Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Мама и запретный плод





 

Наступили времена, когда силы покинули её. Она не переставала этому удивляться и не желала в это верить. Когда я приезжала из Парижа навестить её и во второй половине дня мы с ней оставались одни, у неё всегда находился какой‑нибудь грешок, в котором она мне признавалась. Однажды она задрала платье, спустила чулок и показала мне фиолетовый шрам на ноге.

– Взгляни!

– Ну что ты ещё натворила, мама?

Она широко раскрыла свои полные смущения невинные глаза.

– Не поверишь: упала с лестницы!

– Как упала?

– Так, как все падают! Спускалась и упала. Не могу объяснить.

– Ты что, спускалась слишком быстро?

– Слишком быстро? Что ты под этим подразумеваешь? Просто быстро. Разве есть у меня время спускаться по лестнице, как Король‑Солнце? Если бы это было всё… Посмотри сюда!

На её красивой руке, такой свежей по сравнению с увядшей кистью, вздулся пузырь от ожога.

– Ой, что это?

– Горячий чайник.

– Старый медный чайник? Пятилитровый?

– Он самый. Ну кому довериться? Уж он‑то, казалось бы, знает меня сорок лет! Ума не приложу, что с ним сделалось, он сильно кипел, я хотела снять его с огня, крак… Что‑то случилось с запястьем. Хорошо ещё, что я не вся обварилась… Ну что за напасть! Слава Богу, я не стала трогать шкаф… – осеклась она, покраснев.

– Какой шкаф? – строго спросила я.

Мама стала отбиваться, встряхивая головой, словно я хотела надеть на неё ошейник.

– Так, никакой.

– Мама, я сейчас обижусь!

– Раз я говорю, что не тронула шкаф, поверь мне. Шкаф не двинулся с места, так? Оставьте уж меня в покое!

Шкаф… сооружение из орехового дерева, почти одинаковое что в высоту, что в ширину, а вместо резьбы – круглая дырочка от прусской пули, вошедшей через правую створку и вышедшей через заднюю стенку. Да!..

– Мама, ты хочешь передвинуть его с лестничной площадки в другое место?

Взгляд молодой кошки, сверкающий и лживый, блеснул на её сморщенном лице.

– Я? По мне, он на месте и пускай себе остаётся там!

И всё же мы с братом пришли к заключению, что надо быть начеку. Брат, врач по профессии, каждый день проведывал маму – она поехала за ним и жила в том же городке – и со скрытой любовью наблюдал за состоянием её здоровья. Она же боролась со всеми своими болячками с поразительной ловкостью: забывала о них, срывала их планы, одерживала над ними мимолётные и сокрушительные победы, на целые дни сзывала себе в помощники ушедшие силы – шум этих битв был слышен по всему дому, словно в нём жил фокстерьер, изводящий крыс…

В пять утра меня будил похожий на колокольный звон стук ведра с водой о мойку в кухне напротив моей спальни.

– Что ты делаешь с ведром, мама? Ты не можешь подождать, когда придёт Жозефина?

Я выбегала из спальни. В очаге уже был разведён огонь, потрескивал сухой хворост. На плите, выложенной голубой плиткой, кипело молоко. В небольшом количестве воды растворялась плитка шоколада, предназначенная мне на завтрак. Сидя в своём плетёном кресле, мама молола ароматный кофе, который сама обжаривала! Утренние часы всегда были милосердны к ней; на её щеках горели их яркие цвета. Пока в церкви звонили к заутрене, а мы ещё спали, она с лёгким здоровым румянцем на щеках, повернувшись лицом к восходящему солнцу, упивалась запретными плодами.

Запретными плодами были тяжёлое ведро, вынимаемое из колодца, хворост, разрубаемый серпеткой на дубовом чурбане, заступ, мотыга и самый главный – двойная лестница, прислонённая к окошку деревянного сарайчика. А ещё – побеги винограда шпалерной формы, которые нужно было подвязать, слишком длинные ветки сирени, нуждающиеся в обрезке, кошка, у которой закружилась голова на коньке крыши… Все сообщники, помогавшие ей когда‑то, когда она была сильной и ловкой, все второстепенные деревенские божества, подчинявшиеся ей и позволявшие обходиться без слуг, теперь перешли в стан её врагов. Но сладость борьбы должна была покинуть маму лишь вместе с жизнью. В семьдесят один год она ещё встречала рассвет победительницей, правда небезусловной, были и потери: ожоги, порезы, промокшие ноги или опрокинутое на себя ведро воды. Она умудрялась найти способ прожить свои лучшие часы и насладиться независимостью до того, как самые ранние пташки раскроют свои створки, и могла нам поведать о пробуждении котов, строительстве гнёзд, о новостях, которые ей вместе с молоком и батоном горячего хлеба доставляли молочница и разносчица из булочной, – словом, хронику рождения дня.

Лишь однажды увидела я утром холодную кухню, не снятую со стены голубую кастрюльку и почувствовала приближение маминого конца. Болезнь много раз отступала, и в эти затишья в очаге вновь пылал огонь, а ароматы свежего хлеба и шоколада проникали под дверь вместе с нетерпеливой кошачьей лапкой. Эти передышки были чреваты внезапными тревогами. Как‑то мы нашли маму в обнимку с огромным ореховым шкафом под лестницей – она якобы передвигала его со второго этажа на первый. Брат потребовал, чтобы мама успокоилась, и настоял, чтобы прислуга ночевала в доме. Но что могла старая служанка против хитрой и молодой жизненной силы, которой удавалось околдовать и увлечь за собой тело, одной ногой уже стоящее в могиле? Однажды брат, возвращаясь до восхода солнца от больного, застал маму с поличным на месте преступления. В ночной рубашке и в грубых садовых сабо, с серой старушечьей косичкой, торчащей на затылке подобно хвосту скорпиона, в заправской позе подёнщика – одна нога на буковых козлах, спина выгнута, – помолодевшая от невыразимых наслаждения и вины, мама, вопреки всем клятвам и ледяной утренней росе, пилила во дворе дрова.

 

ЧУДО

 

Это чудо! Чу‑до!

– Знаю‑знаю. Она старается. Нарочно это делает.

Эта реплика стоит мне негодующих взглядов Дамы‑которую‑я‑плохо‑знаю. Перед тем как уйти, она ещё раз гладит круглую головку Пати‑Пати и вздыхает: «Ну иди же, любовь моя» – на манер «бедный непонятый мученик…». Моя собака брабантской породы посылает ей на прощание косой прочувствованный взгляд – капелька карего и много белого – и немедленно переключается на залюбовавшегося ею незнакомца: желая рассмешить его, имитирует собачий лай. Для этого Пати‑Пати надувает свои щёки рыбы‑луны, выпучивает глаза, набирает воздух в грудь, распрямляя её как щит, и негромко издаёт нечто вроде:

– Гу‑гу‑гу… – Затем вытягивает свою бойцовскую шею, улыбается, дожидается аплодисментов и скромно добавляет: – Уа.

Если аудитория замирает от восторга, Пати‑Пати, не дожидаясь вызова на бис, щедро одаривает её серией звуков, в которых каждый волен распознать тюлений крик – немного в нос, кваканье лягушки под летним дождём, клаксон, но никогда не лай.

Теперь она обменивается с незнакомцем мимикой Селимены.[60]

Незнакомец жестом подзывает её.

– За кого вы меня принимаете? – отвечает Пати‑Пати. – Если хотите, поговорим. Но я не сделаю ни шагу.

– У меня есть сахар на блюдечке.

– Подумаешь, невидаль какая. Ино дело сахар, ино дело дружба. С вас и того хватит, что я вращаю тут перед вами своим правым глазом – позолоченным, готовым вылезти из орбиты – и своим левым глазом, похожим на авантюрин… Полюбуйтесь на мой правый глаз… Теперь на левый… Ещё раз правый…

Я строго обрываю их немой диалог.

– Пати‑Пати, ты закончила это безобразие? Она устремляется – и душой и телом – ко мне.

– Ну конечно! Твоё желание для меня закон! У этого незнакомца приятные манеры… Но ты приказала: закончить! Чего ты хочешь?

– Уходим. Слезай, Пати‑Пати.

Ловкая и горячая, она спрыгивает на ковёр. Стоя, она напоминает крошечную африканскую антилопу коричнево‑красного цвета: широкая в крестце, толстозадая, грудь колесом. Её чёрная морда улыбается, до самого затылка подрагивает в такт виляющему обрубку хвоста тело, а торчащие в небо ушки как бы заклинают от jettatura.[61]Такой предстаёт на всеобщее обозрение моя гладкошёрстная брабанская собачка, которую собачники оценивают как «весьма типичную особь», чувствительные дамы называют «чудом», которая официально именуется Пати‑Пати, а в кругу близких известна под кличкой «домашний бес».

Ей два года, она весела, как негритёнок, и вынослива, как чемпион по ходьбе. В Булонском лесу она запросто обгоняет велосипед, в деревне бежит рядом с повозкой на довольно далёкое расстояние.

А по возвращении у неё ещё хватает сил погоняться за ящерицей по тёплому плиточному полу террасы…

– Ты что, никогда не устаёшь, Пати‑Пати?

Она смеётся.

– Никогда! Но если уж я ложусь спать, то сплю как убитая и даже не ворочаюсь во сне. Никогда не болела, никогда не ходила на ковёр, меня никогда не рвало, я легка, чиста, как ангел, стройна, как лилия…

Что правда, то правда. Она умирает от голода именно в часы приёма пищи. Полна энтузиазма во время прогулок. Безошибочно занимает своё место под столом, обожает рыбу, ценит мясо, довольствуется хлебной корочкой, клубникой и мандаринами лакомится, как настоящий знаток. Если я намерена оставить её дома, мне достаточно произнести «нет!», и она с благоразумным видом усаживается у порога, пряча слезу. В метро она растворяется у меня под плащом, в поезде сама стелет себе постель, со всех сторон подтыкая под себя одеяло. С наступлением вечера она устанавливает наблюдение за садовой калиткой и лает на всё, что кажется ей подозрительным.

– Замолчи, Пати‑Пати.

– Я и молчу, – проворно отзывается она. – Но я ведь сторожу шесть метров сада, стараюсь внушать страх. Просовываю голову между прутьями решётки, устрашаю подозрительных прохожих и котов, дожидающихся ночи, чтобы топтать бегонии, а также собак, что портят вьющуюся герань…

– Хватит бдить, пошли в дом.

– Пошли! – всем своим телом отзывается она. – Дай только я помечтаю с минутку в позе лягушки из игры в «бочку»[62]и на секунду расслаблюсь вон там, выгнув спину, как улитка… Ну, теперь всё. Пошли! Ты хорошо закрыла дверь? Внимание. Ты упустила из виду одну из кошек, что прячется за занавеской и, кажется, собирается ночевать в столовой… Сейчас я ей задам! Выгоню и загоню в корзину. Гоп! Готово. Теперь нам пора. Что это за звуки в подвале? Так, ничего. Моя корзина… Мольтоновая накидка на голову… и, что гораздо важнее, твоя ласка. Спасибо. Люблю тебя. До завтра.

Утром, если она проснётся раньше восьми, то, ухватившись за край корзинки и устремив взгляд в сторону моей кровати, будет тихо дожидаться, когда проснусь я. К одиннадцатичасовой прогулке она всегда готова и безукоризненна. Если в этот день я катаюсь на велосипеде, Пати‑Пати выгибает спину, чтобы мне было удобно подхватить её и поместить в корзину для клубники. В пустынных аллеях Булонского леса она спрыгивает на землю. «Направо, Пати‑Пати, направо!» За два дня она выучила, где право, где лево. Она понимает с добрую сотню слов нашего языка, без часов определяет время, знает наши имена, дожидается лифта вместо того, чтобы подниматься по лестнице, сама после мытья подставляет живот и спину под электрическую сушилку.

Если я раскладываю на рабочем столе тетради с цветной бумагой, она ложится, беззвучно ухаживает за своими ногтями и, безразличная, неподвижная, погружается в свои мысли. Однажды, поранившись осколком стекла, она сама протянула мне лапку и, пока я перевязывала её, отвернула голову, у меня даже возникло ощущение, что передо мной не животное, а мужественный ребёнок… Ну когда я её на чём‑нибудь поймаю? Откуда в черепе этого крошечного существа столько человеческого ума? Её называют «чудом». Я пытаюсь найти в ней хоть какой‑то изъян, хоть в чём‑то её упрекнуть…

 

Так в красоте и добродетели расцветал этот цветок Брабанта. Слава её так распространилась по XVI округу,[63]что я дала согласие на свадьбу. Её жених, приблизившись к ней, стал похож на разъярённого майского жука – та же мощная спина, тот же цвет; от нетерпения он притопывал на месте своими маленькими лапками и царапал плиточный пол. Пати‑Пати же едва удостоила его взглядом, и короткое свидание, во время которого она вела себя рассеянно, не имело продолжения.

Однако в последующие шестьдесят пять дней Пати‑Пати разнесло, она стала похожа на песчаную ящерицу со вздутыми боками, потом на примятую дыню, а потом…

Теперь в корзине лежат две Пати‑Пати уменьшенных размеров в нежном возрасте.

Убережённые от какого бы то ни было традиционного обрезания, они двигают своими хвостами трубой и ушами в виде салатных листьев.

Они сосут мать, и молока у неё хватает, но добывать им его приходится с помощью акробатических трюков не по возрасту. Пати‑Пати – полная противоположность тем самкам, что, развалившись и выставив напоказ свой усеянный сосками живот, целиком отдаются величественной задаче. Она кормит сидя, принуждая щенков к позе механика, распластавшегося под сломанным драндулетом. Или лёжа, уткнувшись носом в лапы – в позе сфинкса. Ничего не поделаешь! Пусть устраиваются как хотят! Если звонит телефон, она встаёт и, как баржа, тянет на прицепе двух крепко впившихся в неё сосунков. Позабытые ею, они добывают пропитание как придётся и процветают, несмотря на мать и её человеческую – слишком человеческую – заботу обо всех человеческих делах.

– Кто звонит? Слышу, подъехал автомобиль… Где мой ошейник? Твои сумка и перчатки на столе. Мы уходим, да? Позвонили в дверь! Я с тобой в «Матэн»?[64]Кажется, пора… Что это там волочится подо мной? Опять этот щенок! Куда ни пойдёшь – везде он… И ещё второй… Только их и видно по всему дому. Хорошо ли они себя ведут? Пф! Вроде, да. Пошли, пошли, поспеши. Я не упускаю тебя из виду, и если ты собиралась улизнуть без меня…

Пати‑Пати, мои друзья всегда будут называть вас «чудом из чудес» и «совершенством». Но теперь‑то я знаю, чего вам недостаёт: любви к животным.

 

БАТУ

 

Я поймала её на набережной д'Орсэ[65]в огромном кабинете, самым великолепным украшением которого вместе с китайской вышивкой она была. Когда по зову её временного хозяина, тяготившегося столь прекрасным даром, я появилась у него, она сидела на дипломатических документах, разложенных на старинном столе, и была занята своим туалетом. Увидев меня, она сдвинула брови, соскочила на пол и стала кружить по кабинету между дверью и окном, особым, характерным для неё и всей её породы образом разворачиваясь и меняя лапу, коснувшись стены. Хозяин бросил ей шар из смятой бумаги, она засмеялась и совершила огромный прыжок, в который вложила всю неизрасходованную силу, показав себя во всей красе. Большая, как спаниель, с длинными мускулистыми ляжками, широким тазом, более узкой передней частью, довольно‑таки маленькой головкой, с подбитыми белым ушками в чёрно‑серый рисунок, напоминающий рисунок крыльев ночных бабочек. Презрительный оскал небольшой челюсти, густые усы, похожие на сухую траву в дюнах, янтарные глаза в чёрной оправе, взгляд, такой же чистый, как и цвет глаз, не способный дрогнуть под взглядом человека и никогда не солгавший… Однажды я захотела сосчитать чёрные точки на её мантии пшеничного цвета на спине и голове и цвета слоновой кости на животе – и не смогла.

– Она родом из Чада, – объяснил мне её хозяин. – Она могла бы быть и из Азии. Это снежный барс. Зовут её Бату, что означает «кошка», ей год и восемь месяцев.

Я забрала её; по дороге она грызла ящик и просовывала между рейками лапку, то выпуская, то пряча коготки, – это напоминало щупальца какого‑нибудь морского цветка.

Никогда ещё в моём доме не проживало существо, столь близкое к природе. Повседневная жизнь показала мне её неиспорченный, совсем не затронутый цивилизацией нрав. Избалованный пёс рассчитывает, врёт, кошка скрывает и прикидывается, Бату ничего не скрывала. Она была совершенно здорова, от неё приятно пахло, у неё было свежее дыхание; я могла бы написать, что она вела себя как простодушное дитя, если б такие существовали. В первый раз затеяв со мной игру, она с силой схватила меня за ногу, желая повалить. Я строго прикрикнула на неё, она меня отпустила, выждала и снова взялась за своё. Я села на пол и сунула под её великолепный бархатистый нос кулак. Она удивлённо уставилась на меня, я улыбнулась и почесала ей голову. Она рухнула на бок, глухо заурчала и подставила мне свой беззащитный живот. Клубок шерстяных ниток, врученный ей в виде награды, растревожил её: запах скольких ягнят, задранных на бедных африканских пастбищах, пусть отдалённый и почти выветрившийся, почудился ей в этом клубке?..

Она улеглась в корзину, с доверием, как какая‑нибудь многоопытная кошка, отнеслась к опилкам, а когда я вытянулась в тёплой воде, её улыбающаяся и устрашающая физиономия показалась вместе с двумя лапами у края ванны…

Она любила воду, и я часто по утрам ставила для неё таз с водой. Она била по воде, расплёскивая её, затем мокрая, счастливая принималась урчать. Любила важно прогуливаться по квартире с тапкой в зубах. Раз по двадцать катала деревянный шар по лестнице. На окрик «Бату» появлялась с очаровательным и нежным вскриком и задумчиво, с открытыми глазами, беззаботно устраивалась у ног горничной, занятой шитьём. Ела она неторопливо, осторожно, коготками брала кусочки мяса. Каждое утро я подставляла ей голову, она крепко хватала её всеми четырьмя лапами и шершавым языком вылизывала мои стриженые волосы. Однажды она очень сильно схватила меня за руку, и я её наказала. Обидевшись, она прыгнула на меня, и я с замешательством ощутила на себе её вес – вес дикого животного, его зубы, когти… Изо всех сил отшвырнула я её к стене. Она разразилась страшным мяуканьем, воем, заговорила на своём боевом языке и вновь пошла в наступление. Схватив её за ошейник, я ещё раз отбросила её к стене и ударила в морду. В эту минуту она, без всяких сомнений, могла серьёзно ранить меня. Но она не сделала этого сдержалась, взглянула мне прямо в лицо и задумалась… Клянусь, отнюдь не страх читался в её глазах. В этот решительный миг она – вполне осознанно – сделала выбор в пользу мира, дружбы, лояльного союза; улёгшись, она принялась лизать свой горячий нос…

Вместе с сожалениями о вас, Бату, во мне всегда жив укор: я корю себя за то, что прогнала подругу, в которой, к счастью, не было ничего человеческого. Впервые страх охватил меня, когда я увидела вас на четырёхметровой садовой ограде: вы очутились там одним прыжком – коты так и кинулись врассыпную. А в другой раз вы приблизились к собачке, которую я держала на коленях, примерились, безошибочно отыскали у неё за ухом место загадочного источника и принялись лизать, лизать… а затем, прикрыв глаза, стали покусывать. Я всё поняла и только тихо, сокрушённо проговорила: «Ах, Бату, Бату!» Обуздав свой стыд и плотоядие, вы вздрогнули всем телом.

Увы, Бату! Простая жизнь и дикая нежность не по нашему климату. Теперь вы живёте в зоологическом саду под романским небом; ров, который вам не одолеть прыжком, отделяет вас от тех, кто пренебрежительно относится к породе кошачьих; я надеюсь, вы забыли обо мне, которая, зная вашу непорочность во всём, кроме того, что заложено в вас природой, страдала от необходимости поместить вас в неволю.

 

БЕЛЛОД

 

Госпожа, Беллод сбежала.

– Когда?

– Сегодня утром, стоило мне открыть дверь. Её поджидал чёрно‑белый ухажёр.

– Бог ты мой! Будем надеяться, к вечеру она вернётся…

Вот она и сбежала. Ничто не предвещало её побега, разве что наступило время собачьих свадеб; обычно она, такая красивая в своём чёрном одеянии и ярко‑рыжих чулочках, послушно следовала за кем‑нибудь из нас своей беззаботной иноходью, от которой на задних лапах, как подвески, болтались «штаны». Принюхивалась к траве, пощипывала её, презирала брабантских собачек с их пристрастием к списыванию кругов. А потом однажды встала как вкопанная, радостно навострила уши, уставилась на какую‑то точку вдалеке, улыбнулась и всем телом на безыскусном собачьем языке прокричала:

– Это он!

Не успели мы спросить «Кто именно?», как она уже была в двух сотнях метров от нас; оказывается, она увидела Его – какого‑то крошечного жёлтого заморыша…

Сама Беллод – длинная, лёгкая, как лань, высокая и горделивая, а любит карликов, помесь фоксов и бассетов, фокстерьеров, дрожащих мизерных шпицев. Среди её пассий – пудель цвета грязного, не тающего летом снега. Он окружает мою собаченцию в красных чулках смиренным, но упорным ухаживанием старого интеллигента. Смотрит на неё снизу вверх сквозь нечёсаные космы, словно поверх очков. Эскортирует её, бежит себе сзади мелкой неровной трусцой, от которой подрагивают все его грязные букли.

Вот она и сбежала. Куда? Надолго ли? Я не боюсь, что её раздавят или украдут: когда чужой протягивает к ней руку, она особым образом извивает шею и ощеривается, что отпугивает самых бесстрашных. Но есть ведь лассо, душегубки…

Проходит день.

– Госпожа, Беллод не вернулась.

Ночью шёл дождь – уже по‑весеннему тёплый. Где шляется эта бесстыдница? Поди, голодает; правда, она может пить: лужи, ручьи в её распоряжении.

Перед решёткой у входа в сад дежурит промокший пёсик.

Он тоже дожидается Беллод… В Булонском лесу я расспрашиваю знакомого сторожа, не видел ли он большой чёрной собаки с рыжими лапами, надбровными дугами и брылями… Он качает головой:

– Ничего такого я не видал. Что я сегодня видел? Немного. Почитай, ничего. Дама поспорила с мужем… господин в лаковых туфлях спросил, нельзя ли снять двухкомнатную квартиру в доме сторожей, он, дескать, бездомный… Так что, ничего примечательного.

Проходит ещё день.

– Беллод всё ещё в бегах, госпожа…

В одиннадцать часов, отправляясь на прогулку, я решаю облазить все зелёные насаждения Отёя.[66]Ещё скрытая весна ощущается уже во всём, даже в ветре: чуть он сильнее – и ощущение острее, чуть он слабее – и ощущение мягче и нежнее. Чёрной с рыжим собаки нет как нет, зато показались рожки будущих гиацинтов и уже стали большими листики аронника. Заблудшая голодная пчела тычется во влажный мох, её можно взять в руки и согреть, не боясь, что она ужалит. Под мышкой у каждой веточки бузины торчит нежно‑зелёный росток. Шестилетний опыт приучил меня узнавать в хриплой трели, в краткой хроматической гамме, которые с февраля издаёт птичья глотка, голос великого певца – отёйского соловья, хранящего верность своей роще, голос, озаряющий весенние ночи. Сегодня утром он разучивает у меня над головой забытые за зиму арии. Вновь и вновь принимается он за свои гаммы, сам себя прерывая хриплым смешком; в нескольких нотках уже звенит хрусталь майской ночи, и, стоит мне закрыть глаза, как я, помимо воли, связываю эти ноты с душным ароматом цветущей акации…

Но где же моя собака? Я иду вдоль частокола из каштановых реек, переступаю через железную проволоку, натянутую низко над землёй. Чья извращённо понятая забота о людях множит эти изгороди и проволочные заграждения, стремясь отвадить любителя пейзажа и предоставляя ему все возможности переломать себе ноги? Я возвращаюсь назад, устав от всех этих укреплений, загородок, заслонов, зелёных штакетников… И кто‑то ещё смеет упрекать городские власти в том, что они запустили Булонский лес!

Что‑то шевелится за одной из этих бесполезных баррикад… Что‑то чёрное… рыжее… белое… жёлтое… Моя собака! Это моя собака!

Будь благословенен муниципалитет! Слава вам, охранительные заборы! Поклон вам, ниспосланные провидением ограды! Между автомобилями мелькает моя собака, а с ней ещё – один, два, три, четыре, пять – пять собак. Беллод окружена пятью грязными, задыхающимися, доведёнными до изнеможения и даже кровоточащими, словно только что из драки, псами, самый здоровый из которых едва ли достигает в холке… тридцати сантиметров…

– Беллод!

Перевоплотившись в Селимену,[67]она меня не заметила. Вопреки своей натуре добродетельная, недоступная кому попало, услышав мой голос, она теряет самообладание и тут же падает ниц, призванная к порядку…

– Ах, Беллод, Беллод!

Она пресмыкается, умоляет простить. Но я тяну с прощением и театральным жестом указываю поверх фортификаций на стезю долга и путь домой… Она без колебаний одолевает преграду и легко, в несколько прыжков, отрывается от своры пигмеев с высунутыми языками…

Зачем я её отпустила? А если она повстречает на своём пути соблазнителя ей под стать?..

– Госпожа, Беллод вернулась.

– С пятью шавками?

– Нет, госпожа, с одним большим псом.

– Ах, батюшки, где он?

– Там, на лужайке.

Да, вот он, и я со вздохом облегчения вспоминаю слова песни: «Муж с женой должны подходить друг другу…» Новый поклонник Беллод – немецкий дог, с тупым взглядом, не темпераментный, в ошейнике и наморднике зелёной кожи; зато по всем параметрам – в ширину, высоту, длину, – слава провидению, ну просто вылитый телёнок.

 

Date: 2015-12-12; view: 659; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию