивляясь своей ловкости и сноровистости, вонзил острие в чурку. Она со звоном раскололась. Демилле обрадовался победе, хотя чурки, по правде сказать, были невелики по толщине. Стук топора разносился далеко окрест, ему еле слышно вторила пишущая машинка Аркадия, звуки которой вылетали из мезонина. Прилетевший дятел устроился на сосне и пустил длинную руладу барабанной дроби… Хорошо! Вольно! …Они с Аркадием не заснули до утра, рассказывая друг другу все двадцать с лишним лет жизни, что промелькнули после выпускного школьного вечера. И хотя в школе не были даже приятелями, почувствовали, что сдружились за этот разговор. Им даже показалось обоим, что и тогда, в юности, стремились один к другому, имели потребность высказаться, да как-то не получилось… придумали, наверное. На балконе, выходящем в рассветный сосновый участок, дымился сизой струйкой самовар – настоящий, медный, с продавленным боком, – куда Аркадий пригоршнями засыпал запасенные с прошлого лета сухие сосновые шишки. Сухари да соленые сушки – вот и вся еда. Спиртного не пили, Аркадий не употреблял по состоянию здоровья – да и не хотелось. История Аркадия неотделима была от его страсти к стихотворчеству. Он начал писать стихи в армии, куда попал после неудачного поступления в мореходное училище. Рухнула детская мечта о море, вместо нее возникла вдруг казарма, строй и старшина Пилипенко, который с первого дня стал Аркадию злейший враг. Аркадий по натуре был вял, меланхоличен, а меланхолия в армии недопустима. Что угодно, только не меланхолия! Потому товарищи по казарме над ним посмеивались, а старшина издевался. Аркадий и в солдатах оказался одиноким; от одиночества и бессилия начал писать стихи, меланхолический строй которых уводил его от нарядов и дежурств, строевой подготовки и ночных учебных тревог. Стихов этих он никому не показывал и в стенгазету части не предлагал, как иные. Знал – опять будут смеяться. Так и явился он из армии в Ленинград с вещмешком и тремя общими тетрадками стихов. Одноклассники к тому времени уже почти все были студентами со стажем – не подступись! – учиться его не тянуло, и Аркадий от растерянности женился, сам не помнит как. В армии он получил специальность электромеханика и устроился в комбинат бытового обслуживания, в ателье по ремонту электроприборов. Но внешнее – и работа в ателье, и женитьба, и даже появившаяся через год дочка, и безденежье – все было ничто перед заветными тетрадками, которые накапливались у него в ящике стола, пока он не решился, испросив разрешения у машинистки комбината, перепечатать наиболее удачные, по его мнению, строки, чтобы показать их кому-нибудь. (Жена Аркадия ни до замужества, ни после о пристрастии его не догадывалась.) Случилось так, что папка со стихами попала к Арнольду Валентиновичу Безичу. Аркадий теперь уже и не знал – хорошо это или плохо. Произошло это чисто случайно: Аркадий попал к Безичу, выполняя рабочий наряд. Арнольду Валентиновичу вздумалось тогда оборудовать электрическими лампочками приобретенные бронзовые настенные канделябры, для чего и был вызван на дом электромеханик Кравчук. При любви Арнольда Валентиновича к беседам, да при его обходительности, интеллигентности немудрено, что Аркадий был очарован, сразу и безоговорочно признал над собою духовную власть. Чтобы хоть как-то возвыситься в глазах Безича, признался в сочинительстве. Разумеется, Безич потребовал папку. Папка была принесена, а за нею и все тетрадки. И вот, пока электромеханик Кравчук возился с канделябрами, привинчивая к ним патроны «миньон» и проводя скрытую проводку, Арнольд Валентинович в другой комнате читал стихи, и Аркадий, конечно же, кожей чувствовал каждое перелистывание страницы, повторяя про себя строки, возникающие перед взором Арнольда Валентиновича. Он обливался потом и обмирал от страха, когда Безич, подчеркнуто холодный и неприступный, выходил из комнаты в кухню, возвращался обратно с чаем, даже не удостоив поэта взглядом… Аркадий сверлил проклятую бронзу, прятал в металлических лепестках «миньоны» и уже не мог перенести этой пытки, как вдруг… Безич вышел из комнаты на этот раз с тетрадками и папкой. Он церемонно подошел к замершему, как застигнутый зверек, Аркадию и произнес: – Друг мой, я склоняю перед вами голову. Вы – гений! И действительно наклонил голову и стоял так несколько секунд, пока Аркадий приходил в себя. Сначала он подумал было, что Арнольд Валентинович шутит, издевается, как старшина Пилипенко, но Арнольд Валентинович не шутил. Надо сказать, что вышел он с папкой не раньше, чем Аркадий закончил работу – так совпало, – и теперь молодой поэт и новоявленный меценат могли вдоволь насладиться беседой. Арнольд Валентинович листал тетради, смакуя строчки, и не только не скупился на похвалы, но и такие слова произносил, каких не мог сказать себе сам Аркадий Кравчук в самые звездные часы сочинительства. Тут же проводились блестящие параллели с поэтами, о существовании которых Аркадий тогда не подозревал… Кузмин, Мандельштам, Волошин… и цитировалось немало… Аркадий был сражен, покорен навсегда. Немудрено, что, начиная с того дня, вот уже семнадцать лет, он носил стихи Арнольду Валентиновичу и каждый раз получал свою порцию похвал и анализа, причем ни то ни другое почти не повторялось, благодаря исключительному поэтическому кругозору мецената и его обходительности. Поначалу Аркаша смутно надеялся, что подобные оценки вкупе со связями Безича приведут к тому, что стихи получат права гражданства, попадут на журнальные страницы… Ничего подобного! Безич довольно скоро дал понять, что стихи Аркадия настолько хороши, так сильно опережают время, что думать об их публикации – наивно. Кравчук подавил в себе робкое сожаление – очень все-таки хотелось! – но радость от похвал, которая постепенно переходила в уверенность в собственном таланте, была сильнее жажды печататься. Ему в то время, да и после – лет до тридцати пяти, – вполне достаточно было кулуарных разговоров, переплетенных тетрадочек с машинописным текстом стихов, которыми обзаводились друзья и знакомые Арнольда Валентиновича… Грели авторское самолюбие и глухие упоминания о том, что «там» его знают, а потом пришло и подтверждение в виде напечатанной в Париже подборки в каком-то альманахе… Кравчук своими глазами альманаха не видел, как и не знал – каким путем попали в Париж его странички, – но это происшествие окончательно поставило его в своих собственных глазах вне официальной печати. Безич по-прежнему хвалил, подкармливал, ссужал небольшими суммами… Аркадий и не заметил, как развелся, ушел из комбината и с тех пор, вот уже двенадцать лет, влачил ослепительно жалкое существование непризнанного страною гения… Одно его тревожило – он был не единственным. В других кружках, у других Арнольдов Валентиновичей, существовали свои непризнанные гении, которые не так высоко ставили Аркашу Кравчука, придерживались иных традиций. Если Аркадий, расширив уже свой поэтический кругозор, остановился на акмеистической традиции, то у других были – Хлебников, обериуты… Благо, направлений в русской поэзии хватало, выбирай на любой вкус! Чем дольше Демилле слушал Аркадия, тем больше овладевало им смутное беспокойство за товарища. Лишь только отвлекались от литературы, вспоминали школу, заваривали чаек или осторожно, чтобы не разбудить хозяйку, спускались на участок набрать сухих шишек для самовара, как Аркадий становился прежним – добрым и медлительным увальнем, каким помнился Демилле по школьным годам. Но стоило беседе возвратиться к стихам, как Аркадий преображался, что-то болезненное мелькало во взоре, поднималась со дна души застойная обида на всех – на издательства и редакции, на признанных и непризнанных коллег, на Безича и его компанию, наконец… даже на себя почувствовал Евгений Викторович обиду – почему до сей поры неизвестны были ему стихи первого петербургского поэта? – Хотели в «Юности» печатать… Сейчас покажу, – Аркадий подошел к полкам, суетливо нашел папку, откуда вынул несколько листков с гранками журнала. – Почитай, – предложил Евгений. – Не хочу. У меня лучше есть, – сказал Аркадий, засовывая листки обратно в папку. – Ну, почитай другие… – Потом… Он вернулся к столу, глотнул чаю, задумался, потерял интерес к разговору. Демилле не мешал ему, тоже думал о своем. Когда укладывались спать, Демилле заметил, что Аркадий достал из кармана пачечку лекарств и, отлив из самовара остывшей уже воды, проглотил две таблетки и запил. В это мгновение он показался Евгению стариком – руки у Кравчука слегка дрожали, движения были мелки… С той долгой беседы началась у Евгения Викторовича странная полуночная жизнь, в которую он погрузился вместе с Аркадием, открывая для себя мир «ночных бабочек», как он полупоэтично-полуиронически окрестил его для себя. Обычно они поднимались за полдень, часов около двух и, умывшись, пили чай со старухой. Это был ритуал: самовар, пять-шесть сортов варенья, розеточки из хрусталя, позлащенные ложечки. Старуху звали Анна Сергеевна, в свои семьдесят шесть лет она не утратила ни ума, ни любознательности, ни живости. Разговор за чаем касался политики и культуры, причем и в том, и в другом вопросе бывшим одноклассникам было трудно угнаться за старухой, ибо та регулярно смотрела телевизор и читала газеты, а Кравчук с Демилле получали политические и культурные новости лишь урывками, так что чаепитие превращалось в своего рода ликбез, что несомненно было приятно старухе. Она для виду ворчала, но сама так и таяла, когда Аркадий или Демилле подбрасывали ей вопросы, зачастую подыгрывая. Острыми проблемами были Афганистан и бойкот Олимпийских игр – и там, и там Анна Сергеевна обнаруживала полную осведомленность и трезвость суждений. Аркадий уверял, что старуха слушает по вечерам «Голос Америки» по транзистору, дабы иметь двустороннюю информацию. Во всяком случае беседы эти для приятелей были небесполезны. После чая они обычно работали на участке – пилили и кололи дрова, запасали воду на сутки, обрабатывали грядки, окучивали картошку, Аркадий бегал в ближайший магазин за продуктами. Отработав таким образом собственное проживание, они переодевались и шли на станцию, где плотно обедали в «стекляшке», как они называли домовую кухню, а потом ехали в город, имея, как правило, определенные планы на вечер и ночь. Их ждали культурные мероприятия, не отмеченные ни в одной из афиш города: читки стихов, прозы и статей, доклады, маленькие концерты, прослушивания музыкальных записей, диспуты. Собирались, как правило, на квартирах, но случались встречи и в других местах – в котельных, уже, как правило, не работающих по причине окончания отопительного сезона, или в вахтерских «дежурках» каких-то институтов, или в мастерских художников. Демилле с интересом обнаруживал для себя изнанку культурной жизни, вернее сказать, оборотную сторону медали, где имелись свои знаменитости и звезды, шли споры, выпускались альманахи и журналы. Интенсивность и серьезность проблем этой культурной жизни не уступали официальной, хотя имели несколько иную окраску. Здесь, как и в публичной культуре, чрезвычайно сильны были людские амбиции, с тою лишь разницей, что «там» они могли быть подкреплены званиями и наградами, а «тут» опирались исключительно на мнения кружков. Таланты и здесь были редки, и здесь, как и «там», держались несколько обособленно, а кипучей деятельностью и оформлением идеологии занимались люди энергичные, но неталантливые, отчего по сути обе стороны культурной медали оказывались похожими, так что непонятно иной раз было – почему представители одной культуры проводят встречи в концертных залах и Домах творчества, а другие довольствуются котельными и дворницкими. Засиживались на встречах допоздна, пили мало, исключительно сухое вино, иногда ели торт. Нищенствовали подчеркнуто, с несомненным достоинством. Потом расходились по набережным и проспектам, рассеивались в зыбких полутенях белых ночей, чтобы назавтра вновь слететься на огонек тлеющей подпольной культуры. Кроме чисто познавательного интереса, Демилле имел вполне реальную цель, отчего и сопровождал Аркадия постоянно. Поиски дома затягивались, он понял, что может рассчитывать только на себя, и потому как нельзя кстати оказались эти беспрестанные поездки и прогулки по ночному городу, встречи с незнакомыми людьми, от которых он надеялся получить хоть какие-нибудь сведения. Служба совсем перестала его занимать. Он знал, что до отпуска ему надлежит сдать чертеж – и только. В мастерской наступил период летних отпусков. Когда Демилле изредка забредал туда в конце рабочего дня, то обычно заставал лишь «дежурную» чертежницу, которая сообщала ему, что все разошлись еще с обеда, руководитель уже отбыл на юг, а премию дадут в конце месяца. Что касается Аркадия, то неожиданная встреча с товарищем юности словно подхлестнула его, зажгла неким азартом. Он увидел, что привычная для него среда оказалась в диковинку Евгению, а посему, чтобы не ударить в грязь лицом, водил его по избранным людям, зачастую действительно интересным. Были тут и религиозный философ, человек весьма эрудированный и далекий от всякой суеты, и несколько художников, и историк литературы, занимавшийся наследием Олейникова, Введенского и Хармса. Однажды попали на концерт молодого барда (Демилле внес при входе по три рубля за себя и за Аркадия – из входных пожертвований складывался гонорар барда). Певец и композитор проявил себя, на взгляд Демилле, лишь невежеством, а также отсутствием всякой культуры слова. Аркадий смущенно согласился. Но была еще одна, более глубокая причина вновь вспыхнувшего у Аркадия интереса к «теневой» ленинградской культуре. На читках и обсуждениях, в разговорах он надеялся, может быть, неосознанно показать и свою роль в этой культуре, дать понять школьному товарищу, что двадцать лет не прошли даром, не вычеркнуты из жизни; что бывший двоечник Аркаша Кравчук действительно стал одним из виднейших поэтов Ленинграда, пусть и не признанным официальной печатью. Но получалось неубедительно. И здесь, как и в видимой миру литературе, происходила переоценка былых кумиров, и здесь нарождались новые поколения, для которых Кравчук был уже неинтересен, скучен, отдавал эпигонством. Эти новые молодые люди были, к тому же, общественно активны: они издавали свои рукописные журналы и альманахи, причем вели себя как настоящие издатели, пускай и не платили гонорар. Дело дошло до того, что во время одного сборища на новой квартире в Купчине Аркадию на глазах Евгения Викторовича вернули подборку стихов из такого рукописного альманаха, издававшегося тиражом в 12 экземпляров. Его главный редактор, румяненький и гладкий молодой человек лет двадцати семи, нигде не работающий, но только что получивший тем не менее двухкомнатную квартиру, отдавая Аркадию рукопись, заметил, что он не понимает, почему бы Кравчуку не предложить эти стихи в «Неву» или «Звезду». «Здесь же ничего нет, Аркадий, понимаете?» – «А что должно быть?» – окрысился Аркадий. Тот только пожал плечами, усмехаясь. Этот случай резко испортил Кравчуку настроение, на следующий же день он кинулся к Безичу за утешением и новой ссудой. Демилле к меценату не пошел: боялся новых разговоров про Мадридское совещание. К тому моменту он успел уже достаточно побродить по городу, порасспрашивать людей в компаниях, куда водил его Аркадий (расспрашивал осторожно, не выкладывая своей истории), но, может быть, именно поэтому и отвечали ему осторожно – вероятно, опасались нового человека, принимали за стукача. Демилле, однажды догадавшись об этом, расспросы прекратил и лишь ловил в разговорах намеки на интересующие его обстоятельства. Пока безуспешно. В тот вечер, не пойдя к Безичу, он отправился в котельную им. Хлебникова, как ее называли работавшие там молодые литераторы. Они с Кравчуком уже бывали там, и Демилле кстати вспомнил, что на сегодня назначена читка новой повести одного из кочегаров. Кравчук скривился, сказал: «Он мистик», на том они и расстались, договорившись наутро встретиться в Комарове. Демилле прихватил бутылку сухого и к десяти часам вечера прибыл в котельную, помещавшуюся на Васильевском. Народу на чтение собралось немного – человек семь, среди них две девушки скромного вида, одетые подчеркнуто небрежно. В тесной служебке, откуда вела в котельную железная дверь, стояли диван, письменный стол и несколько стульев. Хозяин помещения, он же автор повести, усадив гостей куда придется, открыл вино и разлил в чашки. Демилле определил, что народ собрался не очень знакомый друг с другом – разговаривали мало, девушки перешептывались со своими соседями, на лицах у них было отсутствующее выражение. Обстановка была несколько чопорная, что мало подходило для котельной, и Демилле попытался неосторожно разрядить ее, приподняв свою чашку с вином и провозгласив тост за встречу. Его не поддержали, каждый выпил как бы сам по себе, и Евгений Викторович почувствовал неловкость. «Позвольте мне начать, господа», – сказал со смешком хозяин. Он явно нервничал и пытался скрыть это усмешкой. Вслед за тем он выложил на стол рукопись, прошитую на полях тесьмой, по виду – нечитанную. Девушки откинулись на спинку дивана, держа перед собою чашки с вином. Хозяин прокашлялся и начал. Повесть называлась «Silentium», ее название по-латыни было начертано на титульном листе фломастером. Автор читал хорошо, тщательно выговаривая слова и несколько ритмизуя прозу. Демилле прикрыл глаза, постарался вникнуть в текст, но вскоре, к удивлению своему, обнаружил, что по-прежнему слышит лишь слова и их сочетания – вроде бы вполне понятные, но тем не менее не образующие никакого для него смысла. Демилле не на шутку встревожился. Прошло несколько минут, прочитаны были первые страницы, и Евгений Викторович, так и не найдя нити, стал думать лишь о том, что и какими словами он будет говорить автору по окончании. Рукопись была не толста, страниц на тридцать, так что к обсуждению следовало бы приготовиться уже сейчас, но он, безуспешно стараясь связать имена и фразы, мелькавшие в сочинении, все более приходил в недоумение и растерянность, тем более позволительные, что на лицах остальных слушателей читалась лишь спокойная сосредоточенность. Что-то там было про Марфу… «Образ Марфы… – мучительно вспоминал Демилле, но здесь это не годилось. – Экзистенциальность… нет, тоже не то!». Марфа, черт ее дери, по ночам была белой мышью, так он понял, а днем – актрисой, боявшейся мышей, причем, пребывая мышью, она ухитрялась оставаться актрисой и таким образом сама себя боялась. Дело происходило в семнадцатом веке, в городе Ростове Великом. К концу повествования Демилле возненавидел и эту Марфу, и белую мышь, и почему-то девушек на диване, которые продолжали отрешенно глядеть на стену котельной, вертя в руках чашки с вином. «Лучше бы пошел к Безичу!» – подумал Демилле, и в этот момент автор дочитал последнюю и неимоверно длинную фразу, отхлебнул вина и устало прикрыл глаза. Воцарилось долгое молчание. Потом усатый парень у стены, на которой висели правила противопожарной безопасности, неопределенно хмыкнул и спросил: – Олег, значит, вы серьезно относитесь к Ремизову? Все оживились, был дан ключ – «Ремизов», но для Демилле положение не улучшилось, ибо он Ремизова не читал, лишь слышал о таком писателе. Возник спор, но тоже весьма странный, ибо Демилле показалось, что каждый старается произнести свои слова так, чтобы, не дай Бог, каким-то боком не задеть того непроявленного смысла прочитанной повести, который все более его мучил. Демилле отпил еще вина, набрался храбрости и сказал: – Простите, я человек новый… Может быть, я не понял. Что вы хотели сказать этой вещью? Еше не договорив, он понял, что задал запрещенный вопрос. Девушки переглянулись с едва заметным сожалением, остальные изобразили скуку. Автор сразу стал агрессивен, он в упор посмотрел на Демилле и спросил в свою очередь: – Вы Бердяева читали? – Простите, при чем здесь Бердяев? – вскричал усатый молодой человек. – Нет, я хочу знать ответ, – настаивал автор. – Я не читал, – пожал плечами Демилле. – Но я про вашу повесть… – А собственно, почему вы сюда пришли? – вдруг вскипел автор. – Вас приглашали? – Да… я… – растерялся Демилле. – Мы были здесь с Аркадием. – Ах, вы друг Аркадия! Вот как! – Аркадий – графоман, – произнесла одна из девушек. – Подождите, при чем здесь это! – защищался Демилле. – Я услышал повесть. Я хочу понять! Вы задумываетесь о тех, для кого пишете? Опять воцарилась тишина. Демилле понял, что этот вопрос еще более неуместен. Он перестал существовать для собравшихся, вечер был скомкан, гости стали раскланиваться, не обращая на Демилле внимания. Они жали хозяину руку, девушки благодарили. «Это надо прочитать у Михаила», – сказала одна. Демилле чувствовал себя в глупейшем положении. – Прошу прощения. До свидания, – выдавил он из себя и попытался уйти. Он уже открывал дверь, как вдруг хозяин сорвался с места и догнал его. – Подождите! Если вы… так настаиваете… Я вам дам почитать свою другую повесть. Вот! – у него в руках откуда ни возьмись оказалась другая рукопись – засаленная до невозможности. – Олег! – предостерегающе воскликнула девушка, приглашавшая к Михаилу. – Я ничего не боюсь! Пусть знают! – выкрикнул автор почти истерично. – Читайте, читайте, внимательнее! Только вернуть не позабудьте! Демилле вышел на улицу с рукописью и в испорченном настроении. Не успел он пройти нескольких шагов по направлению к Большому проспекту, как его нагнали двое молодых людей из числа слушавших повесть. Они были значительно моложе его. Демилле заметил, что они не участвовали в споре о повести. – Вы не расстраивайтесь. Нам тоже повесть не понравилась, – миролюбиво сказал тот, что повыше. – Я разве сказал, что мне не понравилось? Я просто не понял, – пожал плечами Евгений Викторович. – Там и понимать нечего! – хмыкнул второй. – Давайте познакомимся. А то как-то неудобно, – сказал высокий. – Меня зовут Саша. – Сергей, – представился второй. – Евгений Викторович, – назвался полностью Демилле, учитывая возраст молодых людей. – А вы что пишете, Евгений Викторович? – спросил Саша. – Я? Ничего. А почему я должен что-либо писать? – Ну… здесь все что-то пишут. Я – стихи, Сережа – прозу… – И вы тоже считаете, что незачем принимать в расчет читателя? – язвительно промолвил Демилле. Он все еще не мог отойти, отыгрывался на ни в чем не виноватых юношах. – Ну, зачем же так?.. – протянул Сергей, не обидевшись. – Это слишком упрощенно. Конечно, хочется, чтобы дошло. Только не любой ценой. Есть же новизна формы… – Ты это Рыскалю скажи, – усмехнулся Саша. – Что? – не понял Демилле. – Нет, это я так… – Значит, вы считаете, что история про Марфу – новое слово в литературе? – продолжал наступать Демилле. – История про Марфу – бред. Высосано из пальца. – Ну, вот и я про то же говорю. – Бред она не потому, что непонятна! Вы не за то ухватились, – завелся Сергей. – Сколько раз уже под предлогом непонятности для простого народа отвергались вещи действительно прекрасные. Нельзя судить по принципу «понятно – непонятно»! – А по какому вы предлагаете? – спросил заинтересованно Демилле. – Много принципов. «Интересно – неинтересно», «убедительно – неубедительно», «ново – не ново». Марфа – это не ново, не интересно и не убедительно. Они вышли на пустой Средний проспект, словно продутый ночным сквозняком, и повернули к Тучкову мосту. Проспект казался эже, чем днем, а дома выше. Плотной стеной они тянулись по обе стороны, отчего Демилле показалось, что он находится на дне ущелья, прорезанного в каменном монолите города. Вдруг где-то впереди замаячило белое пятно, потом еще… Точно рой белых бабочек вылетел на проспект сбоку, с одной из линий. – Сегодня же «Алые паруса»! – догадался Саша. – Что? – не понял Демилле. – Праздник выпускников. – А-а… – протянул Евгений Викторович, с усилием вспоминая, что и вправду слышал о таком празднике, даже читал в газетах, но никогда не соотносил его ни с собою, ни с собственной юностью, ни с любимым некогда Грином. Впереди, в группе выпускников, забренчала гитара, и послышались поющие голоса. Пели юноши – то хрипло, то срываясь на фальцет, немелодично, на взгляд Демилле, и немузыкально. «Как драные коты», – подумал он. Компания молодежи свернула по Первой линии к Большому, а Демилле со спутниками вышел к Тучкову мосту. – Слава Богу, успели! – сказал Саша, взглянув на часы. – Через пять минут разведут. – Вы где живете, Евгений Викторович? – спросил Сергей. – Я? – Демилле вздрогнул. – Нигде. В Комарове. – Электричек до утра не будет. Пойдемте к нам, мы здесь недалеко, – предложил Саша, в то время как Сергей посмотрел на товарища чуть ли не испуганно. – Инструкцию нарушаешь, – сказал он тихо. – А! Рыскаль спит без задних ног, – ответил Саша. – Вы в общежитии? – Демилле пытался понять. – Да. Практически. Ну, пойдете? Решайте быстрей! – сказал Саша, глядя, как рабочий устанавливает поперек моста заграждение для автомобилей. – Нет, спасибо. Я лучше погуляю, – ответил Демилле. – Ну, тогда пока! – молодые люди наскоро пожали Евгению Викторовичу руку и рысцой устремились через мост. Демилле свернул на набережную и побрел к Стрелке. Он прошел мимо Пушкинского дома и вышел к Ростральным колоннам. Здесь полно было народу – белых и розовых платьев, рубах, джинсов, гитар, смеха. Юноши и девушки толпились на полукруглом спуске к воде, кто-то купался под смех товарищей, звенели бутылки и стаканы, над простором площади разносились трели: две тетки-сторожихи со свистками бегали вокруг огромных клумб, отгоняя молодежь от цветущих тюльпанов. Демилле подошел к парапету, нашел свободное местечко, облокотился. Слева и справа торчали разведенные мосты – Дворцовый и мост Строителей. Он вспомнил ту злосчастную ночь и взглянул на шпиль Петропавловки, будто надеясь снова увидеть прямоугольник окна летящего дома (он давно уже догадался, сопоставив события, – чем был тот светящийся объект в ночном небе)… но ничего не увидел. И ангела самого на шпиле не было. Демилле мгновенно испугался – куда пропал ангел? – но тут же понял, что флюгер-ангел просто-напросто повернулся к нему ребром, повинуясь ветру. Толпа заволновалась, зашумела. По Неве плыла флотилия лодок и яхт, подсвеченных фонариками. Они двигались бесшумно, отражая огоньки в спокойной воде, и среди них выделялась яхта с алыми парусами. У Демилле горло сжало – до того эта яхта была ненатуральна и красива, так напомнила она игрушечные притязания юности, отозвавшиеся потом обманом и разочарованием. Демилле пошел к Бирже, взобрался на ступеньки и сел, подперев голову, в позе роденовского Мыслителя. Просидев так с полчаса, он вновь побрел куда-то, описал круг мимо Академии наук и института Отта и вновь вышел к мосту Строителей. Народу на набережной поубавилось. Демилле посмотрел на часы: мост должны были свести через пятнадцать минут. Он принялся ждать, ни о чем не размышляя и праздно рассматривая людей на том берегу Малой Невы, на Петроградской. По набережной чинно прогуливались пары. Внезапно у Демилле перехватило дыхание: походка одной из женщин показалась ему знакомой. И платье, и прическа… Демилле впился глазами в показавшуюся ему знакомой женскую фигуру. Неужели Ирина?! Но было далеко, не разобрать. Походка ее, несомненно. Но мало ли похожих? И ведь она не одна! Рядом с женщиной шел мужчина с абсолютно лысой головой, в летнем костюме, поступь выдавала в нем человека пожилого. Мужчина и женщина удалялись к Петропавловской крепости. Демилле побежал по набережной на своей стороне в том же направлении, будто стараясь догнать уходящих. Теперь оба были видны со спины, но все хуже и хуже, ибо расстояние неумолимо увеличивалось. О, если бы бинокль! Демилле нещадно тер глаза. Он сбежал вниз по наклонному пандусу и остановился у самой воды, провожая глазами пару. Не может быть, чтобы Ирина! Не может она сейчас с кем-то гулять по набережным! На какой-то миг мелькнула мысль – броситься за ними вплавь, но… За пьяного посчитают. Да и догонит ли? – Ири… – попытался крикнуть он, но осекся. Не услышит. Он побрел обратно к мосту и стал терпеливо ждать, пока тот сведут. Минут через десять разводная часть медленно опустилась, и Демилле первым рысцой перебежал на Петроградскую и помчался к Петропавловке. Точно собака, потерявшая след, перебежал деревянный мостик, ведущий в крепость, покружил там, потом побежал к зоопарку, тяжело дыша и оглядывая редких прохожих так, что те пугались. Но все напрасно! Женщины и след простыл. Уговаривая себя, что померещилось, Демилле пошел к Финляндскому вокзалу, где дождался в зале ожидания первой электрички и поехал в Комарово. Он чувствовал себя разбитым и больным. Утренний поселок встретил его запахом сосны, птичьим свистом, прохладой. Пока Демилле шел от станции к даче, он успокоился и окончательно доказал себе, что Ирина никак не могла быть ночью на набережной да еще с каким-то стариком. Во-первых, Егорка… а во-вторых… «Ну да, я же еще существую, нельзя так быстро забыть!». Он взобрался по скрипучей лестнице в мезонин и обнаружил спящего на своей койке Аркадия. В мезонине было прибрано, стол расчищен, на столе сиял самовар, торчали из молочной бутылки ромашки. Демилле удивился. На полках тоже царил порядок. Здесь Демилле обнаружил аккуратно разложенные общие тетради, папки со стихами, книжки в самодельных переплетах, в которых тоже были стихи, афишу поэтического вечера во Дворце культуры им. Капранова, где среди прочих фамилий значилась и фамилия Аркадия (афиша была десятилетней давности), пожелтевший листок многотиражной газеты фабрики трикотажных изделий с подборкой стихов Аркадия Кравчука и его фотографией и, наконец, ксерокопию нескольких страничек парижского альманаха с той самой публикацией Аркадия, которая, как он считал, навсегда отделила его от официальной литературы. Демилле решил, что все приготовлено для него и, выпив холодного крепкого чаю, приступил к чтению. Он устроился в своей половине мезонина – отсюда ему через открытую дверь виден был спящий Аркадий. Евгений Викторович открыл наугад одну из папок и не без волнения погрузился в ее содержимое. Он хотел, чтобы ему понравилось, не то чтобы ожидал чего-то неслыханного, но настроился вполне доброжелательно, с полным пониманием нелегкого пути товарища. Но чем больше он читал стихов, тем явственнее подступало ощущение, что Аркаша (он так и думал ласково – Аркаша) занимается не своим делом. Те хорошие строки, которые встречались в стихах, были словно помечены чужим авторством, дыхание стиха было натужным, несвободным, и вообще начисто отсутствовали легкость и естественность речи, которая только и делает стихи стихами. Демилле скоро устал и точно так же, как в котельной им. Хлебникова, принялся между строк обдумывать фразы, какими он передаст Аркадию свое впечатление. Но и эти вежливые формулировки складывались с трудом, так что наконец Демилле решил сделать вид, что он вообще не притронулся к стихам. Он осторожно положил папку на место и только хотел растянуться на тахте, как заметил, что Аркадий уже не спит, а внимательно смотрит на него, высунув голову из-под одеяла. Демилле смутился. – Привет, Аркаша! – сказал он. Аркадий ничего не ответил, но с тем же пристальным странным взглядом встал с постели и вошел к Демилле. – Поздравь меня, – сказал он отсутствующим голосом. – Мне сегодня сорок лет. Демилле с преувеличенной порывистостью бросился к нему, обнял, бормоча поздравления и извинения, восклицал что-то. Аркадий стоял безучастно. Он скользнул взглядом по полкам со стихами и неопределенно сказал: – Здесь все, что я сделал за двадцать лет. – Это же здорово, Аркаша! Я уже успел кое-что прочесть. Мне понравилось, – приподнято отвечал Демилле, но Аркадий оборвал его: – Не надо, Женя. Я видел. – Да что ты видел! – обиделся Демилле. – Это превосходно! Замечательная школа, культура, звукопись… – А стихов нет, – констатировал Кравчук, словно бы говорил не про себя. – Оставим это. Давай готовиться к приему. Сегодня будут гости. Выпив со старухою чаю и дождавшись одиннадцати часов, они пошли в магазин на станцию, где купили водки, вина и закуски. По пути Аркадий рассказывал о визите к Безичу. В первый раз он говорил о нем зло. – Буржуй, сволочь! Наплевать ему на все, я понял вчера… Знаешь, прихожу, а у него мальчик сидит. Лет восемнадцати. Краснеет, тетрадку теребит… Ну, и Арнольд ему поет – слово в слово, что мне двадцать лет назад. Даже меня не постеснялся, сука!.. «Вы опередили, не вздумайте только предлагать в редакции, этот путь порочен…» Этот идиотик сидит, кивает!.. Когда мы с ним вышли, я ему сказал: «Дуй, – говорю, отсюда, пока не поздно, и забудь этот адрес. Иначе пропадешь!». Из рассказа Кравчука Евгений Викторович уловил, что Безич встретил одноклассника прохладнее обычного, хотя и дал пятьдесят рублей, памятуя о дне рождения. Сам приехать в Комарово наотрез отказался, сославшись на радикулит (в этом месте Аркадий ввернул матерный неологизм, рифмовавшийся с «радикулитом»). Потом Кравчук перешел на жену Арнольда Валентиновича – Зиночку, которая, по его словам, последние лет семь полностью содержала мужа, работая официанткой в ресторане, почему и позволяла себе нелицеприятные высказывания о гостях Арнольда. Коллекция картин и фарфора досталась Безичу от деда. Безич, имея диплом искусствоведа, раньше работал на полставки, умел находить синекуру или покупал ее… Факт остается фактом – у Кравчука вдруг открылись глаза на мецената, и он изливал свою злобу. – Что же ты – раньше не знал? Зачем к нему ходил? – спросил Демилле. – А к кому ходить?! – вдруг заорал Аркадий, останавливаясь. – Ты же меня не принимал!.. Прости, – тут же сник он. В середине дня приехала поклонница Кравчука – увядшая женщина лет пятидесяти в нелепом громоздком платье. Она привезла Аркадию букетик иммортелей и серебряный царский рубль. Пробыв совсем недолго, она уехала, к видимому облегчению Кравчука. Новых стихов он ей не дал, отговорился тем, что не писал последнее время по болезни. Вечером же не пришел никто. Лишь почтальон принес телеграмму от Безича: «Кланяюсь первому поэту города. Арнольд», – что выглядело почти насмешкой. Просидев у накрытого стола около двух часов, Демилле и Аркадий, старательно делая вид, что ничего не случилось, что так даже лучше и бесхлопотнее, принялись за ужин. Аркадий скоро напился и стал читать стихи сначала громко, будто угрожая кому-то, а затем все тише и тише. Под конец он расплакался и стал целоваться с Демилле, причем Евгений Викторович по нежности натуры тоже растрогался и, уже совсем поверив в гениальность приятеля, расточал ему комплименты. Как и когда заснули – не заметили. Демилле, не спавший уже более суток, проснулся к полудню и увидел за столом Аркадия перед ополовиненной бутылкой водки. Кравчук был мрачен и молчалив. Наливал себе и пил, медленно раскачиваясь и что-то бормоча. Демилле выпил рюмку и поспешил на станцию к поезду, ибо в тот день должен был сдать последний чертеж, получить премию и отпускные и со спокойной душой (насколько она могла быть спокойной в таких обстоятельствах) уйти в отпуск. Прощаясь, он хлопнул Аркадия по плечу, шутливо предупредил, чтобы тот не напивался. Аркадий, уже пьяный, отмахнулся, скривившись. Демилле ступил на лесенку, но Кравчук остановил его. – Постой… Женька… черт! Вот, возьми… – он протянул серебряный рубль, привезенный поклонницей. – Зачем мне? Это же тебе подарили… – Возьми, говорю! Я так хочу… – Аркадий поднялся из-за стола и, подойдя к Демилле, засунул тому рубль в нагрудный карман пиджака. – Тсс… Так надо… Демилле пожал плечами и удалился. Оставшись один, Аркадий растопил самовар на балконе, надеясь крепким чаем унять тяжкое похмелье. Пламя вырвалось из трубы, самовар ожил, запыхтел… Аркадий бродил по комнате, тупо повторяя: «Надо что-то делать, надо что-то делать…». Такого отчаяния он не испытывал никогда. Взгляд его упал на ксерокопию парижской публикации, и мгновенно злоба переполнила его душу, он схватил несчастные листки и, свернув их в трубку, сунул в самоварную трубу. Язык пламени хищно взметнулся оттуда, будто требуя новой пищи. «Рукописи горят», – пробормотал Аркадий и, уже не раздумывая, скомкал и сунул в самовар полосу многотиражки, затем афишу, затем машинописные листки… «Горят рукописи, горят!» – в исступлении повторял он в то время как самовар зловеще гудел, наливаясь жаром. Аркадий распушил общую тетрадку над бьющим из трубы пламенем, и она занялась, как порох. Он бросил горящую тетрадь на клумбу под балконом и поджег вторую… Через пять минут все было кончено. Снизу поднимался дым от сгоревших рукописей, самовар клокотал. К несчастью, старуха-хозяйка ничего не заметила, ибо прилежно смотрела телевизор в дальней комнате. Аркадий уселся на тахту, обвел мезонин взглядом. «Вот и все…» – успокоенно сказал он, и тут ему в голову пришла мысль о том, что он своими руками за пять минут уничтожил полжизни – именно ту половину, которая казалась ему исполненной смысла и значения. Нужно ли сохранять то, что осталось? Да и осталось ли оно? Аркадий усмехнулся недобро и вдруг понял, что разрушение надо довести до конца и что он это сделает. Он осмотрелся и наткнулся взглядом на люнет – высокое круглое окно, одна половина которого отворялась наружу в виде форточки. Аркадий сразу сообразил, что форточка может ему понадобиться. Он подтащил к стене под люнетом старый расшатанный стул и, взобравшись на него, вытянул из брюк ремень. Мысль о том, что брюки могут сползти с его висящего тела (он так отрешенно и подумал о себе, будто увидел со стороны), остановила его; он слез со стула и подпоясался подвернувшимся бумажным шпагатом, который завязал на животе бантиком. Снова вскарабкавшись на стул, он забросил пряжку ремня в открытую форточку люнета, а затем прикрыл ее, наглухо защемив ремень между рамами. Не останавливаясь ни на мгновение, он соорудил петлю. Она оказалась высоко, так что ему пришлось вытянуться на цыпочках, чтобы просунуть в нее голову. Ему удалось это не без труда, и он почувствовал радость – последнюю в этой жизни. Он сделал резкое движение пальцами разутых ног, будто хотел подпрыгнуть, и успел услышать, как стул с шумом повалился набок… Хозяйка поднялась к нему через час, чтобы пригласить на программу «Время», но времени уже не существовало для Аркадия. Он висел на стене, как кукла на вытянувшемся ремне, почти касаясь ногами пола. …Демилле вернулся в Комарово около десяти часов вечера. Уже в электричке, подъезжая к станции, вдруг почувствовал смутную тревогу. Вынул зачем-то серебряный рубль и вертел его вспотевшими пальцами. От платформы пошел быстрым шагом, а потом побежал и бежал так, пока не увидел вдалеке у голубой дачи странное скопление народа и две машины – милицейскую и «скорую помощь». Демилле остановился, глотнул воздух и пошел к даче медленно, уже уверенный в беде. Группа людей – дачников и местных жителей – стояла в сторонке, наблюдая за тем, как лейтенант милиции что-то ищет на участке под балконом мезонина. Руки у лейтенанта были в саже, он наклонялся и подбирал с земли обожженные листы бумаги, рассматривал их, стряхивал пепел и прятал в папку. На балкон вышел старшина милиции с чемоданом, в котором Демилле узнал свой чемодан, громко спросил: – Товарищ лейтенант, чемодан брать? – Бери, бери… – ответил лейтенант. Демилле с похолодевшим сердцем подошел к группе и прислушался. – Говорят, стихи писал… – А жег что? – Ну, стихи и жег. Студент… – Простите… – мертвыми губами произнес Демилле. – Что тут произошло? – Да повесился чудик один, – вздохнув, пояснил маленький мужичонка. – Стихи до добра не доводят, – наставительно произнесла старуха интеллигентного вида. На крыльцо дачи неловко выдвинулись изнутри два санитара с носилками, на которых лежало что-то длинное, накрытое белой простыней. Демилле сделал шаг назад, сердце вдруг бешено забилось – ему почудилось, что все слышат, как оно стучит, – он сделал второй шаг и, повернувшись наконец, пошел прочь, не оглядываясь. Так он дошел до ближайшего перекрестка, где свернул, и только тут, когда его никто уже не видел, побежал куда глаза глядят. Он бежал долго, не разбирая дороги, пока не упал в сырую траву, зарывшись в нее лицом. Часть III
КРАХ

Date: 2015-12-12; view: 335; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию